Сетевая библиотекаСетевая библиотека

e.f.benson selected

Дата публикации: 17.03.2018
Тип: Текстовые документы DOC
Размер: 1.42 Мбайт
Идентификатор документа: -126827914_461357772
Файлы этого типа можно открыть с помощью программы:
Microsoft Word из пакета Microsoft Office
Для скачивания файла Вам необходимо подтвердить, что Вы не робот

Предпросмотр документа

Не то что нужно?


Вернуться к поиску
Содержание документа

Э.Ф. БенсонИЗБРАННОЕ

Как страх покинул длинную галерею
Здание Черч-Певерил настолько часто посещается призраками, являющимися видимо или оповещающими о себе звуками, что никто из семьи, обитающей на его площади под наполовину позеленевшими медными крышами, не относится к этому феномену как к чему-либо из ряда вон выходящему. Для членов семьи появление духа представляет собою событие не более занимательное, чем появление почтальона для семьи, обитающей в каком-либо обычном доме. Они являются, можно сказать, практически каждый день, стучат (или производят иные шумы), бродят по дорожкам (или другим местам). Я сам был свидетелем, однажды остановившись там, как миссис Певерил, довольно близорукая, как-то в сумерки, когда мы пили послеобеденный кофе на террасе, заглянула к нам и сказала дочери:
—Дорогая, кажется, я только что видела Леди в голубом, которая скрылась в саду. Надеюсь, она не напугает Фло. Позови ее, дорогая.
(Фло, для тех, кто не знает, это молодая и очень дорогая такса).
Бланш Певерил издала легкий свист и захрустела кусочком сахара, оставшимся не растворившимся на донышке ее кофейной чашки.
—Ох, дорогая. Фло не так глупа, как кажется,— сказала она.— Бедная тетушка Барбара, Леди в голубом, она такая зануда!
—Всякий раз, когда я встречаю ее, она выглядит так, будто хочет что-то сказать мне, но сколько я ни спрашиваю ее: Что такое, тетушка Барбара? — она никогда не отвечает, а только указывает в сторону дома, так что невозможно понять, чего она хочет. Мне кажется, она пытается рассказать о чем-то, случившемся лет двести назад, но она уже и сама забыла, что именно тогда произошло.
В этот момент Фло коротко гавкнула два-три раза, показалась из-за кустов, виляя хвостом, и принялась носиться вокруг нас по гладко выстриженному газону.
—Ну вот! Кажется, Фло подружилась с ней,— проворчала миссис Певерил.— Интересно, почему эта дама носит платье такого странного синего оттенка?
Из этого разговора можно сделать вывод, что даже по отношению к сверхъестественному, поговорка о фамильярном отношении имеет под собой определенную почву. Но семейство Певерил никогда не относилось к призракам с пренебрежением; эти чудные люди никогда и ни к кому не относились с пренебрежением, за исключением, может быть, тех людей, которые совершенно не любили охоты и стрельбы, а также гольфа или конных прогулок. А так как все призраки были когда-то членами их семейства, то разумно предположить, что все они при жизни, даже бедная Леди в голубом, в свое время преуспели в одном из указанных видов спорта. Из чего следует, что испытывали они не недоброжелательность или неуважение, но исключительно жалость. Следует отметить, что одного из Певерилов, который сломал себе шею в тщетной попытке въехать по главной лестнице на породистой кобыле после совершения им в саду позади здания нескольких не менее экстравагантных подвигов, они любили чрезвычайно, и Бланш вся светилась счастьем, когда, сходя рано утром по лестнице, могла сказать, что вчера вечером мистер Энтони опять безобразничал. Он (помимо того, что был отчаянным сквернословом и вряд ли мог служить примером для подражания), слыл самым здоровым малым во всей округе, и они ценили это как несомненные признаки неувядаемого жизнелюбия и жизнестойкости их рода. А потому, если вы желали остаться ночевать в Черч-Певерил и вам предоставляли спальню, частенько посещаемую преставившимися членами семьи, то это, безусловно, означало, что вам оказана величайшая честь. Это означает, что вы достойны созерцать как августейших, так и не отмеченных титулами покойников, и вы обнаруживаете себя в некотором покое, напоминающем скорее склеп, увешанном гобеленами, без малейших признаков электрического освещения, и вам говорят, что пра-пра-бабушка Бриджит время от времени обнаруживает себя расплывчатым силуэтом у камина, но что с ней лучше не заговаривать, и что вы можете очень хорошо слышать мистера Энтони, если он объявится на парадной лестнице до наступления утра. Затем вас оставляют здесь, пожелав спокойной ночи, а вы, трясущимися руками сняв с себя одежду, неохотно зажигаете свечи. В таких огромных помещениях сквозняк — обычное дело, внушающие невольное уважение гобелены покачиваются, и вздымаются, и опадают, и отблески огня танцуют на костюмах охотников, и воинов, и суровых блюстителей закона. Потом вы залезаете в вашу кровать, настолько огромную, что вам она представляется размером с пустыню Сахару, и молитесь, как моряки, что плавали с апостолом Павлом во время оно. При этом вы помните, что и Фредди, и Гарри, и Бланш, и даже, возможно, миссис Певерил, уже переодевшиеся ко сну, совершают поверочный обход помещений, так что, открыв дверь, вы рискуете испытать несколько неприятных, если не сказать ужасных, мгновений. Что до меня, то я постоянно напоминаю о своем слабом сердце, а потому отправляюсь спокойно спать в новом крыле дома, куда ни тетя Барбара, ни пра-пра-бабушка Бриджит, ни мистер Энтони не проникают. Кстати, о пра-пра-бабушке Бриджит поговаривали, что она перерезала себе горло, или что-то в этом роде, а может быть лишила себя жизни топором, служившим кому-то в битве при Азенкуре. Надо сказать, что и жизнь она вела развеселую, полную самых невероятных событий.
Но есть в Черч-Певерил призрак, о котором никто из семьи никогда не скажет с улыбкой, к которому не испытывают симпатий и веселого интереса, и о котором говорят ровно столько, сколько необходимо, чтобы гость их знал, что ожидать от встречи с ним. Точнее сказать, это двойной призрак, призрак двух маленьких детей, если быть совсем точным — братьев-близнецов. К ним каждый из членов семьи, сказать без преувеличения, относится весьма и весьма серьезно. Вот как выглядит их история, рассказанная мне миссис Певерил.

В 1602 году, в самом конце царствования королевы Елизаветы, некий Дик Певерил пользовался в Корте большим влиянием. Он был братом мастера Джозефа Певерила, владельца фамильного дома и земель, который двумя годами ранее, в почтенном возрасте семидесяти четырех лет, стал отцом мальчиков-близнецов, первенцев в его потомстве. Известно, что венценосная, преклонных лет, девственница сказала как-то красавчику Дику, который был почти на сорок лет моложе своего брата: Какая жалость, что это не вы владелец Черч-Певерил, и, возможно, именно эти слова стали толчком к зловещему плану, родившемуся в его голове. Во всяком случае, красавчик Дик, достойный представитель семьи, пользовавшейся не самой лучшей репутацией, отправился верхом в Йоркшир, и обнаружил, к своему удовлетворению, что с его братом Джозефом случился апоплексический удар, явившийся результатом сочетания продолжительной жаркой погоды и страстным желанием утолить жажду непомерным количеством спиртного, и он скончался до приезда красавчика Дика, который, Бог знает с какими мыслями, держал свой путь на север. Так случилось, что он прибыл в Черч-Певерил как раз в день похорон своего брата. С его стороны было весьма благопристойно присутствовать на погребении, а затем провести два или три дня траура со своей овдовевшей невесткой, дамой со слабыми нервами, совершенно не подходившей к таким ястребам, которые являли собою эти двое. На вторую ночь случилось то, о чем Певерилы не могут вспоминать без содрогания и по сей день.
Проникнув в комнату, где спали близнецы со своей нянькой, он преспокойно задушил последнюю, спящею. Затем он взял близнецов и бросил их в огонь, которым согревали длинную галерею. Жаркая погода, стоявшая до дня кончины Джозефа, сменилась неожиданно сильными заморозками, а потому зажгли камин, в котором пламя радостно пожирало толстенные поленья. В центре кучи пылающих дров он соорудил нечто вроде кремационной камеры, и бросил туда близнецов, подталкивая их своими сапогами. Они могли ползать там, но не могли выбраться наружу. Говорят, что он смеялся и подкладывал поленья в огонь. Так он и стал владельцем Черч-Певерил.
Впрочем, ему не удалось в полной мере насладиться результатами своего преступления, поскольку он прожил всего лишь около года, после вступления в права наследования. Лежа на смертном одре он во всем признался исповедовавшему его священнику, но дух его оставил бренное тело до того, как ему было даровано отпущение грехов. Начиная с этой ночи и до сегодняшнего дня в Черч-Певерил и начали появляться призраки, о которых в семействе заговаривают редко, да и то полушепотом и не допуская вольностей. Ибо спустя всего лишь час или два после кончины красавчика Дика, один из слуг, проходя длинной галереей, услышал за одной из дверей раскаты громкого смеха, столь же веселого, сколь и ужасного, который, как он думал, более никогда не будет услышан в этом доме. Тогда, под влиянием внезапного приступа отчаянной смелости, что так сродни смертельному ужасу, он открыл дверь и вошел, ожидая увидеть нечто, отделившееся от мертвого тела лежавшего в комнате этажом ниже. Вместо этого он обнаружил две маленькие фигурки в белых одеждах, державшиеся за руки и направлявшиеся к нему по лунной дорожке на каменном полу.
Слуги, находившиеся в нижней комнате, взбежали наверх как только услышали шум падающего тела, и обнаружили его, совершенно скрючившегося от испытанного ужаса. Под утро он пришел в себя и поведал о виденном. Затем указал дрожащими, пепельно-серыми пальцами на дверь, вскричал громким голосом и умер.
В течение последующих пятидесяти лет эта странная и ужасная легенда о близнецах получила свое продолжение и приобрела законченный вид. Их появление, к счастью обитателей дома, было чрезвычайно редко, и в течение прошедших лет они являлись четыре или пять раз. Их видели в длинной галерее, ночью, между закатом и восходом,— двух маленьких детей, едва-едва научившихся ходить. И каждый раз тот несчастный, кому довелось увидеть их, умирал быстро или страшно, или быстро и страшно одновременно, после явившегося ему видения. Очевидец мог прожить несколько месяцев, поминутно ожидая страшной кончины, те, которые родились под счастливой звездой, умирали в течение нескольких часов, подобно слуге, увидевшему их первым. Значительно более ужасной была судьба уподобившихся миссис Каннинг, которая имела несчастье встретить их в середине следующего столетия, если быть точным — в 1760 году. К этому времени час и место их появления были уже хорошо известны, а потому, как и годы спустя, гостей предупреждали о том, чтобы они не наведывались в длинную галерею в период между закатом и восходом солнца.
Но миссис Каннинг, женщина выдающегося ума и потрясающей красоты, поклонница и друг пресловутого скептика Вольтера, вопреки предупреждениям, ночь за ночью проводила в проклятом месте. В течение четырех ночей ничего не происходило, но на пятую случилось то, чего она ожидала с таким нетерпением, дверь в середине галереи отворилась, из нее вышли и направились к ней зловеще-невинной парой близнецы. Даже тогда она не испугалась, но не нашла ничего лучшего, как издевательски посмеяться над ними, заявив, что пришло время им вернуться обратно в огонь. Они ничего не сказали в ответ, но, плача, отвернулись. Сразу же после того как они исчезли, она шумно спустилась вниз, где ее с нетерпением ожидали семья и гости, и с триумфом в голосе объявила, что она видела обоих близнецов, что надобно сейчас же отписать Вольтеру и сообщить ему, что она наконец-то имела общение с духами. Пусть он посмеется вместе с нею. Но когда, спустя несколько месяцев, весть дошла до великого скептика, он и не подумал смеяться.
Миссис Каннинг была одной из первых красавиц своего времени, а в этом (1760) году находилась в самом зените расцвета своей красоты. Ее главной отличительной чертой, если таковую вообще можно выделить среди идеальных, была ослепительная, ни с чем не сравнимая свежесть ее лица. Ей было всего тридцать лет, но, не смотря на иногда чрезмерно бурно прожитые годы, лицо ее сохраняло белизну и румянец девичества, и она предпочитала яркий дневной свет (которого многие прочие женщины стараются избегать), потому что он весьма выгодно подчеркивал эту свежесть. Вследствие этого, однажды утром, спустя недели две после встречи в длинной галерее, она сильно встревожилась, обнаружив на левой щеке, на дюйм или два ниже глаза (у нее были прекрасного бирюзового цвета глаза), сероватый участок кожи, размером примерно в трехпенсовик. Ни обычные мази, ни притирания не помогли; не помогло искусство косметологов и врачей. Целую неделю провела она в уединении, изнуряла себя непривычным одиночеством и строгим образом жизни, но к концу недели вынуждена была констатировать, что это ни к чему не привело: пятно утроилось в размерах. Причем дальнейшее развитие неизвестной болезни, чем бы они ни была, приняло ужасный вид. Из центра блеклого пятна во все стороны протянулись жилки, подобные поросли лишайника, вдобавок, на нижней ее губе, появилось еще одно такое же пятно. Вскоре и оно обрело отростки, а однажды утром, ожидая с ужасом, что готовит ей грядущий день, она обнаружила, что видит окружающие предметы как бы размытыми. Она бросилась к зеркалу и то, что она увидела, заставило ее закричать от ужаса. Из-под верхних век, на которых за ночь возникло некое подобие гриба, протянулись отростки, напоминающие корни, мешающие видеть. Спустя время болезнь перекинулась на язык и горло, ей стало трудно дышать, и смерть, наступившая от удушья, стала милостивым избавителем от невыносимых страданий.
Еще более страшный случай произошел с полковником Блентайром, который стрелял в призрак из своего револьвера. Однако он настолько был страшен, что мы не станем описывать его в нашем повествовании.
Именно к этим призракам семейство Певерил относится весьма серьезно, и каждый гость, по прибытии в дом, непременно ставится в известность относительно не посещения длинной галереи после наступления темноты ни по какой причине. Здесь, однако, нам следует сделать небольшое отступление и дать краткое описание местоположения галереи, для облегчения понимания связанных с ней событий. Это помещение имеет длину в полных восемьдесят футов и освещается рядом из шести высоких окон, из которых открывается вид на сад позади дома. Попасть сюда можно через дверь на лестничной в верхней части главной лестницы; примерно на середине, напротив окон, имеется другая дверь, ведущая на заднюю лестницу и к комнатам прислуги; таким образом, их путь от своих комнат к лестничной площадке главной лестницы проходит по галерее. Именно через эту дверь вышли призрачные близнецы, когда показались миссис Каннинг, равно как и в нескольких других случаях, что не удивительно, поскольку комната, из которой они были взяты красавчиком Диком, находится вверху задней лестницы. В дальнем конце галереи имеется камин, в котором они были сожжены, и большое, напоминающее лук, окно, выходящее на аллею. Над камином, грозным напоминанием о случившемся, висит портрет красавчика Дика,— художник запечатлел его в период расцвета юношеской красоты,— приписываемый кисти Гольбейна, и с десяток других портретов славных представителей семейства. Хотя в течение дня это место, пожалуй, является наиболее посещаемым, в другое время здесь не встретить никого, и единственный звук, нарушающий торжественную тишину,— это жуткий веселый смех красавчика Дика, который иногда, после наступления темноты, доносится из окна до проходящих по аллее. Пожалуй, только Бланш при этом не впадает в панику: она закрывает уши руками и ускоряет шаг, стремясь как можно скорее увеличить расстояние между ней и источником жуткого смеха.
Но в течение дня галерея посещается многими, и в ней часто слышен смех, ни в коей мере ни мрачный, ни зловещий. Летом, когда земля изнывает от жары, посетители располагаются здесь поближе к окнам, а зимой, когда мороз пытается ухватить своими ледяными пальцами среди замерзших деревьев, веселая компания располагается вокруг камина в дальнем конце, и рассаживается на диване и креслах, на спинках кресел, а то и просто на полу. Я сам частенько сиживал там длинными августовскими вечерами вплоть до наступления сумерек; но никогда не видел, чтобы кто-то изъявлял желание остаться здесь, стоило кому-нибудь, наконец, напомнить: Время к закату… Не пора ли? И короткими осенними днями, после чая, отдыхая там, даже когда веселье бывает в полном разгаре, миссис Певерил, взглянув в окно, говорит: Мои дорогие, становится слишком поздно; давайте закончим наши дурачества внизу, в гостиной. Мгновение — и повисает тишина, словно кто-то сообщил дурные новости. Мы умолкаем, и также в молчании покидаем это место.
Но призраки Певерилов (живущие здесь, как говорят), более непоседливы, чем это можно себе представить, а потому известия о жертвах безумного деяния красавчика Дика появляются с поразительной быстротой.
Типичная компания молодых, веселых людей прибыла в Черч-Певерил в прошлом году сразу после Рождества, поскольку, как обычно, 31 декабря миссис Певерил устраивала новогоднюю вечеринку. Дом был переполнен, и ей пришлось реквизировать также большую часть Певерил-Арм чтобы разместить тех, кому не хватило места в доме. Несколько дней трескучего мороза и безветрия привели к тому, что жизнь замерла, но, по причине этой же самой погоды, озеро неподалеку от дома за два дня покрылось совершенно замечательным слоем льда. Все в доме, с самого утра, поспешили на лед и до самого обеда упражнялись в исполнении замысловатых движений на гладкой поверхности; едва обед кончился, вся компания снова поспешила на лед, за одним-единственным исключением. Этим исключением была Мэйдж Делримпл, которая имела несчастье не совсем удачно упасть в начале дня, но надеялась, как только пройдет травмированное колено, вновь присоединиться к танцующим этим же вечером. Надежды, правда, оказались слишком оптимистичными, поскольку она хромала и была вынуждена остаться дома, но, не теряя присутствия духа (что, впрочем, является характерной чертой всех Певерилов, а Мэйдж — двоюродная сестра Бланш), она заметила, что в таком ее состоянии получить удовольствие от катания ей вряд ли удастся, и что жертвуя немногим, она может рассчитывать получить многое.
Поэтому, быстро выпив по чашке кофе, поданного в длинную галерею, мы оставили Мэйдж удобно расположившейся на большом диване поближе к камину, с занимательной книгой, коротать за чтением время до чая. Будучи членом семьи, она знала и о красавичке Дике, и о близнецах, и о судьбе миссис Каннинг, и о полковнике Блентайре, но, как только мы вышли, я услышал, как Бланш сказала ей: Не оставайтесь здесь слишком надолго, дорогая, на что Мэйдж ответила: Не беспокойтесь, я уйду задолго до наступления темноты. Мы оставили ее в покое и покинули длинную галерею.
Несколько минут Мэйдж читала, но не в состоянии была совершенно сосредоточиться на книге, отложила ее и, прихрамывая, подошла к окну. Хотя было еще немногим больше двух часов, на дворе было серо и пасмурно, в отличие от ясного утра, что объяснялось наличием беспросветного слоя облаков, вяло перемещавшихся с северо-востока. Все небо было затянуто ими, иногда несколько снежинок, волнообразно, неспешно скользили на землю мимо длинных окон. По причине темноты и трескучего дневного мороза, ей казалось, что вскоре должен начаться сильный снегопад, и эти внешние признаки отзывались в душе ее, вызывая легкую сонливость, как это обычно для людей, восприимчивых к перемене погоды, особенно к надвигающейся буре. Мэйдж как раз относилась к таким людям; ясное утро возбудило в ней чрезвычайное оживление и бодрость духа; соответственно — приближение вьюги имело своими последствиями сонливость, дремоту и некоторую заторможенность.
Пребывая в таком состоянии, она, прихрамывая, вернулась на диван и расположилась поближе к камину. Дом обогревался сетью труб, по которым циркулировала горячая вода, и хотя огонь в камине, поддерживавшийся дровами и торфом, этой прелестной смесью, пылал не в полную силу, в помещении было тепло. Она спокойно следила, как угасает пламя, так и не открыв снова книги, лежала на диване, смотря на камин, в полудреме, вместо того чтобы сразу же отправиться в свою комнату и провести там пару часов, пока возвратившиеся фигуристы не наполнят дом весельем, написав одно-два письма, которые уже давным-давно собиралась написать. Полусонная, она стала мысленно составлять эти письма: одно из них предназначалось ее матери, которая живо интересовалась семейными сверхъестественными явлениями. Она собиралась поведать ей о том, что мастер Энтони был чрезвычайно активен на лестнице ночь или две назад, и как Леди в голубом, невзирая на погоду, была встречена нынче утром прогуливающейся возле дома миссис Певерил. Любопытная история: Леди в голубом была замечена на лавровой аллее, а затем ее видели входящей в конюшню как раз в тот момент, когда Фредди Певерил осматривал лошадей, не замерзли ли они. В конюшне случилась паника, лошади ржали, потели, вставали на дыбы и били копытами. О роковых близнецах писать было нечего, их уже много лет никто не видел; впрочем, ее мать, как и все прочие Певерилы знала, что никто не появляется в длинной галерее после наступления темноты.
Тут она присела, вспомнив, что именно в длинной галерее она сейчас и находится. Но сейчас было всего чуть более половины третьего, и если через полчаса она отправится к себе в комнату, то у нее будет достаточно времени, чтобы написать это и еще одно письмо до чая. Она снова решила почитать. Но обнаружилось, что книга оставлена на подоконнике, и ей не хотелось идти за ней. Сонное состояние овладевало ею.
Диван, на котором она расположилась, был недавно перетянут вельветом серовато-зеленого цвета, несколько напоминавшим цвет лишайника. Он был приятно мягок на ощупь, она провела руками вдоль тела и погрузила пальцы в ворс. Как это ужасно, что у бедной миссис Каннинг лицо, наверное, имело такой же цвет. Больше она ни о чем подумать не успела,— она уснула.
Она спала. Ей снилось, что она проснулась и обнаружила себя в том самом месте, где уснула, в той же самой обстановке. Пламя вновь разгорелось, и его отблески, танцевавшие на стенах, освещали портрет красавчика Дика, висевшего над камином. Во сне она ясно помнила, что делала днем, почему она осталась лежать здесь, вместо того чтобы веселиться с прочими фигуристами. Она вспомнила также (все еще во сне), что собиралась написать одно-два письма до чая, и решилась встать и отправиться к себе в комнату. Привстав, она бросила взгляд на свои руки, протянувшиеся вдоль ее тела на сером бархатном диване.
Но она не смогла различить, где заканчиваются ее руки, а где начинается серый бархат: ее пальцы, казалось, совершенно растворились в обивке. Она достаточно четко видела запястья, и голубые вены на них, и суставы пальцев. Все еще во сне, она вспомнила, что последней ее мыслью, перед тем как заснуть, было воспоминание о растительности серого цвета, напоминающей лишайник, на лице, глазах и горле миссис Каннинг. И едва она подумала об этом, ужас охватил ее, начался кошмар: она знала, что превращается сама в этот лишайник, но было не в состоянии пошевелиться. Серая растительность будет распространяться вверх по рукам, затем по ногам, а когда вернутся катающиеся на коньках, они не найдут здесь ничего, кроме огромного лишайника, покрывающего диван и подушки, и это будет она. Ужасно, ужасно!— она сделала над собой усилие, скинула с себя чары дурного сна и — проснулась.
Минуту или две она лежала, пытаясь прийти в себя и окончательно проснуться. Она снова чувствовала пальцами приятное прикосновение бархата, извлекла их и снова погрузила, прислушиваясь к себе, что она вовсе не покрывается серым лишайником, как это ей снилось. Но она все еще находилась в полусне, несмотря на все попытки пробуждения, ей очень хотелось спать, и она продолжала лежать, до тех пор, пока, взглянув вниз, обнаружила, что едва может различить свои руки. Уже почти совсем стемнело.
В этот момент из почти угасшего камина вырвался яркий язык пламени и осветил комнату. Красавчик Дик взирал на нее с портрета злым взглядом, руки ее снова стали видны. И тогда ужас, более сильный, чем во сне, охватил ее.
Дневной свет угасал, она осознала, что находится одна в темной страшной галерее.
Ее состояние напоминало кошмар, ибо она не в силах была пошевелиться от ужаса. Даже хуже, чем кошмар, поскольку она ясно сознавала, что не спит. И тогда вполне отчетливое осознание этого состояния озарило ее, она поняла, со всей ясностью, что ее ожидает явление близнецов-призраков.
Она почувствовала, как пот выступил у нее на лице, в горле пересохло, а язык словно рашпилем проходится по внутренней поверхности зубов. Силы покинули ее конечности, оставив их мертвыми и неподвижными, и она широко раскрытыми глазами взирала в темноту. Языки пламени вновь улеглись, в галерее стало совсем мрачно.
Затем на стене, напротив нее, проступили очертания окон, горевшие слабым темно-малиновым светом.
На мгновение ей пришла мысль о том, что это предвестник появления ужасного видения, но надежда вновь воцарилась в ее сердце, когда она вспомнила, что, прежде чем заснуть, она смотрела на небо и видела его затянутым сплошными облаками; она догадалась, что свет этот ни что иное как последние прорвавшиеся сквозь тучи лучи заходящего солнца. Эта догадка словно бы придала ей недостающие силы, и она спрыгнула с дивана. Выглянув в окно, она увидела слабый отсвет на далеком горизонте. Но прежде, чем она успела сделать хотя бы шаг, этот отсвет безвозвратно угас. Крошечные отблески теперь давал камин, но их хватало только на то, чтобы освещать прилегающие к нему плитки пола; в окно снегом стучалась вьюга. Не было ни других звуков, ни другого света, кроме этих.
Но тот прилив надежды, давший ей силы двигаться, не оставил ее, и она продолжила свой путь по галерее. И вскоре обнаружила, что заблудилась. Наткнулась на кресло, едва не упала, налетела на другое. Затем путь ей преградил стол, она сделала несколько шагов в сторону и обнаружила себя рядом с диваном.
Она еще раз огляделась, и увидела тусклые блики огня в стороне противоположной той, в которой ожидала увидеть. Блуждая едва ли не на ощупь, она, должно быть, вернулась обратно. Но куда же ей идти? Казалось, ее повсюду окружала мебель. И все это время ее неотступно преследовала мысль о двух страшных призраках, которые вот-вот должны были явиться ей.
Она принялась читать молитву. Просвети тьму мою, о Господи, повторяла она про себя. Но никак не могла вспомнить продолжения, и это мучило ее. Дальше шло что-то об опасностях, подстерегающих в ночи. Все это время она продолжала двигаться на ощупь. Огоньки пламени, которые прежде были слева от нее, вновь оказались справа, и она вновь была вынуждена развернуться. Просвети тьму мою, прошептала она, затем громко повторила: Просвети тьму мою.
Она натолкнулась на какую-то перегородку, но никак не могла вспомнить, где может находиться что-либо подобное.
Она торопливо ощупала препятствие — на ощупь оно было мягким и бархатистым. Был ли это диван, на котором она спала? Если да, то на нем что-то находилось. С головой, руками и ногами — похожее на человека, целиком покрытого лишайником. Она потеряла голову от ужаса. Все что она могла — это только молиться; она заблудилась, заблудилась в ужасном месте, куда никто не придет в темное время суток, никто — кроме плачущих близнецов. Голос ее перешел от шепота к нормальной речи, а от нормальной речи — в крик. Она кричала обрывки молитвы, вперемешку с проклятиями и все блуждала между столами и стульями, этими обыденными вещами, ставшими такой страшной ловушкой для нее.
В этот момент последовал внезапный и ужасный ответ на ее отчаянные мольбы. Горючий газ, скопившийся в торфяных брикетах, выплеснулся на тлеющие угли, вспыхнул и озарил помещение. Она увидела злые глаза красавчика Дика, и маленькие призрачные снежинки, густо падавшие за окном. И еще она увидела, что находится как раз напротив той двери, из которой появлялись близнецы. Пламя угасло, все опять погрузилось в темноту. Но сейчас она, по крайней мере, знала, где находится. Центральная часть галереи не была заставлена мебелью, она могла быстро добраться до двери на лестничную площадку и оказаться в безопасности. Она могла различить отблески, бросаемые дверной ручкой, светившиеся во мраке подобно звездочке. Она пойдет прямо на них; ей достаточно всего лишь нескольких секунд, чтобы до них добраться.
Она глубоко вздохнула, отчасти с облегчением, пытаясь унять бешено колотящееся сердце.
Но дыхание ее восстановилось не полностью, когда она вновь была поражена ужасом и застыла в оцепенении.
Раздался легкий шорох, донесшийся от двери, напротив которой она стояла, и через которую обыкновенно появлялись близнецы. Было достаточно светло, чтобы она могла заметить, что дверь открылась. В проеме, держась за руки, стояли две маленькие белые фигурки. Они медленно, словно подволакивая ноги, двинулись по направлению к ней. Она не видела их лиц и очертаний, просто две двигавшиеся в ее сторону белые фигурки. Она знала, что это ужасный призрак, предвестник страшной неотвратимой гибели даже тем, кто не был повинен в их смерти. Мысли беспорядочно сменяли одна другую: что ей делать? Конечно, она не позволит себе смеяться над ними и не попытается причинить им вред, ведь они были детьми, когда жестокий злодей лишил их жизни ужасным способом. И конечно же, души этих детей не могут остаться равнодушными к мольбам той, которая была с ними одной крови, и которая неповинна и не заслуживает того наказания, предвестником которого они являются. Если она попросит их, то, может быть, они смилуются над ней, и проклятие, тяготеющее над семьей из-за кровавого предка, минует ее, и они позволят ей удалиться отсюда, не вынеся ей смертного приговора или чего-то еще более страшного, нежели смерть.
Мгновение она колебалась, а затем опустилась на колени и протянула к ним руки.
—Дорогие мои,— произнесла она,— я всего лишь уснула. Я поступила неправильно, но не более чем…
Она замолчала; но думала не о себе, а о них, этих маленьких невинных детях, ставших призраками, об их ужасной смерти и о том, что вот теперь они несут ужасную смерть другим там, где другие дети дарят веселье, и это — их единственная радость. И еще о том, что все, кто видел их прежде, боялись их или издевались над ними.
И вдруг, внезапно, ее охватила жалость, и страх исчез, как исчезает по весне морщинистая оболочка, являя миру молодые зеленые листья.
—Милые мои, мне жаль вас,— прошептала она.— Нет вашей вины в том, что вы должны принести мне, что вы должны нести, но я… я больше не испытываю страха перед вами. Только жалость. Да благословит вас Бог, бедные дети…
Она подняла голову и посмотрела на них. И хотя все еще было темно, теперь она могла различить их лица, смутные и неясные, колеблющиеся, словно пламя свечи на ветру. Но на лицах их не было видно ни ожесточения, ни печали — они улыбались ей, да-да, улыбались, немного застенчивыми улыбками. И она увидела, как они слабо тают, исчезают вдали, подобно пару в морозном воздухе.
Мэйдж не сразу смогла пошевелиться, когда они совсем исчезли, но вместо страха ей владело сейчас прекрасное чувство умиротворенности, счастливой безмятежности, и она просто не хотела ни единым движением нарушить его. Впрочем, скоро она встала и продолжила свой путь, не подгоняемая ужасом и не ожидая ничего плохого; она прошла по длинной галерее и на лестничной площадке столкнулась с Бланш, спешившей наверх, что-то насвистывавшей и размахивавшей коньками.
—Как твоя нога, дорогая?— спросила она.— Я вижу, ты больше не хромаешь.
До этого момента Мэйдж и не вспоминала об утреннем падении.
—Мне кажется, все в порядке,— сказала она,— во всяком случае, она меня не беспокоит. Бланш, дорогая, вам не следует беспокоиться за меня, но…— я только что видела близнецов.
В мгновение лицо Бланш побелело от ужаса.
—Что?— прошептала она.
—Да-да, только что. Я их видела. Но они были доброжелательны, они улыбались мне, и я пожалела их. И знаешь, я почему-то уверена, что мне нечего бояться.
Как выяснилось вскоре, Мэйдж оказалась права, с ней ничего не случилось. Возможно, ее отношение к близнецам (смеем предположить), ее жалость, ее доброта, сняли проклятие, тяготевшее над ними.
В самом деле, на прошлой неделе я приезжал в Черч-Певерил, прибыв туда вскоре после наступления темноты. Как только я поднялся на лестничную площадку, отворилась дверь, ведущая в длинную галерею, и оттуда вышла Бланш.
—А вот и вы,— сказала она.— Я только что видела близнецов. Они выглядят очень мило и не исчезали почти десять минут. Пойдемте пить чай.
На могиле Абу Али
Луксор, по мнению большинства тех, кто его посещал, обладает некой прелестью и значительным числом достопримечательностей, приманивающих туристов, главными из которых считаются наличие в отелях бильярдных, божественных садов, способных вместить любое количество посетителей, по меньшей мере еженедельные танцы на борту туристического парохода, охота на перепелов, климат как на Авалоне, а также внушительных древних памятников для тех, кто обожает археологию. Впрочем, есть и другие, не столь многочисленные, но фанатично уверенные в своей правоте, для которых Луксор есть некое подобие спящей красавицы, просыпающейся по мере прекращения всех этих увеселений, когда отели пустеют и маркеры перемещаются для продолжения развлечений в Каир, когда перепела уничтожены, а уничтожавшая их толпа туристов сбежала на север, и Фиванская долина, сжигаемая тропическим солнцем, уподобляется пустынному футбольному полю, на которое не заманишь ни единственного человека, даже если царица Хатасу пообещает, что даст ему аудиенцию в Дейр-эль-Бахри.
Однако подозрения, что фанатики отчасти правы, поскольку что касается иных предметов, мнение этих людей отличалось здравой рассудительностью, заставили меня пересмотреть свои собственные убеждения, в результате чего случилось так, что пару лет назад, в первых числах июня, я остался здесь, чтобы убедиться в правоте или неправоте их мнения.
Обилие табака и длинные летние дни помогли нам оценить всю прелесть, которой обладает летний юг, и Уэстон — один из тех, кто ранее прочих оказался в числе избранных — и ваш покорный слуга, посвятили обсуждению ее много времени. И хотя мы не затрагивали в своих разговорах нечто непознаваемое, присущее только этому месту, что могло сбить с толку любого исследователя, и необходимо испытать его самому, чтобы понять, о чем идет речь, это скрытое нечто позволяло увидеть некоторые цвета и услышать некоторые звуки, которые лишь добавляли шарма к уже имевшемуся. Вот лишь немногое из того, что я имею в виду.
Пробуждение в предрассветной темноте, обволакивающей теплом, и осознание того, что нет никакого желания подольше поваляться в постели.
Неспешная переправа через Нил сквозь неподвижный воздух, с вашими лошадьми, которые, подобно вам, застыли и вдыхают непередаваемые предрассветные ароматы, словно ощутив их впервые.
То непередаваемое мгновение, бесконечное в ощущениях, перед самым восходом солнца, когда мглу, скрывающую реку, вдруг пронзает что-то темное, и обращается в зеленую бронзу листьев.
Розовая вспышка, быстрая как изменение цвета при химической реакции, которая пронзает небо с востока на запад, и следом за ней — солнечный свет, озаряющий пики холмов на западе и стекающий затем по склонам вниз, подобно струящейся светящейся жидкости.
Шум и гам пробуждающегося мира; поднимается ветерок, взмывает жаворонок и заливается песней; крики лодочников: алла, алла; лошади беспокойно поводят головами.
Возвращение.
Завтрак.
Ничегонеделание.
Предзакатная поездка в пустыню, благоухающую густой теплотой бесплодного песка, который пахнет, как ничто иное в мире, ибо не пахнет ничем.
Великолепие тропической ночи.
Верблюжье молоко.
Беседы с феллахами, самыми очаровательными и непредсказуемыми людьми на свете, за исключением тех случаев, когда вокруг них собирается масса туристов, в результате чего их мысли принимают единственное направление — бакшиш.
Наконец, с этим мы вынуждены согласиться, возможность оказаться втянутым в странную историю.
Событие, послужившее началом этой истории, случилось четыре дня назад, когда Абдул Али, самый старый человек в деревне, внезапно умер, скопив за долгую жизнь значительное богатство. Возраст и богатство, по зрелом размышлении, казались несколько преувеличенными, но молва утверждала, что ему было столько лет, сколько английских фунтов имелось у него в потаенном месте, а именно — сотня. Округлость цифры не вызывала сомнений, как вещь слишком приятная, чтобы не быть правдой, и, спустя всего лишь двадцать четыре часа после его смерти, превратилась в неоспоримый догмат. Что же касается его родственников, то вместо скорби, вызванной утратой, и благочестивых размышлений, они испытывали тревогу, поскольку не только ни один из этих английских фунтов, но даже их менее удовлетворительный эквивалент в виде банковских билетов, на которые, по окончании туристического сезона, в Луксоре смотрят как на не очень надежную замену философскому камню, хотя и имеющую способность при определенных обстоятельствах обращаться в золото, не был найден. Абдул Али, прожив сто лет, был теперь мертв, его сотня соверенов — можно сказать, ежегодная рента — канули в вечность вместе с ним, и его сын Мухамед, который ранее ожидал изменения своего положения после скорбного события, по наблюдениям некоторых, посыпал голову пеплом несколько более усердно, чем это могло быть оправдано самой искренней привязанностью к усопшему ближайшему родственнику.
Абдул, правду сказать, не относился к людям, которых можно назвать вполне почтенными; несмотря на возраст и богатство, он не пользовался доброй славой. Он пил вино всякий раз, когда ему предоставлялась такая возможность, он принимал пищу днем во время Рамадана, как только у него разыгрывался аппетит, ставя ни во что священные предписания, кроме того, у него, как полагали, был дурной глаз, а в последнее время он связался с неким Ахметом, который был известен как практикующий Черную Магию, и подозревался в еще более худшем преступлении — а именно ограблении тел недавно умерших. Ибо в Египте, в то время как ограбление тел древних царей и священников считается делом вполне благопристойным и за право заниматься им многие научные сообщества соперничают друг с другом, ограбление трупов ваших современников приравнивается к убийству собаки.
Мухамед, вскоре сменивший посыпание пеплом головы на более естественный способ выражения скорби, который заключался в том, чтобы грызть ногти, сообщил нам по секрету, что подозревает Ахмета, будто бы тот выведал у его отца, где тот прячет деньги; но, по выражению лица Ахмета, когда его пациент, попытавшись что-то произнести, вдруг умолк навеки, понял, что его подозрения беспочвенны, и присоединился к тем, которые, зная характер усопшего, испытывали нечто вроде досады от того, что даже такому видавшему виды типу ничего не удалось узнать о столь важном факте.
Итак, Абдул умер и был похоронен, а мы отправились на поминальную трапезу, где съели жареного мяса более, чем это следовало бы для пяти часов пополудни в июне, а потому я и Уэстон, отказавшись от обеда, вернулись в дом после прогулки по пустыне и разговорились с Мухамедом, сыном Абдула, и Хусейном, младшим внуком Абдула, молодым человеком лет двадцати, который являлся одновременно нашим камердинером, поваром и горничной, и они поведали нам о деньгах, которые вроде бы как имелись и вроде бы как не имелись, а также несколько скандальных историй об Ахмете и его слабости к кладбищам. Они пили кофе и курили, ибо, хотя Хусейн и был нашим слугой, в тот день мы были гостями его отца, а вскоре после того, как они ушли, пришел Махмуд.
Махмуд, который, по его собственным словам, полагал, что ему двенадцать лет, но наверняка этого не знал, был кухаркой, грумом и садовником одновременно, и обладал в высшей степени некими оккультными способностями, нечто вроде ясновидения. Уэстон, являющийся членом Общества по изучению психических феноменов, и трагедией всей жизни которого было разоблачение мошенничества миссис Блант, объявившей себя медиумом, считал, что Махмуд умеет читать мысли; он сделал записи о некоторых случаях, которые впоследствии могут вызвать интерес. Чтение мыслей, впрочем, на мой взгляд, не способно полностью объяснить случившееся вскоре после похорон Абдула, и я склонен скорее приписать его способностям Махмуда к белой магии (в широком смысле), или же к простой случайности (в еще более широком), что можно применить для объяснения любого странного происшествия, рассмотренного в отдельности. Метод, применяемый Махмудом для использования сил белой магии, чрезвычайно прост; многим он известен под названием чернильного зеркала и заключается в следующем.
В ладони Махмуда наливается немного чернил, но, поскольку мы испытывали в них недостаток в связи с тем, что лодка из Каира, в которой среди прочего везли и канцтовары, села где-то по дороге на мель, то идеальной заменой чернилам оказался кусочек черной американской ткани, около дюйма в диаметре. Он впивается в него глазами. Минут через пять-десять обезьянье выражение сходит с его лица, широко открытые глаза фиксируются на ткани, мышцы лица словно деревенеют, и он начинает рассказывать о тех любопытных вещах, которые видит. Пока чернила или ткань не будут удалены, он остается все в том же положении, не отклонившись ни на волос. Потом он поднимает взгляд и говорит: KhahАs, что означает Совершилось.
Мы наняли Махмуда в качестве второго слуги две недели назад, но в первый же вечер, покончив со своими обязанностями по дому, он поднялся к нам наверх и заявил: Я покажу вам, что такое Белая Магия; дайте мне чернил, после чего принялся описывать переднюю нашего дома в Лондоне, сообщил, что у дверей в настоящий момент стоят две лошади, что из дверей вышли мужчина и женщина, дали лошадям по куску хлеба и сели в седла. Говорил он настолько правдоподобно, что со следующей же почтой я отправил письмо матери, в котором попросил подробно описать, где именно она находилась и что именно делала в половине шестого (по лондонскому времени) вечером 12 июня. В то же самое время в Египте Махмуд рассказывал нам о Sitt (леди), сидящей в комнате за чаем, и сообщил о ней некоторые подробности, так что я с нетерпением ждал ее ответного письма. Объяснение, представляемое Уэстоном, заключается в том, что некоторые образы тех людей, которых я знаю, запечатлены в моем мозгу (хотя я могу об этом и не догадываться),— и я сам тем или иным образом выдаю эту информацию Махмуду, находящемуся в состоянии транса. С моей же точки зрения, такое объяснение не может быть принято, поскольку я никоим образом не мог бы заставить своего брата выйти на улицу и сесть в седло в тот самый момент, о котором говорит Махмуд (конечно, если все рассказанное им соответствует истине). Впрочем, как человек непредвзятый, я готов принять и эту версию. Уэстон, однако, не так спокойно и научно относится к последнему спектаклю, устроенному Махмудом, хотя и прекратил попытки завлечь меня в Общество по изучению психологических феноменов, чтобы я окончательно избавился от мистических представлений и суеверий.
Махмуд никогда не будет демонстрировать свои способности, если рядом будет находиться человек из его народа; он говорит, что если бы, когда он находится в состоянии транса, рядом с ним оказался бы человек, практикующий Черную Магию, и узнал бы, что он практикует Белую Магию, то мог бы вызвать духа, подчиняющегося Черной Магии, чтобы тот уничтожил духа Белой Магии, поскольку дух Черной Магии обладает большей силой, а оба эти духа — враги. А поскольку дух Белой Магии является его могущественным другом (каким образом они с Махмудом подружились, я не считаю нужным рассказывать в виду совершенной невероятности этого образа)— то Махмуд желал бы, чтобы он как можно долее оставался его другом. Но англичане, как ему кажется, не знакомы с Черной Магией, а потому у нас он в совершенной безопасности. С духом Черной Магии он встретился (по его собственным словам) один-единственный раз — это случилось по дороге в Карнак, между небом и землей, между днем и ночью. Его можно отличить, поведал он, по светлому цвету кожи, у него имеется два длинных зуба в углах рта, и глаза, совершенно белые, размером как у лошади.
Махмуд поудобнее устроился в углу, и я дал ему кусок черной клеенки. Должно было пройти несколько минут, прежде чем он впадет в гипнотический транс, когда его посещают видения, и я пока вышел на балкон. Это был самый жаркий вечер, какого прежде не случалось, прошло уже три часа после захода солнца, а термометр по-прежнему показывал около 100 по Фаренгейту.
Высокое небо, казалось, затянуто серой дымкой, хотя должно было быть бездонной бархатной синевой, порывы южного ветра предвещали три дня невыносимого песчаного хамсина. Слева, вверх по улице, виднелось небольшое кафе, вблизи которого вспыхивали и гасли светлячки — кальяны сидевших в темноте арабов. Изнутри доносились звуки медных кастаньет танцовщиц,— резкие и отрывистые на фоне заунывных стонов струнных и духовых инструментов, сопровождавшими их движения, столь любимые арабами и неприятные европейцам. Небо на востоке было светлым: всходила Луна, и когда я смотрел на кроваво-красный край огромного диска, показавшегося на горизонте, в это мгновение какой-то араб, из тех, что сидели около кафе, случайно или намеренно затянул: — Тоска по тебе прогнала сон, о полная Луна, твой чертог вдалеке, над Меккой, сойди же ко мне, моя возлюбленная.
Почти сразу же после этого я услышал, как Махмуд начал что-то монотонно бубнить, и поспешил вернуться в комнату.
Мы обнаружили, что результат достигается быстрее при личном контакте с впавшим в транс, факт, который Уэстон использует как доказательство передачи мыслей, давая ему настолько сложное объяснение, что я, признаться, ничего не могу понять. Когда я вошел, он оторвался от каких-то записей, которые делал за столиком у окна, и поднял голову.
—Возьми его за руку,— приказал он,— а то сейчас он лепечет что-то бессвязное.
—И как ты это объясняешь?— поинтересовался я.
—По мнению Майерса, это нечто сходное с разговором во сне. Он твердит что-то о могиле. Намекни ему, и посмотрим, что он выдаст в ответ. Он на удивление восприимчив, и реагирует на твой голос лучше, чем на мой. Не исключено, что на могилу его навели похороны Абдула.
Меня посетила неожиданная мысль.
—Тише!— сказал я.— Тише, дай мне послушать!
Голова Махмуда была запрокинута немного назад, он провел рукой, в которой был зажат кусок ткани, над своим лицом. Как обычно, он говорил очень медленно, но, в отличие от своего обычного тона, высоким отрывистым голосом.
—С одной стороны могилы,— бормотал он,— растет дерево тамариск, и зеленые жуки фантазируют о ней. По другую сторону — глиняная стена. Здесь есть много других могил, но все они спят. Это та самая могила, потому что она не спит, и она влажная, а не песчаная.
—Я так и думал,— сказал Уэстон.— Он говорит о могиле Абдула.
—Над пустыней красная луна,— продолжал Махмуд,— сейчас. Задувает хамсин, будет много песка. Луна покрыта красным песком, потому что она низко.
—Кажется, он все еще чувствителен к внешним воздействиям,— сказал Уэстон.— Это довольно любопытно. Ущипни-ка его.
Я ущипнул Махмуда, но никакой реакции с его стороны не последовало.
—Последний дом на улице, на пороге стоит мужчина. Ах, ах!— вдруг воскликнул мальчик.— Он знаком с Черной Магией. Он выходит из дома… Он идет сюда — нет, он идет в другую сторону, к могиле, к Луне. Он знает Черную Магию, он умеет воскрешать мертвых, у него нож для убийства и лопата. Я не вижу его лица, между ним и моими глазами Черная Магия.
Уэстон вскочил, и, как и я, жадно прислушивался к словам Махмуда.
—Мы отправляемся туда,— заявил он.— Вот прекрасный способ проверить его способности. Что он еще говорит?
—Он идет, идет, идет,— бормотал Махмуд,— идет к луне и могиле. Луна уже не так низко над пустыней, она немного поднялась.
Я указал на окно.
—Это, во всяком случае, соответствует истине.
Уэстон взял ткань из руки Махмуда, и бормотание прекратилось. Спустя мгновение он потянулся и потер глаза.
—KhalАs,— сказал он.
—Да, KhalАs.
—Я рассказывал вам о госпоже в Англии?— спросил он.
—Да, да,— ответил я,— спасибо тебе, маленький Махмуд. Твоя Белая Магия сегодня вечером была особенно хорошо. Можешь идти спать.
Махмуд послушно выбежал из комнаты, и Уэстон запер за ним дверь.
—Нам следует поторопиться,— сказал он.— Следует пойти и проверить его слова, хотя мне и жаль, что он не увидел чего-то менее ужасного. Несколько странно, что он, не будучи на похоронах, тем не менее совершенно точно описал могилу. Что ты об этом думаешь?
—По моему мнению, с помощью Белой Магии Махмуд узнал, что некто, владеющий Черной Магией, отправляется к могиле Абдула, возможно, с тем, чтобы ограбить ее,— решительно ответил я.
—А что нам делать, когда мы туда придем?— спросил Уэстон.
—Посмотреть на воздействие, оказываемое Черной Магией. Что до меня, то мне страшно. Похоже, тебе тоже.
—Не существует никакой Черной Магии,— сказал Уэстон.— Ага! Дай-ка мне апельсин.
Уэстон быстро очистил его, вырезал из кожуры два кружка, размером с пятишиллинговую монету, и два длинных белых клыка. Кружки он вставил в глаза, а клыки — в уголки рта.
—Дух Черной Магии?— спросил я.
—Вне всякого сомнения.
Он взял длинный черный бурнус и обернул вокруг себя. В ярком свете ламп, дух Черной Магии выглядел просто потрясающе.
—Я не верю в Черную Магию,— сказал он,— но другие верят. Если всему происходящему необходимо положить конец, то пусть тот, кто копает яму, сам в нее угодит. Идем. Кого ты подозреваешь,— я имею в виду, о ком ты думал, когда общался с Махмудом?
—Слова Махмуда,— отвечал я,— навели меня на мысли об Ахмете.
Уэстон ухмыльнулся,— следствие научного скептицизма,— и мы отправились в путь.
Луна, как и сказал мальчик, была ясно видна, по мере восхождения над линией горизонта цвет ее, первоначально темно-красный, словно пламя далекого пожара, поблек и стал желтым. Горячий южный ветер дул уже не порывами, а с постоянно нарастающей яростью, насыщенный песком и невероятным обжигающим зноем, так что верхушки пальм в саду около пустынного отеля, качались взад-вперед, издавая треск сухими листьями. Кладбище лежало на краю деревни, пока наш путь лежал между глиняными стенами узких улиц, ветер не докучал нам, и только воздух был наполнен жаром, подобным жару раскаленной печи. То и дело со свистом и шелестом, возникал внезапно перед нами метрах в двадцати по дороге пылевой смерч, и, подобно волнам, бросающимся на пустынный берег, накидывался на стены домов и рассыпался мелкой пылью. Но как только мы оказались на открытом пространстве, ветер явил нам всю свою мощь, набивая песком наши рты. Это был первый хамсин нынешнего лета, и в этот момент я пожалел, что не отправился на север вместе с туристами, охотниками на перепелов и маркерами; хамсин, проникая до мозга костей, превращает тело в промокательную бумагу.
Мы никого не встретили на улице, и единственный звук, который мы слышали, помимо ветра, был вой собак, которым они приветствовали луну.
Кладбище было окружено высокими глиняными стенами, под укрытием которых мы некоторое время обсуждали наши дальнейшие планы. По направлению к центру кладбища тянулся ряд тамарисков, и один из них располагался прямо над могилою, нам следовало осторожно двигаться вдоль стены снаружи, затем тихонько перелезть через нее и пробраться к могиле, надеясь, что ярость ветра поможет нам не быть услышанным тем, кто там окажется. Как только мы приняли решение действовать таким образом, ветер на мгновение стих, и в наступившей тишине было слышно, как лопата вонзается в землю, и то, что заставило меня похолодеть от ужаса — крик ястреба в небе, ястреба, почуявшего падаль.
Спустя пару минут мы, скрываясь в тени тамарисков, крались к месту, где был похоронен Абдул. Большие зеленые жуки, обитавшие в листве, метались туда-сюда, и пару раз, жужжа, врезались мне в лицо своими жесткими растопыренными крыльями. Когда до могилы оставалось около двадцати ярдов, мы на мгновение замерли, и, осторожно выглядывая из-за ствола, увидели фигуру человека, до пояса углубившегося в землю. Уэстон, стоявший позади меня, на случай возникновения непредвиденной ситуации, нацепил на себя приготовленные атрибуты духа Черной Магии, так что я, обернувшись и вдруг обнаружив позади себя это страшилище, едва удержался от того, чтобы не вскрикнуть. Однако этот бездушный человек только затрясся, пытаясь не рассмеяться, и, придерживая рукой фальшивые глаза, молча указал вперед, в гущу деревьев. От могилы теперь нас отделяло не более десяти ярдов.
Мы ждали, я думаю, около десяти минут, в то время как человек, которого мы видели и в котором предполагали Ахмета, занимался своим нечестивым трудом. Он был совершенно голый, и его коричневая кожа блестела каплями пота в лунном свете. Время от времени он принимался что-то бормотать себе под нос, один или два раза замер, переводя дыхание. Затем он принялся разгребать землю руками, пошарил в одежде, которая лежала рядом, достал веревку, скрылся с нею в могиле, и через мгновение вновь появился, держа в руках оба ее конца. Расставив ноги на обе стороны могилы, он сильно потянул, и над землей показался конец гроба. Он оторвал часть крышки, чтобы убедиться, что извлек именно то, что ему было нужно, а затем, установив гроб вертикально, оторвал оставшуюся часть, и перед нами предстала маленькая сморщенная фигура мертвого Абдула, закутанная, подобно ребенку, в белое покрывало.
Я уже было собирался сделать знак духу Черной Магии, что настал черед его выхода, когда вдруг вспомнил слова Махмута: С ним дух Черной Магии, который может воскрешать мертвых, и внезапное всепоглощающее любопытство завладело мною, взяв верх над отвращением и ужасом перед происходившим.
—Погоди,— прошептал я Уэстону,— сейчас он призовет на помощь духа Черной Магии.
Ветер снова на мгновение унялся, и в наступившей тишине я вновь услышал крик ястреба над собой, но уже ближе; к тому же мне показалось, что ястреб был не один.
Тем временем Ахмет снял покрывало с лица, и размотал бинт, которым был обмотан подбородок покойного, чтобы челюсти его не размыкались, как это принято у арабов; от того места, где мы стояли, я мог видеть, что едва повязка была снята, нижняя челюсть отвисла, и хотя ветер, дувший в нашу сторону, доносил ужасный запах тления, мышцы не окоченели, хотя покойный был мертв уже шестьдесят часов. И все же недостойное жгучее любопытство, подавившее во мне все остальные чувства, заставляло меня смотреть, что этот нечестивый упырь будет делать дальше. Он, казалось, не замечал, или, во всяком случае, не обращал внимание, что рот открыт и перекошен, и продолжал проворно двигаться в лунном свете.
Он достал из кармана одежды, лежавшей поблизости, два небольших черных кубика, которые в настоящий момент благополучно покоятся в грязи на дне Нила, и быстро потер их один о другой.
Постепенно они начали разгораться бледно-желтым светом, а затем над его ладонями заструилось волнами фосфоресцирующее пламя. Один из кубиков он вложил в рот трупа, другой себе в рот, и, тесно прижав мертвеца, словно собирался пуститься в танец со смертью, принялся дышать в губы мертвого, соприкасавшиеся с его губами. Вдруг он отшатнулся с коротким вскриком удивления и ужаса, и застыл, словно в нерешительности, поскольку кубик, прежде лежавший во рту покойника свободно, теперь оказался плотно зажатым между его зубами. Постояв некоторое время в замешательстве, он снова наклонился к своей одежде, взял нож, которым вскрывал крышку гроба, и, держа руку с ножом за спиной, другой с усилием извлек кубик изо рта мертвеца, после чего заговорил.
—Абдул,— произнес он,— я твой друг, и я клянусь, что отдам деньги Махмуду, если ты скажешь мне, где они сокрыты.
И тут я увидел, что губы мертвого зашевелились, веки затрепетали на мгновение, словно крылья раненной птицы, и это зрелище наполнило меня таким ужасом, что я не смог сдержать родившийся во мне крик. Ахмет обернулся. В следующий момент дух Черной Магии во всей своей красе выскользнул из тени деревьев и предстал перед ним. Несчастный на минуту застыл, затем, повернувшись на подкашивавшихся ногах, в попытке бежать, сделал шаг и свалился в только что раскопанную им могилу.
Уэстон сердито обернулся ко мне, бросив глаза и зубы ифрита.
—Ты все испортил,— он чуть не плакал.— Возможно, мы могли бы увидеть кое-что интересное…— Тут его взор упал на мертвого Абдула, взиравшего на нас из гроба широко открытыми глазами, покачнулся, зашатался и упал вперед, лицом вниз на землю рядом с нами. Мгновение он лежал, затем тело, без всякой видимой причины, перекатилось на спину и застыло, глядя в небо. Лицо было покрыто землей, смешавшейся кое-где со свежей кровью. Гвоздь прорвал ткань и поранил тело; была видна одежда, в которой Абдул умер, поскольку арабы не омывают покойников, гвоздь разодрал ее довольно сильно, обнажив плечо.
Уэстон хотел что-то сказать, но осекся. Затем:
—Я пойду и сообщу обо всем в полицию,— сказал он,— если ты останешься и проследишь, чтобы Ахмет не сбежал.
Но, поскольку я наотрез отказался, мы накрыли тело гробом, чтобы защитить его от ястребов, связали Ахмета его же веревкой и отвели в Луксор.
На следующее утро Мухамед пришел к нам.
—Я так и думал, что Ахмет знает, где деньги,— торжествующе заявил он.
—И где же?
—В маленьком кошельке на плече. Эта собака уже начал отвязывать его. Взгляните,— и он достал его из кармана,— все в английской валюте, по пять фунтов каждая, а всего их здесь двадцать.
Мы придерживались иного мнения, ибо даже Уэстон предполагал, что Ахмет надеялся услышать тайну о спрятанном сокровище из мертвых уст, а затем снова убить воскресшего покойника и похоронить его. Но это только наши домыслы.
Интерес также представляли те два черных кубика, которые мы подобрали и которые были покрыты причудливыми символами. Однажды, когда Махмуд демонстрировал нам свои способности по передаче мысли, я вложил один из них ему в руку. Это возымело эффект: он громко воскликнул, что ощущает присутствие Черной Магии, и, хотя я был в этом совершенно не уверен, все же счел, что для безопасности следует бросить в Нил где-нибудь на самой его середине. Уэстон немного поворчал, говоря, что хотел взять их с собой и показать в Британском музее, но мне кажется, что эта мысль возникла у него несколько позже.
Миссис Эмворс
Деревушка Максли, где прошлым летом и осенью случились эти странные события, лежит среди вересковых зарослей и величественных сосен Сассекса. Вряд ли во всей Англии вы найдете местечко более приятное и живописное. Ветер с юга доносит свежее дыхание моря, вершины, окружающие его с востока, спасают от мартовских холодов, а на многие мили к западу и северу протянулись пряные заросли вереска и сосновых лесов. Местное население невелико, но вы вряд ли сможете пожаловаться на отсутствие удовольствий. Приблизительно на середине единственной улицы, широкой, с зелеными лужайками по обеим сторонам, возвышается маленькая церковь норманнского периода, с древним, давно заброшенным кладбищем; остальное пространство занимают десятки небольших, солидных георгианских домов, красного кирпича, с высокими окнами, цветниками при парадной двери и садиками на заднем дворе; десяток магазинчиков и несколько протяженных строений, крытых соломой, в которых проживают работники из близлежащих поместий, завершают картину деревушки. Эта идиллия, впрочем, нарушается по субботам и воскресеньям, когда главная дорога, ведущая из Лондона в Брайтон, превращает нашу тихую улицу в гоночный трек для стремительно проносящихся автомобилей и куда-то спешащих велосипедистов.
Щит с надписью, призывающий их снизить скорость, как кажется, служит обратному; дорога впереди прямая и открытая, так что, в общем-то, не существует причин, по которым они должны были бы поступать иначе. В качестве протеста местные дамы при приближении автомобиля прикрывают личика платочками, хотя улица заасфальтирована и эта предосторожность, якобы спасающая от пыли, излишняя. Но вот наступает вечер воскресенья, шумные дни уносятся прочь и впереди нас опять ожидают пять дней безмятежной тишины. Железнодорожные забастовки, время от времени сотрясающие страну, нисколько нас не тревожат, поскольку большинство обитателей Максли никогда ее не покидало.
Я являюсь счастливым обладателем одного из этих маленьких георгианских домиков, а кроме того, мне очень повезло с соседом, чрезвычайно интересным и деятельным человеком, Фрэнсисом Аркомбом, которого, впрочем, подобно большинству жителей Максли, можно было назвать домоседом, и дом которого располагался напротив моего на противоположной стороне улицы, и который два года назад, или что-то около того, будучи еще далеко не старым человеком, оставил преподавание филологии в Кембриджском университете и целиком посвятил себя изучению оккультных и сверхъестественных явлений, которые, по общему мнению, равно имеют отношение, как к телесной, так и к психической стороне человеческой природы. Возможно, причиной его отставки как раз и стала страсть к странным неизведанным областям, лежащим на грани, а частенько и за гранью науки, существование которых напрочь отрицается материалистическим сознанием, ибо он выступал за то, что все студенты-медики в обязательном порядке должны сдавать экзамены по месмеризму, а стипендиаты показать свои знания по таким предметам как явления после смерти, проклятые дома, вампиризм, спиритизм и одержимость.
Конечно же, они не хотели меня слушать,— часто говорил он по этому поводу,— ибо нет ничего, чего бы они боялись более, чем истинного знания, а дорога к истинным знаниям лежит через познание многих вещей, в том числе и таких. Впрочем, как известно, такова суть человеческой природы.
И, конечно же, есть области знания, имеющие строго очерченные границы. Но есть те, за границами которых лежат огромные неизведанные страны, и нет ни малейшего сомнения в их существовании; но те, кого можно назвать истинными пионерами знания, кто пытается проникнуть в эти покрытые мраком и зачастую даже опасные области, подвергаются зачастую насмешкам и нелепым обвинениям в суеверии. Конечно, я мог бы принести гораздо больше пользы, блуждая в тумане без компаса и рюкзака, чем сидя в клетке, подобно канарейке, и щебеча общеизвестные истины. А кроме того, если вы твердо знаете, что ваш уровень позволяет вам быть учеником, но никак не учителем, то только самодовольный осел станет ораторствовать с кафедры.
Таков был Фрэнсис Аркомб, мой очаровательный сосед, один из тех, которые, подобно мне, испытывали необъяснимое жгучее любопытство к тому, что он называл местами, полными тайн и опасностей, пока прошлой весной наше маленькое общество не приобрело еще одного члена в виде миссис Эмворс, вдовы чиновника, служившего в Индии. Муж ее занимал какую-то должность в северо-восточных провинциях; после его смерти в Пешаваре она вернулась в Англию, год прожила в Лондоне, после чего почувствовала настоятельную необходимость сменить туман и сырость на свежий воздух и солнце. Не последнюю роль в ее решении поселиться в Максли сыграло то, что предки ее были родом отсюда и давно уже упокоились на местном кладбище, теперь позаброшенном, и многие надгробья на котором содержат ее девичью фамилию Честон. Живая и энергичная, она пробудила Максли от многолетней спячки и наполнила его жизнью, неведомой никогда прежде. Большинство населения составляли холостяки и старые девы, или же просто пожилые люди, не очень-то утруждавшие себя гостеприимством, единственным увеселением которым служил вечерний чай с неизменным бриджем, после чего, надев калоши (если на дворе шел дождь), они возвращались к себе домой для уединенного ужина, служившего достойной кульминацией празднества. Но миссис Эмворс показала нам иной путь общения, устроив несколько ланчей и пикников, ставших примерами для остальных. Такому одинокому человеку как я приятно было сознавать, что мог вдруг раздастся телефонный звонок с приглашением от миссис Эмворс, чей дом находился неподалеку, провести вечер за картами и это, вне всякого сомнения, было лучше, чем коротать его одному. Здесь меня ожидала очаровательная хозяйка, приятная компания, стаканчик портвейна, чашечка кофе, сигарета и партия в пикет. Она играла на пианино, в свободной и экспансивной манере, пела очаровательным голосом под собственный аккомпанемент, а мы, по мере увеличения дня, все дольше и дольше засиживались в ее садике, который она за короткое время превратила из прибежища слизней и улиток в островок цветения и благоухания.
Она была веселой и подвижной; она интересовалась всем на свете, музыкой, садоводством, играми. Все (за единственным исключением) любили ее, для всех она была подобна солнечному дню. Единственное исключение составлял Фрэнсис Аркомб; признавая, что не нравится ей, он, тем не менее, сам испытывал к ней определенный интерес. Это всегда казалось мне странным; всегда веселая и приятная в обхождении, и я никак не мог понять, ни даже выдвинуть какую-либо внятную гипотезу этого интереса, настолько простой и понятной она была. Но интерес Аркомба был подлинным, в этом не могло быть сомнений ни у кого, кто видел, как пристально он наблюдает за ней. Она не скрывала свой возраст и откровенно говорила, что ей сорок пять, но ее живость, кипучая натура, кожа, без следов морщин, угольно-черные волосы, заставляли предполагать, что она вопреки обычному женскому приему, не уменьшает, а преувеличивает его лет на десять.
Когда наша дружба окрепла, миссис Эмворс частенько звонила мне и приглашала навестить ее вечером. Если работа вынуждала меня ответить отказом на ее любезное приглашение, в ответ слышался веселый смех и пожелание всяческих успехов. Случалось, что наш разговор слышал Аркомб, уже успевший к тому времени переступить порог ее дома и дымивший сигарой неподалеку; тогда он просил меня отложить работу и присоединиться к ним. Я и она, говорил он, составим партию в пикет, а он, наблюдая за нами, конечно, если мы не против, может быть, когда-нибудь выучится хитростям этой игры. Но я не думаю, что его внимание было приковано к игре; совершенно очевидно, что взгляд его, из-под тонких бровей, был устремлен не на карты, а на одного из играющих. Он казался совершенно поглощенным этим наблюдением, пока однажды, прекрасным июльским вечером, вздрогнув, вдруг не взглянул на нее так, как смотрят на нечто, не поддающееся объяснению. Она, увлеченная игрою, казалось, этого не заметила. Теперь, когда я вспоминаю тот вечер, в свете последовавших затем событий, мне думается, что именно тогда чуть-чуть приоткрылся покров страшной тайны, в то время скрытой от моих глаз. Я заметил, но не придал этому значения, что с того времени она, приглашая меня к себе по телефону, неизменно спрашивала не только о том, занят ли я, но и не гостит ли у меня профессор Аркомб. В таком случае, говорила она, мне не хотелось бы мешать общению двух закоренелых холостяков, и со смехом желала мне спокойной ночи.
В тот вечер Аркомб был у меня, до прихода миссис Эмворс оставалось еще с полчаса, и он рассказывал мне о средневековых взглядах на вампиризм, один из тех предметов, которые не получили должного изучения, прежде чем быть отправленными официальной медициной в пыльную кучу дремучих суеверий. Он сидел, мрачный и сосредоточенный, припоминая истории таинственных посещений, рассказанные ему во время пребывания в Кембридже одним преподавателем, замечательным ученым и человеком. Ничего нового в них не было: все те же омерзительные создания в человеческом облике, мужчины или женщины, обладающие такими сверхъестественными способностями как умение парить подобно летучей мыши и устраивающие себе по ночам кровавые празднества.
Когда человек умирает, существо продолжает жить в его обличье, оставаясь нетленным. Днем он отдыхает, а ночью восстает из могилы и совершает свои ужасные злодеяния. Ни одна европейская страна в средние века не была от них свободна, как, впрочем, не были свободны от них Древний Рим, Греция и Иудея, если судить по дошедшим до нас историческим источникам.
—Было бы большой ошибкой считать все известные нам доказательства полным бредом,— говорил он.— За многие века мы имеем показания сотен абсолютно независимых свидетелей, но до сих пор нет ни одного сколько-нибудь серьезного анализа всех этих случаев, по крайней мере, известных мне. Возможно, вы захотите спросить: Почему же, при наличии стольких фактов, мы не сталкиваемся с ними сейчас? На этот вопрос есть два ответа. Первый из них тот, что мы имеем дело с последствиями какой-нибудь ужасной болезни, известной в средние века и почти полностью исчезнувшей сейчас, такой, например, как черная смерть. Было бы слишком смело утверждать, что такой болезни никогда не существовало. Когда-то черная смерть, посетив Англию, почти полностью истребила жителей Норфолка; подобно ей, в этой самой местности, около трехсот лет назад, наблюдалась эпидемия вампиризма, и Максли была ее центром. Мой второй ответ будет более убедительным, ибо, говорю я, вампиризм вовсе не вымер. А начало было положено, вне всякого сомнения, в Индии, год или два назад.
В этот момент я услышал стук молотка, громкий и энергичный, каковым образом миссис Эмворс имела обыкновение возвещать о своем приходе, и пошел открывать дверь.
—Проходите скорее,— сказал я,— и избавьте меня от леденящих кровь историй. Мистер Аркомб совсем меня запугал.
Ее жизненная энергия, казалось, в одно мгновение наполнила комнату.
—Ах, какая прелесть!— воскликнула она.— Обожаю истории о привидениях. Продолжайте вашу историю, мистер Аркомб, пожалуйста, и пусть моя кровь тоже застынет в жилах.
Я заметил, что он, по своей привычке, пристально взглянул на нее.
—Но я вовсе не рассказывал нашему дорогому хозяину о призраках,— ответил он.— Я говорил о том, что вампиризм в наше время все еще существует. Мне рассказывали, что в Индии наблюдалась эпидемия всего лишь несколько лет назад.
Последовала довольно длительная пауза, во время которой, как я видел, Аркомб внимательно глядел на нее, а она, со своей стороны, смотрела на него остановившимся взглядом, с чуть приоткрытым ртом. Потом ее веселый смех разом разрушил напряженную тишину.
—Как вам не стыдно!— воскликнула она.— А я думала, речь идет о каком-нибудь рождественском призраке. Откуда вы взяли эти сказки, мистер Аркомб? Я много лет прожила в Индии, и никогда не слышала ни о чем подобном. Может быть, это придумали рассказчики на базарах, но всем прекрасно известна цена таких историй.
Я видел, что Аркомб собирался что-то возразить, но передумал.
—Возможно, так оно и было,— ответил он.
Но что-то неуловимое вмешалось в наше обычное легкое общение в тот вечер, какая-то тень легла на миссис Эмворс, обычно веселую. Даже пикет не улучшил ее настроения, и она прекратила игру после нескольких партий. Аркомб молчал, и нарушил молчание, только когда она ушла.
—Тот несчастный,— сказал он,— когда случилась это вспышка…— весьма загадочной болезни, назовем ее так,— в Пешаваре, где были в то время она и ее муж. И…
—Что?— полюбопытствовал я.
—Он стал одной из ее жертв,— ответил Аркомб.— Естественно, я не придал тогда особенного значения нашему разговору.
Лето выдалось необычайно жарким и засушливым, Максли страдал от отсутствия дождей, а также от нашествия больших черных мошек, вылетавших на охоту по ночам, укусы которых были весьма болезненными и опасными. Каждый вечер они устраивали нападения, усаживаясь на незащищенные места тихо-тихо, так что жертва не чувствовала ничего, пока резкая боль от укуса не возвещала о присутствии охотника. Они не садились на лицо и руки, но всегда выбирали шею или горло как объект нападения, и у большинства на месте укуса, по мере распространения яда, возникала опухоль. Затем, примерно в середине августа, произошел первый случай таинственного заболевания, который наш местный врач приписал суммарному воздействию продолжительной жары и укуса ядовитого насекомого. Заболевшим оказался мальчик, лет шестнадцати или семнадцати, сын садовника миссис Эмворс; симптомы — анемия, бледность, вялость — сопровождались приступами сонливости и ненормальным аппетитом. На горле были обнаружены две черные точки, что позволило доктору Россу сделать предположение о двойном укусе ядовитых мошек. Единственная странность — вокруг места укуса не было ни отека, ни воспаления.
Но жара понемногу начала спадать, вернулась прохлада, а мальчик, несмотря на это и совершенно непомерное количество поглощенной им еды, постепенно превратился в обтянутый кожей скелет.
Как-то раз я встретил доктора Росса на улице и он, в ответ на мои расспросы о своем пациенте, сообщил, что, по всей видимости, он умирает. Этот случай, признался он, совершенно поставил его в тупик: все дело в какой-то необычной форме злокачественной анемии, это все, что он мог предположить. Он спрашивал меня, не согласится ли доктор мистер Аркомб осмотреть мальчика, быть может, ему удастся пролить свет на таинственную болезнь, а поскольку вечером Аркомб должен был ужинать у меня, я пригласил доктора присоединиться к нам. Он сказал, что несколько занят, и поэтому придет чуть позже. Когда он появился, Аркомб сразу же согласился оказать посильную помощь, и они вместе отправились к мальчику. Оставшись один, я позвонил миссис Эмворс, чтобы узнать, не могу ли я скоротать вечер у нее гостях, хотя бы час. Она ответила радушным приглашением, и за пикетом и музыкой, час незаметно превратился в два. Она рассказывала мне о мальчике, о его страшной таинственной болезни, о том, что она часто навещает его, стараясь лакомствами и деликатесами хоть как-то облегчить его положение. Но сегодня,— при этих словах глаза ее наполнились слезами,— она боится, что сегодня был ее последний визит. Зная об ее антипатии к Аркомбу, я промолчал о его согласии дать консультацию доктору, а когда я отправился домой, она проводила меня до дверей моего дома отчасти для того, чтобы подышать приятным вечерним воздухом, а отчасти — чтобы взять журнал по садоводству с интересовавшими ее статьями.
—Как восхитителен ночной воздух,— произнесла она, жадно впивая ночную прохладу.— Чистый воздух и зеленая листва — вот что в первую очередь нужно для жизни. Ничто на свете так не оживляет, как близкий контакт с землей, из которой мы все произошли. Ничто не дает такой прилив сил, как общение с землей. Земля на руках, земля под ногтями, земля на сапогах…— Она весело рассмеялась.— Обожаю землю и воздух,— сказала она.— Можете считать меня сумасшедшей, но я с нетерпением жду смерти, когда она будет меня окружать, когда я сама стану ею. И не будет ничего, что бы сковывало меня. Одна только проблема — как быть в таком случае с воздухом? Ничего, я обязательно что-нибудь придумаю. Журнал? Тысячу раз спасибо, я обязательно вам его верну. Доброй ночи; держите по ночам окна в сад открытыми, и у вас никогда не будет анемии.
—Я всегда сплю с открытыми окнами,— ответил я.
Я прошел к себе в спальню, одно из окон которой выходит на улицу, и, пока раздевался, мне казалось, что где-то неподалеку разговаривают. Я не обратил на это внимания, потушил свет и, заснув, оказался во власти самого страшного сна, следствие, вне всякого сомнения, моего разговора с миссис Эмворс. Мне снилось, будто я проснулся и обнаружил оба окна моей спальни закрытыми. Мне стало душно, я поднялся с кровати и пошел отворить их. Задвижка на окне была опущена, я потянул ее вверх, и вдруг, с неописуемым ужасом, увидел в темноте лицо миссис Эмворс, почти прижатое к стеклу, она кивнула и улыбнулась мне. Снова закрыв задвижку, в ужасе, я бросился к другому окну, в противоположном конце комнаты, и снова увидел миссис Эмворс. Ужас охватил меня целиком, я задыхался от духоты, но какое бы окно я ни пытался приоткрыть, я видел за ним расплывчатое лицо миссис Эмворс, перемещающееся подобно рою тех самых черных кусачих мошек. Я закричал и проснулся от этого сдавленного крика; в комнате все было тихо, сквозь открытые окна лилась ночная прохлада, жалюзи подняты, а свет неполной луны пересекал пол комнаты яркой дорожкой. Но, даже проснувшись, я не избавился вполне от кошмара и лежал, ворочаясь с боку на бок.
Должно быть, какое-то время я все-таки спал спокойно, пока не оказался во власти кошмара, поскольку на востоке утро уже начинало поднимать свои сонные веки.
Я едва успел спуститься в гостиную — после рассвета мне удалось-таки заснуть — когда позвонил Аркомб и мрачным голосом осведомился, может ли он немедленно видеть меня. Едва он вошел, как я сразу обратил внимание на его лицо — темное и озабоченное; и еще я заметил, что он посасывает трубку, в которой даже не было табака.
—Мне нужна ваша помощь,— сказал он,— но, прежде всего, мне нужно рассказать вам о событиях прошедшей ночи. Я отправился с нашим маленьким доктором осмотреть его пациента, и нашел его едва живым, почти при смерти. Я сразу же убедился, что у него анемия, и, полагаю, иного объяснения моему диагнозу быть не может — мальчик стал жертвой вампира.
Он положил пустую трубку на обеденный стол, за которым я сидел, и, скрестив руки на груди, смотрел на меня из-под нахмуренных бровей.
—Теперь о прошедшей ночи,— сказал он.— Я настоял, чтобы его перенесли из отцовского коттеджа в мой дом. Когда мы несли его на носилках, кто, вы думаете, нам встретился? Миссис Эмворс. Она была поражена тем, что увидела, просто шокирована. Как вы думаете, почему?
Я почувствовал, что меня вновь начинает охватывать ужас, испытанный ночью; но идея, пришедшая в голову, казалась настолько нелепой и невероятной, что я сразу же отогнал ее.
—Не имею ни малейшего понятия,— ответил я.
—Тогда я расскажу вам, что произошло позже. Я оставил свет в комнате, где лежал мальчик, и принялся наблюдать. Одно из окон было немного приоткрыто,— я забыл закрыть его,— и около полуночи я услышал, что кто-то или что-то пытается открыть его снаружи. Я сразу догадался, кто это — забыл сказать, что окно располагалось на двадцать футов от земли — и приоткрыл жалюзи.
Снаружи я увидел лицо миссис Эмворс, а ее рука находилась под рамой окна. Стараясь не шуметь, я подкрался и изо всех сил толкнул раму вниз, но, думаю, мне удалось задеть разве что кончик пальца.
—Но это невозможно,— я чуть не плакал.— Как могла она парить в воздухе? Зачем она приходила? Уж не хотите ли вы сказать…
На меня снова нахлынули воспоминания ночного кошмара.
—Я рассказываю вам то, что видел,— сказал он.— И всю ночь, пока не забрезжил рассвет, она парила снаружи, подобно ужасной летучей мыши, вновь и вновь пытаясь проникнуть внутрь. А теперь давайте соберем воедино все, что я скажу вам.
И он принялся загибать пальцы.
—Во-первых,— начал он,— мальчик болен той самой болезнью, вспышка которой случилась в Пешаваре и от которой скончался ее муж. Во-вторых: миссис Эмворс была против перемещения мальчика ко мне в дом. В-третьих, она, или существо, населяющее ее тело, могущественное, несущее смерть, пыталось проникнуть ко мне. И наконец: здесь, в Максли, в средние века случилась эпидемия вампиризма. Одним из вампиров, согласно записям, была Элизабет Честон… Думаю, вам известна девичья фамилия миссис Эмворс. И последнее, сегодня утром мальчику стало лучше. Но он не выжил бы, если бы вампир навестил его еще раз. Итак, что вы об этом думаете?
Последовало долгое молчание, во время которого я вдруг осознал, что этот невероятный ужас имеет под собой некую реальную основу.
—У меня есть что добавить,— сказал я,— что может иметь отношение к рассказанному вами, или не иметь. Вы говорите, что… что призрак исчез незадолго перед рассветом?
—Да.
Я рассказал ему о своем сне, и он мрачно улыбнулся.
—Вам повезло, что вы проснулись,— сказал он.— Подсознание, которое никогда не дремлет, предупредило вас о смертельной опасности. Есть две причины, по которым вы должны помочь мне: первая — чтобы спасти других, вторая — чтобы спасти себя.
—Что я должен сделать?— спросил я.
—Во-первых, я хотел бы, чтобы вы вместе со мной осмотрели мальчика и приняли все меры, чтобы она никаким образом не проникла к нему. Затем, я хочу, чтобы вы помогли мне выследить, разоблачить и уничтожить это создание. Это не женщина, это дьявол во плоти. Но какие шаги нам следует предпринять, я пока не знаю.
Было около одиннадцати утра, я отправился к нему домой, и бодрствовал, пока он спал, затем он меня сменил, и так следующие двадцать четыре часа либо я, либо Аркомб дежурили у постели больного мальчика, которому становилось все лучше и лучше. Утро следующего дня, субботы, выдалось прекрасным, и когда я направился к дому Аркомба, поток машин через Максли уже начался. Почти одновременно я увидел Аркомба, с веселым лицом стоящего на пороге своего дома,— это значило, что у него есть хорошие новости о его пациенте,— и миссис Эмворс, шедшую вдоль дороги по газону с корзинкой в руке, которая приветливо мне помахала. Вскоре все мы трое стояли рядом. Я заметил (уверен, что и Аркомб тоже) забинтованный палец на левой руке миссис Эмворс.
—Доброе утро вам обоим,— сказала она.— Я слышала, что ваш пациент чувствует себя хорошо, мистер Аркомб. Я принесла ему джем, и хочу немного побыть с ним. О, мы с ним большие друзья! Я ужасно рада, что он поправляется.
Аркомб помолчал, а затем, решившись, выставил в ее сторону указательный палец.
—Я вам запрещаю,— сказал он.— Вам не следует ни видеться с ним, ни тем более находиться рядом. И причина известна вам не хуже, чем мне.
Никогда прежде мне не доводилось видеть, как сильно может измениться человеческое лицо, став на мгновение совершенно белым, а затем пепельно-серым. Она подняла руку, словно бы защищаясь от вытянутого указательного пальца, сотворившего в воздухе крестное знамение, и, как-то съежившись, отпрянула на дорогу.
Дикий рев клаксона, скрежет тормозов, крик — слишком поздно — из двигавшегося автомобиля, и еще один, очень протяжный, крик, внезапно оборвавшийся. Передние колеса вдавили ее тело в асфальт, а задние отбросили на обочину. Некоторое время оно дрожало и подергивалось, затем застыло.
Три дня спустя она была похоронена на кладбище за пределами Максли, в соответствии с высказанными когда-то мне пожеланиями о том, каким видит она свое погребение, а шок, вызванный поначалу в нашей маленькой общине ее внезапной и ужасной смертью, стал постепенно сходить на нет. Только у двух людей, Аркомба и меня, ужас смерти был несколько смягчен облегчением, которое она нам принесла; но, что вполне естественно, мы все сохранили в тайне и ни словом не намекнули, что смерть ее была меньшим бедствием по сравнению с теми, которые ожидали нас, если бы она осталась жива. Как ни странно, Аркомб не казался полностью удовлетворенным, но в ответ на мои расспросы упорно отмалчивался. Затем, постепенно, подобно тому, как опадают листья мягкими сентябрьскими и октябрьскими днями, его беспокойство развеялось. Но с наступлением ноября спокойствие наше было сметено, словно ураганом.
Однажды поздно вечером, около одиннадцати, я возвращался домой после ужина в одном из домов на самом краю деревни. В необычайно ярком свете луны все казалось отчетливым, словно на гравюрах. Я как раз находился напротив дома, который когда-то занимала миссис Эмворс, забитым досками, поскольку арендаторов не нашлось, когда услышал стук калитки, и в следующее мгновение увидел то, что заставило меня похолодеть,— я увидел ее. Ярко освещенная лунным светом, она стояла в профиль ко мне, и я не мог ошибиться. Казалось, она не заметила меня (тень от тисовых деревьев ее сада скрыла меня), быстро пересекла дорогу и вошла в ворота дома напротив. Я потерял ее из виду.
Я задыхался, словно от длительного бега,— я и в самом деле побежал, со страхом оглядываясь назад, оставив позади те несколько сотен ярдов, которые отделяли меня от дома Аркомба. Он отворил дверь, и я ворвался внутрь, едва не сбив его с ног.
—Что привело вас ко мне?— спросил он.— Что-то случилось?
—Вы даже не можете себе представить,— ответил я.
—Нет, почему же; думаю, что она вернулась, и что вы видели ее. Расскажите, что произошло.
Я рассказал.
—Это дом майора Перси,— сказал он.— Идемте туда как можно быстрее.
—Но что мы будем делать?— спросил я.
—Не знаю. Именно это нам и предстоит выяснить.
Спустя минуту мы были у дома майора. Когда я был здесь некоторое время тому назад, дом был погружен в темноту, теперь свет горел в окнах второго этажа. Как только мы постучались, дверь распахнулась, и в следующий момент из ворот вышел майор Перси. Увидев нас, он остановился.
—Я спешу к доктору Россу,— быстро произнес он.— Моей жене внезапно стало плохо. Она лежала в своей постели, когда я поднялся, бледная, словно призрак, и крайне истощенная. Казалось, что она спит… но, надеюсь, вы извините меня.
—Один вопрос, майор,— произнес Аркомб.— Не было ли у нее на горле каких-нибудь отметок?
—Как вы об этом догадались?— удивился он.— Да, были; должно быть, ее укусили эти мерзкие насекомые, они оставили две ранки, еще сочившиеся кровью.
—С ней кто-нибудь остался?— спросил Аркомб.
—Да, я разбудил горничную.
Он ушел, а Аркомб повернулся ко мне.
—Теперь я знаю, что нам следует делать,— сказал он.— Переоденьтесь, я скоро к вам приду.
—Зачем это?— поинтересовался я.
—Объясню по пути. Мы отправляемся на кладбище.
Когда он вернулся, в руках у него были кирка, лопата и отвертка, а на плече — длинный моток веревки. Пока мы шли, он в общих чертах излагал мне план наших дальнейших действий.
—То, что я вам сейчас скажу,— говорил он,— может показаться слишком фантастичным, чтобы в это поверить, но еще до рассвета нам предстоит узнать, насколько фантастика отличалась от реальности. К счастью, вы видели призрак, астральное тело, называйте как хотите, миссис Эмворс, творящий злодеяния, и, таким образом, вне всякого сомнения, вампир, пребывавший в ней в течение ее жизни, живет в ней и после смерти. В этом нет ничего удивительного — все эти недели, прошедшие со дня ее смерти, я ожидал нечто подобное. И если я прав, мы найдем ее тело не тронутым тлением и без малейших повреждений.
—Но ведь со дня ее смерти прошло почти два месяца?— удивился я.
—Если внутри нее живет вампир, то не важно, сколько времени прошло — два месяца или два года. Поэтому помните, все, что нам надлежит сделать, будет сделано не с ней, которая при естественном ходе вещей сейчас взошла бы травой над своей могилою, но над духом, творящим ужасные злодеяния, который дает призрачную жизнь ее телу.
—Что я должен буду делать?— спросил я.
—Я вам расскажу. Нам с вами известно, что в этот самый момент вампир, облаченный в подобие смертного тела, вышел… гм-м-м… питаться. Но ему необходимо вернуться до рассвета и войти в тело, лежащее в могиле. Мы должны дождаться этого момента, и выкопать тело. Если я прав, то вы увидите ее такой, какой она была при жизни, полной энергии, каковую дала ей ее ужасная пища. А потом, при приближении рассвета, когда вампир будет не в состоянии покинуть ее тело, я пробью ее сердце вот этим,— он показал мне кол,— тогда и она, обретающая способность двигаться благодаря дьявольскому созданию, и само это создание будут мертвы. Затем мы снова похороним ее, уже свободную.
Мы пришли на кладбище; при ярком лунном свете найти ее могилу не составило труда. Она находилась в двадцати ярдах от маленькой часовни, на крыльце которого, погруженного в тень, мы и присели. Отсюда могила была видна совершенно отчетливо; мы сидели и ждали возвращения адского создания. Ночь стояла теплая и безветренная, но даже если бы вокруг бушевала ледяная буря, не думаю, чтобы я ощутил хоть что-нибудь, в ожидании того, что принесет нам окончание ночи и рассвет. Часы на башне били каждые полчаса, и я удивлялся, с какой скоростью бежит время.
Луна давно скрылась, но звезды все еще сияли в сумеречном небе, когда на башне пробило пять часов. Прошло несколько минут, и я почувствовал, Аркомб ощутимо подталкивает меня, и, проследив, куда направлен его указательный палец, я заметил силуэт женщины, хорошо сложенной, приближавшийся с правой стороны. Бесшумно, словно бы скользя по воздуху, а не перемещаясь по земле, она проследовала через кладбище к могиле, служившей объектом нашего наблюдения. Несколько раз обогнув ее, словно бы убеждаясь в том, что никого кроме нее нет, она на мгновение застыла неподвижно. В сумерках, к которым мои глаза уже привыкли, я с легкостью мог различить черты ее лица и узнать знакомое выражение.
Она провела рукой по губам, словно бы вытирая их, и рассмеялась, рассмеялась так, что у меня волосы встали дыбом. Затем ступила на могильный холм, поднялся руки над головой и медленно, дюйм за дюймом, скрылась в земле. Рука Аркомба, сжимавшая мою, в знак того чтобы я молчал и не двигался, разжалась.
—Пора,— прошептал он.
Держа в руках кирку, лопату и веревку, мы приблизились к могиле. Земля оказалось легкой, перемешанной с песком, и вскоре наша лопата стукнулась о крышку гроба. Аркомб киркой разрыхлил землю вокруг него, и, пропустив веревку через ручки, мы попытались поднять его.
Это была долгая и трудная работа, на востоке уже забрезжил рассвет, когда мы наконец извлекли его и поставили в стороне от ямы. Аркомб отверткой освободил крепления крышки, сдвинул ее в сторону, и мы увидели лицо миссис Эмворс. Глаза, прежде закрытые смертью, теперь были открыты, щеки пылали румянцем, полные алые губы растянуты в улыбке.
—Один удар, и все будет кончено,— сказал он.— Вам не нужно это видеть.
Произнося это, он взял кол и приложил его к левой части ее груди, примериваясь. И хотя я знал, что сейчас произойдет, тем не менее, не смог отвести взгляда.
Он ухватил кол обеими руками, поднял его на дюйм или два от тела, а затем изо всех сил опустил его. Фонтан крови, не смотря на то, что она была мертва уже длительное время, поднялся высоко в воздух и с тяжелым всплеском рухнул на саван. Одновременно губы ее раскрылись, раздался страшный долгий крик, чем-то напоминающий вой сирены, и все снова стало тихо. В одно мгновение, подобное вспышке молнии, лицо ее изменилось: цвет его стал пепельно-серым, щеки провалились, рот приоткрылся.
—Слава Богу, все кончено,— произнес он, и мы, не теряя ни минуты, принялись уничтожать следы происшедшего.
Рассвет становился все заметнее, а мы, работая, словно одержимые, вновь опустили гроб туда, где ему надлежало быть, и вновь засыпали землей… Обратно в Максли мы возвращались, приветствуемые веселым щебетом ранних птиц.
У камина
Снег начался с рассветом, и шел весь день, пока неясная зыбкая белая пелена снаружи не возвестила о наступлении вечера. Но, как это обычно бывало в очаровательном своим гостеприимством доме Эверарда Чандлера, где я частенько проводил Рождество, и где встречал его теперь, в развлечениях недостатка не ощущалось, и время пролетало с удивительной быстротой. Короткий турнир по бильярду от завтрака до обеда, с бадминтоном и утренними газетами для тех, кто ожидал своей очереди, а затем, до чая, игра в прятки по всему дому, за исключением бильярдной, где уединились те, кто желал покоя. Впрочем, таких нашлось мало; очарование Рождества, как мне кажется, подобно некоему заклинанию, вновь превратило нас в детей, которые, с внутренним трепетом и затаенным страхом пробирались вверх и вниз по проходам, где из каждого скрытого темнотой места вдруг могло показаться какое-нибудь ужасное существо. А затем, уставшие, но переполненные эмоциями, мы вновь собрались за чаем в зале, где языки пламени в ярко пылавшем очаге, полном угля и поленьев, отбрасывали пляшущие тени на темных панелях. Как и следовало ожидать, настало время историй о привидениях, электрический свет был потушен, и слушатели могли предоставить волю своим фантазиям, что скрывается в темных углах, и мы принялись пугать друг друга историями, насыщенными кровью, костями, скелетами, доспехами и воплями. Я только что закончил свое повествование и с самодовольством полагал, что никому не удастся превзойти моей истории, когда начал свой рассказ Эверард, до которого дошла очередь пугать гостей. Он расположился напротив меня, так что был хорошо виден в отблеске огня, и выглядел, по причине болезни, угнетавшей его в течение всей осени, довольно бледным и исхудавшим. И хотя в течение дневных поисков по разным темным местам он был самым смелым и лучшим из нас, взгляд, брошенный мной на его лицо, заставил меня вздрогнуть.
—Ничего не имею против вещей подобного рода,— сказал он.— Все, приписываемое призракам, довольно банально, и когда я слышу о воплях и скелетах, то это настолько мне знакомо, что я, в крайнем случае, чтобы избавиться от страха могу сунуть голову под одеяло.
—Но в моей истории скелет как раз и сдернул одеяло,— возразил я.
—Пусть так. Я даже не возражал бы, чтобы сейчас, в этой комнате, вдруг разом оказались семь или восемь скелетов, окровавленных, со свисающими лохмотьями кожи, и прочими ужасами. Я хочу сказать, что кошмары моего детства были действительно пугающи, поскольку не имели определенной формы. Я испытывал ужас, потому что не знал, чего именно я боюсь. Если бы сейчас можно было восстановить это…
Миссис Чандлер быстро поднялась со своего кресла.
—Ах, Эверард,— сказала она,— уверена, ты не хочешь повторения. Думаю, одного раза было вполне достаточно.
Это было очаровательно. Гости немедленно, хором, принялись убеждать хозяина поведать его историю: подлинная история о настоящем призраке, из первых рук, разве можно было упустить такой случай?
Эверард улыбнулся.
—Нет, дорогая, я вовсе не хочу, чтобы это случилось снова,— сказал он жене.
И затем обратился к нам.
—На самом деле… этот ночной кошмар, который я имею в виду, есть нечто расплывчатое, не поддающееся точному описанию. Это вообще не понятно что. Вы можете сказать, что не было ничего, что могло бы меня напугать. Но я был напуган до потери сознания, а ведь я только… только видел нечто и не поклянусь, что это нечто было чем-то знакомым, и слышал нечто, что, может быть, было звуком от падения камня…
—В таком случае, расскажите нам про падающий камень,— сказал я.
Около огня возникло движение, но это не было движение в физическом понимании. Это было как если бы,— конечно, если это почувствовали все, а не только я,— как если бы то детское веселье дневных часов, когда мы все дурачились, вдруг улетучилось; мы шутили с определенными вещами, мы играли в прятки со всей детской искренностью, скрытой в нас. А теперь — так, по крайней мере, казалось мне,— игра вдруг стала реальностью, настоящий ужас притаился в темных углах, или, если и не настоящий ужас, то собиравшийся стать осязаемым и вырваться на свободу, наброситься на нас. И восклицание миссис Чандлер, когда она снова садилась в кресло: О, Эверард, неужели тебе этого хочется?, относилось к нему в той же мере, в какой и к нам. Зала все еще была скрыта таинственной темнотой, несколько нарушаемой лишь яркими вспышками огня, по-прежнему оставлявшей простор воображению, заставлявшему предполагать злобных созданий в темных углах. Эверард, почти целиком погрузившийся в свое кресло, прежде освещенный, по мере прогорания дров в очаге почти совсем оказался скрытым полумраком. Но голос, каким он говорил с нами, был все таким же спокойным и хорошо различимым.
—В прошлом году,— начал он,— под Рождество, двадцать четвертого декабря, мы с Эмми, как обычно, были здесь. Некоторые из здесь присутствующих тоже были тогда здесь. По крайней мере, трое или четверо.
Я был одним из них, но поскольку другие молчали и никто не требовал от нас подтверждения, я также промолчал. И он продолжил свой рассказ.
—Те из вас, кто тогда был здесь,— сказал он,— наверное, помнят, какими теплыми были эти дни в прошлом году. Как мы играли в крикет на лужайке. И хотя для крикета было несколько холодновато, мы все-таки сделали это, чтобы потом иметь возможность сказать, что мы играли в крикет под Рождество и свидетельские показания тому.
Он окинул взглядом слушателей.
—Мы наполовину сократили игру,— рассказывал он,— подобно тому, как сегодня в бильярд, и на улице тогда было тепло почти так же, как сегодня в бильярдной этим утром после завтрака, однако сегодня,— я не буду этому удивлен,— за окном сугробы в три фута. А снег все еще идет, послушайте.
Внезапный легкий порыв ветра увлек пламя очага в дымоход.
Ветер играл снегом за окном, и когда он сказал: Слушайте, мы услышали мягкий шелест падающих хлопьев, подобный тому, как если бы сотни и сотни маленьких человечков, стараясь ступать неслышно, спешили к им одному известному месту встречи. Эти сотни собирались за окном, и единственно стекло удерживало их. Из восьми расположившихся у огня скелетов четыре или пять обернулись, и взглянули на окно. Небольшое стеклянное окно, со свинцовыми решетками. На решетке скопился снег, закрыв все остальное.
—Да, последний сочельник был теплым и солнечным,— продолжал Эверард.— Не подмораживало, как осенью, и даже цвел какой-то отчаянный георгин. Мне казалось, что он, должно быть, сошел с ума.
На мгновение он остановился.
—И мне думается, был ли вполне в здравом рассудке я сам,— добавил он.
Никто его не прерывал; полагаю, во всем, что он говорил, был тайный смысл,— и когда говорил об игре в прятки, и когда говорил о падающем снеге.
Я услышал, как миссис Чандлер пошевелилась в своем кресле. Веселой компании, находившейся в комнате всего лишь пять минут назад, более не существовало. Вместо того, чтобы посмеяться над собой за глупую игру, мы вдруг стали воспринимать ее слишком всерьез.
—Как бы там ни было,— сказал он мне,— я сидел на свежем воздухе, пока вы и моя жена играли в крокет. Внезапно мне показалось, что погода не такая теплая, поскольку вздрогнул от внезапного холодного дуновения. Я огляделся, но не увидел ни вас, ни моей жены. Во всяком случае, ничего, что напоминало бы вас… определенно, нет.
Теперь рассказчик полностью овладел вниманием своих слушателей, подобно тому, как рыбак ловит свою рыбу, а охотник загоняет свою дичь. Теперь мы были подобны рыбе на крючке, оленю в западне, и не могли уйти, пока он не закончит своего рассказа.
—Всем вам известна лужайка для крокета,— продолжил он,— окруженная цветником и кирпичной стеной позади него, в которой имеются одни единственные ворота.
—Я взглянул вверх и увидел, что лужайка,— какое-то короткое мгновение это все еще была лужайка,— сжимается, сжимаются и стены вокруг нее, при этом становясь все выше и выше; одновременно свет начал меркнуть и исчезать с неба, пока не стало совсем темно, и в этой темноте тускло просвечивали ворота.
В тот день, как я уже говорил, я заметил одинокий цветущий георгин, и в этой ужасной темноте, в каком-то странном оцепенении, помню, я искал его глазами, в отчаянии, пытаясь обрести хоть какой-то знакомый предмет. Но это больше не было георгином, я видел вместо красных лепестков нечто, напоминающее языки пламени. Еще мгновение — и галлюцинации прекратились. Я больше не сидел около лужайки, наблюдая за игрой в крокет, а очутился в комнате с низким потолком, похожей на загон для скота, только круглой. Почти касаясь моей головы, от стены до стены протянулись стропила. Было темно, немного света проникало сквозь дверь напротив меня, которая, казалось, вела в проход, выводивший из комнаты куда-то вовне. Свежий воздух в это ужасное логово почти не поступал; атмосфера была давящей, а зловоние свидетельствовало о том, что помещение, скорее его можно было бы назвать зверинцем, в течение многих лет служило приютом людям, и все это время ни разу не очищалось и не проветривалось. Тем не менее, это место оказывало угнетающее воздействие не столько на тело, сколько на дух. В нем чувствовались мерзость и преступление, тех, кто здесь жил, не зависимо от того, кем бы они ни были, и мне казалось, что обитавшие здесь мужчины и женщины подобны более скотам, нежели людям. И еще: в ту минуту мне казалось, что я потерял представление о времени, что я взят из сегодняшнего дня и низвергнут в невообразимо древние времена.
Он на мгновение остановился; огонь в камине вновь взметнулся к дымоходу и вновь опал. Но в этот короткий миг я увидел лица, обращенные к Эверарду, и почти на всех ожидание продолжения, смешанное со страхом. Признаюсь, я испытывал те же самые чувства, и точно так же с затаенным страхом ожидал продолжения.
—Я уже говорил вам,— продолжал он,— что в том месте, где цвел не по сезону георгин, сейчас горел тусклый свет, привлекая мой взгляд. Неясные фигуры виднелись вокруг него, и я поначалу никак не мог разглядеть, что они из себя представляют. Однако, когда мои глаза привыкли к сумеркам, а может быть, огонь стал ярче, я понял, что они похожи на людей, только очень маленьких, и когда один из них поднялся, вереща что-то непонятное, на ноги, низкая крыша находилась в нескольких дюймах от его головы. Одет он был в нечто, напоминающее рубашку, доходившую ему до колен, а его голые руки были покрыты шерстью.
Они неумолчно верещали и бурно жестикулировали, и я понял, что речь идет обо мне, ибо они время от времени указывали в мою сторону. Ужас охватил меня, когда я вдруг понял, что лишился сил, что не могу пошевелить ни рукой, ни ногой; страх овладел мной, сделав беспомощным и обессилевшим. Я не мог ни пошевелить хотя бы пальцем, ни повернуть голову. И что еще более усугубило мой страх,— я попытался закричать, но не мог издать ни единого звука.
Я, по всей видимости, заснул незаметно для самого себя, ибо все разом, вдруг, прекратилось, и я снова оказался около газона, на котором моя жена замахивалась для удара. Но мое лицо было мокро от пота, я весь дрожал.
Вы, конечно, скажете, что я просто заснул и мне привиделся кошмар. Может быть и так; но я не испытывал чувства сонливости ни до, ни после случившегося. Это было нечто сродни тому, как если бы кто-то раскрыл книгу передо мной, быстро пролистал несколько страниц и вновь захлопнул ее.
Кто-то, я не заметил, кто, резко поднялся со своего кресла,— движение, заставившее меня вздрогнуть,— и включил электрический свет. Я не был против, я был даже рад этому.
Эверард рассмеялся.
—Я чувствую себя подобно Гамлету,— сказал он,— в присутствии преступника-дяди. Стоит ли мне продолжать?
Не думаю, что кто-то собирался ответить, и он продолжал.
—В таком случае, мы в данный момент можем сказать, что это была галлюцинация, но никак не сон.
—Но что бы это ни было, оно преследовало меня в течение нескольких месяцев, как мне кажется, не оставляло меня ни на минуту, скрываясь где-то в подсознании, большею частью не давая о себе знать, но иногда возникая в моих снах. Было бы нелепостью убеждать себя, что мои тревоги напрасны, ибо это нечто, казалось, поселилось внутри меня, посеяло в душе моей семена ужаса. Шло время, и семена дали ростки, так что я больше не мог сказать себе, что видения были плодом простого психического расстройства. Не могу сказать, чтобы это сильно повлияло на мое здоровье. Насколько мне помнится, я нормально спал и ел, но постепенно я стал просыпаться, не постепенно приходя в сознание, высвобождаясь от сладостных грез, а резко, сразу, чтобы погрузиться в пучину отчаяния.
Часто, за обеденным столом, я вдруг замирал и думал, не напрасно ли все это.
В конце концов, я рассказал о своей беде двум людям, в надежде, что простые вопросы, простое общение поможет мне; питая слабые надежды на то, во что и сам не мог поверить, а именно в то, что все мои проблемы связаны с нарушением пищеварения или расстройством нервной системы, что врач по простейшим симптомам определит это и сможет убедить меня, найдя соответствующие слова. Но моя жена посмеялась надо мной, а мой врач, вначале также посмеявшись, заверил меня, что мое здоровье в совершенном порядке.
Кроме того, он заявил, что перемена климата и обстановки чудесным образом воздействуют на видения, существующие лишь в воображении. Он также сказал, в ответ на мой прямой вопрос, что я вовсе не сумасшедший, и утверждая это, он готов поставить на карту свою репутацию.
Мы вернулись в Лондон; и хотя не было ничего, что могло бы напомнить мне о том единственном случае в канун Рождества; случившееся само напоминало о себе, и грезы, или сны наяву, вместо того, чтобы угаснуть, с каждым днем наполнялись силой, становились все ярче, проникли в мой мозг и прочно обосновались там. Мы покинули Лондон и обосновались в Шотландии.
В прошлом году я в первый раз арендовал небольшой лес в Сазерленде, именуемый Глен Каллан, отдаленный и дикий, но замечательный с точки зрения охоты. Он располагался неподалеку от моря, и местные жители часто предупреждали меня, чтобы я брал с собой компас, отправляясь на холм, поскольку туманы, приносимые с моря, надвигались со страшной быстротой и всегда существовала опасность быть застигнутым ими и провести час, а возможно, и несколько, в ожидании, пока они рассеются. Поначалу я так и поступал, но, как всем известно, любая мера предосторожности, буду невостребованной, постепенно забывается, и по прошествии нескольких недель, поскольку погода стояла ясная, нет ничего странного в том, что мой компас частенько оставался дома.
Однажды проводник повел меня в ту часть арендованной земли, в которой я почти не бывал прежде, возвышенный участок почти на самой границе леса, с одной стороны круто спускавшийся к озеру, лежавшему у его подножия, а с другой, более полого, к реке, вытекавшей из озера, в шести милях ниже по течению которой стояла хижина. Необходимость нашего подъема была вызвана ветром — так, по крайней мере, утверждал проводник — не самый легкий путь, по скалам, окружавшим озеро. Я был не согласен с его точкой зрения, что олень может учуять наш запах, если мы отправимся обычным путем, но он настаивал на своем мнении, и, в конце концов, поскольку это была часть его работы, я был вынужден уступить. Нас ожидал ужасный подъем; глубокие и широкие расселины между валунами, скрытые зарослями вереска, так что внимание и осторожность были необходимы; каждому шагу предшествовало прощупывание палкой, чтобы избежать переломов. Вересковые заросли кишели гадюками; по пути мы видели их с десяток, а гадюка вовсе не то существо, с которым мне хотелось бы встречаться. Наконец, через пару часов, мы достигли вершины, только для того чтобы убедиться в том, что проводник оказался не прав, и что олени, если бы они оставались на том самом месте, где мы видели их в последний раз, с легкостью бы нас учуяли. По всей видимости, так оно и случилось, поскольку на прежнем месте мы их не увидели. Проводник настаивал, что переменился ветер, довольно глупое оправдание, и мне в тот момент подумалось, что у него были иные причины, я чувствовал, что именно так оно и было — оставить в стороне удобный путь,— но это плохое начало вовсе не испортило продолжения; удача не отвернулась от нас, ибо в течение часа мы выследили большое стадо оленей, а еще через час мой удачный выстрел свалил крупного зверя. Затем, усевшись на вереск, я пообедал и закурил трубку, греясь на солнышке. Добыча тем временем была погружена на пони, и отправлена домой.
Утро выдалось необычайно теплое, легкий ветерок дул с моря, которое искрилось в нескольких милях от нас под голубой дымкой, и все утро, несмотря на отвратительный подъем, я испытывал необычайное спокойствие; несколько раз я даже попытался, если можно так выразиться, отыскать в своем мозгу следы преследовавшего меня ужаса. И не находил их.
Впервые с самого Рождества я избавился от страха, и чувством успокоения, равно физического и душевного, я растянулся на вереске и наблюдал, как тают на фоне голубого неба клубы дыма из моей трубки. Но отдых мой продлился недолго; подошел Сэнди и сказал, чтобы я поторапливался. Погода меняется, сказал он, ветер усиливается, и нам надо поторопиться спуститься вниз как можно быстрее, поскольку все свидетельствует о том, что скоро с моря потянет туман.
—А это плохой путь, чтобы спускаться по нему в тумане, добавил он, кивнув в сторону скал, по которым мы поднимались.
Я взглянул на него с величайшим изумлением; мы могли совершенно спокойно спуститься по пологому склону к реке, и не было никакой разумной причины снова петлять среди отвратительных камней, по которым мы шли утром. Более чем прежде я был уверен, что у него имеется тайная причина избегать простого пути. Но в одном он был, конечно, прав: с моря поднимался туман, я пошарил в кармане, пытаясь найти компас, и обнаружил, что в этот раз не захватил его с собой.
Затем последовала любопытная сцена, которая только попусту отняла у нас драгоценное время; я настаивал на том, чтобы спуститься тем путем, который следовало выбрать в соответствии со здравым смыслом, он настаивал на том, что путь по скалам много лучше. В конце концов, я потерял терпение и направился к пологому спуску, заявив ему, чтобы он перестал спорить и следовал за мной. Меня раздражало, что в пользу своей правоты он приводит самые нелепые аргументы, предпочитая скалы ровной местности. Там много топких мест, утверждал он, что было совершенной неправдой, ибо все лето стояла засушливая погода, он длиннее, что, очевидно, также было неправдой, и что там очень много гадюк.
Но, видя, что его аргументы не возымели желаемого действия, он замолчал и поплелся за мной.
Мы не преодолели и половины пути, когда туман настиг нас, поднимаясь из долины, подобно морским волнам, и через несколько минут бы оказались скрыты белой пеленой, плотной настолько, что видно было всего лишь на десяток ярдов. И это послужило еще одним доказательством моей предусмотрительности, что мы оказались здесь, а не карабкались по камням, рискуя каждое мгновение свалиться, как утром, и я был горд тем, что настоял на своем, и был уверен, продолжая идти вперед, что в скором времени мы окажемся у реки, и чувство свободы от гнетущего страха окрыляло меня. С того самого Рождества я не испытывал подобной радости, я был похож на школьника, отправляющегося домой на каникулы; но туман становился все плотнее и плотнее, и, по причине ли, что над ним образовалась огромная дождевая туча, или он сам по себе был такой плотный, я совершенно промок, промок так, как никогда прежде. Влага, казалось, проникла под кожу, до самых костей. И никаких признаков тропинки, на которую, как мне казалось, мы давно уже должны были выйти.
Позади меня, невнятно бормоча что-то себе под нос, плелся проводник, не решаясь протестовать и высказывать свои аргументы громко; казалось, он чего-то боится, потому что старался держаться ко мне поближе.
В этом мире может случиться множество неприятных попутчиков и я не хотел бы, например, оказаться на холме с пьяницей или маньяком, но испуганный человек, как оказалось, ничуть не лучше, поскольку его страх оказался заразительным, и я начал бояться быть охваченным страхом, подобно ему.
От подобного состояния до подлинного страха — один шаг. К моим опасениям прибавились новые. Одно время мы шли, как мне казалось, по ровной местности, потом мне показалось, что мы снова поднимаемся, в то время, как должны были спускаться, до тех пор, пока не убедились, что сбились с пути окончательно. Кроме того, дело было в октябре, начинало темнеть; но тут я с облегчением вспомнил, что вскоре после заката взойдет полная луна. Стало значительно холоднее и вскоре мы обнаружили, что вместо дождя нас окружает снежная пелена.
Все складывалось как нельзя хуже, но в тот самый момент, когда мы начали терять надежду, слева, вдалеке, послышался шум реки. Она должна была быть, по моим расчетам, перед нами, на расстоянии не более мили, и все же это было лучше, чем бессмысленные блуждания последнего часа, и я свернул налево, направляясь в сторону шума. Но не успел я пройти и сотни шагов, как услышал внезапный сдавленный крик позади себя, и увидел нечто, напоминающее фигуру Сэнди, летящую сквозь туман, словно бы спасающуюся от ужасного преследователя. Я окликнул его, но ответом мне был звук разлетающихся из-под его ног в стороны камней.
У меня не было ни малейшей идеи, что могло его так напугать; впрочем, с его исчезновением исчез и страх; я пошел дальше, испытав, если можно так выразиться, огромное облегчение. Внезапно я увидел перед собой какой-то темный контур, и, не сознавая вполне, что делаю, спотыкаясь и соскальзывая, принялся карабкаться по поросшему травой крутому склону.
Спустя несколько минут поднялся ветер, и двигаться сквозь снежную пелену стало совсем трудно, но я находил утешение в мысли, что ветер скоро развеет туман, и меня ожидает спокойный путь домой при лунном свете. Но пока я находился на склоне, две вещи пришло мне в голову: первая, что темный силуэт передо мной уже близко, а вторая — что, чем бы он ни был, он послужит мне защитой от снега. Я преодолел еще дюжину ярдов и оказался в гостеприимном убежище, по крайней мере, я надеялся, что гостеприимном.
Стена высотой около двенадцати футов венчала склон, и именно там, где я оказался, в ней было отверстие, или, скорее, дверь, сквозь которую пробивалось немного света. Удивленный, я толкнул ее, согнувшись, поскольку отверстие оказалось очень низким, протиснулся и через десяток ярдов оказался по другую сторону.
Как только я проделал все это, небо вдруг посветлело, ветер, как мне подумалось, разогнал туман, и луна, хотя и не видимая сквозь пелену облаков, несколько развеяла темноту.
Я оказался в круглом помещении, надо мной из стены на четыре фута выступали сломанные камни, которые, должно быть, были предназначены для поддержки потолка. Затем одновременно произошли два события.
Ужас, терзавший меня на протяжении девяти месяцев, вернулся ко мне, ибо я увидел повторение возникшего в саду видения; и почти сразу же я увидел, что ко мне подкрадывается маленькая фигурка, похожая на человека, но всего лишь около трех футов ростом. Об этом движении сказали мне глаза; уши подсказали, что он споткнулся о камень; ноздри — что воздух, которым я дышу, наполнен зловонием; а внутреннее чутье — что это крадется смерть. Я думал, что смогу закричать,— но не смог, я знал, что могу двинуться — и не смог, а он, тем временем, подкрался ближе.
В этот момент тот же ужас, который держал меня в плену, как я полагаю, вдруг побудил меня к действию, и почти тотчас же я услышал крик, сорвавшийся с моих губ, и, спотыкаясь, ринулся по проходу обратно. Я прыгнул вниз по травянистому склону и помчался так, как, надеюсь, мне никогда не придется бегать снова. Я мчался без остановки, даже не понимая, куда бегу,— единственной моей мыслью было увеличить расстояние между мной и этим местом. Удача, однако, улыбнулась мне, и вскоре я оказался на тропинке, петлявшей по берегу реки, а через час добрался до хижины.
На следующий день меня знобило, и, как вы знаете, пневмония уложила меня в кровать на шесть недель.
Такова моя история, и ей существует много объяснений. Можно предположить, что на лужайке я просто заснул, а оказавшись в определенных обстоятельствах, в замке древних пиктов, столкнулся с козой или овцой, также нашедшей там убежище от непогоды. Есть сотни объяснений, которые вы можете привести. Но совпадение, согласитесь, несколько странное, и те, кто верит в ясновидение, могут найти в нем подтверждение своим взглядам.
—И это все?— спросил я.
—Да, все, но мне и этого вполне достаточно. Кажется, колокольчик зовет нас к обеду.
Дом с печью для обжига кирпича
Деревушка Тревор Мэйджор приютилась в отдаленной и изолированной низине, протянувшейся с юга на север к западу от Льюиса и расположилась параллельно побережью. Сейчас в ней три или четыре десятка невзрачных домиков и коттеджей, окруженных в изобилии деревьями, но большая нормандская церковь и имение, стоящее невдалеке за пределами деревни, свидетельствуют об определенном процветании в прошлом. Это последнее, за исключением аренды, сроком менее чем на три недели, тому уже четыре года назад, пустовало с лета 1896 года, и хотя плата за аренду была чисто символической, вряд ли кто из его прошлых арендаторов, в каком бы плохом положении они ни оказались, вновь решится провести в нем хотя бы одну ночь. Что до меня — а я тоже был в числе арендаторов — то я скорее предпочел бы жить в работном доме, в маленькой, обитой почерневшими от времени панелями, комнате, с окнами, выходящими на нищету и грязь Уайтчэпела, чем в просторных покоях поместья Тревор Мэйджор, с видом на свежую растительность, сулящую прохладу в жаркий день, с его чистыми ручьями, в которых быстрая форель молнией сверкает среди длинных водорослей и над обточенными водой валунами широких перекатов.
Собственно говоря, известия о форели и побудили меня и Джекса Синглтона арендовать дом на срок с середины мая до середины июня, но, как я уже упоминал, мы прожили там только три короткие недели, и покинули его за неделю до обусловленного срока, хотя все послеполуденное время мы наслаждались самой лучшей ловлей нахлыстом, которая когда-либо выпадала на мою долю. Синглтон обнаружил объявление о сдаче дома в аренду в сассекской газете, рекламировавшей это место как лучшее для ловли нахлыстом; но мы, не доверяя рекламе, решили все проверить на месте сами, поскольку прежде подобные объявления частенько относились к невзрачным, лишенным каких-либо признаков жизни, канавам, которым приписывалось, для ловли на крючок доверчивых арендаторов, несуществующее изобилие. Однако, после получасовой прогулки вдоль ручья, мы вернулись к агенту и еще до наступления вечера подписали договор на аренду в течение месяца, с возможностью дальнейшего продления.
Мы прибыли в поместье около пяти часов после полудня, ясным майским днем, и даже, несмотря на весь тот ужас, который стоит между тем мгновением, и тем, что случилось позже, я не могу забыть того изысканного очарования, которым обладало то место. Сад, правда, казался запущенным в течение нескольких лет; сорняки наполовину скрыли посыпанные гравием дорожки, а на клумбах перемешались цветы и дикая растительность. Он был окружен стеной из необожженного кирпича, в трещинах его нашли себе убежище многочисленные ящерицы и сцинки, а позади нее кольцом возвышались вековые сосны, среди которых ветер с недалекого моря наигрывал свои нехитрые мелодии. Затем местность полого спускалась к берегу густо поросшего шиповником потока, с трех сторон огибавшего сад, и переходила в два больших поля, тянувшихся в направлении деревни. Здесь мы могли рыбачить; и еще на четверть мили вверх, до арочного моста на дороге, ведшей к дому. В поле, с четвертой стороны дома, насыпная дорога вела к печи для обжига кирпича, находившейся в полуразваленном состоянии. Неглубокие ямы и канавы, обильно заросшие высокой травой и дикими цветами, указывали места, где бралась глина для кирпичей.
Сам дом был длинный и узкий; войдя, вы оказывались в квадратном, обшитом панелями, холле, слева от которого был вход в столовую, сообщавшуюся с проходом, ведшим на кухню и в подсобные помещения. С правой стороны располагались две превосходные гостиные, окна одной выходили на гравийную дорожку перед домом, а другой — в сад. Из окон первой вы могли видеть, сквозь брешь между соснами, дорогу, один конец которой упирался в дом, а другой в печь, о которой я упоминал выше. Дубовые ступени из холла вели на галерею, на которую выходили двери трех спален. Они располагались над столовой и двумя гостиными на первом этаже. С галереи, миновав обитую красным сукном дверь и длинный проход, вы могли попасть в две комнаты для гостей и комнаты для прислуги.
Джек Синглтон и я снимали в городе одно жилище, и поэтому утром послали Франклина, его жену, двух старых проверенных слуг, доставить вещи, предназначенные для Тревор Мэйджор, а заодно подыскать прислугу в деревне, присматривать за домом; и, когда мы пришли, миссис Франклин, с приветливой улыбкой на широком добродушном лице, распахнула нам двери. У нее уже был некоторый опыт относительно просторных покоев, которые сдавались любителям рыбалки, и готовилась к худшему, однако, ее опасения не оправдались. Кухонный нагреватель не был покрыт паутиной; горячая и холодная вода подавались свободно, в кранах не было засоров и они не текли. Ее муж, как выяснилось, отправился в деревню, чтобы купить все необходимое; она напоила нас чаем, после чего мы отправились наверх в комнаты, расположенные над столовой и большой гостиной, которые избрали для своих спален, и принялись распаковывать вещи. Двери комнат располагались одна напротив другой, справа и слева от галереи, и Джек, который выбрал себе спальню над гостиной, соседствовал со свободной маленькой комнатой, над второй гостиной.
До обеда оставалось несколько часов, и мы потратили их на рыбную ловлю; каждый из нас поймал по три-четыре пары форелей, после чего мы в сумерках вернулись домой. Франклин был уже там; в соответствии с данным ему поручением, он нашел приходящую служанку, которая будет выполнять уборку по утрам, а также заметил, что наше прибытие вызвало необычайный интерес. Причины его он не понял, он мог только сказать, что его спрашивали добрый десяток раз, действительно ли мы намереваемся жить в доме, и уверен ли он, что у нас все в порядке с головой. Впрочем, коренное население Сассекса не любит нарушителей их привычного жизненного уклада, а потому мы отнесли эти расспросы к проявлению местной идиосинкразии.
Вечер выдался необыкновенной теплый, после обеда мы вытащили пару плетеных стульев на гравий около входной двери, и просидели в них с час, или около того, пока ночь не погрузила окрестности в непроглядную темноту. Луны не было, а верхушки сосен скрывали блеск неярких звезд, так что когда мы вернулись в дом, в освещенную лампой гостиную, темнота снаружи показалась весьма необычной для ясной майской ночи. И в этот самый момент перехода из темноты к свету, у меня вдруг возникло ощущение, к которому я в течение последующих двух недель почти привык, что рядом со мной присутствует нечто невидимое, неслышимое и страшное. Несмотря на теплый вечер, я почувствовал озноб, который приписал слишком долгому сидению снаружи, и, не спрашивая мнения Джека, проследовал в гостиную, до сих пор еще нами не виденную. Подобно холлу, она была обшита дубовыми панелями, на панелях висело с полдюжину акварелей, которые мы принялись рассматривать, поначалу небрежно, а затем со все возрастающим интересом, поскольку написаны они были в необычной манере и с необычным изяществом, и на каждой был изображен тот или иной фрагмент дома или сада. На одной, сквозь брешь в соснах, был виден малиновый закат, на другой сад, опрятный и ухоженный, дремлющий под солнечными лучами в томный летний полдень, а на третьей — мрачные дождевые тучи, сгустившиеся над поляной, и серо-свинцовое небо, отражающееся в ручье с форелями, на четвертой — привлекала внимание тщательно выписанная печь для обжига кирпича. На ней, помимо прочего, была изображена человеческая фигура; мужчина, одетый в серое, заглядывал в открытую дверцу, из которой вырывались яркие красные языки пламени. Фигура была выписана с мельчайшими подробностями; судя по лицу, повернутому в профиль, это был моложавый мужчина, тщательно выбритый, с длинным орлиным носом и выдающимся квадратным подбородком. Эскиз имел длинную и узкую форму, труба печи, казалось, уходила высоко в темное небо. Из нее выбивались узкие струйки сизого дыма.
Джек внимательно смотрел на эскиз.
—Что за ужасная картина!— сказал он.— И как прекрасно нарисована! У меня такое ощущение, что это не просто рисунок, а словно бы здесь изображено нечто имевшее место в действительности. О Господи!..
Он осекся и по очереди вновь осмотрел каждый рисунок.
—Очень странно,— пробормотал он.— Взгляните, и вы поймете, что я имею в виду.
Теперь, когда печь для обжига кирпича произвела столь сильное впечатление на мой разум, мне было не трудно увидеть, что именно он имеет в виду. На каждом рисунке обозначилась печь, труба и все, что прежде было слабо различимо среди деревьев, оказалось печью, с курящимся дымком над трубой.
—И самое странное то, что из этой части сада вы на самом деле не можете ее видеть,— сказал Джек,— она скрыта домом, и все же художник, Ф.А., если я правильно разобрал его подпись, помещает ее везде.
—И что вы думаете по этому поводу?— спросил я.
—Ничего, кроме того, что он был помешан на печах для обжига кирпича. Если вы не против, давайте сыграем партию в пикет.
Две из тех трех недель, проведенных нами в доме, прошли без происшествий, за исключением того, что у меня снова и снова возникало странное ощущение присутствия рядом чего-то страшного. В некотором смысле, как я уже говорил, я привык к нему, но, с другой стороны, это ощущение все время усиливалось. И однажды, в конце второй недели, я рассказал о нем Джеку.
—Странно, что вы только сейчас говорите об этом,— сказал он,— поскольку я чувствую то же самое. Когда у вас возникает это ощущение? Вот сейчас, например, вы это чувствуете?
Мы, как обычно, отдыхали с ним после обеда, и, стоило ему только произнести эти слова, как я ощутил это присутствие, острее, нежели когда-либо прежде. В то же мгновение входная дверь, которая была закрыта, но, вероятно, не заперта, мягко приоткрылась, пропустив полоску света из холла, и снова мягко затворилась, словно вошел кто-то невидимый.
—Да,— ответил я,— только что я это почувствовал. Но обычно ощущение приходит по вечерам. По крайней мере, так было до сегодняшнего дня.
Джек некоторое время помолчал.
—Довольно странно, что дверь открывается и закрывается подобным образом,— произнес наконец он.— Давайте войдем в дом.
Мы поднялись, и я помню, что в тот момент окна моей спальни осветились, по всей видимости, миссис Франклин готовила мне постель ко сну. Но едва мы проследовали по дорожке к входной двери, как услышали звук торопливых шагов на лестнице, и, войдя, обнаружили миссис Франклин в холле, бледную и выглядевшую испуганной.
—Что-то случилось?— спросил я.
Прежде чем ответить, она дважды или трижды быстро вздохнула.
—Нет, сэр,— ответила она,— по крайней мере, ничего определенного. Я делала уборку в вашей комнате, когда мне показалось, что вы вошли. Но никого не было, и я поспешила уйти. Я оставила там свою свечу, мне нужно пойти и взять ее.
Я остался в холле и смотрел, как она поднялась по лестнице и прошла по галерее к моей комнате. У двери, которая, как я видел, была открыта, она остановилась.
—В чем дело?— спросил я снизу.
—Когда я уходила, свеча горела,— ответила она,— а сейчас она погасла.
Джек рассмеялся.
—Должно быть, вы оставили дверь и окна открытыми,— сказал он.
—Да, сэр, но на улице ни ветерка,— слабо отозвалась миссис Франклин.
Это было правдой, но все же несколько минут назад тяжелые двери холла распахнулись и снова захлопнулись. Джек взбежал по лестнице.
—Вдвоем в темноте не так страшно, миссис Франклин,— сказал он.
Он вошел в комнату, и я услышал звук зажигающихся спичек. Затем сквозь открытую дверь вырвался свет зажженной свечи, и почти одновременно я услышал звонок колокольчика в комнате для прислуги. Раздались шаги, и появился Франклин.
—Где звонили?— спросил я.
—В спальне мистера Джека,— ответил он.
Я заметил, как у всех напряглись нервы, хотя никакой внятной причины для этого не было. Все, что случилось необычного, тревожного,— миссис Франклин показалось, будто я вошел в спальню и была поражена, увидев, что никого в комнате нет. После этого она поставила свечу на стол, и она погасла. Что же до колокольчика, то причина, заставившая его зазвонить, была явно более чем безобидна.
—Мышь задела шнурок,— сказал я,— пока мистер Джек в моей комнате зажигал свечу для миссис Франклин.
Джека это объяснение вполне удовлетворило, и мы вернулись в гостиную. Но Франклин, по-видимому, остался неудовлетворенным, потому что мы слышали, как он ходит в спальне Джека, располагавшейся как раз над нами, тяжело и медленно ступая. Затем шаги его стали глуше, он вышел из спальни, и больше мы его не слышали.
Помню, мне очень хотелось спать в тот вечер, и я отправился в кровать ранее обычного, но спал я урывками, сон без сновидений прерывался внезапным пробуждением и мгновенным возвращением сознания. Иногда в доме царила полная тишина, и единственным звуком, который я слышал, были ночные вздохи ветра в соснах, но иногда он казался местом, полным скрытого движения, и я мог бы поклясться, что кто-то пытался повернуть ручку моей двери. Это требовало проверки, я встал, зажег свечу и обнаружил, что мой слух сыграл со мной злую шутку. Я стоял возле двери и прислушивался; мне послышались шаги снаружи, терзаемый сомнениями, должен признаться, я все же выглянул наружу. В галерее было пусто, в доме стояла тишина. Только из комнаты Джека, напротив, доносился звук, несколько успокоивший меня — фырканье и причмокивание спящего человека; я вернулся в постель и снова заснул, а когда проснулся, утро уже обозначилось алыми полосами на горизонте, и от вопросов, терзавших меня ночью и накануне вечером, не осталось и следа.
Сильный дождь, начавшийся после обеда на следующий день, необходимость написать несколько писем, а также ручей, превратившийся в грязный мутный поток, стали причиной того, что я, около пяти часов, вернулся домой, оставив Джека с его оптимизмом у воды, и пару часов работал, сидя за письменным столом с видом на покрытую гравием дорожку перед той частью дома, в которой висели акварели. Около семи я закончил и встал, чтобы зажечь свечи, поскольку сумерки сгустились; мне показалось, что я увидел Джека, вышедшего из-за обрамлявших ручей зарослей на открытое пространство перед домом. Затем, вдруг, с необъяснимым замиранием сердца, я понял, что это не Джек, а кто-то посторонний. Он находился метрах в шести от окна, затем приблизился так, что лицо его почти прижалось к стеклу и пристально взглянул на меня. В свете зажженных свеч я с необычайной четкостью мог рассмотреть черты его лица, и хотя я твердо знал, что не видел его никогда прежде, в них было что-то знакомое, в его лице и фигуре. Казалось, он улыбнулся мне, но улыбка эта была воплощением злобы и злорадства, он сразу же прошел дальше, прямо к двери напротив меня, и скрылся из виду.
Тогда я, хотя мне совсем не понравился вид этого человека, и он показался, как я уже сказал, мне чем-то знакомым, я вышел в холл, и направился к входной двери, чтобы открыть ее и узнать, какое у него к нам дело. Поэтому, не дожидаясь звонка, я распахнул ее и отступил на шаг, давая возможность войти. На дорожке никого не было, шел дождь, царил плотный полумрак.
И, пока я смотрел, я вдруг почувствовал, как что-то, чего я не мог видеть, оттолкнуло меня в сторону и прошло в дом. Затем заскрипела лестница, а через минуту зазвенел звонок.
Вне всякого сомнения, вряд ли найдется слуга, который бы быстрее Франклина реагировал на звонок; спустя мгновение он прошел мимо меня и принялся подниматься по лестнице. Постучав в дверь комнаты Джека, он вошел, а затем снова спустился.
—Мистер Джек еще не приходил?— спросил он.
—Нет. А что, звонили в его комнате?
—Да, сэр,— отозвался Франклин довольно невозмутимо.
Я вернулся в гостиную, а Франклин вскоре принес лампу. Он поставил ее на стол, над которым висела любопытная, очень подробная картина с изображением печи для обжига, и вдруг я с ужасом осознал, почему незнакомец на дорожке показался мне таким знакомым. Во всех отношениях он походил на фигуру, глядевшую в печь; это было более чем сходство, это был именно он.
Что случилось с человеком, который так загадочно и зловеще мне улыбнулся? Что оттолкнуло меня от полуоткрытой двери?
В тот же момент я оказался лицом к лицу с Ужасом, у меня пересохло во рту, сердце бешено забилось, постаралось выпрыгнуть из груди и, казалось, застыло в горле. Этот человек лишь на мгновение повернулся ко мне, а затем ушел прочь, но я знал, что это случилось наяву; не опасение, не тревога, не ощущение опасности овладело мною, а Ужас, Холодный Ужас. И исчез, словно бы его и не было, и больше ничего о нем не напоминало, и все необъяснимое — по крайней мере, по моему мнению,— вдруг разрешилось и встало на свои места. Конечно же, я видел кого-то на гравийной дорожке перед домом, и предположил, что он направляется к входной двери. Я открыл ее, и обнаружил, что за ней никого нет. Но — страх не собирался уходить так просто — было ли то, что меня оттолкнуло от двери, следствием действий человека, которого я видел во дворе? И если да, то что именно это было? А кроме того, как могло случиться, что лицо и фигура человека, виденного мною, точь-в-точь совпадали с лицом и фигурой человека, изображенного на картине возле печи для обжига?
Я сказал себе, что единственной основой моего страха, есть всего лишь только страх, что и повторный звонок колокольчика, и мои сомнения есть плод воображения. Я твердил себе, пока, наконец, окончательно в это не поверил, что человек — обычный человек,— шел по дорожке во дворе, что он вовсе не направился к входной двери, а проследовал мимо нее и пошел дальше.
Я сказал себе, что всему причиной разыгравшаяся фантазия, что меня вовсе никто не толкал, а что касается звонка колокольчика, то он звонил по той же причине, что и прежде. Прошу уважаемого читателя поверить, что эти аргументы убедили меня, и что страх отступил. Я чувствовал себя немного не в своей тарелке, но я больше не боялся.
Я снова расположился у окна и принялся смотреть на гравийную дорожку около дома, а затем, обнаружив еще одно письмо, принялся писать ответ, хотя этого и не требовалось. Прямо перед собой, сквозь брешь в соснах, я видел поле, где стояла печь для обжига. Сделав очередную паузу, я поднял глаза и увидел нечто необычное, и почти в тот же момент ощутил странный запах. То, что я увидел — было дымом, поднимавшимся из печной трубы, а запах, который я ощутил,— был запахом жареного мяса. Ветер дул по направлению от печи к дому. Но, сказал я себе, вероятно, мясо жарят в кухне, на ужин. Иную причину я найти не мог: иначе Ужас вновь овладел бы мною.
Раздались четкие шаги по гравию, хлопок входной двери, и вошел Джек.
—Прекрасная рыбалка,— сказал он.— Вы ушли слишком рано.
Он прошел к столу, над которым висела картина с человеком у печи для обжига, и взглянул на нее. Наступило молчание; затем я спросил, потому что мне очень хотелось узнать одну вещь.
—Вы никого не видели?— спросил я.
—Видел. А почему вы спрашиваете?
—Потому что тоже видел. Человека с картины.
Джек подошел и сел около меня.
—Вам прекрасно известно, что это призрак,— сказал он.— Он пришел на реку в сумерках и находился рядом со мной в течение часа. Сначала я подумал, что это реальный человек — самый настоящий, и посоветовал ему держаться подальше, если он не хочет, чтобы я подцепил его на крючок вместо рыбы. Но потом меня осенило, что это призрак, и я забрасывал леску прямо сквозь него, а затем, около семи, он повернулся и ушел по направлению к дому.
—Вы испугались?
—Нет, это было, скорее, забавно… А вы, стало быть, видели его здесь. Где именно?
—Во дворе. Я думаю, сейчас он находится где-то в доме.
Джек огляделся.
—Вы видели, как он входил в дом?— спросил он.
—Нет, почувствовал. Но есть и другая странная вещь, из трубы печи идет дым.
Джек выглянул в окно. Стемнело, но клубы дыма все еще было видно.
—Так и есть,— сказал он,— густой, очень густой дым. Думаю, нужно сходить и посмотреть, что там происходит. Вы пойдете?
—Думаю, что нет,— ответил я.
—Вам страшно? Напрасно. Кроме того, это ведь так интересно…
Джек вернулся из предпринятой им экспедиции ужасно заинтригованный. Внутри печи он не обнаружил ничего, но, хотя почти совсем стемнело и было плохо видно, на фоне черного неба ему удалось разглядеть облачко густого белого дыма, плывущее на север. На протяжении вечера мы более не видели и не слышали ничего необычного, весь следующий день также ничего не нарушало нашего спокойствия. А затем, внезапно, Зло дало о себе знать.
Ночью, раздеваясь, перед тем как лечь в кровать, я услышал яростный звон колокольчика и, как мне показалось, крик. Я сразу понял, где звонят, так как Франклин и его жена уже давно легли спать, и сразу отправился к комнате Джека. Постучав, я был буквально оглушен его словами, раздавшимися изнутри.
—Осторожно!— крикнул Джек.— Он около двери!
Приступ мгновенной растерянности, вызванной страхом, сковал меня; все же, взяв себя в руки, я распахнул дверь и попытался войти, и снова меня что-то мягко оттолкнуло в сторону, и снова я не увидел, что это было.
Джек, полураздетый, стоял около кровати,— я увидел, как он вытирает лоб тыльной стороной ладони.
—Он снова был здесь,— сказал он.— Я стоял вот здесь, всего лишь минуту назад, когда обнаружил его рядом с собой. Должно быть, он вышел из внутренней комнаты. Ты видел, что было у него в руке?
—Нет, я ничего не видел.
—Это был нож, большой, длинный нож. Вы не возражаете, если я лягу сегодня на софе у вас в комнате? Было бы ужасно провести остаток ночи здесь. Я заметил одну вещь. Его одежда, его воротник и его манжеты, все было покрыто маленькими язычками пламени, маленькими пляшущими язычками пламени.
Весь следующий день мы опять ничего не видели и не слышали, ночью в доме также не чувствовалось каких-либо признаков присутствия зла.
Наконец, настал последний день. До самых сумерек мы занимались рыбной ловлей, и, как я уже говорил, это был прекрасный день для такого занятия. Вернувшись в дом, мы сидели в гостиной, как вдруг над нашими головами раздался топот ног, затем пронзительный звон колокольчика, а затем вопль, вопль человека, словно бы находящегося в предсмертной агонии. Нам одновременно пришла в головы мысль, что, должно быть, это кричит миссис Франклин, оказавшаяся свидетельницей чего-то ужасного, мы одновременно вскочили и бросились к спальне Джека.
Дверь в комнату была распахнута, и внутри мы увидели человека, склонившегося над каким-то темным предметом, похожим на кучу свернутого белья. В комнате было темно, но мы отлично видели его, и сразу же почувствовали смрад, от него исходивший. Он снова держал в руке длинный нож, и, когда мы вбежали, он вытирал его о лежащую груду одежды. Затем он поднял эту груду, и мы увидели, что это было тело женщины, с почти совсем отрезанной головой. Но это не была миссис Франклин.
Потом все исчезло, и мы стояли, озираясь, в темной и пустой комнате. Не говоря ни слова, мы спустились вниз, и молчали, пока не оказались в гостиной. Тут только Джек заговорил.
—Он сжег ее в печи для обжига кирпича,— произнес он неуверенно.
—С вас не достаточно этого дома? С меня достаточно. В нем поселился ад.
Спустя примерно неделю, Джек протянул мне путеводитель по Сассексу, открытый на описании Тревор Мэйджор, и я прочитал:
Неподалеку от деревни расположено живописное имение, некогда принадлежавшее художнику и печально известному убийце, Фрэнсису Адамсу. Именно здесь он убил свою жену, по причине, как считается, приступа необоснованной ревности, перерезав ей горло, и избавился от ее останков, сжегши их в печи для обжига кирпича.
Спустя почти шесть месяцев в печи были найдены обугленные части тела, что привело к его аресту и казни.
Так что я предпочитаю не останавливаться в домах, где имеются печи для обжига кирпича, а эстампы подписаны Ф.А. или кем-либо другим.
Человек, который зашел слишком далеко
Маленькая деревушка Сен-Файтс приютилась среди лесов на северном берегу реки Фавн, в графстве Гемпшир, прижавшись к старенькой нормандской церкви, словно бы служившей ей защитой от фей и фейри, троллей и маленького народца, которые, как можно было предположить, избрали местом своего обитания огромные пустые пространства Нью-Фореста и с наступлением темноты выбирались из тайных убежищ вершить темные делишки. Покинув ее пределы, вы можете избрать любое направление (конечно, если вы не отправитесь в сторону большой дороги, ведущей в Брокенхерст) и гулять длинными летними вечерами, не встретив ни признака человеческого жилья, ни единой человеческой души.
Дикие косматые пони лишь на мгновение, пока вы проходите мимо, оторвутся от пышной травы, пугливые белые кролики поспешат юркнуть в норку, серая гадюка, быть может, пресечет ваш путь волнообразным движением вереска, а невидимые птицы заливаться в кустах,— но ничего, что указывало бы на присутствие человека, не встретится на всем вашем пути в течение дня. Но вы не будете чувствовать себя в одиночестве, особенно теплым летним вечером, когда солнечные лучи будут играть на крыльях бабочек, а воздух наполнен лесными звуками, объединившимися, подобно различным инструментам в оркестре, в великую симфонию ежегодного июньского фестиваля.
Ветер, шепчущий среди березовых ветвей и вздыхающий между елями; пчелы, снующие в кустиках вереска, занятые добычей благоуханного нектара, множество птиц, щебечущих в зеленом храме леса, созданном Природой, ворчливый голос реки на перекатах, лопающиеся в водоворотах пузыри, журчание и плавная речь воды на изгибах, дают вам ощущение, что вы не один, а в окружении многочисленных спутников.
Тем не менее, как это ни странно, хотя и представлялось, что благотворное и ободряющее воздействие целительного воздуха и обширных лесов было лучшим подарком для человека, в той мере, в какой Природа вообще может оказывать на него влияние, для человека, который за прошедшие века научился противостоять ее переменчивому климату своими комфортными жилищами, обуздал стремительные потоки и заставил их давать свет на улицы своих городов, прорубил туннели в скалах и покорил ее просторы, жители Сен-Файта не очень радовались этому подарку и старались не показываться в лесу после наступления темноты. Ибо, не смотря на тишину и одиночество, сопутствующие ночи, кажется, что человек может вдруг обнаружить себя в компании, которой вовсе не будет рад, и хотя ни один из жителей не сможет ясно припомнить ни одного случая, связанного с оккультными явлениями, вера в них широко распространена. Я слышал только одну внятную историю,— рассказ о чудовищном козле, который носился с дьявольским весельем меж деревьев по сумрачным местам, и она, вероятно, каким-то образом связана с той историей, обрывки которой я попытался собрать воедино. Она хорошо известна; все еще помнят молодого художника, скончавшегося не так давно, молодого человека, по словам знавших его, обладавшего удивительной привлекательностью, так что даже суровые мужские лица разглаживались и светлели, когда они говорили о нем. Его дух, говорили они, прогуливается у реки и в лесу, который он так любил, навещает дом на краю деревни, в котором он жил, и сад, в котором его нашли мертвым. Мне кажется, что именно с этой даты лес и стал считаться прибежищем ужаса.
Как уже было сказано, я собрал отдельные фрагменты истории воедино. Частично это были рассказы жителей деревни, но в основном — Дарси, который был не только моим другом, но и другом того человека, о котором пойдет речь.
Стояла середина лета, солнце на чистом, без единого облачка небе, клонилось к закату, наступал вечер, тихий, спокойный, чудесный.
Буки, с западной стороны Сен-Файта, протянувшиеся на несколько миль в направлении вересковой возвышенности, уже отбрасывали тени на красные крыши деревенских домов, а шпиль старой церкви, господствовавший над ними, выглядел подобно пылающему оранжевым огнем пальцем, указующим в небо. Река Фавн, несшая свои воды в низине, окрашенные предзакатной синью, лениво сворачивала к опушке леса и ныряла под грубый дощатый мостик в конце сада крайнего деревенского дома, пройдя по которому и миновав плетеную калитку, вы оказывались в лесу. Вынырнув из-под мостика, речка, окрашенная в малиновый цвет лучами заходящего солнца, несла свои воды дальше и терялась среди лабиринта деревьев в отдалении.
Тень еще не коснулась домика на краю деревни, и лужайка, спускавшаяся к реке, искрилась в солнечных лучах. Садовая дорожка, выделяясь яркой линией гравия, пересекала сад посередине и вела к кирпичной беседке, наполовину скрытой купами вьющихся роз и пурпурными звездами клематисов. В конце ее, между двумя столбами, был натянут гамак, а в нем расположился человек.
Дом располагался несколько в стороне от деревни, и соединялся с ней дорожкой, шедшей через поле, по обеим сторонам которой высились ароматные копны сена.
Это был невысокий, в два этажа, дом, подобно саду, увитый цветущими вьющимися розами. Узкую каменную террасу ограждал палисадник, с раскинутым над ним тентом, на террасе проворный слуга накрывал стол к ужину. Быстро покончив со своей работой, он зашел в дом, а затем снова появился с большим грубым банным полотенцем на руке. С ним он и отправился к гамаку в беседке.
—Почти восемь, сэр,— сказал он.
—Мистер Дарси уже пришел?— раздался голос из гамака.
—Нет, сэр.
—Если я не успею вернуться к тому времени, когда он придет, скажи ему, что я решил искупаться перед ужином.
Слуга вернулся в дом, и через мгновение или два Фрэнк Холтон принял сидячее положение, а затем соскользнул на траву. Он был среднего роста и обладал стройной фигурой, но гибкость, легкость и изящество его движений производили впечатлений большой физической силы; об этом свидетельствовало даже то, как он поднялся с гамака. Его лицо и руки были очень смуглыми, или от постоянного воздействия ветра и солнца или же, о чем говорили черные волосы и темные глаза, по причине некой примеси южной крови. Голова небольшая, лицо — изысканной красоты греческой статуи, в то время как гладкость кожи заставила бы вас подумать, что перед вами подросток или совершенный юнец. Но нечто, приходящее с жизненным опытом, казалось противоречащим подобной мысли, и вы встали бы в тупик, пытаясь определить его возраст, однако в следующий момент вы переставали думать об этом, и смотрели на этот славный образчик юношеского возмужания с невольной гордостью за мужскую часть человечества.
Одежда его состояла, как того требовали сезон и погода, из рубашки с открытым воротом и фланелевых брюк. На его голове, покрытой короткими, несколько всклокоченными волосам, не было ничего, когда он спускался к расположенной внизу купальне. На некоторое время наступила тишина, затем раздался громкий всплеск потревоженной воды, а еще мгновение спустя, радостный крик, когда он поплыл вверх по течению, уверенно рассекая стремнину. После пятиминутной борьбы, он перевернулся на спину, раскинул руки, и, расслабившись, целиком отдался на волю течению. Глаза его были закрыты, а наполовину приоткрытые губы что-то шептали.
—Мы едины,— говорил он себе,— река и я, я и река. Ее прохлада, ее всплески — это я, и водные растения, и волны — это тоже я. Моя сила, мое тело — это не я, это — река. Мы с тобой одно целое, одно целое, любимый Фавн.
Четверть часа спустя он снова появился на лужайке, одетый, как и прежде, его волосы высохли, и превратились в аккуратные черные кудри. На мгновение он задержался, оглянувшись на поток и улыбаясь, как улыбаются близкому другу, затем направился к дому. Одновременно с ним около двери на террасу показался слуга, а в саду человек, который, казалось, был на полпути к четвертому десятку своих лет. Он и Фрэнк увидели друг друга сквозь кусты и заросли, и, ускорив шаги, встретились лицом к лицу вблизи угла садовой стены, среди сирени.
—Мой дорогой Дарси,— воскликнул Фрэнк,— я так рад тебя видеть.
Его приятель с изумлением взглянул на него.
—Фрэнк!— в свою очередь воскликнул он.
—Да, это мое имя,— ответил тот, улыбнувшись,— что случилось?
Дарси взял его за руку.
—Что ты с собой сделал?— спросил он.— Ты выглядишь как мальчишка.
—У меня есть много, что тебе сказать,— сказал Фрэнк.— Многое, во что трудно поверить, но я клянусь тебе:
Он внезапно замолчал и поднял руку.
—Тише. Слышишь, это мой соловей,— прошептал он.
Приветливая улыбка, которой он приветствовал своего друга, исчезла с его лица, на нем отразилось нечто вроде изумления, как если бы влюбленный неожиданно услышал голос своей возлюбленной.
Губы слегка приоткрылись, обнажив ровный ряд ослепительно белых зубов, взгляд застыл и был устремлен, как показалось Дарси, на что-то недоступное видению обыкновенного человека. А потом птица, видимо, чего-то испугавшись, замолчала.
—Да, мне есть что тебе рассказать,— сказал он.— Я в самом деле рад видеть тебя, но ты выглядишь бледным и опустошенным; было бы не удивительно, если бы это оказалось лихорадкой. Сейчас июнь, ты останешься здесь, пока не в состоянии будешь начать снова работать. По крайней мере, на два месяца.
—Ах, может быть я и надоедлив, но не до такой степени.
Фрэнк взял его под руку, и они пошли по траве.
—Надоедлив? Разве я сказал что-либо подобное? Когда ты мне надоешь, я обязательно скажу тебе об этом, но ведь тебе известно, что когда мы работали в студии, то никогда не надоедали друг другу. Как только ты поправишься, мы снова вернемся к работе. Пройдемся к реке, а потом поужинаем.
Дарси достал портсигар, раскрыл его и протянул другу.
Фрэнк рассмеялся.
—Нет-нет. Кажется, когда-то я действительно курил. Как странно!
—Бросил?
—Не помню. Наверное, да. Во всяком случае, сейчас я не курю. Это все равно, что есть мясо.
—Курение принесено в жертву на алтарь вегетарианства?
—Жертва?— спросил Фрэнк.— Приносить в жертву вот таких?
Он остановился на берегу и присвистнул. В следующий момент камышница молнией метнулась над потоком и подбежала к его ногам. Фрэнк очень нежно взял ее в руки и погладил по голове, а птица припала к его груди.
—В порядке ли твой дом в зарослях камыша?— чуть нараспев произнес он.— В порядке ли хозяйка и как чувствуют себя соседи? Возвращайся домой, дорогая,— и он подкинул ее в воздух.
—Должно быть, она ручная,— пробормотал Дарси, слегка сбитый с толку.
—Наверное, так оно и есть,— произнес Фрэнк, проследив ее полет.
Во время ужина Фрэнк главным образом расспрашивал приятеля, которого не видел в течение шести лет, о современных течениях в искусстве и его личных достижениях. Те шесть лет, которые они не виделись, были годами взлетов и падений Дарси, он успел сделать себе имя как портретист, устраивал выставки и в последнее время стал чрезвычайно модным, а потому обладал ограниченным запасом свободного времени. Около четырех месяцев назад он пережил тяжелый приступ брюшного тифа, важным результатом чего для нашей истории и стало его появление в этом уединенном месте.
—Да, у тебя есть все,— сказал Фрэнк, когда приятель закончил свой рассказ.— Я всегда знал, что ты всего добьешься. В перспективе членство в академии реального искусства. Деньги? У тебя их в достатке, я полагаю. Но, Дарси, что хорошего было у тебя за все эти годы? Что не относится к преходящему. Чему ты научился? Я не имею в виду Искусство. Даже я мог бы достичь подобного результата.
Дарси рассмеялся.
—Научился? Мой дорогой, все, чему я научился за эти шесть лет, ты, можно сказать, знал еще с пеленок. Твои старые картины стоят бешеных денег. Ты больше не рисуешь?
Фрэнк покачал головой.
—Нет, я слишком занят,— ответил он.
—Чем? Пожалуйста, расскажите. Это то, о чем меня постоянно спрашивают.
—Чем? Думаю, ты скажешь, что я ничего не делаю.
Дарси взглянул на цветущее молодое лицо приятеля.
—Конечно, это твое дело, чем себя занять,— сказал он.— Но мне хотелось бы знать. Ты читаешь? Ты учишься? Мне помнится, ты говорил, что все мы сделаем — люди искусства, я имею в виду — очень хорошо, если будем изучать одно человеческое существо из года в год, не отвлекаясь на других. Ты занимаешься этим?
Фрэнк снова покачал головой.
—Я имел в виду именно то, что сказал,— ответил он.— Я ничего не делаю. И тем не менее я никогда не был так занят, как сейчас. Взгляни на меня, я сильно изменился со времени нашей последней встречи?
—Ты на два года моложе меня,— сказал Дарси,— если только я ничего не путаю. То есть, сейчас тебе тридцать пять. Но если бы я не знал тебя прежде, я бы сказал, что тебе двадцать. Но стоила ли отшельническая жизнь в течение шести лет того, чтобы выглядеть на двадцать? Скорее, это присуще женщинам, старающимся сохранить всеобщее внимание.
Фрэнк громко рассмеялся.
—В первый раз в жизни меня сравнивают с этими светскими хищницами,— сказал он.— Нет, мои занятия к этому не имеют никакого отношения — я и в самом деле очень редко задумываюсь над тем, что этот эффект является их побочным следствием. Конечно, если вдуматься, так и должно было быть. Но это не имеет значения. Мое тело и в самом деле помолодело. Но этого мало, я сам стал молодым.
Дарси отодвинул стул и сел боком к столу, глядя в сторону.
—Это случилось по причине твоих занятий?— спросил он.
—Да, это один из аспектов, в той или иной степени. Подумай, что значит молодость! Возможность роста, разума, тела, духа; все растет, набирается сил, наполняется жизнью с каждым днем. Это нечто, противоположное тому, как обычный человек, достигнув расцвета, постепенно начинает ослабевать. Обычный человек, достигнув расцвета, остается в этом состоянии, как известно, десять, может быть, двадцать лет. Но все равно, после того как расцвет достигнут, он медленно, незаметно начинает ослабевать. Этот сигнал телу, разуму, даже возможности творить подается возрастом. Он становится менее энергичным, чем был. Но я, когда достигну своего расцвета — он уже близок — ах, ты сам все увидишь.
На синем бархате неба стали появляться первые звезды, на востоке восходящая луна высветила сизые силуэты деревьев. В воздухе порхали белые ночные бабочки, а кустах слышалась возня ночных животных. Внезапно Фрэнк поднялся.
—Какой величественный момент,— тихо произнес он.— Сейчас более, чем когда-либо прежде, я ощущаю ток вечной жизни вокруг меня, я почти окутан им. Помолчим немного.
Он подошел к краю террасы и смотрел вверх, широко раскинув в стороны руки. Дарси слышал, как он длительным вдохом набирает воздух в легкие, и после длительной паузы вновь выдыхает. Он проделал свое упражнение семь или восемь раз, а затем вернулся к столу.
—Наверное, это будет выглядеть, словно я сошел с ума,— сказал он,— но если ты хочешь услышать самые истинные вещи, которые я когда-либо говорил, то никогда не должен никому рассказывать о том, что услышишь. Давай пройдем в сад, если для тебя не слишком сыро. Никогда прежде я никому не рассказывал того, о чем собираюсь сказать тебе. Это довольно длинная история, на самом деле, но я попытаюсь привести в порядок все, чему научился.
Они проследовали в ароматный полумрак беседки и сели. Фрэнк начал свой рассказ.
—Какое-то время тому назад, если ты помнишь,— сказал он,— мы часто сетовали на недостаток радости в жизни. Многие причины, как мы считали тогда, тому виной, были ли они сами по себе плохие или хорошие. Одной из этих причин, есть то, что мы называем христианскими добродетелями, отречение, смирение, сострадание, и стремление облегчить страдание, но они легко переходят в свои противоположности, бесполезное отречение, аскетизм ради аскетизма, умерщвление плоти без духовного обновления, страшное и ужасное заболевание, охватившее Англию в средние века, и последствием которого, по наследству, в наше время мы имеем пуританство. Это была эпидемия духовной чумы, когда власть захватили невежественные скоты, учившие, что радость, веселье, смех суть дьявольские наваждения, распространявшие доктрины мрака и злобы. Что является самым страшным преступлением? Угрюмое лицо. Это есть истина. Теперь вся моя жизнь, я верил в это, должна наполниться счастьем, мы все созданы для счастья, и одно из проявлений божественной милости — данный нам дар испытывать радость. Я уехал из Лондона, поставил крест на своей карьере, уехал как был, и сделал это потому, что отныне намеревался посвятить свою жизнь культу радости, затратив впустую столько усилий стать счастливым среди людей. Я не считал для себя возможном найти его в общении с другими людьми, в городе слишком много развлечений и работы, слишком много страданий. Поэтому я сделал шаг, вперед или назад — как тебе угодно — и вернулся к Природе, к деревьям, птицам, зверям, всем вещам, преследующим одну-единственную великую цель — слепо следуют врожденному инстинкту быть счастливыми, не стесняясь моралью, законами человеческими и божьими заповедями. Я попытался, если ты сможешь это понять, испытать чистую, первозданную радость, какую невозможно испытать среди людей; вернуться к началам.
Дарси шевельнулся в своем кресле.
—Но что делает птиц и животных счастливыми?— спросил он.— Пища. Еда и спаривание.
Фрэнк тихо рассмеялся.
—Не думаю, чтобы я стал сластолюбцем,— сказал он.— Этой ошибки я не сделал. Сластолюбец носит свое страдание за плечами, оно охватывает его шею и окутывает его ноги подобно плащанице. Может быть я и сумасшедший, это верно, но я не настолько глуп, чтобы проверять это на себе. Я имею в виду нечто, что заставляет щенка самозабвенно играть с собственным хвостом, а кошек совершать ночные прогулки.
На мгновение он замолчал.
—Итак, я вернулся к Природе,— сказал он.— Я осел здесь, в Нью Форесте, не помышляя о возвращении, и стал присматриваться. Это стало первым испытанием, жить здесь тихо, не скучая, терпеливо ждать, быть восприимчивым и внимательным, даже если в течение длительного времени ничего не произойдет. На этой ранней стадии изменения и в самом деле были медленными.
—Ничего не происходило?— спросил Дарси, с нетерпением, с тем твердым неприятием любой новой идеи, которая в представлении англичанина является синонимом глупости.— Но почему в мире что-то должно было происходить?
Сейчас Фрэнк, который, как он знал, был весьма великодушным, но в то же время чрезвычайно вспыльчивым человеком, иными словами, чей гнев мог вспыхнуть без малейшего повода, и угаснуть только под влиянием столь же внезапного импульса доброжелательства, должен был проявить себя в прежнем качестве. И едва Дарси задал свой вопрос, слова извинения уже готовы были сорваться с его языка. В этом, однако, не было необходимости, поскольку Фрэнк рассмеялся тихим, искренним смехом.
—О, как бы я был возмущен несколько лет назад,— сказал он.— Слава Богу, обидчивость одно из тех качеств, от которых мне удалось избавиться. Мне хочется, чтобы ты поверил моему рассказу,— мне действительно этого очень хочется,— а также в то, что твои слова не оказали на меня того воздействия, которое оказали бы прежде.
—Должно быть, твоя отшельническая жизнь не оставила в тебе ничего человеческого,— проворчал Дарси, все еще очень по-английски.
—Я все еще человек,— сказал Фрэнк.— Точнее, более человек, чем человекообразная обезьяна.
—Таков был мой первый поиск,— продолжал он, спустя мгновение,— осмотрительная, но уверенная погоня за радостью, и мой метод, стремление к созерцанию Природы. Что касается мотива, то он, как мне кажется, был чисто эгоистическим, но что касается возможного эффекта, мне казалось, что если радость сможет распространяться среди грядущих поколений живых существ как некогда эпидемии оспы, это будет для них лучшей вещью. Итак, как я уже говорил, я осел и принялся ждать; я наблюдал счастливые события, и тщательно избегал малейшего несчастья, и в конце концов счастье этого мира, поначалу маленькой струйкой, а затем все более широким потоком, хлынуло в меня, и сейчас, мой дорогой друг, если бы я хотя бы вполовину мог поделиться с тобой той радостью, что меня переполняет, днем и ночью, я уверен, ты оставил бы мир, искусство, прежнюю жизнь, и отдался такому же безмятежному существованию. Когда тело человека умирает, оно становится деревьями и цветами. Когда настанет мое время, я постараюсь сделать то же самое со своей душой.
Слуга принес в беседку столик с сифоном, спиртные напитки, поставил на него лампу. Когда Фрэнк говорил, он наклонился к нему, и Дарси, при всем своем здравом уме, мог бы поклясться, что лицо его друга светилось, светилось само по себе. Его темно-карие глаза светились изнутри, беззаботная улыбка ребенка освещала и совершенно преобразила его лицо. Дарси вдруг почувствовал прилив какого-то необъяснимого веселья.
—Валяй,— сказал он,— продолжай. Я чувствую, все, что ты рассказываешь мне, правда. Честно сказать, ты сумасшедший; но это не имеет никакого значения.
Фрэнк снова засмеялся.
—Сумасшедший?— спросил он.— Да, в определенном смысле, если это тебе угодно. Но я предпочитаю называть это здравым смыслом. Впрочем, нет никакого значения, если кто-то называет вещи разными именами. Бог не дает названия своим дарам; Он просто передает их в наши руки; и когда он населял животными Эдемский сад, то привел их к Адаму, чтобы тот дал им имена, какие пожелает.
—Итак, я постоянно наблюдал и изучал вещи, которые дают нам ощущение счастья,— продолжал он,— я был счастлив, я радовался. И в этих поисках, среди Природы, я вдруг обрел нечто большее, чем искал, обрел совершенно случайно. Это сложно объяснить, но я попробую.
Года три назад, утром, я оказался в одном месте, которое покажу тебе завтра. Там пологий берег, покрытый пышной травой, мозаикой теней и солнечного света, а река несет свои струи сквозь заросли камыша. Я сидел на берегу, ничего не делая, просто смотрел и слушал, и вдруг услышал, вполне отчетливо, звук флейты, наигрывавшей странную бесконечную мелодию. Я подумал сначала, что несколько деревенских музыкантов вышли к дороге в поисках скромного заработка. Но вскоре странная, неописуемой красоты мелодия, совершенно очаровала меня.
Она не повторялась и тянулась бесконечно, сладостный пассаж следовал за пассажем, она постепенно нарастала и достигала своей кульминации, а, достигнув, стихала, чтобы через некоторое время достигнуть новой кульминации, и так повторялось снова и снова. Удивленный, я пытался понять, откуда она доносится. Но она доносилась отовсюду, с неба, с реки, из-за деревьев. Это была мелодия жизни. Если бы я был греком, мой дорогой Дарси, я бы сказал, что эти звуки издает Пан, играя на своей свирели, что это голос самой Природы. Это была мелодия жизни, мелодия мироздания.
Дарси был слишком заинтригован, чтобы прервать рассказ, хотя вопрос и вертелся у него на языке, а Фрэнк между тем продолжал.
—В тот момент я испытал ужас, ужас, подобный ночному кошмару; я закрыл уши руками и бросился бежать, пока, задыхаясь, не оказался дома, дрожащий, охваченный паникой. Неосознанно, поскольку в то время я всего лишь везде искал радость, я начал искать ее в Природе, искать контакта с нею. Природа, неведомая сила, Бог, назови это как хочешь, наложили на мое лицо первые следы осенней паутины зрелой жизни. Я увидел это, когда избавился от ужаса и вернулся на то место, где впервые услышал свирель Пана. Но прошло долгих шесть месяцев, прежде чем я снова услышал ее.
—Почему?— спросил Дарси.
—Наверное, потому, что я протестовал, противился, и, что хуже всего, был напуган. Ибо я считаю, нет ничего в мире, что бы так ранило тело, как страх, и нет ничего в мире, что, подобно страху, делало бы душу невосприимчивой. Я был испуган тем, что реально существовало. Неудивительно, что избавившись от страха, я вновь обрел возможность ее воспринимать.
—По прошествии шести месяцев?
—По прошествии шести месяцев, в одно прекрасное утро, я снова услышал звуки свирели. Тогда я уже не испытывал страха.
С той поры она стала более слышной, более явственной. Теперь я часто слышу ее, теперь я нахожусь в таком единении с Природой, что звуки свирели всегда слышны мне. Мелодия никогда не повторяется, она всегда новая, она богаче, полнее, красивее прежней.
—Что ты подразумеваешь под единением с природой?— спросил Дарси.
—Я не могу объяснить вполне; но, с точки зрения восприятия телесного, это должно выглядеть приблизительно так.
Фрэнк на мгновение вытянулся в кресле, медленно отвел распростертые руки за спину и запрокинул голову.
—Вот так,— сказал он,— непринужденная поза, открытость, спокойствие, восприятие. Только тебе следует проделать это со своей душой.
Затем он снова сел.
—Еще пару слов,— сказал он,— и я больше не буду тебя утомлять. И не стану возвращаться к этой теме, если только ты не будешь задавать никаких вопросов. Мой образ жизни, ты сам сможешь в этом убедиться, вполне естественный. За исключением некоторого количества птиц и зверей, которые общаются со мной, как сегодняшняя камышовка, вот и все. Мы будем гулять, ездить верхом, играть в гольф и беседовать на любые темы, которые тебя интересуют. Но я хочу, чтобы ты узнал, что со мной произошло. И что еще должно произойти.
Он снова сделал паузу, и тень страха промелькнула в его глазах.
—Это будет окончательным откровением,— сказал он,— окончательной ослепительной вспышкой, которая откроет меня, раз и навсегда, полному знанию, полному осознанию и пониманию, что такое я, как и ты, по отношению к существованию. В действительности нет я, нет ты, нет он. Все это является частью одной-единственной вещи, которая и есть существование. Я знаю, что это так, но пока не способен осознать.
—Но это случится, и в тот день, как я понимаю, я увижу Пана. Может быть, я умру, я имею в виду телесно, но это нисколько не заботит меня. Потому что с этого момента меня может ждать вечное существование, бессмертие.
И тогда, постигнув эту великую тайну, ах, мой дорогой Дарси, я стану проповедником Евангелия радости, предоставляя себя как живое доказательство истины моих слов, что пуританство, омраченные религией кислые лица, рассеются, улетучатся и развеются как туман под солнечными лучами. Но сначала мне надлежит овладеть всеобъемлющим знанием.
Дарси внимательно взглянул на него.
—Я вижу, ты боишься этого момента,— сказал он. Фрэнк улыбнулся.
—Это так; твоя наблюдательность делает тебе честь. Но когда этот момент настанет, я надеюсь, что не буду испытывать страха.
На некоторое время наступила тишина; затем Дарси поднялся.
—Ты просто заворожил меня своим рассказом, чудный мальчик,— сказал он.— Ты совершенно очаровал меня своей сказкой о фэйри, и я просто вынужден просить тебя поклясться, что это правда.
—Клянусь тебе, это правда,— ответил Фрэнк.
—Теперь я точно знаю, что не усну,— добавил Дарси.
Фрэнк взглянул на него с каким-то мягким выражением, словно не понимая.
—Извини, а в чем, собственно, проблема?— спросил он.
—Уверяю тебя, это так. И я буду очень несчастен, если я не высплюсь.
—Если хочешь, я могу помочь тебе уснуть,— сказал Фрэнк каким-то скучным голосом.
—Пожалуйста.
—Хорошо, отправляйся в постель. Я поднимусь к тебе минут через десять.
После того как друг ушел, Фрэнк погасил лампу и отнес стол на террасу. Затем он быстрыми тихими шагами поднялся по лестнице в комнату Дарси. Тот уже лежал в постели, несколько возбужденный услышанным, и Фрэнк со снисходительной улыбкой, словно перед ним был не взрослый человек, а капризный ребенок, присел на край кровати.
—Взгляни на меня,— сказал он, и Дарси стал смотреть на него.
—В зарослях птицы уснули,— тихо произнес Фрэнк,— стих ветер. Уснуло море, и дыхание прилива не вздымает его грудь. Звезды мерцают, качаясь в великой колыбели Небес, и:
Он вдруг замолчал, осторожно задул свечу и вышел; его друг уснул.
Утро вернуло Дарси способность мыслить трезво, ясно и четко, как солнечный свет, заполнивший его комнату. Медленно, по мере пробуждения, собирал он воедино все воспоминания о вечере, закончившемся, как он уверил себя, сеансом гипноза. Все слилось воедино; странный вчерашний разговор, то, что он полностью поддался влиянию чрезвычайно яркого собеседника, которого прежде знал совершенно другим, его волнение, его восприятие имели такое ошеломляющее воздействие, поскольку частично отвечали его собственным мыслям. А о силе воздействия его друга можно было судить хотя бы по тому, с какой легкостью он погрузил его в сон. Полностью разъяснив себе ситуацию с точки зрения здравого смысла, он спустился вниз к завтраку. Фрэнк был уже там, с аппетитом и вполне буднично воздавая должное большой тарелке каши и стакану молока.
—Ты выспался?— спросил он.
—Да, конечно. Где ты выучился гипнозу?
—На той стороне реки.
—Прошлым вечером ты наговорил много ерунды,— заметил Дарси с упреком в голосе.
—Согласен. Я повел себя легкомысленно. Слушай, я подумал о том, чтобы заказать для тебя утренние газеты. Ты можешь узнавать новости биржи, политики или матчей в крикет.
Дарси внимательно его рассматривал. В утреннем свете Фрэнк выглядел еще свежее, еще моложе, еще жизнерадостнее, чем вечером, и это его вид проделал брешь в броне здравого смысла Дарси.
—Ты самый странный парень из всех, кого мне приходилось видеть,— сказал он.— Мне бы хотелось кое о чем тебя расспросить.
—Пожалуйста,— отозвался Фрэнк.
Следующие день или два Дарси терзал своего друга многочисленными вопросами, пытаясь узнать его воззрения и в чем заключается его критический подход к теории жизни, пока, наконец, не составил себе более или менее ясное представление о его опыте и представлениях. Короче говоря, Фрэнк полагал, что снимая покровы лжи, как он это называл, с той силы, которая управляет движениями звезд, вздымает волны, лежит в основе роста деревьев, любви юноши и девушки, он таким образом добился успеха, о котором даже не мог мечтать, в познании важнейшего жизненного начала. День за днем, по его словам, он приближался к нему, стремился к союзу с ним,— или с ней, с великой силой, которая дает жизнь всему вокруг,— Великому духу природы, или Силы, или Святому Духу. Для него,— по его собственному признанию, другие назвали бы это язычеством,— для него было достаточно знать о существовании этого начала. Он не поклонялся ему, не молился ему, не восхвалял его. Это начало присутствовало в той или иной мере во всех человеческих существах, в деревьях, в животных; осознать и почувствовать, что все вокруг едино с ним, имеет одну природу, было его единственной целью.
Здесь, однако, Дарси был вынужден предупредить его.
—Будь осторожен,— сказал он.— Увидевший Пана умрет, так что не делай этого.
Фрэнк удивленно поднял брови.
—Какое это имеет значение?— сказал он.— Правда, греки всегда оказывались правы, и они в самом деле так считали, но есть и другая возможность. Чем ближе я становлюсь к нему, тем более полным жизни, тем более молодым чувствую себя.
—И чего же ты ожидаешь для себя от последнего откровения?
—Я уже говорил тебе,— ответил Фрэнк.— Бессмертия.
Но гораздо менее из слов и аргументов своего друга понял Дарси его концепцию жизни, чем из наблюдений за его повседневной жизнью. Однажды, например, они шли по деревне, когда старая женщина, согнутая и очень дряхлая, но с необыкновенно жизнерадостным выражением на лице, показалась на пороге своего дома. Фрэнк замер, увидев ее.
—Здравствуй, милая старушка! Как твои дела?— приветствовал он ее.
Она не ответила, ее тусклые старые глаза устремились на его лицо; казалось, она впитывала в себя, как жаждущий воду, красивое свечение, от него исходившее. Вдруг она положила ему на плечи свои старые сухие руки.
—Ты подобен солнцу,— сказала она, он поцеловал ее и двинулся дальше.
Но едва они миновали сотню ярдов, как случилось событие, странно противоречащее тому, что произошло только что. Ребенок, бежавший по направлению к ним, споткнулся, ударился лицом и издал громкий крик боли и испуга. Выражение ужаса промелькнуло в глазах Фрэнка; он, закрыв уши руками, помчался по улице и не остановился, пока ребенок не остался далеко позади и он не мог слышать его криков. Дарси, выяснив, что все обошлось и ребенку на самом деле не так уж и больно, в недоумении догнал его.
—Вам его совсем не жалко?— спросил он. Фрэнк нетерпеливо покачал головой.
—Разве ты не понимаешь?— спросил он.— Разве не понимаешь, что вещи такого рода как боль, гнев, что-нибудь неприятное, отбрасывает меня назад, задерживает пришествие великого часа! Возможно, когда он настанет, я смогу менять эту часть жизни на другую, на истинную радость. Но сейчас я этого сделать не могу.
—А как же старая женщина? Разве она не уродлива?
Сияние постепенно возвращалось на лицо Фрэнка.
—Вовсе нет. Она подобна мне. Ей хотелось радости, она знала, что увидит ее, и она увидела ее, милая старушка.
Следующий вопрос возник сам собой.
—Но как же тогда быть с христианством?— спросил Дарси.
—Я не могу принять его. Я не могу воспринять веру, в которой основной мыслью является то, что Бог, который есть радость, должен был страдать. Возможно, так оно и было, но я не понимаю, как это возможно. Я забыл о нем; мой удел — радость.
Они подошли к плотине за деревней, здесь воздух был наполнен шумом бурлящей прохладной воды. Деревья склоняли свои тонкие ветви к прозрачному потоку, а луг, на котором они стояли, благоухал летним разнотравьем. Жаворонки взмывали и щебетали в кристальной голубизне неба, тысячи июньских голосов раздавались вокруг них. Фрэнк, с непокрытой по обыкновению головой, с пиджаком, переброшенным через плечо и в рубашке с закатанными до локтей рукавами, застыл, напоминая некое красивое дикое животное, с полузакрытыми глазами и полуоткрытым ртом, впивая теплый душистый воздух. Вдруг он приник лицом к траве на берегу речки, зарывшись лицом в ромашки и первоцветы, и, лежа, широко раскинутыми руками поглаживал шелковистую влажную траву. Никогда прежде Дарси не видел его таким, полностью отдавшимся своим ощущениям; его пальцы, ласкающие траву, его наполовину скрытое цветами лицо, даже проглядывавшие сквозь одежду линии тела были наполнены странной жизнью, отличной от других людей. И еще какое-то слабое свечение, которое видел Дарси, некий трепет, вибрации от распластанного перед ним тела, переходили к нему, и в какой-то момент он понял то, чего не мог осознать раньше, несмотря на все свои настойчивые расспросы и искренние ответы, почувствовал как нечто реальное, и понял Фрэнка, понял, в чем состояло его прозрение.
Вдруг Фрэнк напрягся и приподнял голову.
—Флейта Пана, флейта Пана,— прошептал он.— Близко, о, как близко!
Очень медленно, словно резкое движение могло оборвать мелодию, он приподнялся и оперся на локоть согнутой руки. Его глаза широко открылись, его взгляд будто бы сосредоточился на чем-то очень далеком, на губах появилась улыбка, дрожащая, подобная солнечному блику на стоячей воде, радующийся своему счастью, он вряд ли был человеком. Он оставался неподвижным и устремленным вдаль несколько минут, затем все признаки отвлеченности исчезли с его лица, и он, удовлетворенный, склонил голову.
—Ах, это было прекрасно,— сказал он.— Как ты мог ничего не услышать? Ах ты, бедняга! Неужели ты действительно ничего не слышал?
Неделя здорового образа жизни произвела чудесные изменения с Дарси; бодрость и жизненные силы вернулись к нему, изгнав прочь волнения последних месяцев, и как только это возвращение случилось, он, как ему казалось, попал под еще большее влияние, которое оказало на него чудесное омоложение Фрэнка. Двадцать раз в день он ловил себя на мысли, что пытается вновь и вновь убедить себя в абсурдности идей Фрэнка: Этого не может быть, этого просто не может быть, и из того, что он так часто думал об этом, он делал вполне логический вывод о том, что спорит с идеями, уже пустившими корни в его сознании. Ибо он каждый день видел перед собой живое чудо, хотя было совершенно невозможно, чтобы этому юноше, почти мальчику, было тридцать пять. Тем не менее, факт оставался фактом.
Следующие пару дней шел проливной дождь, и Дарси, не желая простудиться, провел их в доме. Но Фрэнк не заметил смены погоды, по крайней мере, так казалось; он проводил свои дни так же, как и прежде под солнцем, лежа в гамаке, натянутом над влажной травой, или предпринимая длительные прогулки по лесу, без какой-либо определенной цели, в сопровождении птиц, чтобы вернуться вечером, промокшим насквозь, но все с тем же неугасимым пламенем радости, пылавшим в нем.
—Простуда?— недоумевал он.— Я и позабыл, что это такое, мне кажется, да нет, я просто уверен, что тот, кто заботится о своем теле, должен спать снаружи. Люди, которые живут в помещениях, наводят меня на мысль о чем-то, лишенном защитной оболочки.
—То есть, ты хочешь сказать, что вчера и сегодня спал вне дома под этим ужасным ливнем?— спросил Дарси.— И где же, позволь спросить?
Фрэнк задумался.
—Я спал в гамаке почти до самого рассвета,— сказал он.— Ибо помню едва забрезживший свет на востоке, когда я проснулся. Потом я пошел: — куда же я пошел?— о, да, на луг, на то место, где прошлой неделей так близко слышал звуки свирели Пана. Помнишь, ты тогда был со мной? Впрочем, у меня всегда есть с собой плед на тот случай, если я промокну.
И он, посвистывая, пошел наверх.
Почему-то этот небольшой штрих,— это его очевидное усилие вспомнить, где он спал,— странным образом повлиял на Дарси, на восприятие им той странной романтики, свидетелем которой он был. Спать до рассвета в гамаке, а затем идти — или, возможно, бежать — сквозь ветер и слезы плачущего неба на удаленную, одинокую поляну у плотины! Картины подобных этой ночей встали перед его глазами; Фрэнк, спящий где-нибудь около купальни под перемигивающимися в ночи звездами, или окутанный светом полной луны, пробуждается в какой-нибудь тихий ночной час, вглядывается в пространство мысленным взором, и затем бредет сквозь умолкший лес к другой усыпальнице, один со своим счастьем, со своей радостью, со своей жизнью, проникнутый и окутанный ею, не имея других мыслей, желаний и цели, кроме непрестанного и вечного единения с радостью, даруемой природой.
Они ужинали тем вечером, разговаривая на отвлеченные темы, когда Дарси внезапно оборвал себя на середине фразы.
—Вот оно,— сказал он.— Наконец-то я нашел его.
—Поздравляю,— отозвался Фрэнк.— А что именно?
—Опровержение, полностью показывающее несостоятельность твоих идей. Вот оно. Вся Природа, от самого низа до самого верха полна, преисполнена страдания; один живой организм в природе охотится на другой, чтобы и самому, в конце концов, стать жертвой; а ты, в своем стремлении единения с природой, отрицаешь страдание как таковое, ты бежишь от него, ты отказываешься признавать его, и ждешь, по твоим собственным словам, окончательного откровения:
Фрэнк нахмурился.
—Продолжай,— устало произнес он.
—Можешь ли ты догадаться, чем именно будет окончательное откровение? В радости, полагаешь ты, я же докажу обратное, хотя, должен признаться, что не встречал человека, который бы зашел так далеко. Ты узнал практически все, чему Природа могла научить тебя. И если, как ты думаешь, впереди тебя ждет окончательное откровение, то это будет откровение ужаса, страдания, смерти, боли, во всех самых отвратительных ипостасях. Ты не можешь отрицать существование страдания: ты ненавидишь и боишься его.
Фрэнк поднял руку.
—Погоди, дай мне подумать,— сказал он.
В течение минуты царила тишина.
—Это никогда не тревожило меня,— сказал он наконец.— Вполне возможно, то, что ты говоришь, правда. Означает ли знак, поданный Паном, именно то, что ты говоришь? Правда ли, что Природа, взятая во всей своей совокупности, пронизана страданием, ужасным, отвратительным страданием? Должен ли я замечать страдание?— Он поднялся и подошел к тому месту, где сидел Дарси.
—Если этому суждено случиться, пусть будет так,— сказал он.— Потому что, дорогой мой, я рядом, я бесконечно рядом с окончательным откровением. Сегодня флейты звучали почти беспрерывно. Я слышал шорох в кустах и думаю, что это приходил Пан. Я видел: да, я видел сегодня, как кусты разошлись, словно по мановению руки, и показалось лицо, не человеческое лицо. Но я не испугался: по крайней мере, в этот раз я не убежал.
Он прошел к окну и вернулся обратно.
—Да, здесь все проникнуто страданием,— сказал он,— и я оставил его ради своих поисков. Может быть, как ты говоришь, откровение будет именно им. Во всяком случае, оно будет последним. Я сделал выбор. Я зашел слишком далеко по избранному пути, не изучив другой дороги. И теперь не могу повернуть назад. Да и не захотел бы, даже если бы мог; я не хочу возвращаться! Во всяком случае, чем бы ни было откровение, оно будет Богом. Я уверен в этом.
Дожди скоро кончились, и с возвращением солнечной погоды Дарси вновь присоединился к своему приятелю в блаженном ничегонеделании. Подобно тому, как природа бурно возвращается к жизни после удушливой жары, напоенная живительным дождем, так и силы Фрэнк, казалось, росли день ото дня. А затем, как это обычно для погоды в Англии, ближе к вечеру на западе начали собираться низкие облака, солнце скрылось под рокочущие звуки далеких громовых раскатов, все вокруг, казалось, погрузилось в палящую, угнетающую духоту и замерло перед скорым натиском бури. После захода на горизонте принялись перемигиваться отдаленные сполохи молний, но когда настало время сна, буря, казалось, не стала ближе, хотя глухое ворчание грома доносилось все отчетливее и отчетливее. Усталый и утомленный дневными заботами, Дарси сразу же забылся тяжелым сном.
Он проснулся внезапно, в полном сознании, от какого-то громкого, ужасного хохота, эхом отзывавшегося в его голове, и сел на постели с бьющимся сердцем. Затем, в тот момент, когда он окончательно пришел в себя, из странного состояния между сном и бодрствованием, наступила тишина; слышен был лишь монотонный шум дождя, стучавшего по листьям за окном. Вдруг раздался крик, разорвавший тишину в клочья, откуда-то из глубины сада, крик, в котором слышались страх и отчаяние. Снова и снова повторялся он, а потом донеслись слова, наполненные неизъяснимым ужасом. Дрожащий, рыдающий голос произнес: Боже мой, о, Боже мой, о, Христос!
Затем раздался похожий на блеяние смех. И снова наступила тишина, и только дождь барабанил по листьям.
Все это длилось не более нескольких мгновений, не тратя времени на то, чтобы одеться и зажечь свечу, Дарси подскочил к двери и открыл ее. Снаружи, с перекошенным от ужаса лицом, он увидел слугу со свечой в руке.
—Вы слышали?— спросил он.
Лицо слуги было мертвенно бледно в тусклом свете.
—Да, сэр,— ответил он.— Это был голос хозяина.
Они поспешили вниз по лестнице, миновали столовую, с уже накрытым для завтрака столом, и вышли на террасу. Дождь совершенно прекратился, словно кто-то на небесах перекрыл кран; низкое черное небо было не совсем темным — где-то выше грозовых туч сияла полная луна. Дарси осторожно двинулся в сад, за ним — слуга со свечой. Их тени на газоне прыгали перед ними неведомыми чудовищами, дурманящие запахи роз, лилий и влажной земли окутывали их, и к ним примешивался еще один запах — острый и едкий — напомнивший ему, отдаленное шале, когда-то послужившее ему убежищем в Альпах. В неясном свете, создаваемом небом и огнем свечи, он увидел, что гамак, в котором Фрэнк предпочитал проводить время, не пуст. В нем, казалось, сидел человек в белой рубашке, и была там еще какая-то неясная темная тень, а когда он приблизился, едкий запах стал сильнее.
Он сделал еще несколько шагов, как вдруг черная тень, как ему показалось, взметнулась в воздух, затем раздался стук копыт по гравиевой дорожке прочь от беседки, и что-то быстрыми скачками исчезло в кустах. Теперь Дарси мог ясно разглядеть фигуру человека в белом, сидящую в гамаке. На какое-то мгновение он застыл от ужаса, затем осторожно двинулся вперед; слуга догнал его и они вместе приблизились к гамаку.
Это был Фрэнк. Одетый в рубашку и брюки, он сидел, сцепив руки. Мгновение он смотрел на них, и лицо его было искажено ужасом. Верхняя губа была поднята, обнажив зубы и десну, глаза были сосредоточены не на подошедших к нему, но на чем-то ином, находившемся как будто прямо перед ним, его ноздри были расширены, словно ему не хватало воздуха, чтобы перевести дыхание, и ужас, смешанный с отвращением и смертельной тоской превратили его лицо в страшную маску. Затем они увидели, как тело его откинулось назад, веревки гамака зазвенели и натянулись.
Дарси поднял его и отнес в дом. Пока он шел, ему казалось, что руки его ощущают слабое подергивание тела, с виду казавшегося мертвым, но когда он принес его в дом, в нем уже не было никаких следов жизни. Но признаки ужаса, страха и агонии исчезли с его лица, оно напоминало лицо мальчика, уставшего от игр, он словно бы улыбался во сне, когда Дарси положил его на пол. Глаза его были закрыты, красивый рот изогнут в улыбке, как тогда, несколько дней назад, на лугу у плотины, когда он слушал мелодию, издаваемую флейтой Пана. Они стали осматривать тело.
Накануне Фрэнк вернулся от купальни в своем обычном одеянии, состоявшем из брюк и рубашки. Точно так же он был одет и во время обеда, и Дарси помнил, что рукава рубашки были закатаны выше локтя. Позже, когда они сидели и разговаривали после ужина на террасе вечером, рубашка его была расстегнута, так что ветер играл ее полами. Сейчас рукава были по-прежнему закатаны, рубашка расстегнута, а на руках и груди виднелись странные пятна, которые расли и становились все более различимыми, пока они не различили знаки, словно бы впечатавшиеся в кожу,— отпечатки копыт чудовищной козы, которая прыгнула и растоптала его.
Кондуктор автобуса
Мой друг, Хью Грейнджер, и я только что вернулись из двухдневной поездки за город; нам пришлось останавливаться в доме с весьма зловещей репутацией, поскольку в нем, как утверждалось, водились самые ужасные и агрессивные призраки. Сам дом ничем не отличался от всех прочих домов того же сорта: времен короля Якова, с дубовыми панелями, с длинными мрачными коридорами и комнатами со сводчатыми потолками. Кроме того, он стоял поодаль от прочих строений и был окружен темными соснами, перешептывавшимися и что-то бормотавшими по ночам, а все то время, что нам довелось там жить, налетавший с юго-запада штормовой ветер приносил ливни, так что днем и ночью странные голоса стонали и завывали в дымоходах, а компания невидимых духов устраивала сборища среди деревьев, иногда внезапно барабаня в оконные стекла. Впрочем, не смотря на все это окружение, достаточное само по себе, чтобы порождать всяческие оккультные явления, ничего подобного за время нашего пребывания не произошло. К тому же, должен признаться, что состояние моего рассудка было не только хорошо приспособлено для восприятия, но даже и для воображения тех знаков и звуков, которые нас окружали, поскольку, все время, пока я там находился, точнее, две ночи,— я провел почти без сна, страшась темноты, заставлявшей бешено колотиться мое сердце, или же, еще более, того, что может предстать передо мной в свете зажженной свечи.
Как-то вечером, после нашего возвращения в город, Хью Грейнджер ужинал у меня, а после ужина наш разговор, что вполне естественно, вскоре перешел на эту завораживающую тему.
—Никак не могу понять, почему ты ищешь встречи с призраками?— спросил он.— У тебя от страха стучали зубы, глаза вылезали из орбит почти все время, пока мы там были. Или тебе нравится быть напуганным?
Хью, хотя и обладает незаурядным интеллектом, иногда бывает в определенном смысле туп; как в этом случае, например.
—Да, конечно, мне нравится быть испуганным,— ответил я.— Так, чтобы мороз по коже подирал. Страх — это одно из наиболее увлекательных и богатых гаммой переживаний чувств. Когда человек по-настоящему испуган, он забывает обо всем на свете.
—Ну, положим, тот факт, что никто из нас ничего не видел,— продолжал он,— только подтверждает то, во что я верил всегда.
—Во что именно?
—В то, что подобные явления носят объективный, а не субъективный характер, и что состояние разума воспринимающего не имеет ничего общего ни с воспринимаемым, ни с окружением, где он находится, ни сопутствующими обстоятельствами. Взгляните на Осбертон. В течение многих лет о нем ходит молва како доме, в котором обитают призраки, и, вне всякого сомнения, он полностью соответствует месту, где они должны обитать. Вспомни себя, в крайне напряженном состоянии, боящегося оглянуться или зажечь свечу, опасаясь увидеть не весть что! Я хочу сказать, если явления призраков — вещь субъективная, то вот вам: нужный человек в нужном месте.
Он поднялся и закурил, и глядя на него — Хью обладает ростом почти в шесть футов, а в ширину он почти таков же, как в длину — я почувствовал, что на языке у меня вертится едкое замечание: я вспомнил об одном периоде в его жизни, о котором, насколько мне известно, он никому не рассказывал, по некоторой причине, когда он сам представлял из себя сплошной комок нервов. Как ни странно, он сам в то же мгновение начал разговор на эту тему.
—Ты можешь возразить, что мне не следовало там быть,— сказал он,— поскольку я был не тем человеком и не в том месте. Это не так. Ты, при всех своих страхах и ожиданиях неведомого, никогда не видел призраков. Но я, хотя про меня можно сказать, что я последний человек в мире, который на это способен, я повстречался с ним, и хотя сейчас мои нервы успокоились, тогда меня просто трясло.
Он снова сел в кресло.
—Вне всякого сомнения, ты помнишь, как меня колотило,— продолжал он,— но теперь, когда я полагаю, что совершенно обрел былое спокойствие, я могу поведать тебе об этом происшествии. До тебя я никому об этом не рассказывал, да и не смог бы. Я не могу сказать ничего плохого о повстречавшемся мне призраке, он, можно сказать, был в каком-то смысле вполне дружелюбным и даже полезным. Но он явился с той стороны; внезапно показался из тайны и тьмы, окружающих нашу жизнь.
—Сначала мне хотелось бы коротко рассказать тебе мою теорию о явлении призраков,— начал он,— и я постараюсь сделать это с помощью сравнений, образов. Представь себе, что ты, я, вообще все в этом мире, подобны людям, чьи глаза устремлены на крошечное отверстие в листе картона, который находится в постоянном движении, крутится. За ним находится другой лист картона, который, как и первый, также крутится, независимо от первого. В нем также имеется отверстие, и когда эти отверстия,— одно то, которое мы наблюдаем, а второе — как бы наблюдаемое духовно,— приходятся одно против другого, тогда мы слышим звуки и наблюдаем события в мире духов, поскольку они становятся видимы и слышимы для нас. Для большинства людей эти отверстия никогда не приходятся друг против друга на протяжении всей их жизни. Но в час смерти это происходит, и тогда листы картона останавливаются. В этом, как мне кажется, и есть смысл того, что мы называем перейти в мир иной.
—У некоторых лиц отверстия в картоне относительно большие и они довольно часто оказываются одно напротив другого. Ясновидящие, медиумы и прочие. Но, насколько мне известно, у меня никогда не было склонности ни к ясновидению, ни к вызыванию духов. А следовательно, я отношусь к тем людям, которым в жизни не суждено увидеть призрак, у которых нет ни единого шанса, что для них отверстия в листах картона совпадут. Тем не менее, это случилось, и я был совершенно выбит из колеи.
Мне и прежде доводилось слышать нечто подобное, и хотя Хью приложил максимум усилий, чтобы сделать свое изложение как можно более образным и обыденным, меня оно не убедило.
—Надеюсь, что твой призрак окажется более оригинальным, чем твоя теория,— сказал я, возвращая его к исходной точке разговора.
—Надеюсь. Впрочем, не мне об этом судить.
Я подкинул в камин угля и поворошил его. Хью обладает, с моей точки зрения, огромным талантом рассказчика различных историй, тем драматизмом, который так необходим рассказчику. Помнится, я как-то раз предложил ему заняться этим профессионально, и, когда настанут тяжелые времена, обосноваться где-нибудь у фонтана Пикадилли, и рассказывать прохожим за вознаграждение истории в духе арабских сказок. Большая часть человечества, по моему мнению, не любит длинных историй, но меньшая, к которой отношусь и я, относится к ним благосклонно, тем более если они касаются ситуаций, имевших место в реальной жизни, и к тому же, позволю себе напомнить, Хью был прекрасным рассказчиком. Мне нет дела до его теорий и его образных сравнений, но когда дело касается жизни, я предпочитаю, чтобы он рассказывал как можно подробнее.
—Валяй, начинай, только не торопись,— сказал я.— Краткость, может быть, и сестра таланта, но губительна для рассказчика. Я хочу знать, когда и где это случилось, что у тебя было на обед и где именно ты обедал, и что…
Хью начал.
—Это случилось двадцать четвертого июля, ровно полтора года назад,— сказал он.— Я сдал свою квартиру, если ты помнишь, и приехал к тебе в город погостить с недельку. Мы с тобой обедали здесь, вдвоем…
Я не мог не вмешаться.
—Ты увидел призрак здесь?— спросил я.— В этой маленькой квадратной коробке, именуемой домом, на улице современного города?
—Я был в доме, когда увидел его.
Я замолчал.
—Мы пообедали здесь, на Грэм-стрит,— продолжал он,— а после обеда я отправился на какую-то вечеринку, а ты остался дома. За обедом твой слуга нам не прислуживал, а когда я спросил тебя, что с ним, ты ответил, что он болен, и, как мне показалось, сразу сменил тему.
Когда я уходил, ты дал мне ключи, а когда я вернулся, то обнаружил, что ты уже лег спать. У меня, однако, было несколько писем, которые требовали спешного ответа. Я написал их, запечатал и опустил в почтовый ящик напротив. Наверное, было уже поздно, когда я поднимался к себе.
Комната моя находилась на четвертом этаже, окна ее выходили на улицу, мне почему-то подумалось, что обычно ты сам ее занимаешь. Ночь была очень жаркая; когда я уходил на вечеринку, сияла полная луна, но когда я вернулся, небо заволокло тучами и все говорило за то, что еще до наступления утра разразится гроза. Голова была тяжелая, очень хотелось спать, и только улегшись в постель я обнаружил, по тени, отбрасываемой оконными рамами на занавеси, что только одно из окон открыто. Я поленился встать с постели, чтобы открыть остальные, как бы жарко и душно мне ни было, и вскоре уснул.
Когда я проснулся, не знаю, но еще не светало, но я не припомню такой необыкновенно глубокой тишины, которая стояла тогда. Не было слышно прохожих, ни звука колес; музыка жизни стихла. Однако я чувствовал себя свежим и бодрым, полностью стряхнувшим усталость и сонливость, хотя проспал всего лишь час, два — самое большее, поскольку рассвет даже не занимался; то, что я не смог сделать раньше, а именно — встать и открыть второе окно,— теперь далось мне с необычайной легкостью. Я раздвинул занавеси, распахнул створки, и высунулся наружу,— мне было жарко и хотелось хоть немного свежего воздуха. Снаружи стояла жара, и хотя, как тебе известно, мои чувства не зависят от капризов погоды, я почувствовал ничем не объяснимый страх. Я попытался объяснить его себе, и не смог: день накануне прошел приятно, я ожидал наступления такого же приятного дня, и все же ощущал странные опасения. И вдобавок я вдруг почувствовал себя необычайно одиноким в этой предрассветной тишине.
Затем внезапно где-то неподалеку от меня раздался звук приближающейся повозки; я отчетливо слышал неторопливый топот пары лошадей. Они еще не были видны, двигаясь по улице, но от этого проявления жизни чувство ужасного одиночества, о котором я уже говорил, вовсе не стало менее слабым. А кроме того, что-то подсказывало мне, приближающаяся повозка и это чувство одиночества связаны какой-то неведомой нитью.
Затем я увидел ее, но поначалу никак не мог понять, что она из себя представляет. Потом видел двух черных лошадей с длинными хвостами, а то, во что они были впряжены, сделано из стекла и обрамлено черным. Это был катафалк. Пустой.
Он двигался по нашей стороне улицы. И остановился дверей твоего дома.
И тут меня осенило. За обедом ты сказал, что твой слуга болен, и тут же сменил тему, не желая более говорить об этом. Вне всякого сомнения, подумал я, он умер, а ты, по какой-то причине не желая, чтобы я узнал об этом, попросил, чтобы тело увезли ночью. Должен признаться, это мгновенно пришло мне на ум, и я не успел задуматься, так ли все обстоит на самом деле, потому что произошло следующее.
Я все еще выглядывал из окна, и помню, что удивился, правда, только на мгновение, тому, как четко мне видно все происходящее — каждую вещь перед собой я видел очень отчетливо. Конечно, временами из-за облаков проглядывала луна, но было удивительно, насколько отчетливо видны каждая деталь катафалка и лошади. Улица была абсолютно пуста, лишь один человек, кучер, сидел на козлах. Я стал его рассматривать. Мне была видна каждая деталь его платья, но с того места, где я находился, я не мог разглядеть его лица. Он был одет в серые брюки, коричневые ботинки, черный костюм, застегнутый на все пуговицы, на голове — соломенная шляпа. Через плечо был перекинут ремень, на котором висела сумка, и он выглядел в точности как…— кого бы ты назвал, в соответствии с моим описанием?
—По-моему, на кондуктора автобуса,— мгновенно отвечал я.
—То же самое пришло в голову и мне, и стоило мне так подумать, он поднял голову и взглянул на меня. Я увидел довольно длинное тонкое лицо, и на левой щеке родинку, с пучком темных волос. Все было видно так отчетливо, как если бы происходило в полдень, а он находился в ярде от меня. Но — все это длилось гораздо менее, чем я об этом рассказываю — у меня не было времени удивиться тому, что кучер катафалка одет совершенно неподобающим образом.
Он прикоснулся к шляпе, приветствуя меня, и ткнул пальцем через плечо.
—Свободное место для одного, сэр,— сказал он.
Это было так отвратительно, так грубо, так цинично, что я немедленно спрятал голову, опустил занавеси, а затем, уж не знаю, по какой причине, включил свет, чтобы взглянуть, сколько времени. Стрелки на моих ручных часах показывали половину двенадцатого.
Как мне кажется, именно тогда первые сомнения закрались в мою голову, относительно происходящего на моих глазах. Однако я снова потушил свет, улегся в постель и принялся размышлять. Мы пообедали, затем я сходил на вечеринку, вернулся обратно, написал ответы на письма, лег в постель и уснул. Как же сейчас может быть половина двенадцатого?.. Или — что это за половина двенадцатого?
На ум мне пришло самое простое объяснение: мои часы, должно быть, остановились. Оказалось, что это не так, я слышал их тиканье.
Снова наступила тишина. Каждое мгновение я ожидал услышать приглушенные шаги на лестнице, медленные, размеренные, людей, несущих тяжелую ношу, но в доме не раздавалось ни звука. Снаружи также царила мертвая тишина, катафалк ждал у двери. Минуты шли одна за другой, в конце концов я начал различать вещи в комнате и понял, что снаружи занимается рассвет. Но как такое могло случиться, что мертвое тело, которое должны были вынести ночью, до сих пор не вынесено, и катафалк все еще ждет, хотя уже наступило утро?
Я снова поднялся с постели, чувствуя себя несколько разбитым, подошел к окну и распахнул занавеси и выглянул в окно. Быстро светало, улица была залита серебристыми предрассветными лучами. Никакого катафалка на улице не было.
Я еще раз взглянул на часы. Было только четверть пятого. Но я готов был поклясться, что и получаса не прошло с тех пор, как я смотрел на них в последний раз, и тогда они показывали половину двенадцатого.
Странное чувство овладело мною, словно бы я жил одновременно в настоящем и в каком-то ином времени. Сегодня было 25 июня, раннее утро, и на улице, естественно, никого не было. Но некоторое время тому назад возница катафалка говорил со мной, а часы показывали половину двенадцатого. Что это был за возница, к какому измерению он принадлежал? И что за половину двенадцатого показывали мои часы?
Тогда я постарался уверить себя, что это был всего лишь сон. Но если ты спросишь меня, поверил ли я в то, в чем старался себя убедить, то я отвечу отрицательно.
Твой слуга не явился к завтраку на следующее утро, я так и не увидел его до своего отъезда. Наверное, если бы я встретил его, то рассказал бы тебе обо всем виденном, но, как ты сам понимаешь, вполне могло случиться, что я видел самый настоящий катафалк, самого настоящего возницу на козлах, его совершенно неподобающую ухмылку и легкомысленный жест. Могло быть, что я заснул вскоре после того, как видел его, и проспал вынос тела и отъезд катафалка. Поэтому я промолчал.
Нечто удивительно обыденное и прозаическое было во всем его рассказе; отсутствовал дом времен короля Якова, темные дубовые панели и плач окрестных сосен, но вот это самое отсутствие подходящей обстановки и придавало этому рассказу чрезвычайную правдоподобность. Тем не менее, на мгновение меня одолели сомнения.
—Только не говори, что это был сон,— сказал я.
—Не могу сказать, было ли это на самом деле или не было, но могу дать гарантию, что я не спал. Во всяком случае, конец этой истории… необычен.
—В тот день я снова уехал из города,— продолжал Хью,— и, должен признаться, увиденное то ли наяву, то ли во сне, продолжало преследовать меня. Оно стояло у меня перед глазами. Это было похоже на то, как если бы часы пробили четыре четверти, а я продолжаю ждать, чтобы узнать, который час.
Ровно через месяц я вновь приехал в Лондон, но только на один день. Я прибыл на вокзал Виктория около одиннадцати, а затем на подземке отправился на Слоун-сквер, чтобы узнать, в городе ли ты, и если да, то можем ли мы вместе пообедать. Утро было жарким, я намеревался сесть в автобус на Кингс Роуд, чтобы добраться до Грэм-стрит. Когда я вышел со станции, то увидел на углу автобус, но верх его был полон, и внизу, как кажется, мест тоже не было. Стоило мне подойти, в дверях появился кондуктор, который, по всей видимости, собирал плату за проезд внутри автобуса или занимался чем-нибудь еще; он вышел и оказался в нескольких футах от меня. Он носил серые брюки, коричневые ботинки, черный костюм, застегнутый на все пуговицы, и соломенную шляпу, а через плечо перекинут ремень с сумкой и машинкой для компостирования билетов. Я взглянул ему в лицо: это было лицо возницы катафалка, с родинкой на левой щеке. Он сказал, обращаясь ко мне и указывая пальцем через плечо:
—Свободное место для одного, сэр,— сказал он.
Невообразимый ужас охватил меня, помню, я размахивал руками и кричал: Нет, нет! В этот момент я жил не в текущем времени, а в том, прошедшем, месячной давности, когда я перед рассветом выглядывал из окна своей спальни. В этот самый момент, как я понял, отверстия в картонных кружках совпали. То, что я увидел тогда, исполнялось сейчас, и не имело отношения к обычным событиям завтрашнего или сегодняшнего дня. Силы, о которых мы не имеем представления, действовали сейчас передо мною. Я застыл на тротуаре; меня била дрожь.
Я находился на углу, напротив почты, и как только автобус тронулся с места, мой взгляд упал на часы в окне. Думаю, ты без труда догадаешься, какое время они показывали.
Остальное, мне кажется, ты помнишь не хуже меня, что произошло на углу Слоун-сквер в конце июля, прошлым летом. Автобус двинулся по улице и стал поворачивать, чтобы обогнуть фургон, оказавшийся перед ним. В этот момент вниз по Кингз-роуд на высокой скорости несся большой автомобиль. Он врезался в автобус, и протаранил его, подобно тому как сверло проходит сквозь доску.
Он сделал паузу.
—Вот и вся моя история,— закончил он.
Гусеницы
Месяц или два тому назад в одной из итальянских газет я прочитал, что Вилла Каскана, на которой я когда-то останавливался, снесена, а на ее месте возводится какая-то мануфактура.
Поэтому у меня более не существует никаких оснований для отказа от описания событий, которым я сам явился свидетелем (или воображаю, что они действительно имели место) в некоей комнате некой части виллы, ни от разъяснения обстоятельств происшедшего, которые могут (или не могут — по мнению читающего эти строки) пролить свет на случившееся или быть с ним каким-либо образом связанными.
Вилла Каскана была во всех отношениях совершенно восхитительным строением, но даже если бы она оставалась в целости и сохранности, ничто во всем свете — я использую эту фразу в буквальном смысле,— не заставило бы меня снова ступить на ее территорию, ибо это прекрасное место запечатлелось в моих воспоминаниях самым ужасным образом.
Большинство призраков, как о них рассказывают, не причиняют вреда; они, может быть, ужасны, но их визиты, как правило, остаются без последствий. Они, даже, могут быть благожелательны и настроены дружелюбно. Но их появление на Вилла Каскана отнюдь не было таким, и если бы они нанесли свой визит несколько иным образом, то не думаю, что мне удалось бы оправиться от него более успешно, чем Артуру Инглису.
Дом располагался на покрытом падубами холме неподалеку от Сестри ди Леванте на итальянской Ривьере, откуда открывался прекрасный вид на переливающуюся голубизну чарующего моря, а позади него светло-зеленые каштановые рощи поднимались вверх по склонам, пока не уступали место соснам, казавшимся по контрасту с ними почти черными, которые и увенчивали верхушки холмов. Раскинувшиеся вокруг дома сады пышно расцветали в середине весны, и их ароматы, ароматы цветущих магнолий и роз, смешивались с соленой свежестью ветров с моря и широким потоком вливались в прохладные сводчатые комнаты.
На первом этаже дом с трех сторон опоясывала широкая лоджия, верхняя часть которой представляла собой балкон для нескольких комнат второго этажа. Парадная лестница, широкая, со ступенями из серого мрамора, вела из холла на площадку перед этими комнатами, которых было три, а именно: две большие гостиные и спальная комната, расположенная рядом с ними. Гостиные комнаты использовались, спальная комната — нет. Далее главная лестница вела на третий этаж, где находилось несколько спален, одну из которых занимал я, а с другой стороны второго этажа с полдюжины ступенек вели к другой анфиладе комнат, две из которых в то время, о котором я веду рассказ, занимал Артур Инглис, художник; одна комната была его спальней, а другая студией. Таким образом, с площадки перед моей комнатой я мог попасть как на главную лестницу, так и на ту, которая вела в апартаменты Инглиса. Джим Стенли и его жена занимали комнаты в другой части дома; там же располагалась прислуга.
Я прибыл в обеденное время, прекрасным солнечным днем середины мая. Сады цвели и благоухали; было просто восхитительно оказаться среди прохладного мрамора виллы после прогулки от пристани для яхт под яркими, опаляющими солнечными лучами. Но (читателю придется положиться на мое честное слово, ибо иных доказательств у меня нет), едва ступив в дом, я сразу почувствовал какое-то смутное беспокойство. Это чувство, если можно так выразиться, было весьма неопределенным, хотя и очень сильным, и я помню, что, увидев письма, ждущие меня на столе, сразу же предположил, что причина моего беспокойства скрыта как раз в этих письмах. Тем не менее, вскрыв их и пробежав глазами, я был вынужден признать, что в них не содержалось ни малейшего повода для беспокойства: все известия были исключительно благоприятными. Но то, что мое предчувствие не оправдалось, нисколько не рассеяло моего беспокойства. В этом прохладном, напоенном ароматами доме что-то было не так.
Я упоминаю об этом лишь потому, чтобы постараться объяснить тот факт, что, хотя я, как правило, сплю очень крепко, и свет, который горит, когда я ложусь в постель, гасится обычно с моим пробуждением на следующее утро, свою первую ночь на Вилла Каскана я провел отвратительно. Это также может объяснить тот факт, что когда я засыпал (было это на самом деле, или только думал, что это было на самом деле), сны мои отличались яркостью и оригинальностью, оригинальностью в том смысле, что никогда прежде мне не снились те образы, которые в ту ночь полностью завладели моим рассудком. К тому же, помимо томительного предчувствия чего-то нехорошего, некоторые слова и события, случившиеся в тот день, возможно, также были как-то связаны с происшедшим той ночью, а потому будет не лишним здесь о них упомянуть.
После обеда мы отправились на прогулку с миссис Стэнли, и она указала мне на незанятую спальню на втором этаже, попасть в которую можно было из комнаты, в которой мы обедали.
—Мы оставили ее незанятой,— сказала она,— поскольку у меня и Джима есть очаровательная спальная и гардеробная, как ты видел, в крыле, а если бы мы поселились здесь, то должны были бы превратить столовую в гардеробную и обедать внизу. И поскольку у нас есть там маленькая квартира, а у Артура Инглиса тоже есть маленькая квартира, но в другом конце дома, я вспомнила (кажется странным, не правда ли?), что ты однажды говорил, что чем выше располагается твое жилище, тем большее удовольствие это тебе доставляет. Поэтому я выделила тебе комнату на верху дома, вместо того чтобы предоставить эту.
Сказать по правде, сомнения, зыбкие, как и охватившие меня предчувствия, проникли в мой разум. Мне было не понятно, зачем миссис Стэнли рассказывает мне все это, если рассказывать было вовсе не обязательно. Возможно, именно в тот момент у меня появилась мысль о том, что в свободной спальне присутствует нечто, нуждающееся в объяснении.
Второе событие, возможно, ставшее причиной моего сна, было следующее.
Во время обеда разговор на какое-то время переключился на призраков. Инглис, убежденный в своей правоте, заявил, что любой, верящий в существование сверхъестественных явлений, достоин называться ослом. После чего тема была исчерпана. Насколько мне помнится, больше ничего не было сказано и не случилось ничего, что могло бы стать причиной дальнейшего.
Мы все отправились спать довольно рано, и что касается меня, то я проделал весь путь до своей спальни зевая, чувствуя чрезвычайную сонливость. У меня в комнате было довольно жарко, я распахнул все окна настежь, и извне широким потоком хлынул яркий лунный свет и трели полночных соловьев. Я быстро разделся и лег в кровать, но хотя раньше я просто засыпал на ходу, теперь чувствовал необычайный прилив сил. Впрочем, я нисколько не жалел об этом: я был просто счастлив, лежа в лунном свете и слушая соловьев. Именно тогда-то, возможно, я и уснул, и все происшедшее далее было ни чем иным как сном. Мне подумалось, что пройдет совсем немного времени, и соловьи смолкнут, а луна скроется. И еще мне подумалось, что если по какой-то причине мне так и не удастся уснуть, то я мог бы почитать, и вспомнил, что оставил интересовавшую меня книгу внизу, в столовой на втором этаже. Поэтому я встал с постели, зажег свечу и отправился вниз. Я спустился, увидел на столика книгу, за которой пришел и, почти одновременно, увидел, что дверь в незанятую спальню слегка приоткрыта. Странный сумеречный свет, не похожий ни на рассветный, ни на лунный, исходил оттуда, и я заглянул. Напротив двери располагалась кровать, с большим балдахином и гобеленом в изголовье. Я увидел, что сероватый свет в комнате исходит от кровати, точнее от того, что на ней было. По ней ползали огромные гусеницы, фут и более в длину. Они слабо светились, и именно этот свет я заметил в приотворенную дверь. Вместо присосок обычных гусениц, у этих были клешни, похожие на клешни крабов, и они передвигались, хватая ими покрывало, а затем подтягивая тело вперед. Цветом эти ужасные насекомые были желто-коричневые, и все их тело покрывали какие-то наросты и вздутия. Их там были сотни, и они образовали на кровати шевелящуюся, извивающуюся пирамиду. Иногда какая-нибудь из них падала на пол с глухим мягким звуком, и хотя пол был бетонный, он поддавался их клешням, словно был сделан из шпатлевки, и, передвигаясь прежним образом, гусеница снова взбиралась на кровать и присоединялась к своим страшным подругам. Казалось, у них не было лиц, если это слово можно употребить по отношению к гусеницам; на одном конце их туловища располагался рот, который открывался и закрывался в такт дыханию.
Я смотрел на них, и вдруг мне показалось, что они, все разом, вдруг почувствовали мое присутствие.
Все рты, во всяком случае, повернулись в мою сторону, и в следующий момент они стали все с тем же мягким глухим звуком сваливаться с кровати и, извиваясь, ползти ко мне. На секунду я застыл, словно парализованный, но уже в следующую мчался по лестнице обратно в свою комнату, и я помню, что отчетливо ощущал холодный мрамор под своими босыми ногами. Я ворвался к себе в спальню и захлопнул за собой дверь, а потом — теперь я определенно бодрствовал — обнаружил, что стою возле кровати с холодным потом, выступившим на лбу, вызванным ужасным видением. Звук захлопывающейся двери еще стоял в моих ушах. Но, как это случилось бы, будь мое видение обыкновенным кошмаром, ужас от зрелища мерзких тварей, ползающих по кровати и падающих на пол, не оставил меня. Проснувшись теперь, если только раньше я спал, я вовсе не избавился от ужасного сна, я даже не мог понять, сплю я или нет. И пока не наступил рассвет, стоял я или сидел, не решаясь лечь, каждое движение, каждый шорох, который я слышал, я воспринимал как приближение гусениц. Для их клешней что бетонный пол, что деревянная дверь были детской забавой, стальная преграда вряд ли удержала бы их.
Но ужас исчез, как только забрезжил рассвет нового прекрасного дня: ветер снова шелестел своими успокаивающими напевами, безымянный страх, чем бы он ни был, схлынул, и я уже ничему не тревожился. Поднималось солнце; небо, поначалу бесцветное, окрасилось розовым, а затем яркие огненные цвета залили всю его ширь.
Одним из приятных правил дома было то, что каждый мог позавтракать, где и когда ему вздумается, следствием чего было то, что до обеда я не встретил никого из его обитателей, поскольку позавтракал у себя на балконе, а потом писал письма и занимался еще кое-какими делами вплоть до обеда. Я спустился к обеду довольно поздно, остальные трое уже приступили к трапезе. Между моим ножом и вилкой я обнаружил маленькую коробку из картона, и, стоило мне сесть, как Инглис сказал:
—Взгляни на это, поскольку, насколько мне известно, ты интересуешься естествознанием. Я нашел это ползающим по моему покрывалу вчера вечером, и понятия не имею, что это такое.
Еще не открыв коробку, я уже знал, что в ней обнаружится.
Внутри, как я и ожидал, оказалась маленькая гусеница, серовато-желтого цвета, с любопытными наростами на ее кольцах. Она была чрезвычайно активна, и ползала внутри коробки словно бы в поисках выхода.
Ее ножки были отличны от ножек обычных гусениц, которых мне приходилось видеть до сих пор: они напоминали клешни краба. Я взглянул, и снова закрыл крышку.
—Понятия не имею, что это такое,— сказал я,— но выглядит довольно отвратительно. Что ты собираешься с ней делать?
—О, я буду ухаживать за нею,— отвечал Ингис.— Видишь, как она суетится? Мне кажется, она окукливается. Мне хочется посмотреть, в какого мотылька она превратится.
Я снова открыл коробку и увидел, что суетящиеся движения и в самом деле были началом прядения кокона. Инглис сказал:
—У нее очень смешные ножки. Они напоминают клешни краба. Как по-латыни будет краб?
—Cancer. Поскольку она уникальна, давайте назовем ее: Cancer Inglisensis.
Потом что-то случилось у меня в голове, в одно мгновение сложилось в ясную картину все, что я видел или мне казалось, что видел. Нечто скрытое в его словах, казалось, озарило меня, и его слова каким-то непостижимым образом соединились с испытанным мною ночью ужасом. Я схватил коробку и выбросил ее вместе с ужасным содержимым из окна. Под окном проходила посыпанная гравием дорожка, чуть далее за ней располагался фонтан с бассейном. Коробка упала точно посередине бассейна.
Инглис рассмеялся.
—Похоже, что приверженцы оккультизма не привечают голые факты,— сказал он.— Бедная моя гусеница!
Разговор сразу же перешел на другие темы; я привожу все эти детали в их последовательности лишь затем, чтобы быть уверенным, что записал все, относящееся к оккультизму и к гусеницам. В тот момент, когда я бросил коробку в фонтан, я совершенно потерял голову: моим единственным оправданием может быть то, и это, наверное, будет понятно любому, что обитательница коробки в миниатюре повторяла те странные создания, которые я видел ночью на кровати в пустой комнате. И хотя воплощение тех фантомов в плоть и кровь — или в то, из чего, собственно, состоят гусеницы,— должно было избавить меня от ночного кошмара, на самом деле ничего подобного не случилось. Это только сделало шевелящуюся пирамиду на кровати в пустой комнате еще более ужасной реальностью.
После обеда два или три часа мы провели прогуливаясь по саду или сидя на лоджии, и было, должно быть, около четырех часов, когда мы со Стэнли отправились купаться, и по дороге я заглянул в фонтан, в который бросил коробку. Вода была чистой, фонтан не глубоким, и на его дне я приметил ее остатки. Вода смыла клей, и коробка превратилась в несколько бумажных полосок. В центре фонтана располагался Купидон итальянского мрамора; вода в бассейн лилась из винного меха, который он держал в руках. Вверх по его ноге взбиралась гусеница. Было странно и невероятно, что она выбралась из своей темницы, вплавь добралась до статуи, и там, находясь вне досягаемости, извивалась из стороны в сторону, прядя свой кокон.
И когда я смотрел на нее, мне вдруг показалось, что, подобно вчерашним гусеницам, она заметила меня; выбравшись из опутывавшей ее паутины, она сползла вниз по мраморной ноге Амура, и, извиваясь, подобно змее, поплыла по направлению ко мне. Она передвигалась с необычайной скоростью (тот факт, что гусеницы умеют плавать, был для меня новостью), и спустя несколько мгновений уже ползла вверх по мраморному бортику бассейна.
В этот момент к нам подошел Инглис.
—Смотри-ка, это же наша старая знакомая, Cancer Inglisensis,— воскликнул он, увидав создание.— Как она ужасно спешит!
Мы стояли совсем рядом на дорожке, и гусеница, оказавшись в каком-то ярде от нас, остановилась и начала покачиваться, как будто сомневаясь, в каком направлении ей двигаться. Потом, кажется, она приняла решение и подползла к ботинку Инглиса.
—Я ей нравлюсь больше,— сказал тот.— Но я вовсе не уверен, что она нравится мне. И раз уж она не тонет, думаю, мне стоит…
И он стряхнул гусеницу с ботинка на гравий и раздавил ее.
* * *
После полудня воздух стал тяжелеть — с юга, без сомнения, надвигался сирокко. В эту ночь я снова поднялся к себе, чувствуя сильную сонливость, но, несмотря на мою, так сказать, дремоту, у меня была уверенность сильнее, чем прежде, что в доме происходит нечто странное, что близится нечто угрожающее. Но я тут же уснул, а потом, не знаю, как скоро, вновь пробудился — или мне показалось так во сне — с ощущением, что мне нужно немедленно подняться, или будет слишком поздно. Какое-то время (бодрствуя или во сне) я лежал, борясь со страхом, убеждая себя, что стал жертвой собственных нервов, расстроенных сирокко и тому подобным, и в то же время другой частью сознания вполне ясно осознавая, что каждый момент промедления добавлял опасности. В конце концов, второе чувство стало непреодолимым, я надел халат и штаны и вышел из своей комнаты на площадку. И тут же понял, что уже протянул слишком долго, и теперь было поздно.
Вся площадка этажом ниже скрылась под массой гусениц. Двойные двери в гостиную, из которой можно было попасть в спальню, где я видел их прошлой ночью, были закрыты, но гусеницы просачивались через щель под ней и одна за другой проникали сквозь замочную скважину, сначала вытягиваясь чуть ли не до толщины волоса, и снова утолщаясь на выходе. Некоторые, как будто исследуя, тыкались в ступени, ведущие к комнате Инглиса, другие карабкались на первую ступеньку лестницы, на вершине которой стоял я. Площадка была полностью покрыта сероватыми телами, я был отрезан от выхода. Леденящий ужас, какой я не смог бы описать никакими словами, сковал меня.
Затем, наконец, основная масса созданий начала двигаться, наползая на ступени, которые вели в комнату Инглиса. Мало-помалу, подобно омерзительной волне из плоти, они хлынули на площадку, и, как я видел благодаря исходившему от них сероватому свечению, подползли к двери. Вновь и вновь пытался я закричать и предупредить художника, в то же время страшась, что твари могут обернуться на звук голоса и взобраться по лестнице ко мне, но, несмотря на все усилия, из горла не исходило ни единого звука. Гусеницы подбирались к петлям двери, проходя сквозь щели так же, как делали раньше, а я все еще стоял на месте, предпринимая бесплодные попытки докричаться до Инглиса и заставить его бежать, пока еще было время.
Но вот площадка окончательно опустела: все твари забрались в комнату, и я впервые ощутил холод мрамора, на котором стоял босиком. На западе только начал разгораться восход.
* * *
Через полгода я повстречал миссис Стенли в загородном доме в Англии. Мы обсуждали самые разные предметы, и тут она сказала:
—Кажется, я не видела тебя с тех пор, как месяц назад получила эти ужасные известия об Артуре Инглисе.
—Я ничего не слышал,— ответил я.
—Нет? У него рак. Ему не советуют даже делать операцию, потому что нет никакой надежды на излечение: доктора говорят, что болезнь распространилась по всему телу.
За все эти шесть месяцев я не думаю, что прошел хоть один день, когда я не вспоминал бы о том сне (или как вам угодно это называть), который видел на Вилле Каскана.
—Разве не ужасно?— продолжала миссис Стенли.— И я никак не могу отделаться от мысли, что он мог…
—Подхватить его на вилле?— закончил я.
Она взглянула на меня в немом изумлении.
—Почему ты так говоришь?— спросила она.— Откуда ты знаешь?
После этого она рассказала мне следующее. В той спальне, что при мне стояла пустой, годом раньше скончался человек в терминальной стадии рака. Миссис Стенли, конечно же, послушалась советов и ради предосторожности не позволяла никому спать в этой комнате, которая была так же основательно продезинфицирована, заново отмыта и окрашена. Но…
И мертвый говорит
Во всем Лондоне вряд ли найдется более тихое местечко, или, во всяком случае, более удаленное от кипучей и суетной жизни, чем Ньюсом Террас. Это тупик в верхней части дороги между двумя линиями кварталов, маленькое, приспособленное для жизни, пространство, упирающееся одним своим концом в высокую кирпичную стену, в то время как другой конец, попасть в который можно только через Ньюсом Сквер, представляет собой небольшое скопление домиков в георгианском стиле, пережиток тех времен, когда Кенсингтон был пригородным поселком, отделенным от мегаполиса пастбищами, тянувшимися до самой реки. И Террас, и Сквер одинаково не приспособлены для тех, чье представление об идеальном жилище включает возможность заказать такси к подъезду, рев автобусов, проносящихся по улице, грохот проходящих под землей поездов, расположенные неподалеку станции, подпрыгивающие столовые приборы и звон фамильного серебра на обеденном столе. В результате Ньюсом Террас оказался, два года назад, заселенным никуда не торопящимися пенсионерами или теми, кто желал продолжать свою работу в тишине и спокойствии. Дети с обручами и скутерами, а также собаки, представляли собой в Террас одинаково редко встречающееся явление.
Перед каждым из нескольких десятков домиков, составляющих Террас, находится небольшой почти квадратный садик, в котором частенько можно увидеть хозяйку домика, средних лет или пожилую, занятую садоводческими проблемами. К пяти часам вечера, зимой, тротуары совершенно пустеют, остается единственный полицейский, который неторопливым шагом, раз за разом в течение ночи, осматривает со своим фонариком эти небольшие палисадники и никогда не находит там ничего более подозрительного, чем ранние крокусы и акониты. К тому времени, когда наступала темнота, жители Террас уже обосновывались у себя дома, где, скрытые цветными занавесками и опущенными жалюзи, проводили вечер в безмятежном спокойствии. За исключением похорон (это касается времени, о котором я веду рассказ), я не знаю случаев, чтобы кто-то покинул Террас; свадьбы, с осыпанием кортежей конфетти из окон, здесь также не случались. Говоря образно, его обитатели казались выдержанными, не хуже доброго вина. Вне всякого сомнения, в них с прежних давних лет сохранились и солнце, и лето молодости, но теперь, покоясь в прохладном месте, они как бы ожидали поворота ключа в двери, ведущей в подвал, и появления того, кто сдвинет их с привычного места и узнает, чего они из себя представляют.
Теперь, когда время, о котором я веду свой рассказ, минуло, проходя по его тротуарам, я задаюсь вопросом, не является ли каждый дом, такой спокойный по внешности, таким же на самом деле, или же он, подобно динамо-машине, работающей тихо и плавно, производит ужасные и могущественные силы, такие, чье действие я имел возможность наблюдать в крайнем доме верхнего конца Террас, самого тихого во всем районе, как вы могли бы подумать. Если бы вы постоянно наблюдали за ним в течение долгого летнего дня, то, возможно, увидели бы утром выходящую из дома пожилую женщину, о которой вы бы совершенно справедливо предположили, что это экономка, с корзинкой в руке, возвращавшуюся приблизительно через час. Могло случиться так, что за исключением нее, вы за весь оставшийся день не увидели бы никого, кто входил бы или выходил из дверей дома. Иногда мужчина средних лет, худой и жилистый, появлялся на тротуаре, но это его появление было отнюдь не повседневным, а, кроме того, оно нарушало обычаи обитателей Террас, поскольку таковое событие случалось между девятью и десятью часами вечера. В этот час он иногда заходил ко мне в дом, располагавшийся в Ньюсом Сквер, чтобы узнать, дома ли я и не смогу ли уделить ему некоторое время для беседы чуть позже. Нуждаясь в воздухе и физических нагрузках, он около часа бродил по освещенным, шумным улицам и возвращался около десяти, по-прежнему бледный и без малейших следов румянца, ради беседы, которая имела для меня непередаваемое обаяние. Иногда, но очень редко, я пользовался телефоном, чтобы узнать, не могу ли навестить его: редко потому, что знал,— если он не пришел сам, значит, занят какими-то исследованиями, и хотя он вежливо приглашал меня, я был уверен, что это не более чем вежливость, что он наверняка возится с какими-то батареями и кусочками ткани, возбужденный при мысли о том, что вот-вот совершит открытие там, где никому другому не пришло бы на ум искать расширения горизонтов познания.
Мои последние слова, возможно, подтолкнут читателя к догадке, что я говорю ни о ком ином, как о том самом отшельнике, жизнь которого окутана тайной, физике сэре Джеймсе Хортоне, который, образно говоря, оставил после себя добрую сотню наполовину проделанных просек в темном лесу, и которые вынуждены ждать до тех пор, пока другой первопроходец, столь же отважный, как и он, не возьмет в руки топор и не закончит начатое им дело.
Наверное, не было человека, которому человечество было бы стольким обязано, и о существовании которого оно не подозревало. Он, казалось, совершенно не нуждался в обществе, которому (хотя и не испытывал к нему особой любви) себя посвятил: на протяжении многих лет он жил анахоретом в своем маленьком домике в конце Террас.
Мужчины и женщины были для него то же самое, что окаменелости для геолога, вещами, которыми можно пользоваться: стучать по ним молотком, разбивать на куски и изучать не только с целью реконструкции прошедших веков, но и конструирования будущего. Известно, например, что он создал искусственное существо, до сих пор живое, из подручного материала, частей мертвых животных, с мозгом обезьяны, сердцем быка, и щитовидной железой овцы, и так далее. В этом я поклясться не могу, хотя Хортон и говорил мне что-то, а в своем завещании распорядился, чтобы некоторые записки по этому поводу после его смерти отдали мне. Впрочем, на пухлом конверте есть пометка: Не вскрывать до января 1925 года. Он рассказывал довольно невнятно и даже, как мне кажется, с легким страхом о тех событиях, которые случились после создания существа. И именно по этой причине, а также потому, что ему было неудобно говорить, он решил отдалить тот день, когда его записи должны будут попасть мне на глаза. Наконец, следует добавить, что за пять лет до начала войны, он перестал почти общаться с кем-либо, кроме меня, и посещать какой-либо иной дом, кроме моего, и, естественно, своего собственного. Мы дружили со школьной скамьи, и наши отношения никогда полностью не прерывались, хотя я сильно сомневаюсь, чтобы он за эти годы обсуждал возникающие у него проблемы хотя бы с полудюжиной людей. Он оставил хирургическую практику, в которой его искусство было неоспоримо, и с той поры избегал малейшего общения со своими коллегами, которых считал невежественными педантами, не обладающими ни достаточным мужеством, ни достаточным знанием. Время от времени он писал маленькую эпохальную монографию, которую публиковал, как бросают кость голодной собаке, однако, большей частью, совершенно поглощенный собственными исследованиями, оставлял их блуждать в темноте без посторонней помощи. Он откровенно признался мне, что ему нравится говорить со мной об этих предметах, поскольку я был совершенно не знаком с ними. Его заботила простота изложения своих теорий, догадок и утверждений, чтобы любой смог понять их.
Я хорошо помню, как он пришел ко мне вечером 4 августа 1914 года.
—Значит, началась война,— сказал он,— улицы запружены возбужденным народом, так что невозможно пройти. Странно, не правда ли? Словно каждый из нас уже не находится на куда более смертоносном поле боя, чем то, которое разделяет воюющие страны.
—Как так?— спросил я.
—Попробую объясниться проще. Ваша кровь представляет собой вечное поле боя. Она полна армиями, ведущими вечное сражение между собой. Пока защищающая вас армия одерживает верх, вы остаетесь в добром здравии; если отряд микробов проникнет в кровь и закрепится в слизистой оболочке, отчего у вас начнется насморк, главный командир отдает приказ и дружественная армия изгоняет их. Эти команды не исходят из вашего мозга, прошу заметить,— штаб-квартира располагается не здесь, ваш мозг ничего не знает о вторжении неприятеля, пока они не заняли соответствующие позиции, и у вас не случился озноб.
Он помолчал.
—Внутри вас расположен не один штаб,— продолжал он,— их много. Например, сегодня утром я убил лягушку… по крайней мере, большинство сказало бы, что я убил ее. Но можно ли считать, что я убил ее, если ее голова лежала в одном месте, а тело в другом? Нисколько: я убил только часть ее. Потом я вскрыл тело и вынул сердце, которое поместил в стерилизованную камеру, при подходящей температуре, так, чтобы оно не остыло и не могло быть заражено никаким микробом. Это произошло сегодня в 12:00. А когда я некоторое время тому назад выходил к вам, сердце все еще продолжало биться. Оно было живо, и это факт. Как вы понимаете, мои слова требуют подтверждения. Давайте пойдем и взглянем на него.
Известие о войне превратило Террас в действующий вулкан: последние новости нарушили его покой, и здесь собралось с полдюжины миловидных горничных, напоминающих бабочек в своих черно-белых одеждах. Однако внутри дома Хортона мне показалось, что меня окутало безмолвие арктической ночи. Он забыл ключ, однако его экономка, по всей видимости, знавшая и привыкшая к особенностям его поведения, должно быть, заслышав его шаги, открыла входную дверь, прежде чем он позвонил, и протянула ему забытые им ключи.
—Благодарю вас, миссис Габриэль,— сказал он, когда дверь беззвучно закрылась за нами. Ее имя и ее лицо показались мне знакомыми, кажется, я видел их в какой-то иллюстрированной ежедневной газете, причем очень хорошо знакомым, но Хортон опередил меня, прежде чем я смог уловить какие-либо ассоциации.
—Полгода назад она обвинялась в убийстве своего мужа,— сказал он.— Странный случай. Это плохо вяжется с тем, что она идеальная экономка. Я перепробовал четырех слуг, и все они были грязнулями, если использовать школьное выражение. А сейчас меня окружают удивительные комфорт и чистота. Она справляется со всем; она и повар, и камердинер, и горничная, и дворецкий, и это притом, что ей никто не помогает. У меня нет сомнений, что она виновна в убийстве своего мужа, но она так хорошо спланировала это преступление, что вряд ли когда будет осуждена. Она все чистосердечно рассказала мне, когда я ее нанимал.
И конечно же, я сразу же вспомнил всю эту историю и состоявшийся тогда суд. Ее муж, мрачный, вздорный человек, бывавший пьяным чаще, чем трезвым, по словам ее защитника, случайно перерезал себе горло во время бритья; по версии обвинения, это сделала она. Случились обычные препирательства по поводу того, может ли человек самостоятельно нанести себе подобную рану, и обвинение настаивало на том, что лицо было намылено уже после того, как было перерезано горло. Но предусмотрительность и вид оскорбленной добродетели оказались в данном деле весьма неплохим адвокатом, так что после длительного совещания, жюри признало ее невиновной. Тем не менее, выбор Хортоном вероятной убийцы был не менее экстравагантным, чем его экономка.
Он ответил и на этот незаданный вслух вопрос.
—Кроме совершенно замечательного комфорта, полного порядка и абсолютной тишины,— сказал он,— я считаю миссис Габриэль чем-то вроде страховки от того, что меня могут убить. Если вы были под судом, то будете особенно осторожны, чтобы снова не оказаться в подозрительной близости к телу убитого: это лучшее средство избежать смертей в вашем доме. А теперь идем в мою лабораторию и взглянем на мой маленький пример жизни после смерти.
Конечно, было удивительно видеть, как маленький кусочек ткани пульсирует, что должно была назвать жизнью; его сокращение и расширение были слабыми, но заметными, хотя в течение девяти прошедших часов он был отделен от остального тела. Он продолжал жить сам по себе, и если сердце могло существовать вне остального тела, которое некогда питало его и которое питало оно, то следовало признать, следуя логике Хортона, что и другие жизненно важные органы могут существовать и жить независимо одно от другого.
—Конечно, отделенный орган, подобный этому,— сказал он,— будет терять энергию быстрее, чем если бы он находился во взаимодействии с другими, и в настоящее время я использую небольшой электрический стимулятор. Если я могу сделать так, что стеклянный сосуд, в котором находится сердце лягушки, будет иметь температуру ее тела, если воздух будет стерилизован, то я не вижу причин, по которым он не должен продолжать жить. Питание… конечно, этот вопрос требует решения. Но вы понимаете, какие задачи ставить он перед хирургией? Представьте себе магазин, на витринах которого лежат здоровые органы, взятые у мертвых. Предположим, человек умирает от воспаления легких. Его следует, как только дыхание его прекратится, препарировать; его легкие, конечно, следует уничтожить, поскольку в них будет полно пневмококков, но его печень и органы пищеварения, по всей вероятности, окажутся здоровыми. Возьмите их, держите в стерилизованной атмосфере при температуре 98,4, и продайте его печень тому бедняге, у которого рак этого органа. Почему бы не имплантировать ему здоровую печень, а?
—А мозг человека, умершего от болезни сердца, пересаживать в череп какого-нибудь идиота?— в тон ему сказал я.
—Вполне возможно; но мозг является сложным образованием из-за нервных переплетений, как вам известно, и хирургии придется многому научиться, прежде чем она сможет его пересаживать. К тому же, мозг выполняет множество функций. Все мысли, все выдумки, как кажется, его сфера деятельности, хотя, как вы видели, сердце прекрасно может обходиться и без него. Но есть и другие функции мозга, которые мне бы хотелось изучить в первую очередь. Я уже произвел несколько экспериментов.
Он немного подрегулировал пламя спиртовки, которая поддерживала необходимую температуру воды, окружавшей стерилизованный сосуд, в котором билось сердце лягушки.
—Начнем с наиболее простых и механических функций мозга,— начал он.— В первую очередь, это некоего рода архив записей, если хотите, дневник. Скажем, я ударю линейкой по суставам пальцев. Что произойдет? Сообщение по нервам отправляется в мозг, как бы говоря ему,— я стараюсь изъясняться как можно проще,— говоря ему: Нечто причинило мне боль. Глаза посылают другое сообщение, говоря Мы видим линейку, которая ударила по суставам пальцев, а ухо посылает еще одно, говоря: Я слышу звук удара. Что еще происходит, помимо отправки этих сообщений? Конечно же, мозг все записывает. Он делает запись о том, что случился удар по суставам пальцев.
Говоря все это, он перемещался по комнате, снимая пальто и жилет и надевая тонкий черный халат; после этого он уселся в своей любимой позе — по-турецки — на коврике у камина, напоминая мага или, может быть, ифрита, которого адепт черный магии вызвал из небытия. Он выглядел задумчивым, пропуская сквозь пальцы шарики янтарных бус, и говорил больше для себя, чем для меня.
—Но как делается подобная запись?— продолжал он.— В том порядке, как делается запись на грампластинке. Миллионы мельчайших точек, вмятин и выпуклостей в вашем мозгу, с помощью которых записано то, что вы помните, что вам понравилось и не понравилось, что вы делали или говорили.
—Поверхность мозга, так или иначе, достаточно велика, чтобы представлять собой аналог письменного документа для записи всех этих вещей, всех ваших воспоминаний. Если впечатление от опыта не было слишком острым, точки не будут отчетливыми, и запись станет трудно воспроизводимой: иными словами, вы забываете этот опыт. Но если впечатление было ярким, запись не сотрется никогда. Миссис Габриэль, например, никогда не забудет того, как она намыливала лицо мужа после того как перерезала ему горло. То есть, конечно, если она это делала.
—Теперь вы понимаете, к чему я веду? Конечно, понимаете. В голове человека хранится полный отчет обо всех событиях, о том, что он делал и говорил; и отчетливее всего его привычные мысли, и привычные речи, ибо привычки, есть основание полагать, составляют в мозге своего рода колеи, так что жизненные принципы, каковы бы они ни были, постоянно спотыкаются о них, блуждая в мозге на ощупь. Таковы ваши записи, ваши граммофонные пластинки, готовые к прочтению. Что нам нужно, точнее, то, что я пытаюсь найти,— это игла, которая сможет в нужный пробежать по всем этим точкам, которые суть слова и предложения, которые в некотором смысле мертвы, но которые могут ожить и быть озвучены. Подумать только, воистину Книга Страшного суда! Настоящее воскрешение!
В этот момент в комнату с улицы в открытое окно не проникало ни малейшего звука, несмотря на кипевшую снаружи жизнь. Но вот где-то, совсем рядом, скорее всего за стеной, в помещении, где располагалась лаборатория, раздался низкий, ничем не прерываемый, гул.
—Возможно, наша игла — к несчастью, еще не изобретенная — проходя по записям речи в мозге, сможет даже позволить воспроизводить выражение лица,— сказал он.— Даже наслаждение или ужас могут передаваться мертвыми существами. Нашим граммофоном мертвых могут быть воспроизведены жесты и движения, подобно словам. Некоторые люди, когда размышляют, начинают интенсивно двигаться; а некоторые, что мы имеем возможность слышать теперь, говорят сами с собою вслух…
Он приложил палец к губам, призывая соблюдать тишину.
—Тсс, это миссис Габриэль,— сказал он.— Она часами разговаривает сама с собой. По ее собственным словам, она всегда так делает. Я не удивлюсь, если у нее есть, о чем поговорить.
Это случилось в тот вечер, когда, впервые, мысль о том, что за фасадом внешне спокойных домов кипит бурная жизнь, пришла мне в голову. Ни один дом не выглядел более тихим, чем этот, и все же здесь кипела жизнь, можно сказать, подобно вулкану, как в том человеке, который сидел передо мной на полу скрестив ноги, так и в монотонно бубнящем за стеной голосе. Я ждал, когда он продолжит свои пояснения о мозге-граммофоне… Если бы только было возможным отследить те бесконечно малые точки и ямки с помощью некой изощренной иглы, если бы с помощью неведомо каких ухищрений удалось перевести эти метки в звук, подобно граммофону, то мы могли бы услышать речь мертвого человека, запечатленную его мозгом. Но необходимо, сказал он, чтобы эти записи оказались доступными для воспроизведения граммофона, то есть человек должен был умереть недавно, иначе процессы тления и разложения быстро сведут на нет все эти бесконечно малые значки. Он не придерживался того мнения, что таким образом можно восстановить все, о чем человек думал: он надеялся, что его новаторская работа позволит восстановить хотя бы то, о чем человек говорил, особенно, если речь его постоянно крутилась вокруг одних и тех же предметов, и таким образом образовала колею в той части мозга, которая известна как речевой центр.
—Вот, например,— сказал он,— мозг железнодорожного кондуктора, недавно умершего, который привык в течение долгих лет объявлять названия станций, и я не ожидаю услышать от него ничего иного через свой граммофон. Или же, учитывая то, что миссис Габриэль, в своих бесконечных разговорах сама с собой, говорит все время об одном и том же предмете, я мог бы, при случае, восстановить то, о чем она говорит. Конечно, мой аппарат должен обладать мощью и точностью доселе неизвестными, поскольку игла должна следовать малейшим неровностям поверхности, а труба должна обладать огромной мощью и обращать еле слышный шепот едва ли не в крик. Но так же, как микроскоп являет нам детали, не видимые невооруженному глазу, существуют инструменты, которые аналогичным образом действуют на звук. Вот, например, прекрасный образчик подобного усиления. Попробуем его, если хотите.
Он подвел меня к столу, на котором стоял электрический аккумулятор, подключенный к стальной сфере, с одной стороны которой располагалась странная граммофонная труба любопытной конструкции. Он поправил аккумулятор, направил на меня трубу и щелкнул пальцами около сферы; звук, обычно еле слышимый, прозвучал в комнате подобно раскату грома.
—Нечто вроде этого может позволить нам услышать запись на мозге,— сказал он.
После этой ночи мои посещения Хортона стали куда более частыми, чем были до тех пор.
После того, как он рассказал мне о своих исследованиях, он, казалось, был рад моим частым визитам. Понемногу, как он говорил, его мысли приобретали все более ясные очертания, и, как он впоследствии признавался, он начинал проникать в такие отдаленные области знания, такими позаброшенными путями, что даже ему, жившему анахоретом и не нуждавшемуся в человеческом обществе, было желательно присутствие кого-нибудь рядом с ним. Несмотря на его полное равнодушие к военным событиям — по его мнению, его исследования были куда важнее — он предложил свои услуги в качестве хирурга в лондонском госпитале для операций на мозге, и его услуги, естественно, были приняты, ибо никто не обладал такими знаниями и таким умением в данной области. Он был занят в течение всего дня, он творил чудеса исцеления, проделывая такие смелые манипуляции, на которое вряд ли бы кто осмелился. Он оперировал, и часто успешно, даже в тех случаях, которые казались безнадежными, и все время совершенствовал свое искусство. Он отказался от платы, он только попросил, чтобы в тех случаях, когда бывали удалены кусочки мозгового вещества, забирать их себе для дальнейших исследований, которые должны были послужить еще большему совершенствованию его искусства помощи раненым. Он заворачивал эти кусочки в стерилизованную марлю и относил домой на Террас в картонной коробке с электрическим подогревом, в которой поддерживалась постоянной температура человеческой крови. Этот фрагмент должен был, по его рассуждениям, какое-то время жить самостоятельной жизнью, точно так же как сердце лягушки продолжало биться в течение нескольких часов без связи с остальными частями тела. Затем в течение нескольких часов он продолжал работать над этими разрозненными кусочками ткани, собранными им днем во время операций. Одновременно он пытался решить проблему иглы, которая должна была стать бесконечно чувствительной.
Однажды вечером, я, уставший после длинного рабочего дня, одновременно со звуковым сигналом воздушной тревоги, повергавшим меня в трепет, услышал звонок телефона. Мои слуги, как обычно, уже спустились в подвал, и я пошел узнать, что случилось, твердо решив не выходить на улицу ни при каких обстоятельствах. Я сразу узнал голос Хортона.
—Я хочу, чтобы вы пришли ко мне,— сказал он.
—Вы разве не слышали сигнала воздушной тревоги?— спросил я.— Мне не нравится звук падающих бомб.
—Пустое,— сказал он,— не берите в голову. Вы должны придти. Я так взволнован, что не могу довериться собственным ушам. Мне нужен свидетель. Приходите.
Он не стал дожидаться моего ответа и сразу же повесил трубку.
Он знал, что я приду, я даже полагаю, что имело место нечто вроде внушения. Сначала я сказал себе, что не пойду, однако через пару минут уверенность в том, что я приду, прозвучавшая в его голосе, в сочетании с перспективой заняться чем-то более интересным, что ожидание воздушного налета, заставила меня ерзать в кресле, а затем подойти к двери и выглянуть на улицу. Луна светила ярко, площадь была пустынной, где-то вдали гремела канонада. В следующий момент, почти против своей воли, я уже бежал вниз по пустынным тротуарам Ньюсом Террас. На мой звонок ответил Хортон, и прежде чем миссис Габриэль успела подойти, он распахнул дверь и втащил меня внутрь.
—Никаких слов,— объявил он.— Я хочу, чтобы вы сказали мне, что услышите. Пойдемте в лабораторию.
Пушки вдали замолчали, когда я, в соответствии с указаниями, присел в кресло рядом с граммофонной трубой, как вдруг услышал за стеной знакомое бормотание миссис Габриэль. Хортон, занятый аккумулятором, вскочил на ноги.
—Так не пойдет,— сказал он.— Мне нужна полная тишина.
Он вышел из комнаты, и я услышал, как он что-то говорит ей. Пока он отсутствовал, я более внимательно осмотрел то, что располагалось на столе. Аккумулятор, круглая стальная сфера, граммофонная труба и какая-то игла, спиральной стальной пружиной связанная с аккумулятором и стеклянным сосудом, в котором прежде билось сердце лягушки. Сейчас там находился кусочек серого вещества.
Хортон вернулся спустя минуту или две, и остановился посреди комнаты, прислушиваясь.
—Так лучше,— сказал он.— Теперь я хочу, чтобы вы слушали, что будет доноситься из раструба. После этого я отвечу на все ваши вопросы.
Я придвинул ухо к трубе и не мог видеть, что он делает; ничего не было слышно. И вдруг, раздался странный шепот, несомненно, раздававшийся из раструба, к которому было приковано все мое внимание. Не более чем слабый шепот, и хотя слов было не разобрать, вне всякого сомнения, это был тембр человеческого голоса.
—Ну, вы слышали что-нибудь?— спросил Хортон.
—Да, что-то очень слабое, едва слышное.
—Опишите это,— сказал он.
—Как будто кто-то что-то шепчет.
—Попробуем более свежее место,— сказал он.
Снова наступила тишина; канонада далеких пушек еще не возобновилась, и ее нарушало только шуршание моей манишки, в такт моему дыханию. Из граммофонной трубы снова донесся шепот, на этот раз громче, чем прежде,— это было словно говоривший (по-прежнему шепотом), пододвинулся на дюжину ярдов — но все еще неясный.
Вне всякого сомнения, это по-прежнему был человеческий голос, и мне даже показалось, что я различил пару слов. Был момент, когда наступила полная тишина, а затем вдруг мне показалось, что кто-то запел. Хотя слов было по-прежнему не разобрать, слышалась мелодия, и эта мелодия была Tipperary.
Из воронкообразной трубы донеслись два такта ее.
—А сейчас что вы слышали?— воскликнул Хортон с нотками ликования в голосе.— Пение, пение! Это мелодия песни, которую они пели. Прекрасная музыка, которую мы слышим от мертвеца. Браво! Вы согласны? Подождите секунду, и он снова споет для вас. Черт возьми, никак не могу попасть на то же место! Ага, вот оно: слушайте!
Вне всякого сомнения, это была самая странная манера исполнения, которую никогда прежде не слышали на земле, эта мелодия, сохранившаяся в мозгу мертвеца. Ужас и восхищение переполняли меня, и первый переселил. Я вскочил с содроганием.
—Прекратите!— сказал я.— Это ужасно!
Его лицо, воодушевленное, с тонкими чертами, блестело в лучах фонаря, который стоял рядом с ним. Его рука находилась на металлическом стержне, от которого отходила спиральная пружина с иглой, которая покоилась на фрагменте серого материала, находившегося в стеклянном сосуде.
—Да, пора это прекратить,— сказал он,— иначе на моей грампластинке могут оказаться микробы или запись пострадает от переохлаждения. Смотрите, я впрыскиваю карболовые пары, и кладу его обратно в хорошую теплую постель. И тогда он снова сможет спеть для нас. Но ужасно? Что вы имели в виду, когда произнесли слово ужасно?
Я не знал, как ответить на этот вопрос. Я оказался свидетелем нового научного чуда, такого же замечательного, как и любое другое, когда-либо поражавшее зрителей, а мои разыгравшиеся нервы — детишки-нытики — заставили меня совершить поступок, более соответствующий дремучему невежеству.
Но ужас потихоньку рассеивался, а восхищение росло, по мере того как он рассказал мне историю нынешнего вечера. В тот день ему пришлось оперировать молодого бойца, в мозгу которого застрял кусок шрапнели. Юноша был почти безнадежен, но Хортон надеялся, что ему удастся спасти его. Был единственный способ удалить шрапнель,— вырезать кусок мозга, известный как речевой центр, а следовательно и то, что было в нем заложено. Надеждам его не суждено было сбыться, и через два часа юноша скончался. Вырезанный кусок мозга Хортон принес домой, использовал иглу своего граммофона и получил слабый шепот, после чего позвонил мне, чтобы и я мог стать свидетелем случившегося чуда. Так я стал свидетелем не только шепота, но и фрагмента пения.
—Это лишь первый шаг на неизведанном пути,— сказал он.— Кто знает, куда он может привести, ведет ли этот путь к новому храму знания? Впрочем, уже поздно; сегодня ночью я ничего больше делать не стану. Кстати, что там с налетом?
К своему удивлению, я обнаружил, что время приблизилось к полуночи. Два часа прошло с того момента, как он впустил меня; мне показалось, что прошло не более двух минут. На следующее утро соседи обсуждали длительную канонаду, о которой я не мог сказать ничего определенного.
Неделя за неделей Хортон шел по этому новому пути, совершенствуя чувствительность и тонкость иглы, а также, увеличивая заряд аккумуляторов, одновременно увеличивал умножающую силу трубы. Многие вечера в течение следующего года, я слушал голоса, которые смерть, казалось, заставила умолкнуть навсегда, и звуки, в предыдущих экспериментах представлявшие собою невнятное бормотание, по мере совершенствования его механических приборов, становились все более и более ясно различимыми. У него больше не было необходимости просить миссис Габриэль помолчать, когда начиналась работа с граммофоном, поскольку голоса, которые мы теперь слышали, приблизились к уровню обычной человеческой речи, стали более достоверными и индивидуальными, и самым поразительным доказательством служило то, что не единожды какой-нибудь живой друг умершего, не зная, что ему предстоит услышать, узнавал говорящего по тону. Не раз также миссис Габриэль, принося сифон с содовой и виски, ставила три стакана, поскольку она слышала, по ее собственным словам, три разных голоса, говорящие у нас в комнате. Между тем, никаких новых открытий не случалось; Хортон продолжал совершенствовать свой механизм, иногда выкраивая время для написания монографии, которую собирался в будущем предъявить своим коллегам, и в которой описывал уже достигнутые им результаты. Но именно в тот момент, когда Хортон был на пороге новых открытий и новых чудес, которые он предугадывал и считал теоретически возможными, настал вечер, когда случилось чудо и разразилась катастрофа.
В тот день я обедал у него, миссис Габриэль прислуживала нам, подавая блюда, которые она умела прекрасно приготовить. Ближе к концу, когда она подавала на стол наш десерт, она запнулась, как мне показалось, о край ковра, но быстро выпрямилась. Хортон оборвал себя на половине фразы и повернулся к ней.
—Вы в порядке, миссис Габриэль?— быстро спросил он.
—Да, сэр, благодарю вас,— отвечала она, как ни в чем не бывало.
—Как я уже говорил,— снова начал Хортон, но мысли его блуждали, и он смолк, не закончив фразы, пока миссис Габриэль не подала нам наш кофе и не вышла из комнаты.
—Я боюсь, что мое внутреннее спокойствие может быть разрушено,— сказал он.— Вчера у миссис Габриэль случился эпилептический припадок, и она призналась, когда пришла в себя, что у нее это с детства, и они время от времени случаются с ней.
—Это опасно?— спросил я.
—Само по себе нет,— ответил он.— Если он сидит в кресле или лежит в постели, когда случается припадок, то беспокоиться не о чем. Но если это случается, когда она готовит ужин или спускается по лестнице, то она вполне может упасть в огонь или скатиться вниз. Будем надеяться, что такого прискорбного события не случится. А теперь, как только вы покончите со своим кофе, мы вернемся в лабораторию. Новых интересных записей у меня пока не появилось. Но я добавил в схему своего аппарата второй аккумулятор с очень мощной катушкой индуктивности. Я полагаю, что если мне удастся соединить ее с моим устройством, то он окажется способным оказывать воздействие на определенные нервные центры в соответствии с записанной информацией, конечно, если эта информация еще свежая. Но нужно быть весьма и весьма осторожным, чтобы те самые силы, которые дают жизнь мертвому, не превратили в мертвое живое, если человек получит разряд. И если мне это удастся, спросите вы, что тогда?
Ночь была очень жаркой, он настежь распахнул окно и устроился на полу, по обычаю скрестив ноги.
—Я отвечу на этот вопрос,— сказал он,— хотя, если не ошибаюсь, я уже отвечал на него прежде.
—Если предположить, что я, помимо фрагментов тканей мозга, имел бы голову целиком, а еще лучше — мертвое тело целиком, то, как я думаю, я мог бы получить нечто большее, чем слова в граммофонной трубе. Возможно, их могли бы произнести мертвые губы… Господи, что это там такое?
Снаружи, по всей видимости, на лестнице, ведущей из столовой, по которой мы только что спустились в лабораторию, раздался звук бьющегося стекла и падения чего-то тяжелого, сначала по ступенькам, а затем удар в дверь, словно кто-то просил дозволения войти. Хортон вскочил и распахнул дверь; мы увидели тело миссис Габриэль, наполовину ввалившееся в лабораторию, как только дверь распахнулась, наполовину оставшееся за порогом. Вокруг нее лежали осколки разбитых бутылок и стаканов, а из раны на лбу сочилась кровь, заливая страшно застывшее лицо, обращенное к нам, и седые волосы.
Хортон опустился на колени и провел платком по ее лбу.
—Ничего серьезного,— сказал он,— ни вены, ни артерии не повреждены. Здесь требуется обычная перевязка.
Он разорвал платок на полосы, связал их вместе, и ловко наложил повязку на нижнюю часть лба, оставив глаза не прикрытыми. Они неподвижно смотрели в пустоту, и он тщательно исследовал их.
—А вот это уже хуже,— сказал он.— Она получила серьезный удар по голове. Помоги мне отнести ее в лабораторию. Подойдите с той стороны и просуньте руку ей под колени, когда я скажу. Так! Теперь аккуратно поднимаем ее и несем.
Ее голова безвольно откинулась назад, когда он поднимал ее за плечи, он подставил колено, она словно бы кивнула и слегка склонила голову, когда он сделал это движение, словно бы в молчаливом согласии с тем, что мы делали, а рот, в уголках которого было видно немного пены, открылся. Аккуратно поддерживая, мы отнесли и уложили ее рядом с низким столиком, на котором стоял граммофон, я принес подушку и положил ей под голову. Он легкими движениями пальцев скользил по ее голове, иногда задерживаясь, пока не коснулся места выше и позади правого уха. Снова и снова его пальцы двигались, легко нажимая на это место, он закрыл глаза и со всем тщанием интерпретировал то, что выявляло его сенсорное исследование.
—Ее череп раздроблен только здесь,— сказал он.— В середине есть полностью отделившийся кусок, и его края, должно быть, оказывают давление на ее мозг.
Ее правая рука лежала на полу ладонью вверх, и он приложил пальцы своей руки к ее запястью.
—Никаких признаков…— сказал он.— В обычном смысле слова, она умерла. Но жизнь сохраняется в ней тем самым образом, о котором мы с вами говорили. Она умерла, но не полностью; ни один орган нельзя считать мертвым, пока он не разорван в клочья. Но она скоро умрет, если мы не снимем давление на мозг. Это первое, что должно быть сделано. Пока я буду заниматься с ней, закройте окно и поддерживайте огонь. Иначе жизненное тепло очень быстро оставит ее тело. Натопит комнату так жарко, как только сможете,— включите масляную печку и электрический радиатор, и поддерживайте жар в комнате на как можно более высоком уровне, тогда тело будет остывать гораздо медленнее.
Он уже открыл свой шкаф с медицинскими инструментами, достал из него два ящичка, полных ярко сверкавшей сталью, и положил на пол рядом с телом. Я услышал звук ножниц,— он срезал ее длинные седые волосы; я же тем временем занялся укладыванием дров и растопкой очага, разжиганием масляной печи, которую нашел, следуя указаниям Хортона, в кладовке, а, проходя мимо, увидел, как он ланцетом проводит по открытому участку кожи. Он поместил какую-то жидкость вблизи спиртовки около ее головы, и, пока он работал, жидкость, испарясь, наполняла воздух каким-то чистым ароматом. Время от времени он отвлекался и обращался ко мне.
—Принесите мне электрическую лампу на длинном шнуре,— сказал он.— Мне не хватает света. И не смотрите на то, что я делаю, если у вас слабые нервы, иначе вы почувствуете слабость и не сможете помогать мне.
По всей видимости, этот запрет наблюдать за тем, что он делает, послужил обратному, поскольку, устанавливая лампу так, чтобы она давала как можно больше света, я глянул ему через плечо прямо на темную дыру, с висевшими по ее краю лоскутами кожи. Он ткнул туда своими щипцами и захватил кусок окровавленной кости.
—Хорошо,— сказал он,— и температура в комнате соответствует. Но я не наблюдаю никаких проявлений пульса. Прибавьте жару, пока термометр на стенке не станет показывать сотню градусов.
Когда в следующий раз, пронося очередную порцию угля из подвала, я взглянул на стол, то увидел еще два извлеченных куска кости. Температура на термометре установилась на нужном значении; ярко пылал огонь, дышала жаром масляная печь, гудел электрический калорифер. Вскоре, оторвавшись от работы, он снова попытался прощупать ее пульс.
—Никаких признаков возвращения жизни,— сказал он,— я сделал все, что мог. Я больше ничего не могу сделать, чтобы вернуть ее к жизни.
Когда он произнес эти слова, интерес непревзойденного хирурга разом исчез, он тяжело вздохнул, пожал плечами, поднялся на ноги и вытер лицо. И вдруг снова воодушевился.
—Граммофон!— произнес он.— Речевой центр, рядом с которым находится рана, почти не пострадал. Боже мой, какая прекрасная возможность! Она прекрасно прислуживала мне, когда была жива, она может оказать мне услугу, будучи мертвой. Я могу простимулировать нервы двигательного центра вторым аккумулятором. Сегодня мы можем стать свидетелями еще одного чуда.
Ужас и растерянность охватили меня.
—Нет, нет, не надо!— сказал я.— Это ужасно: она уже умерла. Если вы собираетесь сделать то, что говорите, я лучше уйду.
—Но у меня есть все условия, о которых я давно мечтал,— сказал он.— И я просто не могу отпустить вас. Вы должны быть свидетелем. Мне нужен свидетель, обычный человек, и вряд ли во всем королевстве найдется хирург или физиолог, который не пожертвовал бы глазом или ухом, чтобы оказаться сейчас на вашем месте. Она мертва. Клянусь честью, в этом есть особое величие, чтобы, будучи мертвым, тем самым помочь живым.
Ужас и интерес жестоко боролись во мне.
—Если все обстоит именно так, как вы говорите,— сказал я,— то я согласен.
—Да! Именно так!— воскликнул Хортон.— Помогите мне положить ее на стол с граммофоном. Подушку тоже; мне будет гораздо проще работать с ее головой, когда она приподнята.
Он повернулся к своему аппарату и лампе рядом с ним, нашел в ее свете то, что искал, и вставил иглу граммофона в неровное отверстие в черепе.
В течение нескольких минут, пока он возился там, стояла тишина, а затем, совершенно неожиданно, четкий, ясный, обычный человеческий голос, голос миссис Габриэль, раздался из трубы. Да, я всегда говорила, что поквитаюсь с ним,— говорил этот голос.— Он использовал меня как боксерскую грушу, он бил меня, когда приходил домой пьяным, и часто лицо мое было в черных и синих отметинах от его побоев. Взамен я окрашу его в красное.
Далее запись оказалась испорченной; вместо четко произносимых слов из трубы доносился какой-то шум. Мало-помалу он становился более внятным, и мы услышали нечто вроде страшного отвратительного смеха. Кроме него больше ничего не было слышно.
—Наверное, игла попала в какую-то колею,— сказал Хортон.— Должно быть, она много смеялась про себя.
В течение довольно длительного времени мы не слышали ничего, кроме все тех же повторяемых слов, и все того же ужасного смеха. Тогда Хортон взялся за второй аккумулятор.
—Я постараюсь простимулировать нервы двигательного центра,— сказал он.— Смотрите на ее лицо.
Он вытащил граммофонную иглу, и поместил в отверстие черепа два провода от второго аккумулятора, устанавливая их с большой аккуратностью. Я наблюдал ее лицо, и вдруг, с ужасом, увидел, как губы ее начали двигаться.
—Ее губы шевелятся,— чуть не закричал я.— Она не умерла!
Он глянул ей в лицо.
—Чепуха,— сказал он.— Это вызвано воздействием тока. Она уже полчаса как мертва. Что такое?
Губы ее растянулись в улыбке, нижняя челюсть отвисла, и мы услышали смех, подобный только что доносившемуся из граммофонной трубы. Потом мертвые губы заговорили, забормотали непонятные слова, напоминавшими скорее поток бессвязных слогов.
—Сейчас я дам полный ток,— сказал он.
Голова дернулась и приподнялась, губы шевелились, и вдруг она заговорила, быстро и отчетливо.
—Когда он отложил свою бритву,— сказала она,— я подошла к нему сзади, положила руку ему на лицо и изо всех сил потянула его голову назад, пригибая к спинке стула. А затем схватила его бритву и одним движением — ха, ха, ха, заплатила ему за все. Но я не потеряла головы, я хорошенько намылила его подбородок и вложила бритву ему в руку; затем я оставила его, спустилась вниз и приготовила ему обед, а когда, спустя час, он не спустился вниз, я поднялась взглянуть, что происходит. Он не пришел, потому что на шее у него был порез…
Хортон вдруг достал два провода из ее головы, и губы ее перестали шевелиться на середине фразы, а рот остался полуоткрытым.
—Клянусь Богом!— сказал он.— Этим мертвым губам есть что порассказать. Но мы пойдем дальше.
Что именно случилось потом, я так и не понял. Мне показалось, что когда он наклонился над столом с двумя проводами от аккумулятора в руках, нога его подвернулась, и он повалился вперед.
Раздался резкий треск, вспышка ослепительного синего света, и он упал лицом вперед, судорожно дернув руками. При его падении два полюса, которых он одновременно коснулся руками, снова резко разошлись в стороны, я подхватил его и положил на пол. Но его губы, как и губы мертвой женщины, более не произнесли ни слова.
Облако пыли
Большие французские окна, выходившие на лужайку, были распахнуты, и, как только ужин был окончен, две или три партии, кто еще оставался в Комб-Мартин в последнюю неделю августа, вышли на террасу, посмотреть на море, над которым уже взошла большая и полная луна, и от горизонта к берегу протянулась мерцающая золотом дорожка, в то время как другие, менее склонные любоваться луной, отправились в бильярдную или составить партию в бридж. Кофе подавалось сразу после десерта, в конце ужина, как и после завтрака, в соответствии с восхитительным обычаем дома.
Каждый, таким образом, мог остаться или уйти, выкурить сигару, выпить портвейна или воздержаться, в соответствии с личным вкусом. В тот вечер случилось так, что мы с Гарри Комб-Мартином очень скоро остались одни в столовой, поскольку обсуждали мастерскую в гараже, остальным партиям (что неудивительно), было скучно, и они удалились. Гараж-мастерская располагалась в доме, и была полностью предназначена для бесконечного усовершенствования нового шестицилиндрового Непира, который мой хозяин, по причине своей экстравагантности, о которой не раз жалел, недавно приобрел, и на котором он предложил отвезти меня на обед в дом своего друга, расположенный неподалеку от Ханстэнтон, на следующий день. Он, с законной гордостью, заявил, что рано вставать нет никакой необходимости, поскольку расстояние составляет всего восемьдесят миль, и по дороге нет никаких полицейских кордонов.
—Странные вещи, эти большие машины,— сказал он, сказал он в заключение, когда мы уже поднялись, чтобы разойтись.— Иногда мне трудно поверить в то, что мой новый автомобиль всего лишь автомобиль. Мне кажется, что он живет своей собственной жизнью. Он больше похож на прекрасного скакуна с удивительно тонким прекрасным экстерьером.
—И таким же своенравным?— спросил я.
—Нет, у него прекрасный нрав, должен признаться. Даже когда он мчится на максимальной скорости, ничего не стоит замедлить его или остановить. Немногие большие машины способны спокойно к этому отнестись. Они обижаются,— в буквальном смысле, уверяю вас,— если их останавливают слишком часто.
—Автомобиль того парня, Гая Элфинстоуна, например,— сказал он,— это был злой, грубый, неистовый монстр среди автомобилей.
—А что это за зверь?— спросил я.
—Амадей, двадцать пять лошадиных сил. Самая капризная порода автомобилей; слишком изящное создание, тонкая кость — и слишком нервный для такой кости. Этот грубиян вел себя как кролик или курица, хотя, возможно, это было менее болезненно для автомобиля, чем для его владельца. Бедный парень! Он дорого заплатил за это — даже слишком дорого. Вы знали его?
—Нет, но уверен, что уже слышал это имя. Ах, да, это не он, случайно, сбил ребенка?
—Да,— отвечал Гарри,— а затем разбился прямо напротив ворот собственного парка.
—Он погиб, не так ли?
—Да. Он погиб на месте, а машина его превратилась в груду обломков. Это старая история, и, насколько мне известно, в деревне ходят слухи как раз по вашей части.
—Как-то связанные с призраками?— спросил я.
—Да, призрак его автомобиля. Вполне современно, не так ли?
—А что это за история?— поинтересовался я.
—Что-то вроде этого. За пределами деревни Бирхэм, в десяти милях от Норвича, есть место; там есть довольно длительный участок прямой дороги — именно там он сбил ребенка — а парой сотен ярдов далее дорога очень неудобно упирается в ворота парка. Так вот, месяц или два назад, вскоре после аварии, один старик из деревни клялся, что видел там машину, двигавшуюся совершенно бесшумно на полной скорости, и исчезнувшую в воротах парка, хотя они были заперты. Вскоре после этого другой житель деревни заявил, что слышал рев мотора в том же месте, затем ужасный крик, но ничего при этом не видел.
—Ужасный крик,— пробормотал я.
—Я понимаю, что вы имеете в виду! Я тоже подумал о клаксоне. Этот парень поставил себе такой же клаксон, как у меня. Его звук напоминает ужасный вопль, и я иногда невольно вздрагиваю, услышав его.
—Истории на этом исчерпываются?— спросил я.— Один старик увидел бесшумно мчавшийся автомобиль, а другой слышал звук, исходивший от чего-то невидимого?
Гарри стряхнул пепел с сигареты в камин.
—Вовсе нет!— ответил он.— С полдюжины жителей видели или слышали что-либо подобное. Очень тяжело отличить, где правда, а где досужие байки.
—Особенно если подобные вещи рассказываются и повторяются в трактирах,— заметил я.
—Ни один человек не отважится пойти туда после наступления темноты. Первым это обнаружил привратник, спустя неделю или две после аварии. Он сказал, что слышит звуки двигателя и крик за воротами, и даже пытался, несмотря на поздние часы, высмотреть, что там происходит.
—И что же он увидел?
—Ничего. То есть абсолютно ничего. Он чувствовал себя весьма скверно и был вынужден отказаться от хорошей должности. А кроме того, стоило его жене услышать детский крик, пока ее муж ковылял к воротам, проверяла, все ли в порядке с ее детьми. Да и их дети…
—А что случилось с их детьми?— спросил я.
—Они постоянно расспрашивали мать, кто была та девочка, которую они встречали на дороге, почему она не разговаривает и не играет с ними.
—Любопытно,— сказал я.— Свидетели, как кажется, слышали и видели разные вещи.
—Да, и это именно то, что, на мой взгляд, делает эту историю такой привлекательной,— сказал он.— Лично мне, исходя из собственного опыта, о привидениях сказать нечего. Однако, учитывая, что такие вещи, по всей видимости, существуют, учитывая, что смерть ребенка и смерть того парня стали причиной появления рассказов о призраках, мне кажется вполне естественным, что разные люди видят разные вещи. Один слышит машину, другой видит ее, один слышит крик ребенка, другой видит его. А вы как думаете?
Должен признаться, такой подход был для меня в новинку, и чем долее я размышлял над ним, тем более разумным он мне казался. У подавляющего большинства людей чувство оккультного, с помощью которого они воспринимают мир духов (который, по моему мнению, плотно окружает нас и густо населен), подавлено, или, выражаясь иначе, подавляющее большинство людей никогда не видело и не слышало никаких призраков. А если это так, то, вероятно, оставшаяся часть — те, кому доступно чувство оккультного или может быть доступно,— должны иметь: кто возможность воспринимать его глазом, кто ухом,— и потому называться одни яснослышащими, а другие ясновидящими?
—Да, это кажется мне вполне разумным,— сказал я.— Вы не могли бы свозить меня туда?
—Почему нет? Если вы останетесь здесь до пятницы, то в четверг мы можем съездить туда. В четверг большая часть уедет, так что мы сможем попасть туда после наступления темноты.
Я покачал головой.
—Боюсь, я не смогу остаться до пятницы,— сказал я.— Мне нужно будет уехать в четверг. А как насчет завтра? Мы не сможем заехать туда по пути или на обратном пути из Ханстэнтона?
—Нет, это надо будет делать крюк в тридцать миль. Кроме того, если мы окажемся в Бирхэме после наступления темноты, это означает, что мы не сможем вернуться сюда до полуночи, а я все-таки должен заботиться о своих гостях…
—Значит, эти вещи происходят только с наступлением темноты?— спросил я.— Тогда вся история становится менее интересной. Все равно как спиритический сеанс с потушенным светом.
—Видите ли, авария случилась ночью,— сказал он.— Не знаю, насколько это взаимосвязано, но какая-то связь, должно быть, присутствует.
У меня был еще один вопрос, но мне не хотелось задавать его прямо. То есть, мне, конечно, хотелось получить информацию, но так, чтобы не акцентировать на этом внимания.
—Я ничего не понимаю в автомобилях,— сказал я,— и мне непонятно, когда вы говорите о машине этого Гая Элфинстоуна как о раздражительной, грубой, несговорчивой, и что она бегает как курица или кролик. Но если судить по вашим же собственным словам, речь, возможно, шла о раздражительности ее владельца? Как он относился к тому, что ему приходилось притормаживать?
—Он просто бесился, если это случалось часто,— отвечал Гарри.— Я никогда не забуду один случай, когда мне довелось ехать с ним: телеги и детские коляски попадались нам через каждые сто ярдов. Это было ужасно, он просто сходил с ума. Когда мы, наконец, миновали ворота, его собака выбежала навстречу нам. Он не сделал попытки отвернуть в сторону ни на дюйм, это было хуже, чем… чем… в общем, он просто переехал ее, стиснув зубы от бешенства, и с тех пор я никогда больше не ездил с ним.
На мгновение он замолчал, как бы давая мне возможность осознать произнесенные им слова.
—Я хочу сказать, вы не должны думать… вы не должны думать…— начал он.
—Нет, конечно же, нет,— сказал я.
Дом Гарри Комб-Мартина располагался на открытых всем ветрам песчаных скалах побережья Саффолка, которые беспрестанно подвергаются атакам голодного ненасытного моря. Глубоко ниже его и далее на сотню ярдов по направлению к морю лежит то, что когда было вторым по значимости портом Англии; но сегодня от древнего города Данвича и семи его больших церквей осталась только одна, наполовину превращенная в руины падающими обломками скал и постоянным посягательством моря. Она постепенно исчезает, равно как и кладбище, окружающее ее, также наполовину исчезло, и из песчаника, на котором она торчит, подобно соломинке в стакане, выглядывают, по словам Данте, кости тех, которые обрели здесь последнее пристанище.
Было ли это навеяно воспоминанием этого довольно мрачного зрелища, виденного в тот день, или же история, рассказанная Гарри, вызвала какие-то ассоциации в моем мозгу, или просто бодрящий воздух этого места, слишком бодрящий для привыкшего к сонной истоме Норфолка, стали причиной бессонницы, сказать не берусь, но, во всяком случае, в тот момент, когда я потушил свет в ту ночь и лег в постель, то почувствовал, что все прожектора и огни рампы моего внутреннего театра разом включились настолько ярко, что я сразу же проснулся. Напрасно считал я до ста и обратно, напрасно представлял себе большую отару овец, преодолевающую поодиночке щель в воображаемой изгороди, и аккуратно считал похожих как две капли воды животных, играл в крестики-нолики сам с собою, разметил десятка два площадок для игры в лаун-теннис,— и чем чаще повторял я эти упражнения, которые якобы навевают сон, тем больший прилив бодрости ощущал. Все еще не теряя надежды, я раз за разом повторял эти упражнения, долженствовавшие вызвать утомление, даже после того, как их очевидная неэффективность была неопровержимо доказана, ибо я совершенно очевидно не желал в этот ночной час размышлять о виденных мною выступавших из песчаника человеческих останках; а еще я не желал думать о предметах, о которых мы несколько часов тому назад говорили с Гарри, и я дал ему слово, что выброшу все из головы. А потому я продолжал в течение нескольких ночных часов практиковать приемы отвлечения ума, хорошо зная, что как только мысли мои остановятся на этой утомительной беговой дорожке, они, подобно отпущенной пружине, сразу же устремятся к иной цели, совершенно ужасным предметам. Я заставлял свой мозг говорить сам с собой так громко, как только возможно, чтобы никакие иные внешние голоса в него не проникли.
Постепенно применение все эти нелепых психологических рекомендаций стало невозможным,— мой ум просто-напросто отказался занимать себя подобной чепухой,— и спустя мгновение я жадно думал,— нет, не о человеческих останках, выступающих из песчаника,— а о том самом предмете, о котором обещал не думать. И внезапно меня озарило, подобно вспышке молнии, почему Гарри просил меня не думать об этом. Очевидно, для того, чтобы я не пришел к тем же самым выводам, что и он.
Вопрос о излюбленных местах — то есть местах, излюбленных привидениями, всяких там домов и прочее — всегда казался мне вопросом, на который нельзя дать однозначного ответа, поскольку нельзя было найти ни убедительных доказательств, ни убедительных опровержений. С древнейших времен, в самых ранних, дошедших до нас, египетских записях, отражено убеждение, что место преступления часто посещается духом того, кто его совершил,— в поисках покоя, как следует предположить, и не находя его; а иногда, что более непонятно, духом жертвы преступления, стенающим и взывающим к отмщению, подобно крови Авеля.
И хотя рассказы, а точнее, деревенские сплетни в пивной, о бесшумных видениях и шумах, производимых чем-то невидимым, были непроверенными и ненадежными, я бы не удивился, если бы они (в том виде, в котором передавались) свидетельствовали о чем-то достоверном, даже если их происхождение и было сомнительным. Но более интересными, чем байки стариков, мне показались вопросы детей привратника. Как должны были реагировать дети на ребенка, который не играет и не разговаривает с ними? Возможно ли, что это был самый настоящий ребенок, по какой-то причине сторонящийся общества других детей? Да, возможно. А возможно, что и нет. Затем, после этой короткой перепалки с самим собой, я переключился на другую проблему, о которой прежде не думал, а именно, возможное происхождение явления заинтересовало меня куда более самого явления. Что послужило причиной совершенного этим водителем-дикарем, Гаем Элфинстоуном, поступка? Была ли смерть ребенка несчастным случаем (учитывая, как этот парень водил автомобиль), и он никак не мог избежать его? Или же он, доведенный до бешенства постоянными задержками в тот день, даже не сделал попытки отвернуть в сторону, когда это еще было возможно, и переехал ребенка так же спокойно, как переехал бы курицу, кролика, в конце концов, собственную собаку? И каковы были мысли и чувства этого несчастного убийцы в тот страшный миг, между смертью ребенка и его собственной, когда он врезался в закрытые ворота собственного дома? Были ли эти мгновения наполнены раскаянием, горьким, смешанным с отчаянием, раскаянием? Вряд ли это было так; точнее, зная наверняка, что он сбил ребенка, но не зная, что насмерть, он должен был остановиться и сделать все возможное, чтобы исправить нанесенный вред. Но он не остановился, он продолжал двигаться на полной скорости, ибо при столкновении автомобиль превратился в груду смятого железа и деревянных обломков. Если это событие было ужасной случайностью, он должен был остановиться. Или, может быть,— самый страшный вопрос,— он, совершив убийство, направил автомобиль к своей собственной смерти, преисполненный какой-то адской радостью от того, что он сделал? Ужасно, как ужасны кости мертвецов, торчащие в ночи из песчаника на полуразрушенном кладбище.
Бледный свет раннего утра превратил оконные жалюзи в мерцающие квадраты, прежде чем я заснул; а когда проснулся, слуга, приветствовавший меня, поднимал их, гремя роликами и давая возможность спокойной безмятежности августовского дня проникнуть в комнату. В открытые окна хлынул солнечный свет и воздух, наполненный морем и ароматом цветов, пение птиц; все, что тревожило и беспокоило меня ночью, было изгнано прочь, и я подумал о ночных часах как путешественник думает о волнах и штормовом ветре, которые ему благополучно удалось преодолеть и которые остались в прошлом, вспоминая пережитые страхи как нечто, не заслуживающее подобных ярких переживаний. С некоторым облегчением я подумал о том, что определенно не собираюсь посещать это место. Наша сегодняшняя поездка, по словам Гарри, не предусматривает крюка в тридцать миль, а завтра я отправляюсь на вокзал и уезжаю. Хотя пытливый искатель истины, вне всякого сомнения, пожалел бы, что законы времени и пространства не позволяют ему посетить Бирхэм после наступления темноты и проверить лично, есть ли там что-нибудь видимое или слышимое, как об этом повествуется в деревенских сплетнях, я такого сожаления не испытывал. Бирхэм и сказки о нем стали поводом того, что я провел скверную ночь, и я прекрасно сознавал, что ни в коей мере не хочу побывать там, хотя если бы меня спросили вчера, я бы ответил, что такое желание у меня, безусловно, присутствует. Яркий день, солнце и свежий ветер с моря были причиной того, что я не чувствовал обычного недомогания после проведенной без сна ночи, я чувствовал себя прекрасно, был полон жизни, а также, как я уже сказал, не испытывал и тени желания посетить Бирхэм. Я был вполне согласен с тем, что мое любопытство останется неудовлетворенным.
Машина была подана к одиннадцати, и мы сразу же тронулись в путь, Гарри и миссис Моррисон, его кузина, расположившиеся на заднем сиденье, достаточно просторном даже для троих, и я, слева от водителя, с некоторого рода восторгом — мне не стыдно в этом признаться — и предвкушением приятного путешествия. Еще бы: прекрасная машина, прекрасный день, ощущение романтики и ожидание приключений. Я не испытывал желания сесть за руль, Гарри также; вождение автомобиля, по моему мнению, слишком отвлекает; оно требует полной отдачи; впрочем, истинные любители автомобилей не признают иных наслаждений. Для вождения автомобиля требуется определенный вкус — я чуть было не сказал талант — отличительная особенность, строго индивидуальная, как пристрастие к музыке или математике. Из тех, что часто пользуется автомобилем (единственно как средство быстрого перемещения из одного места в другое), подобное чувство присуще немногим, в то время как тем, кого те или иные обстоятельства (над которыми они не властны) заставляют пользоваться им время от времени, могут иметь его в высшей степени развитым. Для тех, у кого оно есть, анализ этого чувства не имеет смысла; у кого нет, они вряд ли способны его понять. Скорость, точнее, контроль скорости, и прежде всего чувственное осознание скорости, лежит в основе его; это удовольствие, получаемое от управления скоростью, характерно для большинства людей, будь то поездка на лошади, или на коньках по гладкому льду, или на велосипеде под горку, или, что менее влияет на это чувство, придание ускорения мячу при игре в лаун-теннис, в гольф или крикет. Но это чувственное осознание скорости, как я уже говорил, необходимо: можно испытать его, находясь в кабине машиниста курьерского поезда, но не в вагоне, с закрытыми наглухо окнами, где нет этого захватывающего ощущения движения. Добавьте к этому также восторг, вызываемый осознанием того, что этот свистящий в ушах ветер, эта несущаяся железная махина повинуется маленькому рычажку и рулевому колесу, на котором так небрежно расположились руки водителя. Неистовый дьявол, повинующийся поводьям, как сказал бы Гарри, подобно породистому рысаку. Он также испытывает голод и жажду, он утоляет свой голод бензином, который оборачивается огнем в его желудке; электричество, сила, разрывающая на части облака, и заставляющая здания вздрагивать, это та ложка, которой он питает себя, и, утолив свой голод, он устремляется вперед, и мчится неудержимо, и дорога стелется ему под колеса. Тем не менее, как он послушен!— стоит коснуться его трензелей, и скорость его удваивается, или сходит на нет; и вы знаете, что стоит вам захотеть, и его стремительный полет превращается в спокойную прогулку. Но он не любит притормаживать свой бег; и вам это известно, а потому вы приказываете ему подать голос и предупредить тех, кто окажется на его пути, о его приближении, чтобы они дали ему дорогу. Веселым хриплым голосом он ухает путнику, а если его уханье не слышат, то он переходит на гортанный крик фальцетом, переходя с октавы на октаву, эхом отдающегося среди окружающих дорогу зарослей. И вы ощущаете себя, подобно ныряльщику-романтику в синей морской глубине; ваши товарищи могут находиться рядом с вами, они опускаются и поднимаются, чтобы набрать воздуха, но вы чувствуете себя в совершенном одиночестве; нечто подобное вы испытываете в автомобиле, когда два больших фонаря освещают изгибы дороги — глаза замечательного монстра, которые скрыты днем опущенными веками, но сверкают огнями ночью, два уха-щитка, защищающие от брызг, и длинный узкий капот впереди, который есть череп, скрывающий мозг этой воплощенной энергии, питающейся огнем, и крутящиеся колеса, несущие вперед махину весом в две тонны, повинующуюся какому-то новому закону, новой гравитации,— и все это управляется единственно вашей волей, и покорно следует ей.
В течение первого часа ощущение этой радости, любое описание которой по сравнению с реальным ощущением было то же самое, что застойный пруд по сравнению с сверкающим несущимся с гор ручьем, владело мною. Перед нами расстилалась дорога с крутыми подъемами и спусками, наш монстр молча спускался с холма, а затем на одном дыхании, не снижая скорости, взлетал по склону вверх. В моей власти было приказать подать ему голос (ибо в те дни гудок располагался слева от водителя, под рукой у сидевшего рядом с ним пассажира), и мне доставляло удовольствие гудеть при виде телеги, ярдах в трехстах впереди, переходя на крики фальцетом в том случае, если меня не слышали или делали вид, что не слышат. Потом мы подъехали к перекрестку, и наш дорогой монстр, казалось, произнес: Вы видите, какой я послушный и острожный? Я, можно сказать, еле плетусь. Когда около фермы на дорогу попробовал выбежать воинственно настроенный щенок, монстр сказал: Гадкий малыш! Возвращайся немедленно к своей матушке, или я рассержусь. Бедный щенок не понял намека, поэтому монстр замедлил скорость и грозно гавкнул. Усмехнулся, когда испуганный щенок стремглав бросился к изгороди, и в следующий момент ветер снова засвистел у нас в ушах.
Наполеон, если я не ошибаюсь, сказал, что сила его армии находится в ее ногах: то же самое можно сказать относительно монстра. Раздался громкий хлопок, и секунд через тридцать мы остановились. С одной из передних ног монстра возникла проблема, и шофер сказал: Да, сэр,— прокол.
Лопнувшее колесо было снято, новое, никогда прежде не бывшее в работе, надето. Во время этой операции монстр поддерживался домкратом; новое колесо было накачано насосом. Это отняло приблизительно двадцать пять минут. Как только починка была закончена, монстр, казалось, заявил: Как я хочу двигаться, позвольте мне двигаться!
На протяжении пятнадцати миль дорога была прямой и пустынной. Это согласно моим расчетам, но я не уверен в их правильности.
Больше никаких дифирамбов дороге в то утро не было. Мы должны были прибыть в Ханстэнтон как раз к обеду. Вместо этого, мы задержались, чтобы ликвидировать последствия четвертого по счету прокола в 1.45 пополудни, в двадцати пяти милях от пункта нашего назначения. Причиной этого четвертого прокола стал осколок стекла, длиной в три четверти дюйма, острый, это правда, но весом всего лишь в два пенни, в то время как мы весили две тонны. Это казалось страшной дерзостью. Мы пообедали в придорожной гостинице, и во время обеда ученые мужи провели совещание, по итогам которого было принято следующее:
У нас больше нет запасных колес для нашего монстра, в случае очередного прокола, поскольку мы два раза прокололи передние шины, и два раза задние. Насколько нам было известно, в Ханстэнтоне не было магазина, где мы могли бы купить запасные, но зато такой магазин располагался в Кингс Линн, находившийся от места нашей остановки на том же расстоянии.
Кроме того, по словам шофера, у монстра имелись какие-то проблемы с зажиганием, он точно не знал причины, а потому ему казалось разумным не ехать в Ханстэнтон (то, что мы собирались там пообедать, уже не могло быть целью посещения), но отправиться в магазин в Кингс Линн.
Мы все прониклись его надеждами и решили поступить в соответствии с его предложением.
Мы сели в автомобиль, взревел мотор, и мы покатили по направлению к Кинг Линн. Обратно, как я смутно подозревал, мы должны были возвращаться другой дорогой, но, опьяненный воздухом и движением, я не счел необходимым спрашивать, какой именно. Здесь следует упомянуть об одном незначительном, но все же любопытном факте, а именно,— ни когда мы путешествовали в Кингс Линн, ни когда возвращались домой, мне в голову ни разу не пришла мысль о Бирхэме. Последующие галлюцинации, если только это были галлюцинации, а не что-либо еще, я не склонен относить к результатам самовнушения. Гарри признался мне, что он также не знал, какой дорогой мы будем возвращаться.
Все остальное является не приукрашенным повествованием о том, что случилось. Однако мне кажется, что тем, кто занимается изучением оккультных вещей, оно может показаться интересным.
В ожидании починки нашего монстра, мы пили чай в отеле, глядя на большую пустынную площадь, а потом ждали, когда он за нами заедет. Потом раздался телефонный звонок из мастерской, спрашивали джентльмена, чей автомобиль у них находится, но поскольку Гарри отправился на прогулку, чтобы раздобыть местную вечернюю газету с новостями о результатах последнего международного матча, сообщение принял я. То, что я услышал, не внушало оптимизма: зажигание барахлило, и наше отправление, вероятно, задерживалось еще на час. Была половина седьмого, а мы находились в семидесяти восьми милях от Данвича.
Вскоре после этого вернулся Гарри, и я сообщил ему о звонке из мастерской.
На что он ответил:
—Следовательно, мы не успеем вернуться обратно к ужину. С таким же успехом мы могли бы устроить засаду на твоего призрака.
Как я уже говорил, по поводу Бирхэма не было произнесено ни слова, но если даже именно так следовало воспринимать слова Гарри, тем не менее, в них, на мой взгляд, нет и тени намека на то, чтобы мы собирались возвращаться обратно через Бирхэм.
Вместо часа мы прождали почти полтора. Наконец, наш восстановленный монстр заухал за углом, остановился перед нами, и мы сели.
—Вперед, Джек,— сказал Гарри шоферу.— Дорога будет пустынной. Вам лучше сразу включить фары.
Чудовище, с мерцающими глазами, было измучено, но никогда в жизни я не видел, чтобы автомобиль передвигался так осторожно и одновременно так быстро. Джек никогда не стал бы рисковать, в манере его езды не было даже намека на риск, но дорога была пустынна и просматривалась далеко вперед, так что он позволил монстру двигаться с той максимальной скоростью, на которую тот был способен. Фары освещали путь ярдов на пятьдесят перед нами, а романтика ночи перенесла нас в волшебную страну. На дорогу выскочил заяц и некоторое время мчался перед нами, пока, наконец, не отскочил в сторону, чтобы избежать попадания под колеса. В свете фар мелькали ночные мотыльки, ударяясь о ветровое стекло и исчезая где-то позади нас. Мы ехали на максимальной скорости, когда случилось ЭТО.
Это было не то чтобы очень уж необычным, оно было необъяснимым, словно мои ночные видения вдруг стали материальными.
Как я уже упоминал, рядом со мной находился клаксон. Мы летели вниз по прямой дороге так быстро, как только могли, двигатель работал, хотя и не так уверенно, как прежде. Вдруг прямо перед собой я увидел густое облако пыли, и понял, инстинктивно, сразу, не потратив на размышление ни мгновения, что оно должно означать.
Очевидно, прямо перед нами что-то двигалось с очень большой скоростью (иначе трудно понять, откуда могло взяться такое большое облако пыли), и двигалось в том же самом направлении, что и мы. Если бы это что-то на дороге двигалось нам навстречу, то мы, конечно же, в первую очередь заметили бы автомобиль, и уже во вторую поднятую им пыль. Если бы это что-то двигалось с небольшой скоростью — например, лошадь, запряженная в телегу — то оно не смогло бы понять в воздух такое ее количество. Поэтому я сразу сообразил, что перед нами находится быстро двигающийся автомобиль, причем скорость его была очевидно меньше нашей, иначе мы въезжали бы в это облако постепенно. А мы въехали в него разом, словно перед нами мгновенно опустился занавес.
Я обернулся к Джеку.
—Тормози!— крикнул я ему.— Дави на тормоз! Там что-то есть, перед нами!
Произнеся это, я принялся изо всех сил нажимать на клаксон, а другой рукой принялся искать тормоз. Одновременно я услышал дикий, испуганный крик, вырвавшийся из моих уст. Джек, по всей видимости, испытывал те же чувства, что и я, наши пальцы встретились. Затем мы въехали в облако пыли.
Мы чрезвычайно быстро сбросили скорость и двигались сквозь пыль медленно-медленно. После отъезда из Кингс Линн я не надел очки, пыль попала мне в глаза, и они ужасно болели. Тем не менее, то, что нас окружало, не было каким-то странным туманом,— обычная дорожная пыль. В этот момент я почувствовал у себя на плече руку Гарри.
—Там, впереди, что-то есть,— сказал он.— Взгляните! Вы не видите задние фонари?
Должен признаться, что я ничего не видел; двигаясь по-прежнему очень медленно, мы, наконец, выбрались из пылевого облака. Перед нами протянулась широкая пустынная дорога с живыми изгородями по обеим ее сторонам, никаких съездов не видно было ни справа, ни слева. Впрочем, справа виднелся домик, и закрытые ворота. Ни в одном окне домика свет не горел.
Мы оказались в тупике; воздух был неподвижно спокоен, ни один лист не шелохнулся на деревьях живой изгороди, ни одна пылинка не поднялась с дороги. Но позади нас пылевое облако все еще висело в воздухе, упираясь одним своим концом в запертые ворота. Очень медленно проехали мы последние сто ярдов: даже не верилось, что это мы. Затем Джек произнес, странно изменившимся голосом:
—Должно быть, это автомобиль, сэр,— сказал он.— Но куда он делся?
Я не знал, что ответить, вместо меня ответил Гарри. Я даже не узнал его голос, напряженный и сбивчивый.
—Вы слышали звук мотора?— спросил он.— Не нашего мотора? Это было похоже, похоже…
—Я ничего не слышал,— сказал я.
Мы снова двинулись в путь. Спустя некоторое время мы увидели огоньки домиков где-то в стороне.
—Что это за место?— спросил я Джека.
—Бирхэм, сэр,— ответил он.
Кот
Многие, без сомнения, припомнят выставку в Королевской Академии, не так много сезонов назад, которая теперь называется сезон Алингхэма, ставшую триумфом Дика Алингхэма, когда он, превзойдя всех конкурентов, в одно мгновение очутился на вершине славы. Он выставил три портрета, каждый из которых можно назвать маленьким шедевром среди окруживших их прочих работ. Но так как в тот год никто не озаботился выставить портреты, и на выставке их оказалось всего три, вряд ли его триумф можно считать абсолютным. Слава его внезапно вспыхнула и погасла, подобно метеору, возникшему из ниоткуда и на короткое мгновение затмившего самые яркие звезды на небосводе, и так же необъяснима, как яркая растительность на унылых скалах. Словно какая-то добрая фея вдруг вспомнила о давно позабытом крестнике и взмахом волшебной палочки преподнесла ему этот подарок. Но, как говорят в Ирландии, она держала палочку в левой руке, и если был подарок, то он имел и обратную сторону. Или, возможно также, Джим Мервик прав, и теория, выдвинутая им в монографии О некоторых малоизвестных поражениях нервных центров ставит точку в этом вопросе.
Сам Дик Алингхэм, что естественно, был в восторге от своей доброй феи или внезапного поражения нервных центров (в зависимости от того, что именно послужило причиною), и (монография, о которой было говорено выше, написана уже после его смерти) откровенно признавался своему другу Мервику, который старался пробиться сквозь толпу молодых врачей и сделать себе имя, что все это так же странно для него самого, как и для других.
—Все что мне об этом известно,— сказал он,— так это то, что осенью прошлого года я в течение почти двух месяцев страдал тяжелой депрессией, настолько тяжелой, что снова и снова возвращался к мысли о том, что у меня не в порядке с головой. Я часами просиживал здесь, ожидая какого-нибудь внутреннего движения, которое, как я думал, положит всему конец. Тому была причина, и вы ее знаете.
Он прервался, плеснул в бокал хорошую порцию виски, добавил из сифона содовой и закурил. Причина, конечно же, была хорошо известна Мервику — девушка Дика, с которой он был помолвлен, внезапно бросила его, когда появился, с ее точки зрения, более подходящий жених. Последний, вне всякого сомнения, являлся таковым по причине своего положения, имени, и особенно миллионов, так что леди Мэйдингли — каковая в будущем могла бы стать г-жой Алингхэм,— была совершенно довольна сделанным ею выбором.
Она была из тех блондинок, изящных, привлекательных девушек, которые, к счастью для мужской половины человечества, довольно редко встречаются, и являют собою нечто подобное кошке в человеческом обличье, сохранившее свои божественные и животные черты.
—Причина вам известна,— продолжал Дик,— и, как я уже говорил, два месяца размышлений привели меня к выводу, что единственным разумным выходом будет безумие. Однажды вечером, когда я сидел здесь в одиночестве — я всегда был в одиночестве — у меня в голове как будто что-то щелкнуло. Я не знаю, что это было, тогда мне это просто не пришло на ум, было ли это началом безумия, которого я ждал, или же (что было бы предпочтительнее) нечто более фатальное. Я полностью не осознал происшедшее, и все же почувствовал, что моей депрессии и угнетенному состоянию пришел конец.
Он снова замолчал, погрузившись в свои воспоминания и улыбаясь им, и молчал так долго, что Мервик был вынужден напомнить о своем присутствии.
—И что же было дальше?— спросил он.
—Это, на самом деле, было прекрасно. Я больше не чувствовал себя несчастным. Вместо этого я чувствовал необычайный подъем. Какой-то божественный лекарь, как мне показалось, просто убрал из моего мозга терзавшее болью пятно. Господи, и какой болью! Кстати, не желаете ли виски?
—Нет, спасибо,— ответил Мервик.— И как же этот случай повлиял на ваше мировосприятие, на ваше творчество?
—Самым удивительным образом. Ибо едва я осознал случившийся факт, все вокруг коренным образом изменилось. Цвета, что я видел, стали ярче раза в два, нежели прежде, очертания и формы предметов приобрели необыкновенную четкость. Весь мир, прежде размытый, пепельно-серый, скрывавшийся как будто в полумраке… А теперь словно кто-то включил яркий свет, и я вдруг увидел новое небо, новую землю, и в то же самое мгновение я ощутил, что могу изображать вещи такими, какими их теперь вижу. Что я,— заключил он,— собственно говоря, и сделал.
Слова эти показались Мервику даже более, чем возвышенными, и он рассмеялся.
—Мне бы хотелось, чтобы и в моем мозгу что-нибудь щелкнуло, если это меняет восприятие именно таким образом,— сказал он,— однако, возможно, что такой щелчок в моем мозгу приведет несколько к иным результатам, нежели в вашем.
—Это вполне возможно. Кроме того, свою роль может сыграть то, что вы не прошли через испытания, подобные выпавшим на мою долю. Но, признаюсь вам откровенно, что я ни за что не решился бы пройти через все это снова, даже если бы после этого мои скромные способности сравнялись с гением Тициана.
—А на что были похожи ваши ощущения?— спросил Мервик.
Дик на мгновение задумался.
—Представьте себе, что вы получаете посылку, туго перевязанную шпагатом, а ножа у вас нет,— ответил он,— и вы начинаете пережигать веревку, держа ее туго натянутой. Нечто подобное случилось со мной: довольно безболезненно, все слабее и слабее, пока, наконец, вовсе не исчезло. Может быть, аналогия не вполне соответственная, должен признать, но случилось нечто в таком роде. И, как вы теперь знаете, на это пережигание ушло несколько месяцев.
Он повернулся и принялся рыться в бумагах, валявшихся на письменном столе, пока не нашел конверт с изображением короны. Взяв его в руки, он усмехнулся.
—Признание моего таланта леди Мэйдингли,— сказал он,— дерзость, я бы даже сказал, наглость. Она написала мне вчера, спрашивая, не соглашусь ли я закончить ее портрет, начатый в прошлом году, и какова будет назначенная мною цена.
—В таком случае, вы можете торжествовать победу,— заметил Мервик.— Надеюсь, вы не ответили ей?
—Я подумал: а почему нет? Я сказал, что моя цена — две тысячи фунтов, и что я готов приняться за дело немедленно. Она ответила согласием и прислала мне сегодня чек на тысячу фунтов.
Мервик уставился на него в немом изумлении.
—Вы сошли с ума?— спросил он.
—Надеюсь, что нет, хотя в этом никогда нельзя быть полностью уверенным. Даже врачи на сегодняшний день не могут сказать со всей определенностью, что представляет из себя безумие.
Мервик поднялся.
—Как это возможно, что вы не видите, какому страшному риску себя подвергаете?— спросил он.— Снова встречаться с нею, снова быть рядом с ней, смотреть на нее,— я видел ее сегодня вечером, кстати, она сильно изменилась,— не приведет ли это к тому, что ваши чувства к ней обретут прежнюю силу? Это опасно, это очень опасно.
Дик покачал головой.
—Ни в малейшей степени,— ответил он,— я не испытываю к ней абсолютно никаких чувств, я даже не ненавижу ее; если бы я ненавидел ее, тогда, возможно, существовала бы опасность снова влюбиться. Однако, мысли о ней не вызывают во мне совершенно никаких эмоций. И эта абсолютная бесчувственность заслуживает определенного вознаграждения. Она достойна безграничного уважения.
С этими словами он опрокинул свой стакан и немедленно наполнил его снова.
—Это уже четвертый,— заметил его друг.
—В самом деле? Я не считал. Это говорит о том, что мне неинтересны мелкие детали. Кроме того, забавно, что алкоголь не оказывает на меня почти никакого воздействия.
—Тогда почему вы его употребляете?
—Потому что он возвращает мне восхитительную четкость очертаний и насыщенность цвета, когда они несколько тускнеют.
—Для вас это может плохо кончиться,— сказал доктор.
Дик рассмеялся.
—Дружище, посмотрите на меня внимательно,— сказал он,— и в том случае, если вы сможете совершенно определенно заявить, что видите хоть какие признаки приема мною стимуляторов, я беру на себя обязательство совершенно отказаться от них.
Вне всякого сомнения, Дик представлял собою воплощение здоровья. Он на мгновение замер, с бокалом в одной руке и бутылкой виски в другой; и руки его, отчетливо видимые на фоне черной рубашки, не выказали даже малейшего следа дрожи. Его пышущее здоровьем, загорелое лицо не было ни пухлым, ни изможденным, и поражало прекрасным цветом кожи. Ясный взгляд, отсутствие мешков и морщинок, он выглядел подтянутым, находящимся в хорошей форме, как если бы активно занимался спортивными упражнениями. Гибкий и подвижный, быстрые и точные движения — даже Мервик, с его опытным взглядом врача, который мог обнаружить малейшие отклонения от нормы, должен был признать, что друг его выглядит безупречно. Его внешний вид, его поведение не соответствовали представлениям Мервика; он разговаривал с человеком, смотревшим прямо и не прятавшим взгляд, он не видел каких-либо, даже наималейших, признаков расстройства нервной системы. И все же Дик был ненормален; и история, которую он только что рассказал, была неправдоподобна, и те недели депрессии, приведшие к какому-то щелчку в его мозгу, который удалил, подобно тому, как мокрая тряпка удаляет пятна, всякие воспоминания о былой любви и последовавших за ее крушением событий. Ненормален был скачок к способностям, граничащим с подлинным талантом, от прежней посредственности. Но если это было ненормально, то почему бы не быть ненормальным и этому поистине удивительному здоровью?
—Должен признаться, что я и в самом деле не наблюдаю никаких признаков употребления стимуляторов,— признался Мервик,— но если вам нужен мой совет как профессионала,— я вовсе не настаиваю на этом,— то я бы посоветовал вам отказаться от всех стимуляторов и с месяц полежать в постели.
—Но почему, во имя всего святого?— удивился Дик.
—Потому что, чисто теоретически, это лучшее, что вы можете сделать. Вы испытали шок, весьма серьезный, о чем свидетельствуют мучения последний недель, проведенных в депрессии. Обыкновенный здравый смысл подсказывает: Был сильный шок, надо восстанавливаться аккуратно, постепенно. Вместо этого вы возвращаетесь к работе и ведете весьма энергичную жизнь. Я охотно допускаю, что такой образ жизни вам по душе; вы также стали вдруг способны на действия, которые — впрочем, это, кажется, совершенная бессмыслица.
—Что именно — совершенная бессмыслица?
—Мои слова. Как профессионал, я должен вас ненавидеть, поскольку вы своим поведением опровергаете теорию, в которую я свято верю. Более того, я совершенно уверен, что вы в полном порядке. Я должен найти этому объяснение, хотя и не сейчас.
—Что это за теория?
—Прежде всего, лечение шока. А во-вторых, распространенное мнение о том, что для того, чтобы хорошо выполнять свою работу, человек должен мало есть и пить, и много отдыхать. Кстати, как долго длится ваш сон?
Дик прикинул.
—Я обычно отправляюсь в постель около трех,— сказал он,— и, полагаю, сплю приблизительно четыре часа.
—А кроме того, не отказываете себе в виски, питаетесь как гусь, предназначенный к Рождеству, и совершаете регулярные пробежки по утрам.
—Совершенно верно, и такой образ жизни меня вполне устраивает. А вы, похоже, задались целью меня переубедить.
—Даже если вы его не измените, ваш случай все равно останется весьма интересным.
Мервик действительно был страшно заинтересован, а потому, вернувшись домой поздно ночью, он отыскал на книжных полках некий толстый том, и открыл главу, называвшуюся Шок. Книга была посвящена непонятным заболеваниям и нарушениям функционирования нервной системы. Он часто читал ее ранее, ибо, в силу своей профессии, интересовался редкими и любопытными заболеваниями. Он отыскал параграф, который неоднократно перечитывал ранее, но который в этот вечер особенно привлекал его внимание.
Нервная система может функционировать таким образом, что даже у специалистов это будет совершенно неожиданным. Известны случаи, не вызывающие сомнений, когда полностью парализованный человек соскакивал с постели, заслышав крик: „Пожар!“ Также известны случаи, когда сильный шок, становившийся причиной глубокого депрессивного состояния, напоминающего летаргию, сменялся аномальной активностью, требовавшей необычайного прилива энергии, какая прежде не замечалась, или же замечалась в гораздо более слабой степени. Такая гиперактивность, при том, что потребность в сне и отдыхе часто существенно снижается, требует стимуляции в виде большего количества пищи и алкоголя. Казалось бы, что пациент, оказавшийся в таком состоянии после шока, рано или поздно за весьма короткий срок вновь погрузится в депрессию, однако, нельзя сделать однозначного вывода, когда и как это случится. Может оказаться нарушенным пищеварение, возникнуть белая горячка, или же возникнуть проблемы с ясностью мышления…
Но недели шли за неделями, июльское солнце превратило Лондон в раскаленный каменный лабиринт, а Алингхэм по-прежнему являл собой совершенно исключительное явление. Мервик терялся в догадках, наблюдал за ним и никак не мог прийти к определенному мнению. Он ухватился за слова Дика, что если обнаружит хоть малейшие следы действия стимуляторов, тот немедленно сменит образ жизни, но был вынужден признаться, что на это нет и намека. Леди Мэйдингли, тем временем, провела несколько сеансов, и в этом случае Мервик опять был вынужден констатировать, что те опасности, о которых он предупреждал Дика, совершенно беспочвенны. Как ни странно, эти двое стали большими друзьями. И Дик оказался прав, утверждая, что не испытывает к ней совершенно никаких эмоций, и он относился к ней, скорее, как к натюрморту, который взялся запечатлеть на холсте, чем к женщине, которую некогда боготворил.
Однажды утром, в середине июля, она сидела перед ним в его студии, а он, вопреки обыкновению, очень спокойный, кусая кончики кистей, переводил взгляд с нее на холст и обратно.
Внезапно он воскликнул:
—Это очень похоже на тебя,— произнес он,— и все же это не ты. Отличий слишком много! Я не могу изобразить тебя так, словно ты слушаешь гимн, написанный органистом, объевшимся кексов, с помощью четырех диезов. Это тебе совершенно не подходит!
Она рассмеялась.
—Ты должен был приложить все усилия,— сказала она.
—Я старался.
—Так в чем же дело?
Дик вздохнул.
—Ну конечно же, в твоих глазах,— ответил он.— В них что-то есть, и ты об этом знаешь. Что-то такое, что присуще только тебе. Вернемся на некоторое время назад; помнишь, мы говорили о том, что у наших братьев меньших все можно прочесть по их глазам, как и у тебя.
—И я тогда еще подумала, что будь я собакой, я бы непременно зарычала на тебя, а будь кошкой — поцарапала.
—Это уже конкретное действие; я же говорю о том, что и ты, и животные пользуетесь только глазами, в то время как люди выражают свои мысли и с помощью рта, и с помощью лба и все такое прочее. Довольная собака, раздраженная собака, голодная собака, сытая собака, безразличная собака — все это можно прочесть у нее по глазам. Ее пасть при этом почти совершенна неподвижна, и то же самое можно сказать про кошку, если не более.
—Ты часто говорил мне, что я настоящая кошка,— совершенно спокойно заметила леди Мэйдингли.
—Я и теперь готов это повторить,— сказал он.— Может быть, взглянув в глаза кошке, я пойму, что именно я упустил. Спасибо за подсказку.
Он положил палитру и подошел к столу, на котором стояли бутылки, лед и сифон.
—Не желаешь ли чего-нибудь выпить? Сегодня жарко, как в Сахаре,— спросил он.
—Нет, благодарю. И когда же ты назначаешь последний сеанс? Ты ведь сам сказал, что остался всего один.
Дик наполнил стакан.
—Я отправлюсь куда-нибудь на природу,— сказал он,— чтобы придумать, что поместить на заднем плане. Если повезет, я закончу все в три дня, если нет — то может быть через недели или чуть позже. Я совершенно не представляю, что там должно быть. Скажем, через неделю?
Леди Мэйдингли сделала пометку в своей украшенной золотом и драгоценными камнями записной книжке.
—И мне следует приготовиться к тому, чтобы увидеть кошачьи глаза на месте моих собственных, когда я увижу картину в другой раз?— спросила она, проходя мимо холста.
Дик рассмеялся.
—О, ты вряд ли заметишь разницу,— сказал он.— Разве не странно, что я никогда терпеть не мог кошек — они заставляют меня ощущать какую-то слабость, а ты всегда напоминала мне кошку.
—Тебе лучше бы спросить об этом своего друга мистера Мервика. Метафизические загадки — это по его части,— ответила она.
Фон изображения на картине в настоящее время был туманно обозначен несколькими штрихами, около головы, ярко-фиолетового и ярко-зеленого цветов, а мысли художника были заняты теми несколькими днями, целиком посвященными рисованию, которые его ожидали. Позади фигуры на холсте в высокой раме, должны были вырасти зеленые шпалеры, а на них, почти скрывая деревянную основу, распуститься большие прекрасные фиолетовые клематисы с блестящими листьями и подобными звездам цветками.
В верхней части холста будет просто узкая полоска летнего неба, у ее ног такая же узкая полоска серо-зеленой травы, а на заднем плане, весьма смелая, феерия фиолетового и зеленого. С этой целью он направился в небольшой коттедж, расположенный неподалеку от Годалминга, где он построил в саду нечто вроде открытой студии, одновременно напоминающее комнату и беседку, не имевшую северной стены и окруженную зеленой решеткой, представлявшую собой огромное скопление фиолетовых звезд. Он ясно представлял себе, какой необычно красивой будет выглядеть на холсте его натурщица, как подчеркнет эту красоту фон, и ее большую серую шляпу, и блестящее серое платье, и желтые волосы, и кожа, цвета слоновой кости, и светлые глаза, сейчас голубые, а спустя мгновение серые, а еще спустя мгновение зеленые. Он с нетерпением ожидал момента, когда сможет приступить к воплощению своего замысла и испытывал чувства, хорошо знакомые любому творцу, а потому нет ничего удивительного в том, что он спешил в Годалминг, оживленный и исполненный жаждой деятельности. Ибо он собирался вложить в каждый элемент своего творения — в каждую пурпурную звездочку цветка, каждый листочек, каждый кусочек решетки,— жизнь и свет, подобно тому, как сумерки, затушевывая небо, открывают нам блестящие жемчужины звезд.
Его замысел оформился окончательно, он поместил свое созвездие — изображение леди Мэйдингли,— в небе: и теперь он должен окружить его зеленой и фиолетовой ночью, чтобы оно засияло.
Сад его представлял собой участок земли, огороженный стеной из старого кирпича, и он распорядился им со всей присущей ему оригинальностью. Покрытое травой пространство (вряд ли его можно было назвать газоном) и так было невелико, теперь же значительную часть (двадцать пять на тридцать футов) занимала открытая студия. Непрозрачная деревянная стена с западной стороны, и две решетки с южной и восточной, снаружи оплетенные лианами, а изнутри украшенные восточными тканями. Летом он проводил здесь большую часть дня, за мольбертом или просто наслаждаясь покоем. Трава на земляном полу полностью высохла и была накрыта персидским ковром; здесь также располагались письменный и обеденный столы, книжный шкаф с любимыми книгами и полдюжины плетеных кресел. В углу расположились принадлежности для ухода за садом: косилка, шланг для полива, ножницы и лопата. Подобно многим легко возбудимым людям, Дик обнаружил, что садоводство, то есть непрерывный процесс планирования и оформления, как способ удовлетворить симпатиям растений, чтобы обеспечить им наиболее благоприятные условия для роста и цветения, одновременно есть прекрасный способ успокоения среди житейских бурь. Растения восприимчивы и отзывались на доброе отношение; то внимание, которое он уделял им, не пропадало втуне, и теперь, возвращаясь из Лондона после месячного отсутствия, он был уверен, что найдет их свежими и прекрасными в каждом уголке своего сада. И фиолетовые клематисы с царственной щедростью расплатятся с ним за его заботу, и каждый цветок будет рад стать моделью для фона на его картине.
Вечер был очень теплым, но не душным, как в преддверии близкой грозы, а просто, чистым ясным вечером середины лета; он в одиночестве ужинал у себя в павильоне, освещенный последними лучами заходящего солнца. Небо медленно окрашивалось синим бархатом, кофе давно закончился, а он все сидел и смотрел на север, сквозь сад, на деревья, окружавшие его участок. Это были акации, самые изящные и женственные из растений, даже сейчас, в разгар лета, одетые пышной живой листвой. Под ними расположились небольшие дерновые террасы, на которых цвели сладкий горошек, источавший неповторимый аромат, и махровые алые розы Баронесса Ротшильд и Франция, медно-красные Beaut inconstante и Ричардсон. Перед ними виднелись увитые зеленым, с фиолетовыми звездами, решетки.
Он сидел здесь, бессознательно наслаждаясь буйством красок, когда его взгляд привлекло нечто темное, крадущееся среди роз, и два светящихся глаза, устремленные на него. Он поднялся, но это движение не вызвало никакой реакции у животного, которое, мурлыкая, продолжало приближаться к нему, подняв хвост трубой. Стоило ему подойти ближе, как Дик почувствовал предательскую слабость, часто охватывавшую его в присутствии кошек, он топнул ногой и хлопнул в ладоши. Хвост опал, черная тень мелькнула под решетку и в мгновение ока исчезла. Однако вечер был безнадежно испорчен, и Дик отправился в дом.
Следующее утро выдалось по-летнему прекрасным: дул слабый северный ветерок, и солнце, достойное греческих островов, заполонило небо своими лучами. Сновидения и (не характерный для него) долгий сон, совершенно изгнали из головы Дика встревожившие его мысли о появлении кота, и он расположил свой холст перед решеткой с фиолетовыми клематисами, в предчувствии удачной работы. Также и сад, вчера казавшийся сказочным под влиянием магии заката, был полон света и удивительных красок, и хотя жизнь — как впервые подумалось ему за несколько месяцев — в образе леди Мэйдингли не была слишком уж ярко выражена, все же мужчина, как ему казалось, если только он не лишен темперамента, если он любит цветы и искусство, сможет наполнить ею даже такой образ. Завтрак был закончен, его натурщица сияла красотой на холсте, он быстро набросал цветы и листву и принялся за работу.
Фиолетовое и зеленое, зеленое и фиолетовое: услаждало ли взор такое когда-либо прежде? Подобно гурману, он упивался работой. Он был прав: стоило ему только положить первые мазки, и он понял — он был прав. Именно эти божественные, насыщенные цвета, дадут жизнь изображению на картине, именно эта бледная полоска неба над ее головой, так ярко подчеркивающая ее фигуру, именно эта полоса серо-зеленой травы у ее ног,— казалось, она вот-вот покинет холст. Он совершенно растворился в работе, взмахивая кистью, не слишком поспешно, но одновременно нисколько не замедляя своих движений.
Он прервался, наконец, испытывая странное чувство, словно бы мгновенно вернувшись откуда-то издалека. Он, должно быть, работал около трех часов, его слуга уже накрывал стол к ленчу, но ему казалось, что утро пролетело в один миг. Работа значительно продвинулась вперед, и он долго рассматривал холст.
Затем взгляд его сместился с холста на клумбы.
Там, прямо напротив зарослей сладкого горошка, на расстоянии не более двух ярдов от него, расположился очень большой серый кот, который, казалось, наблюдал за ним.
Обычно присутствие кота словно бы отнимало у Дика все силы, но сейчас, когда он смотрел на кота, а кот — на него, он не испытывал ничего подобного, и объяснил это тем, что находится на открытом воздухе, а не в запертой душной комнате. Тем не менее, вчера вечером, появление кота воздействовало на него обычным образом. Но это сейчас его совершенно не интересовало; его занимало то, что он увидел в заинтересованном дружелюбном взгляде животного, в выражении его глаз, именно то, что он хотел воплотить в портрете леди Мэйдингли. Медленно, стараясь не делать резких движений, чтобы не спугнуть кота, он протянул кисть к холсту и внизу его, в еще чистом месте, быстрыми мазками запечатлел то, что искал. Даже сейчас, несмотря на то, что кот стоял на хорошо освещенном солнцем месте, его глаза казались как бы светящимися изнутри: именно так смотрела леди Мэйдингли. И вот теперь он запечатлел его на чистом месте…
В течение пяти минут или около того он писал их точными резкими мазками, ориентируясь на цвета внизу холста, а потом долго смотрел на эти глаза, чтобы понять, то ли он получил, что хотел. Потом взглянул на кота, который оказался настолько мил, что послужил ему натурщиком, но животного на прежнем месте не оказалось. Что, впрочем, не вызвало у него досады или сожаления,— он ненавидел кошек,— и единственное, что его немного удивило, была внезапность его исчезновения. Однако то, что благодаря коту запечатлелось на холсте, исчезнуть не могло, это было его собственностью, его удачей. Воистину, перед ним был портрет, превосходивший все, что им было написано прежде. Женщина, реальная, живая, с одушевленным взглядом, стояла перед ним, в буйстве летних красок.
Весь день, благодаря своей необычной способности, он воспринимал окружающее необычайно ярко, что, впрочем, не помещало ему опустошить за это время бутылку виски.
Но тем вечером он в первый раз оказался под влиянием двух чувств, касавшихся физического и душевного состояния, показавшихся ему странными: согласно первому, ему казалось, что он выпил именно столько, сколько ему было нужно, второе же — своего рода отзвук мучения, испытанного им осенью, когда он был отброшен девушкой, которой отдал свою душу, словно грязные перчатки.
Ни одно из этих ощущений не отличалось особенной остротой, но каждое из них ощутимо присутствовало.
Окончание дня было не таким хорошим, как его начало: около шести часов по небу поползли густые облака, а обычная жара ясного летнего дня сменилась предвещающим шторм жаром. Несколько больших горячих капель предупредили его о надвигающемся дожде, он убрал свой мольберт в укрытие, и сказал слуге, чтобы тот накрыл стол в доме. Работая, он, по своему обыкновению, избегал любого общения, чтобы не отвлекаться, и даже обедал в одиночестве. Когда ужин был закончен, он прошел в гостиную, насладиться вечерним отдыхом. Все, что ему было нужно, слуга оставил на подносе, так что пока не придет время отойти ко сну, он полностью будет предоставлен самому себе. Снаружи приближался шторм, отдаленные раскаты грома превратились в несмолкаемое ворчание: в любой момент буря могла наброситься на дом буйством всполохов и звуков.
Некоторое время Дик пытался читать, но мысли его блуждали. Тяжесть потери прошлой осенью, которая, как он полагал, навсегда оставила его, неожиданно вспыхнула с новой силой, его голова стала тяжелой, может быть, из-за грозы, а может быть, из-за выпитого. А потому, намереваясь лечь в постель и погрузиться в сон, который избавил бы его от беспокойства, он закрыл книгу и направился к окну, намереваясь закрыть его. Но на полпути вынужден был остановиться. На софе под окном сидел большой серый кот с блестящими желтыми глазами. В зубах он держал молодого дрозда, еще живого.
Ужас охватил его; затем навалилась болезненная слабость; он одновременно ненавидел и ужасался страшной кошачьей радости, получаемой от мучений своей жертвы, радости настолько огромной, что кот предпочел ее чувству голода. Более того, выражение глаз кота и тех, что он изобразил на портрете, вдруг поразило его адским сходством. На мгновение он застыл, словно разбитый параличом, еще через мгновение, содрогаясь, пришел в себя и бросил стакан, который держал в руке, в ужасное животное. Стакан пролетел мимо. Секунду кот оставался на том же месте, пристально глядя на него ненавидящим взглядом, затем сжался и в мгновение ока исчез в окне. Дик с треском затворил окно, вздрогнув от произведенного шума, а затем осмотрел диван и пол в поисках птички, которую, как ему показалось, кот выронил. Пару раз ему казалось, что он слышит слабое движение, но это оказалось всего лишь иллюзией,— дрозда нигде не было.
Дальнейшие поиски были бессмысленны; он собрался отправиться спать, но перед этим, чтобы успокоиться,— как он постарался уверить самого себя,— он решил выпить последний бокал. Гроза снаружи прекратилась, но дождь продолжался, шелестя травой. А затем к этому монотонному звуку добавился другой,— кошачье мяуканье,— но не обычное длинное и тягучее, напоминающее плач, а жалобный призыв животного впустить его в дом. Занавеси были опущены, но он все же не удержался и поднял их. На подоконнике сидел большой серый кот. И хотя дождь лил как из ведра, его шерсть оставалась сухой, наверное, по причине тепла, исходившего от его тела. Но стоило ему увидеть Дика, он сердито мяукнул, царапнул стекло и исчез.
Леди Мэйдингли… Господи, как же он любил ее! И, как бы отвратительно она не обошлась с ним, как он хотел ее сейчас! Он думал, что все его проблемы остались в прошлом, неужели он ошибся? Неужели этот кошмар вернулся? Это все взгляд кота — это он виноват. Тем не менее, желание прошло так же внезапно, как и появилось, и это было необъяснимо. Все эти месяцы, когда он принимал спиртное, он выпивал больше, чем сегодня, но вечером голова его была ясной, он полностью контролировал себя и упивался свободой творческого видения. Сегодня же вечером он, спотыкаясь, на ощупь пробрался к своей кровати.
Слабый свет зари разбудил его, и он сразу поднялся, еще испытывая чувство сонливости, но словно бы повинуясь какому-то тихому настойчивому зову. Дождь окончился, на бледных небесах были видны драгоценные камни утренних звезд. Его комната казалась странно незнакомой, его ощущения — никогда прежде не испытанными, какая-то неопределенность, ставшая барьером между ним и миром. Им владело единственное желание — закончить портрет. Все остальное — пусть остается на волю случая, или законов, правящих миром, законов, которые определяют, какому дрозду сегодня выпадет стать добычей кошки,— он становится козлом отпущения среди тысяч себе подобных,— а остальные могут летать совершенно безбоязненно.
Через два часа слуга позвал его, но в комнате никого не было. Так как утро казалось прекрасным, он вышел, отнести завтрак в павильон. Портрет был здесь, напротив клематисов, но весь покрыт странными царапинами, словно от когтей разъяренного животного или как если бы подвергся нападению пришедшего в ярость человека, вооруженного гвоздем. Тело Дика Алингхэма тоже было здесь, оно неподвижно лежало перед изуродованным холстом. Когти, или, возможно, гвоздь, напавшего на него, оставили ужасные раны на его горле. Но руки его были покрыты краской, и краска застыла под ногтями его пальцев.
Садовник
Двое моих друзей, Хью Грейнджер и его жена, сняли на месяц в преддверии рождественских праздников дом, в котором мы стали свидетелями странных событий, и, когда я получил от них приглашение провести там две недели, то принял его с энтузиазмом. Уж не знаю, что хорошего в этих покрытых вереском пустошах, за исключением разве что многочисленных ловушек, подстерегающих игроков в гольф. Гольф, как мне дали понять, должен был занять меня и Хью на целый день, поскольку Маргарет никогда не снизошла бы до того, чтобы не только принять участие в игре, столь ею ненавидимой, но и прикоснуться рукой к ее принадлежностям…
Я прибыл туда еще засветло, а поскольку хозяева отсутствовали, решил прогуляться по окрестностям. Дом и сад располагались на возвышенности с видом на юг; внизу виднелось несколько акров пастбищ, спускавшихся к реке с перекинутым через нее пешеходным мостом, по другую сторону которого расположился коттедж с соломенной крышей и окружавшими его огородами. Дорожка вела к калитке в саду, затем через пастбище к пешеходному мосту, мимо коттеджа, и, таким образом, насколько подсказывало мне мое чувство путешественника, являлась кратчайшим путем к полю для игры в гольф, лежавшего далее приблизительно на полмили. Поскольку коттедж явно лежал на земле, относившейся к небольшому поместью, где я находился, я предположил, что это дом садовника. Единственное, что противоречило такому ясному и здравому предположению, было отсутствие каких-либо признаков его обитаемости. Хотя вечер был достаточно холодным, из его трубы не вился дымок, а по мере приближения, мне начало казаться, что атмосфера вокруг него как бы пропитана запахом ожидания, как мы приписываем это иногда в своем воображении необитаемым жилищам. Так стоял он, без малейших признаков жизни внутри и снаружи, хотя, по-видимому, был в идеальном состоянии и готов в любой момент принять нового жильца, который бы вдохнул бы в него новую жизнь. Об окружавшем его небольшом садике, хотя изгородь была недавно покрашена и выглядела опрятно, можно было сказать то же самое; клумбы — неухоженные и заросшие сорняками, а перед входной дверью выстроился ряд засохших хризантем. Все это было мимолетным впечатлением, поскольку я, не останавливаясь, миновал его, перешел пешеходный мост и стал подниматься по поросшему вереском склону. Мое чувство путешественника меня не подвело, и я увидел перед собой здание гольф-клуба. Вне всякого сомнения, Хью должен был быть здесь, так что обратный путь мы проделаем вместе. Стюард, однако, сообщил мне, что не более пяти минут назад миссис Грейнджер заехала за своим мужем на машине, так что мне не оставалось ничего иного, как пуститься в обратный путь той же дорогой, какой пришел. Впрочем, я сделал крюк, чтобы осмотреть поле для гольфа, прошел по прямой от семнадцатой к восемнадцатой лунке, чтобы провести рекогносцировку, с уважением осмотрел песчаный круг, надежно охранявший скрывавшуюся в зелени восемнадцатую лунку, прикидывая, каким образом лучше всего наносить удары по мячу: то ли безрассудно, надеясь на удачу, на то, что мой мяч окажется в безопасности на траве рядом с нею, или же с осторожной оглядкой на песчаную ловушку, ее окружающую.
Зимний день быстро угасал, и когда я, на обратном пути, достиг пешеходного мостика, сумерки уже начали сгущаться. Справа от меня, неподалеку от дороги, располагался коттедж, белые стены которого поблескивали в темноте; переходя по довольно узкому мостику я невольно обернулся и еще раз бросил взгляд в его сторону. Мне показалось, что в одном из окон виден слабый свет, что, таким образом, делало мою теорию о его необитаемости совершенно несообразной действительности. Я вгляделся попристальнее и обнаружил свою ошибку; последние лучи заходящего солнца отразились на стеклах и ввели меня в заблуждение; зимним вечером коттедж выглядел пустынным, как, наверное, никогда прежде. Тем не менее, я задержался у калитки в низкой ограде, ибо, хотя внешне ничего не давало повода сделать положительный вывод о его обитаемости, какое-то внутреннее, совершенно иррациональное чувство, уверяло в обратном. Конечно же, никого не было видно, на чувство нашептывало, что обитатель, должно быть, находится в задней части коттеджа, скрытой от меня внутренними перегородками, и, как это ни странно, и до сих пор для меня необъяснимо, этот вопрос вдруг оказался самым важным,— обитает кто-то в коттедже или нет,— поскольку разум по-прежнему настаивал, что там никого нет, а чувство твердило, что коттедж занят. В качестве оправдания, если бы он оказался обитаем, я мог бы спросить короткий путь к дому, в котором я остановился, и, сам не в восторге от того, что делаю, я прошел через маленький садик и постучал в дверь. Никакого ответа; я постучал второй раз, результат был тот же самый; подергав дверь, я обнаружил, что она заперта, и обошел вокруг коттеджа. Конечно, здесь никого не было, и я сказал себе, что напоминаю человека, заглядывающего под кровать в поисках грабителя, и который был бы безмерно удивлен, там его обнаружив.
Мои хозяева были уже дома, когда я вернулся, и мы провели два часа до обеда в оживленной беседе, постоянно перебивая друг друга, как и положено друзьям, не встречавшимся в течение какого-то времени. Вряд ли можно было назвать тему, которая не интересовала бы Хью Грейнджера или его жену; их интересовало все: гольф, политика, нужды России, кулинария, призраки, возможное восхождение на Эверест, налоговые сборы — все это мы обсудили с необычайным пылом. Одна тема сменяла другую с необыкновенной легкостью, и только тема призраков возникала снова и снова.
—Маргарет близка к помешательству,— заметил Хью, когда мы в очередной раз заговорили о призраках,— она начала пользоваться дощечками для спиритических сеансов. Если вы пользуетесь такими дощечками в течение шести месяцев, как мне говорили, самые непредвзятые врачи констатируют у вас помешательство. Еще пять месяцев, и она отправится в сумасшедший дом.
—Это работает?— спросил я.
—Да, и можно узнать много интересного,— сказала Маргарет.— Много вещей, о которых никогда прежде не задумывался. Мы попробуем их сегодня ночью.
—О, нет, только не ночью,— простонал Хью.— Давайте устроим сеанс вечером.
Маргарет проигнорировала его слова.
—Нет необходимости задавать дощечкам вопросы,— продолжала она,— поскольку в вашем мозгу имеются, в некотором роде, ответы на них. Если я спрашиваю, будет ли завтра хорошая погода, например, то, наверное, я — хотя, на самом деле, я вовсе не хочу сказать, что это я его подталкиваю,— и есть именно тот человек, который заставляет карандаш написать да.
—Хотя, как правило, идет дождь,— заметил Хью.
—Не всегда; не перебивай. Гораздо интереснее то, что карандаш пишет по собственному выбору. Зачастую он чертит странные загогулины,— конечно, и они могут что-то означать,— снова и снова, но вдруг появляется ясно читаемое слово, а я понятия не имею, к чему оно может иметь отношение, даже предположений нет. Вчера вечером, например, он несколько раз написал слово садовник. Что бы это могло значить? Садовник здесь — методист с козлиной бородкой. Может быть, имелся в виду он? Впрочем, пора одеваться. Пожалуйста, не опаздывайте, мой повар приготовил замечательный суп.
Мы встали, но у меня в мозгу возникли некоторые ассоциации, связанные со словом садовник.
—Кстати, а что там за домик в поле за пешеходным мостиком?— спросил я.— Это коттедж садовника?
—Был им раньше,— ответил Хью.— Но козлиная бородка там не живет; там вообще никто не живет.
—Он не пустует. Если бы я был здесь владельцем, я призвал бы козлиную бородку к ответу и вычитал арендную плату из его заработка. Но некоторым людям экономия чужда. Почему, позвольте спросить?
Маргарет внимательно посмотрела на меня.
—Любопытство,— ответил я.— Простое любопытство.
—Я вас не понимаю,— сказала она.
—Видите ли,— продолжал я,— я просто полюбопытствовал, живет ли там кто. Я проходил мимо, когда поднимался к зданию гольф-клуба, и уверен, что он был пуст, но возвращаясь обратно, я почувствовал, что там кто-то есть, причем был настолько в этом уверен, что постучал в дверь и даже обошел вокруг него.
Хью поднимался по лестнице наверх впереди нас, она немного задержалась.
—И там никого не оказалось?— спросила она.— Как странно: я испытывала такое же чувство, что и вы.
—Это объясняет, почему на дощечках снова и снова появляется слово садовник,— сказал я.— Вы постоянно вспоминаете о коттедже.
—Все гениальное просто,— отвечала Маргарет.— Давайте все же переоденемся к столу.
Сквозь опушенные занавеси пробивался яркий лунный свет, когда я проснулся посреди ночи, и заставил меня встать и выглянуть в окно. Окна моей комнаты выходили на сад и поле, которыми я проходил вечером, и они сейчас были хорошо освещены полной луной. Коттедж с соломенной крышей и белыми стенами возле речки был очень хорошо виден, и мне снова показалось,— конечно, отражение луны в стеклах было тому причиной,— что он освещен изнутри. Мне показалось странным дважды в день стать жертвой одной и той же иллюзии, но затем случилось еще более странное.
Когда я смотрел на коттедж, свет в нем внезапно потух.
Утро вовсе не было таким, каким предвещала его ясная ночь; когда я проснулся, снаружи завывал ветер, а косые струи дождя стучали в стекла моих окон. Ни о каком гольфе не могло быть и речи, и, хотя натиск бури несколько утих во второй половине дня, дождь продолжал идти с угрюмой настойчивостью. Но мне надоело сидеть в доме, а поскольку все остальные отказались составить мне компанию, я, надев плащ, вышел подышать свежим воздухом. В качестве конечной цели своей прогулки я избрал поля для гольфа, выбрав грязный, но короткий путь через поля, чтобы договориться с парой носильщиков клюшек для себя и Хью на следующее утро, и задержался в коттедже на некоторое время, увлекшись иллюстрированными журналами в курительной комнате. Должно быть, я читал несколько дольше, чем собирался, поскольку последние лучи заходящего солнца вдруг упали на очередную страницу, и, подняв глаза, я обнаружил, что дождь прекратился, и быстро надвигаются сумерки. Поэтому случилось так, что вместо того, чтобы избрать более длинный путь, я поспешил обратно через поля. Последний луч, так же, как и двадцать четыре часа назад, застал меня в сумерках около пешеходного мостика. До этого момента, насколько мне помнится, я не вспоминал о коттедже, но теперь, припомнив о вспышке света внутри вчера вечером, припомнил одновременно, что это случилось приблизительно в то же самое время. И снова у меня возникло непреодолимое ощущение, что коттедж сдавался в аренду. Одновременно я бросил взгляд в сторону коттеджа и приметил фигуру человека, стоявшего в дверях. В сумерках я не мог разглядеть его лицо, даже если бы он повернулся в мою сторону; у меня сложилось впечатление, что это довольно высокий парень, плотно сложенный. Он открыл дверь, за которой виднелся свет, похожий на свет от лампы, вошел, и закрыл ее за собой.
Итак, мои предчувствия меня не обманули. И тем не менее, я бы совершенно определенно сказал, что коттедж был пуст; так кто же был этот человек, который повел себя так, словно он вернулся домой? Снова, на этот раз испытывая некоторый страх, я постучал в дверь с намерением задать какой-нибудь пустяшный вопрос, затем постучал снова, более сильно, так что не могло быть и речи о том, что мой стук не был услышан. Не получив никакого ответа, я попробовал ручку двери. Дверь была заперта. Тогда, с трудом преодолевая все более и более овладевавший мною страх, я обошел коттедж, вглядываясь во все незашторенные окна. Внутри было темно, хотя всего лишь пару минут назад я видел свет лампы, вырвавшийся из открытой двери.
Поскольку мои мысли стали складываться в некое подобие гипотезы, я ни словом не обмолвился о своем странном приключении, и после обеда Маргарет, не смотря на протесты со стороны Хью, достала дощечки, на которых сохранилось слово садовник. Мое предположение было, конечно, совершенно фантастическим, но мне не хотелось никаким образом влиять на Маргарет… Долгое время карандаш скользил по бумаге, выписывая петли, кривые и углы, похожие на график температуры, затем она начала зевать и создавалось впечатление, была утомлена своим эксперементом, а какое-либо внятное слово все не появлялось. Затем, самым странным образом, голова ее склонилась вперед и она, казалось, заснула.
Хью оторвался от своей книги и прошептал мне:
—Она уснула, точно так же, как тогда,— сказал он.
Глаза Маргарет были закрыты, она дышала ровно и спокойно, как дышит спящий человек, а затем ее рука вдруг принялась двигаться с необычайной уверенностью. Поперек большого листа бумаги одна за другой возникали буквы, потом рука ее внезапно остановилась, она проснулась и взглянула на лежащий перед нею лист.
—Как глупо,— произнесла она.— Кто-то из вас очень зло подшутил надо мной!
Мы заверили ее, что это не так, и она прочла написанное.
—Садовник, садовник,— прочитала она.— Я садовник. Я хочу придти. Я не нахожу ее здесь.
—О, Господи, опять этот садовник!— воскликнул Хью.
Рассматривая надпись, краем глаза я заметил, как глаза Маргарет сфокусировались на мне, и прежде чем она заговорила, я уже знал, о чем она спросит.
—Вы возвращались с прогулки мимо коттеджа?— спросила она.
—Да, и что?
—Он все еще пустует?— тихо произнесла она.— Или… или нет?
Мне не хотелось рассказывать ей о том, что я видел или, по крайней мере, думал, что видел. Возможно, за этим не скрывалось ничего достойного внимания, и мне не хотелось, чтобы каждый из нас своим мнением укреплял мнение другого.
—Я снова стучался, и снова не получил ответа,— сказал я.
Наступило время отходить ко сну; Маргарет поднялась и проследовала к себе; после того, как она скрылась, я и Хью вышли из дома, чтобы оценить погоду. Луна светила посреди ясного неба, и мы неспешным шагом шли по дорожке перед домом. Внезапно Хью быстро обернулся и указал на угол дома.
—Кто это там?— спросил он.— Взгляните! Вон там! Он только что завернул за угол.
Я обернулся и мельком успел заметить фигуру высокого человека плотного телосложения.
—Вы видели его?— спросил Хью.— Я обойду вокруг дома и найду его, мне вовсе не хочется, чтобы кто-то бродил тут ночью. Ждите здесь, а если он снова появится, пока меня не будет, спросите его, что ему нужно…
Хью оставил меня рядом с открытой парадной дверью, где я должен был ждать его, пока он не совершит обход. Не успел он скрыться из глаз, как я услышал, совершенно отчетливо, быстрые, но тяжелые шаги по асфальтированной дорожке со стороны, противоположной той, в которой он исчез. Но не было видно никого, кто мог бы быть причиной этих звуков.
Шаги невидимки раздавались все ближе и ближе, а затем, к своему ужасу, я почувствовал, как этот кто-то невидимый коснулся меня, когда я стоял перед дверью. Я задрожал, но не только от ужаса — к моей руке прикоснулось что-то ледяное. Я попытался ухватить этого невидимого нарушителя, но он вырвался, и в следующий момент я услышал шаги по паркету внутри дома. Какая-то дверь открылась и захлопнулась, и больше я ничего не слышал. В следующий момент из-за угла, из-за которого прежде появился невидимка, выбежал Хью.
—Но где же он?— спросил Хью.— Он шел передо мной не более чем в двадцати ярдах,— высокий, крепкий парень.
—Я никого не видел,— отвечал я.— Я слышал его шаги по тропинке, но никого не видел.
—А потом?— снова спросил Хью.
—Мне показалось, что он оттолкнул меня и вошел в дом,— сказал я.
Шагов на дубовой лестнице слышно не было; мы обыскали комнату за комнатой на первом этаже дома. Двери в столовую и курительную комнату были заперты, в гостиную открыта, и оставалась только одна дверь, которая могла открыться и закрыться; она вела в кухню и помещения для прислуги. Но и здесь наши поиски оказались безрезультатны; ни в кладовых, ни в посудомоечной, ни в гардеробной, ни в помещениях слуг мы не обнаружили ничего, здесь было тихо и пустынно. Наконец, мы оказались в кухне, также пустой. Однако у камина стояло кресло-качалка, и оно покачивалось туда-сюда, словно кто-то, сидевший в нем, только что вышел. Оно мягко покачивалось, и это, казалось, создавало ощущение присутствия кого-то, нами не видимого, в гораздо большей степени, если бы в нем кто-то находился. Помню, я даже хотел остановить его и попытался протянуть руку, но она отказалась мне повиноваться.
Того, что мы видели, а в еще большей степени того, что мы не видели, было вполне достаточно, чтобы испортить сон большинству людей, и я, вне всякого сомнения, не являлся исключением из их числа. Долго лежал я с открытыми глазами и напряженно вслушивался, а когда, наконец, задремал, то в полудреме услышал звук, приглушенный, но достаточно явственный, производимый кем-то, ходившим по дому. Мне пришло в голову, что это, должно быть, Хью, вышел на разведку; но когда я постучал в дверь между нашими комнатами, то услышал ответный стук; как оказалось, он подошел к двери с другой стороны, чтобы узнать, не я ли отправился на поиски. И пока мы переговаривались, шаги раздались около моей двери, а затем заскрипела лестница, по которой кто-то поднимался. Спустя некоторое время шаги раздались прямо над нашими головами, на чердаке.
—Это не спальная прислуги,— сказал Хью.— Там никого быть не должно. Давайте посмотрим еще раз: кто-то там все-таки есть.
С зажженными свечами мы осторожно прошествовали наверх, но едва достигли верхней части пролета, как Хью, шедший на шаг впереди меня, резко остановился.
—Что-то движется рядом со мной!— сказал он и попытался схватить пустоту. Пока он говорил, я испытал то же самое ощущение, а еще спустя несколько мгновений лестница ниже нас заскрипела, как если бы по ней кто-нибудь спускался.
Всю ночь звук шагов раздавался в разных частях дома, как будто кто-то что-то искал, и когда я, уже лежа, прислушивался к происходящему, то вдруг вспомнил о словах, которые Маргарет написала на дощечке для гаданий. Я хочу придти. Я не могу найти ее здесь.
Действительно, все выглядело так, словно некто пришел в дом и тщательно его обыскивает. Может быть, садовник. Но что и для кого разыскивал этот невидимый садовник?
Когда телесная боль стихает, трудно вспомнить те ощущения, которые испытывал, со всей живостью; точно так же я, на следующее утро, встав и одевшись, тщетно пытался вспомнить тот ужас, который не отпускал меня во все время ночных похождений. Я вспоминал о раскачивавшемся кресле, звук шагов по асфальтовой дорожке снаружи дома, прикосновение, когда кто-то вошел в дом. Но сейчас, спокойным ясным утром, и весь ясный морозный зимний день, я не мог понять, что это было. Требовались те же самые ощущения, что и прежде, но сейчас они отсутствовали. Хью чувствовал то же самое; он даже был склонен отнестись ко всему происшедшему с известной долей юмора.
—Ну и устроил он нам,— сказал он,— кто бы он ни был, и кого бы он ни искал. Кстати, ни слова Маргарет, пожалуйста. Ей ничего не надо знать, ни о том, что кто-то вошел в дом, ни о его хождении по дому… ничего подобного. Во всяком случае, ни о каких садовниках, расхаживающих по дому в эту пору. Если и были слышны какие-то шаги, то причина тому — мы с вами.
Маргарет договорилась провести вечер со своими друзьями, вследствие чего мы с Хью, после игры, подкрепили силы в клубе, после чего, уже в сумерках, я в третий раз возвращался домой мимо коттеджа. Но только в этот раз у меня не появилось чувства, что он обитаем; наоборот, он выглядел унылым и заброшенным, подобно большинству нежилых домов, и ни единого проблеска света не виднелось в его окнах.
Хью, которому я поведал о своих новых впечатлениях, воспринял их довольно легкомысленно, и как новый повод для шуток, помимо ночных похождений, пока мы не подошли к дверям нашего дома.
—Небольшое психическое расстройство, старина,— сказал он.— Нечто вроде насморка. Ого, дверь заперта.
Он позвонил, затем постучал; через некоторое время изнутри донеся звук поворачиваемого ключа и отодвигаемого засова.
—Почему заперта дверь?— спросил он открывшего нам слугу.
Тот переминался с ноги на ногу.
—С полчаса назад раздался звонок, сэр,— наконец отвечал он,— я подошел и открыл дверь. На пороге стоял человек…
—И что?— спросил Хью.
—Мне не понравилось, как он выглядит, сэр,— ответил слуга.— И я спросил, что у него за дело. Он ничего не ответил, а потом довольно быстро исчез, потому что я даже не заметил, как.
—И куда же он направился?— спросил Хью, бросив на меня взгляд.
—Не могу сказать со всей определенностью, сэр. Он исчез как-то внезапно: вот только что стоял передо мной, а потом вдруг исчез.
—Хорошо,— довольно резко сказал Хью.
Маргарет еще не вернулась, но когда вскоре послышался хруст гравия под колесами ее автомобиля, Хью напомнил о своей просьбе ничего не говорить ей, включая то, что мы недавно услышали от слуги. Она вошла с румянцем волнения на лице.
—Никогда больше не смейте смеяться над моими дощечками,— сказала она.— Я услышала совершенно фантастическую историю от Мод Эшфилд — ужасную, но страшно интересную.
—И что же именно она рассказала?— спросил Хью.
—Здесь действительно был садовник,— ответила она.— Он жил в этом маленьком коттедже около пешеходного мостика, и когда семья находилась в Лондоне, он и его жена жили здесь и присматривали за домом.
Мы с Хью взглянули друг на друга; затем он отвернулся.
Я уверен, что мы подумали об одном и том же.
—Его жена была значительно моложе его,— продолжала Маргарет,— и постепенно он стал ужасно ревновать ее. И вот, в один прекрасный день, в порыве страсти он задушил ее своими собственными руками. Те, кто через некоторое время пришли в коттедж, нашли его рыдающим над ее телом и пытающимся вернуть ее к жизни. Они отправились за полицией, но когда вернулись, обнаружили, что он перерезал себе горло. Разве это не ужасно? При всем том довольно любопытно, что на дощечках появилось слово садовник. Я садовник. Я хочу придти. Я не могу найти ее здесь. Вы же видите, я ничего о ней не знала. Сегодня же вечером я предприму еще одну попытку. Господи, через полчаса нужно отправить почту, и мне нужно подготовить несколько писем. На будущее, Хьюго, относись к моей планшетке с уважением.
Как только она вышла, мы обсудили создавшуюся ситуацию; но Хью, до конца не убежденный и все еще не желающий признавать, что нечто большее, чем простое совпадение, скрывается за ерундой с дощечками, по-прежнему настаивал, чтобы Маргарет ничего не узнала о том, что мы видели и слышали в доме прошлой ночью, ни о странном посетителе, который, как мы заключили, снова нанес нам визит сегодняшним вечером.
—Она будет напугана,— сказал он,— и ей начнет мерещиться. Что касается планшетки, то она как обычно будет выводить каракули и закорючки. Что это? Да-да, войдите!
Послышался резкий отрывистый стук. Мне не показалось, что он исходил со стороны двери, но Хью, не получив ответа на свое приглашение, вскочил и распахнул ее. Сделав несколько шагов в холл, он вернулся.
—Вы ничего не слышали?— спросил он.
—Слышал. Никого нет?
—Ни одной души.
Хью вернулся к камину и раздраженно бросил в него только что зажженную им о каминную решетку сигарету.
—Довольно противное ощущение,— заметил он.— И если вы спросите меня, ощущаю ли я себя комфортно, то я отвечу, что никогда в жизни не чувствовал себя менее комфортно. И, если хотите знать, думаю, что вы тоже.
У меня не было ни малейшей причины это отрицать, и он продолжал.
—Мы должны сохранять самообладание,— сказал он.— Нет ничего более заразительного, чем страх, и Маргарет не должна почувствовать ничего подобного, исходящего от нас. Вместе с тем, есть нечто большее, чем наши опасения, как вы понимаете. Что-то проникло в наш дом, причем помимо нашей воли. Никогда прежде я не верил ни во что подобное. Посмотрим правде в глаза. Как вы думаете, что это?
—Если вы хотите знать мое мнение,— отвечал я,— то мне кажется, это дух человека, который задушил свою жену, а затем перерезал себе горло. Но я не понимаю, чем он может навредить нам. Нам и в самом деле стоит больше всего опасаться собственного страха.
—Мы находимся в затруднительном положении,— констатировал Хью.— Что он собирается предпринять? Господи, если бы я только знал, что он собирается делать! Но, увы, я этого не знаю. Хорошо, пора одеваться к ужину.
Весь вечер Маргарет испытывала необычайный подъем духа. Ничего не зная о происшествиях, случившихся за последние двадцать четыре часа, она полагала захватывающе интересным то, что ее планшетка догадалась (это ее собственное слово) о садовнике, а также своим успехам в покере, как известно, требующим молчания, за который мы сели сразу после ужина. Естественно, она не догадывалась, что мы старались со своей стороны сделать все, чтобы удержать ее подальше от планшетки. И все-таки, заметив, что вечер стремительно надвигается, она отложила карты.
—А теперь на полчаса устроим сеанс,— заявила она.
—А может быть, сыграем еще партию?— осведомился Хью.— Мне никогда не было так интересно. Планшетка может подождать.
—Дорогой, если садовник снова захочет с нами пообщаться, я уверена, скучать не придется,— отвечала она.
—Но ведь это же совершенная чушь,— сказал Хью.
—Ты грубиян! Я вижу тебя насквозь.
Маргарет уже достала планшетку и лист бумаги, когда Хью встал.
—Пожалуйста, не надо этого делать, Маргарет,— сказал он.
—Но почему? Если не хочешь, то можешь не присутствовать.
—Тем не менее, я очень прошу тебя этого не делать,— настаивал он.
Маргарет внимательно посмотрела на него.
—Хьюго, ты что-то знаешь,— сказала она.— И не хочешь мне об этом сказать. Мне кажется, ты нервничаешь. Ты полагаешь, здесь творится нечто странное. Что именно?
Я видел, что Хью колеблется, сказать ей или нет, а затем понял, что он сделал ставку на бессмысленные каракули.
—Пусть будет по-твоему, начинай,— сказал он.
Маргарет колебалась; она явно не хотела досаждать Хью, но его настойчивость, по всей видимости, казалась ей глупой.
—Хорошо, всего десять минут,— сказала она,— и я обещаю больше не думать ни о каком садовнике.
Но стоило ей положить руку на планшетку, как голова ее упала на грудь, и планшетка начала двигаться. Я присел рядом с ней, и смотрел, как на бумаге появляются ровные строки.
Я пришел,— читалось совершенно отчетливо,— и все же не могу найти ее здесь. Вы ее спрятали? Сейчас я обыщу комнату, в которой вы находитесь.
Что там еще было написано, но было скрыто дощечкой, я не узнал, так как в этот самый момент по комнате пронеслось дуновение ледяного ветра, а в дверь,— на этот раз никакой ошибки быть не могло,— постучали, громко, требовательно. Хью вскочил.
—Маргарет, очнись,— сказал он.— Кто-то пришел!
Дверь открылась, в проеме возникла фигура человека. Он застыл, поводя головой из стороны в сторону, внимательно вглядываясь в каждый уголок комнаты взором, в котором, казалось, читалась бесконечная тоска.
—Маргарет, Маргарет,— снова позвал Хью.
Глаза Маргарет были широко открыты; она не отрываясь смотрела на ужасного посетителя.
—Спокойно, Хьюго,— произнесла она, и голос ее понижался по мере того, как она говорила. Призрак теперь смотрел прямо на нее. Губы его, посреди густой, цвета ржавчины, бороды, шевелились, но не доносилось ни звука. Он поднял голову, и,— о ужас!— я увидел на одной стороне шеи зияющую красную рану…
Как долго тянулась эта пауза, когда мы застыли, объятые смертельным холодом и неподвижностью, не в силах ни двинуться, ни издать хоть единый звук, я не имею понятия. Наверное, не более десятка секунд.
Затем призрак повернулся и удалился тем же путем, что и пришел. Мы слышали его шаги по паркетному полу, затем звук отодвигаемых засовов на входной двери, и грохот, потрясший дом, когда она захлопнулась.
—Все кончено,— сказала Маргарет.— Господь да помилует его!
Теперь читатель вправе сам представить себе объяснение, которое считает наиболее подходящим, этому визиту с того света.
Он не должен обязательно считать, что имело место действительное возвращение с того света; вполне возможно, на том месте, где совершились убийство и самоубийство остались в некотором роде своеобразные записи, которые при определенного рода обстоятельствах могли превратиться из невидимых в видимые. Волны эфира, или нечто вроде того, сохранили эти сцены, проявившиеся затем подобно тому, как мы видим появление осадка в первоначально прозрачном растворе. Но он вправе считать и то, что дух покойника и в самом деле необходимо должен являться на месте совершенного преступления для своего рода духовного покаяния. Естественно, ни один материалист ни на мгновение не допустит возможность подобного объяснения, но мы вряд ли сможем указать существо более упорствующее в заблуждениях, чем материалист. Как бы там ни было, но страшное событие имело место, и нельзя сказать, чтобы последняя фраза, произнесенная Маргарет, была бессмысленной.
Китайская чашка
Я уже давно присматривал за одним маленьким домиком в южном конце притягательного протяженного местечка, именуемого Баррет Сквер, но в течение многих месяцев мне так и не попалось на глаза то, что я страстно желал увидеть,— сообщение в разделе объявлений о том, что этот домик сдается и может стать моей маленькой уютной обителью.
Наконец, нынешней осенью, во время одного из моих многочисленных путешествий через Сквер, мои глаза увидели то, что так жаждали видеть, и спустя всего лишь десять минут я уже находился в офисе агента, в чьих руках находилась судьба N 29.
Словоохотливый клерк сообщил мне, что его нынешний арендатор, сэр Артур Бассенуайт, был бы рад избавиться от арендуемого дома как можно скорее, поскольку с ним были связаны весьма болезненные ассоциации, вызванные смертью его жены, случившейся недавно.
Он был богат, по словам клерка, леди Бассенуайт также получила значительное наследство, и тем не менее, он был готов за то, что у профессионалов называется смехотворно низкой ценой, сбыть дом с рук как можно скорее. Мы договорились об осмотре, и одного-единственного визита следующим утром было вполне достаточно, чтобы убедиться, этот дом именно то, что я искал.
Почему сэр Артур плечах так вдруг хотелось избавиться от него, по цене, которая, конечно, была очень умеренная, что моя хата, не предусмотрено оборотня стоков в хорошем состоянии, и в течение недели Необходимые бизнес, связанный с переносом аренды, что Организовал. Дом был в превосходном ремонте, и менее чем через месяц с момента я впервые увидел доска объявлений, я был в экстазе создан там.
Почему сэр Артур внезапно так захотел от него избавиться, причем по цене, вне всякого сомнения, очень умеренной, не заставило меня задуматься, дела мои были в полном порядке, и в течение недели все формальности, связанные с переоформлением аренды, были выполнены. Дом был в превосходном состоянии, и менее чем через месяц с того момента, как я увидел объявление, я стал его счастливым арендатором.
Я прожил здесь неделю или две, когда, в один прекрасный день, мне передали, что звонил сэр Артур и хотел бы увидеться со мной, если я не возражаю. Он появился, и я оказался лицом к лицу с одним из самых очаровательных людей, с которыми мне когда-либо выпало счастье познакомиться.
Стимулом, им двигавшим, как оказалось, была природная вежливость, ибо он хотел быть уверенным в том, что я нашел дом уютным и что он вполне мне подходит. Он дал понять, что ему было бы приятно убедиться в этом лично, и мы с ним обошли весь дом, за исключением одной комнаты.
Это была спальная на третьем этаже, самая большая комната из двух комнат для гостей, но как только я взялся за дверную ручку, он остановил меня.
—Прошу прощения,— сказал он,— но я попросил бы вас не входить сюда. Эта комната, должен вам признаться, вызывает у меня самые болезненные ассоциации.
Все было ясно, и я сделал совершенно очевидный вывод, что именно в этой комнате умерла его жена.
Стоял прекрасный октябрьский день, и, совершив обход дома, мы вышли в небольшой сад с выложенными кафельными плитками дорожками, вне всякого сомнения, добавлявшего шарма этому месту. Низкие кирпичные стены отделяли его от соседних участков, а позади располагалась широкая пешеходная магистраль, огибавшая домики.
Сэр Артур задержался здесь на некоторое время, возможно, вспоминая с печалью о тех днях, когда он и его супруга планировали, а затем обустраивали этот маленький участок.
Действительно, в словах, которые он произнес, прежде чем уйти отсюда, это прозвучало довольно явственно.
—Здесь очень многое имеет для меня значение,— сказал он.— Тысяча благодарностей за то, что снова позволили мне увидеть мой маленький садик.— И снова обвел пристальным задумчивым взглядом участок, после чего повернулся и направился в дом.
Положение об освещении домов в Лондоне требовало чтобы с наступлением позднего вечера свет в домах был едва заметен, вот почему день или два спустя, возвращаясь после ужина по пустынным улицам, я с ужасом обнаружил яркий поток света, льющийся из верхних окон моего дома, при полном отсутствии жалюзи.
Он исходил из спальни на третьем этаже, и, ругая себя на чем свет стоит, я поспешил наверх, чтобы устранить явное нарушение закона. Однако, когда я поднялся, то нашел комнату, погруженную в темноту, а повернув выключатель увидел наполовину опущенные жалюзи, так что если бы свет был зажжен, то вид с улицы был бы вовсе не таков, какой заставил меня опрометью броситься наверх.
Найти объяснение происшедшему не составило особого труда: вне всякого сомнения, свет лился не из моего дома, а из соседнего. Мне было бы достаточно бросить на него один-единственный взгляд, чтобы понять свою ошибку, но я не стал себя этим утруждать. Тем не менее, подсознательно я чувствовал, я знал, что ошибки быть не могло, что я не мог спутать соседний дом со своим собственным, и что свет горел именно в этой комнате.
Мой переезд в дом состоялся, как я уже говорил, с некоторой поспешностью, и следующие день или два я занимался, по окончании работы, разбором и сортировкой старых книг и бумаг, которые у меня не было времени разобрать до переезда. Среди прочего я обнаружил старый иллюстрированный журнал, сохраненный мной по неизвестной причине, и, принявшись его перелистывать в поисках этой причины, я неожиданно натолкнулся на фотографию сада, в котором совсем недавно побывал с сэром Артуром. Название в верху страницы говорило о том, что статья представляет собой интервью с леди Бассенуайт, здесь же был помещен ее портрет, а фронтиспис сделан ее мужем.
Совпадение представлялось любопытным, тем более что речь шла о доме, в котором я сейчас находился, и увидел его, если можно так выразиться, глазами его прежних хозяев. Не затратив много времени, я бросил журнал в кучу бумаг, предназначенных для уничтожения. Куча все росла, и когда я, наконец, полностью освободил шкаф, который намеревался разобрать прежде чем отправиться спать, то обнаружил, что уже за полночь.
Я был так поглощен своей работой, что не заметил, как проголодался, и, возможно, дал огню в столовой погаснуть. А потому я направился в столовую, двери которой выходили в маленький сад позади дома, чтобы узнать, как обстоят дела с камином и можно ли отыскать в шкафу что-нибудь съестное. Я оказался удачлив в обоих отношениях, но, перекусив и согревшись, вдруг услышал (или мне показалось, что услышал) шаги по плиточной дорожке в саду снаружи.
Я быстро подошел к окну и отдернул тяжелые занавески, позволив яркому свету излиться из комнаты в сад; и там, вне всякого сомнения, был человек, склонившийся над одной из клумб.
Будучи застигнут врасплох внезапным светом, он выпрямился и, не оглядываясь, помчался в дальний конец сада, с удивительным проворством перемахнул через стену и скрылся.
Но в последнюю секунду, когда он уже находился по другую сторону ограды, я увидел его лицо в тусклом свете газового фонаря, и, к своему неописуемому удивлению, узнал сэра Артура Бассенуайта. Я ни мгновение в этом не сомневался, я был уверен, что не ошибся, по крайней мере не более, чем в случае с ярким светом в спальне, чьи окна выходили на площадь.
Однако, какие бы нежные воспоминания не связывали сэра Артура с садом, когда-то ему принадлежавшим, такое поведение нельзя было назвать подобающим джентльмену, и он не должен был до такой степени давать волю своим чувствам. Более того, там, где сэр Артур проник в сад с такой легкостью, с не большими затруднениями могли проникнуть и другие, чьи намерения никак не были продиктованы сентиментальностью.
Во всяком случае, мне не хотелось, чтобы мой садик оставался таким легкодоступным извне, и на следующее же утро я заказал прочное ограждение с железными шипами, которое следовало возвести вдоль внешней стены. Если сэру Артуру так дорог этот садик, то я был бы рад дать ему разрешение посещать его, что он, вне всякого сомнения, должен был почувствовать во время нашей беседы по телефону, а также во время нашей прогулки, тот же метод, которым он воспользовался, как я уже говорил, показался мне неподобающим. Следующим вечером, без тени сожаления, я мог убедиться, что мой заказ выполнен с надлежащей оперативностью. В то же время я чувствовал неодолимое любопытство узнать наверняка, повторится ли с его стороны попытка полуночного проникновения.
На следующей неделе я ожидал прибытия моего друга Хью Грейнджера, собиравшегося остановиться у меня на день или два. Предоставить в его распоряжение я намеревался переднюю комнату для гостей, в настоящее время пустовавшую, и я отдал распоряжение приготовить там кровать для меня к следующей ночи, чтобы убедиться на личном опыте, насколько моему гостю будет комфортно в ней.
Такой опыт я и собирался произвести. Стол, наверное, будет удобен в изголовье кровати, туалетный столик не нужен вообще, достаточно ли освещение для чтения в постели и удобно ли будет его отключить не вставая, таковы были те теоретические вопросы, практическому решению которых я решил посвятить следующую ночь. Поужинав, я отправился в переднюю комнату для гостей и расположился там.
Казалось, все было продумано и реализовано как надо; в комнате было тихо, воздух свеж, кровать удобна, и я заснул почти сразу же, едва выключил свет, который нашел вполне подходящим даже для чтения мелкого шрифта. Насколько мне помнится, ни мысли о последнем обитателе комнаты, ни об огнях, виденных мною несколько ночей назад (или примерещившихся), меня не посещали.
Я заснул, как уже говорил, сразу, и немедленно оказался в театре мысленных представлений, на сцене которого ярко оживают мечты и страхи; занавес поднялся, и я полностью оказался во власти действа того кошмара, и о котором остаются отрывочные смутные воспоминания.
Это было ощущение полета — вынужденного, беспомощного полета в попытке убежать от какой-то отвратительной духовной сущности — и одновременно чувство бессилия, невозможность избежать охватывавшего меня ужаса, и нарастающее желание закричать; пока благословенно пробуждающееся сознание не позволило мне одержать победу.
Я понемногу приходил в себя; я сознавал, что лежу постели, что мои страхи постепенно отступают, но беды мои еще не кончились: при всех своих усилиях я не мог ни открыть глаз, ни оторвать голову от подушки.
Теперь, находясь у самых границ бодрствования, я осознавал, что, несмотря на кажущееся освобождение от чар сна, я все еще не был полностью свободен. Ибо сквозь мои веки, которые, как я знал, были закрыты, а сам я лежал в темной комнате, устремлялся яркий свет, и, вспомнив свое приключение несколько дней назад, свое видение на площади, я уже знал, что, как только открою глаза, то окажусь в освещенной комнате, населенной призраками мертвых или живых.
Несколько мгновений после того, как окончательно пришел в себя, я лежал с закрытыми глазами, чувствуя струйку пота на лбу. Я понимал, что этот кошмар не является плодом моего мозга; он связан с прошлым.
А потом любопытство, обычное любопытство, узнать, что происходит по ту сторону закрытых век, заставило меня открыть глаза и сесть.
В кресле напротив моей кровати сидела леди Бассенуайт, чью фотографию я видел в иллюстрированном журнале. Никакого сомнения быть не могло.
Она была одета в ночную сорочку, а в руках держала маленькую рельефную фарфоровую чашечку с крышечкой и блюдечко. Пока я смотрел на нее, она сняла крышечку и стала ложечкой пить чай. Сделав с полдюжины глотков, она снова прикрыла чашку крышечкой. Затем повернулась к тому месту, где был я, и взглянула прямо на меня; я заметил тень смерти на ее лице.
Затем она неторопливо поднялась, словно бы очень устала, и сделала шаг по направлению к кровати. И лишь только она приблизилась, свет в комнате, независимо от того, что было его источником, вдруг исчез, и я обнаружил, что нахожусь в кромешной темноте.
Мое любопытство было полностью удовлетворено, и остаток ночи я предпочел провести в комнате на первом этаже.
Хью Грейнджер, который не мыслил свою жизнь без детективов и призраков, прибыл на следующий день, и я, ничего не скрывая, поведал ему обо всем происшедшем.
—Конечно, я буду ночевать в этой комнате,— заявил он сразу же, едва я закончил свой рассказ.— Поставим там еще одну кровать, и будем ночевать там вместе. Двое свидетелей одного и того же явления неизмеримо ценнее, чем один. Ты не боишься?— добавил он, спохватившись.
—Боюсь, но пусть будет по-твоему,— ответил я.
—А ты уверен, что все это тебе не приснилось?— спросил он.
—Абсолютно уверен.
Хью был очевидно рад этому ответу.
—Я тоже боюсь,— признался он.— И боюсь ужасно. Но в этом-то и состоит вся прелесть. Так трудно по-настоящему испугаться в нынешнее время. Все вещи получили свое объяснение, или почти все. И одна из этих вещей — страх неизведанного. Никто не знает, что такое призраки, почему они появляются, и что за знаки нам подают.
Он прошелся взад-вперед по комнате.
—А как ты думаешь, что делал сэр Артур ночью в твоем саду?— спросил он.— Нет ли здесь какой взаимосвязи?
—Насколько я могу судить, нет. Да и какая здесь может быть связь?
—Во всяком случае, не вполне очевидная. Не знаю, почему я задал этот вопрос. Он вам понравился?
—Ужасно. Впрочем, не настолько, чтобы позволить ему блуждать по моему саду в полночь,— ответил я.
Хью рассмеялся.
—Это, безусловно, подразумевает значительную степень доверия и привязанности,— сказал он.
Я распорядился поставить еще одну кровать в комнате, предназначенной для Хью; вечером, после того как он погасил свет, мы некоторое время поговорили, затем настала тишина. Было холодно, я смотрел на огонь в очаге, на раскаленные угли, на слабый свет, ими отбрасываемый, и ничего не нарушало мирной атмосферы и тишины, царивших в комнате. А потом мне показалось, как что-то нарушилось, и вместо того, что спокойно уснуть, я почувствовал гнетущий ужас надвигающегося кошмара, начавший проникать в мое сознание. Я слышал, как ворочается Хью, снова и снова, пока, наконец, он не заговорил.
—Я чувствую себя весьма неуютно,— сказал он,— но в то же время не вижу и не слышу ничего необычного.
—То же самое происходит и со мной,— признался я.
—Ты не возражаешь, если я на минутку включу свет и посмотрю, что творится?
—Ни в коей мере.
Он щелкнул выключателем, комната осветилась, и он присел в постели, нахмурившись. Все было как обычно; книжный шкаф, стулья, на один из которых он повесил свою одежду; в комнате не было ничего, что отличало бы ее от тысячи других, ей подобных, где их обитатели спокойно спали.
—Странно,— пробормотал он и снова выключил свет.
Нет ничего труднее, чем следить за течением времени в полной темноте, но мне не кажется, что до появления знакомого чувства надвигающегося кошмара его прошло так уж много. Хью произнес странным, надтреснутым голосом:
—Она идет,— сказал он.
И почти сразу же вслед за его словами я заметил, что мрак в комнате заметно редеет.
Темнота стала понемногу отступать, начали вырисовываться контуры предметов. Постепенно я смог разглядеть стулья, камин, кровать Хью, наконец, она совсем исчезла, словно кто-то включил невидимую лампочку.
В кресле, около кровати Хью, сидела леди Бассенуайт, и снова, как тогда, отложив крышечку на блюдечко, потягивала содержимое чашечки, а потом встала, с трудом, словно будучи поражена смертельной болезнью. Она взглянула на Хью, затем, повернувшись, на меня, и тень смерти лежала на ее лице; и тогда мне показалось, что в глазах ее застыл вопрос, или же, по крайней мере, немое свидетельство о том, что с ней произошло. Она не испытывала гнева, она не умоляла о справедливости, но ее неумолимый, спокойный взгляд говорил о том, что правосудие должно свершиться… Затем свет погас и вновь наступил мрак.
Я услышал шорох и скрип соседней кровати.
—О Господи,— произнес Хью,— где выключатель?
Его рука шарила в темноте, раздался щелчок, и я увидел, что он сидит на кровати, стуча зубами и обливаясь потом.
—Я все понял,— сказал он.— Я мог бы догадаться об этом и раньше. Спустимся вниз.
Мы спустились по лестнице, и Хью на протяжении пути щелкал всеми попадавшимися выключателями, зажигая свет. Он направился в столовую, взял кочергу и лопату, стоявшие у камина, и распахнул дверь в сад. Я включил свет, и в саду перед домом на земле появился большой освещенный квадрат.
—Где ты видел сэра Артура?— спросил он.— Где? Где именно?
Все еще не догадываясь, что он собирается искать, я указал ему место, и, несколько раз ткнув в землю кочергой, затем принялся орудовать лопатой. Потом снова ткнул кочергой, и, когда в очередной раз вонзил в землю лопату, я услышал, что она наткнулась на что-то твердое. И тогда я догадался.
Хью запустил пальцы в землю и медленно, осторожно, извлек оттуда осколки разбитой фарфоровой крышечки. Затем, копнув еще раз, он извлек оттуда фарфоровую чашечку. Ту самую, которую я дважды видел в руках у леди Бассенуайт.
Мы вернулись на кухню и очистили ее от земли. На дне чашечки был слой какого-то тягучего вещества; часть его я на следующий день послал знакомому химику, прося его сделать анализ. Вещество оказалось обычной овсянкой, с примесью большого количества мышьяка.
Хью и я находились в моей маленькой гостиной, рядом с входной дверью, на столе стояла фарфоровая чашечка, блюдце и лежали осколки крышечки, когда нам доставили отчет, и мы принялись читать его. Во второй половине дня было очень темно, и мы стояли близко у окна, разбирая неровный почерк, когда заметили фигуру Артура Бассенуайта. Он увидел меня, помахал рукой, и мгновение спустя раздался звонок в дверь.
—Позволим ему войти,— сказал Хью,— и пусть он увидит то, что стоит на столе.
В следующее мгновение появился мой слуга и спросил, может ли пришедший джентльмен меня видеть.
—Пусть он войдет,— повторил Хью.— Есть шанс, что мы получим подтверждение наших предположений, если он неожиданно для себя увидит то, что стоит на столе.
Возникла небольшая пауза, во время которой, полагаю, сэр Артур снимал пальто.
Снаружи, за дверями, остановился прошедший мимо несколько минут назад локомобиль, затем снова начал движение, хрустя по каменным плитам. Вошел сэр Артур.
—Я хотел позвонить вам,— начал он, затем взгляд его упал на чашу. В мгновение лицо его исказилось, потеряв все человеческое. Челюсть отвисла, глаза чудовищно вылезли из орбит, и то, что мгновение назад представляло собой приятное человеческое лицо, в мгновение ока обратилось в маску ужаса, физиономию горгульи. Прежде, чем открытая дверь успела захлопнуться, он повернулся и опрометью, спотыкаясь, бросился вон из комнаты, и я услышал как щелкнула защелка на входной двери.
Было ли случившееся потом преднамеренным поступком или несчастным случаем, я никогда не узнаю, но в окно я видел, как он бросился вперед, прямо под тяжелые колеса локомобиля, и, прежде чем водитель смог бы что-либо сделать, они прошлись по распростертому на дороге телу.
Канун Гэвона
Только на крупномасштабной военно-геодезической карте можно обнаружить существование деревни Гэвон, в графстве Сазерленд, и это, пожалуй, не удивительно, поскольку трудно представить себе карту более крупного масштаба, на которой была бы отмечена маленькая невзрачная группа домишек, расположившаяся на голом мрачном выступе между болотом и морем, и, ввиду своего такого месторасположения, вряд ли представлявшая какой-либо интерес для кого-либо, кроме ее обитателей. Но река Гэвон, на правом берегу которой расположились эти, числом с полдюжины, открытые всем ветрам жилища, является географическим фактом, представляющим для посторонних гораздо больший интерес, по причине присутствия лосося. Устье реки свободно от сетей, и все ее пространство вплоть до Гэвон Лох, около шести миль, кофейного цвета, изобилующее отмелями и омутами, в том случае если река спокойна, а количество рыболовов умеренно, гарантирует почти стопроцентный улов. Во всяком случае, в течение первых двух недель сентября, в прошлом году, не было дня, чтобы я остался без добычи в этих удивительных местах, и до 15-го числа не было никого в домиках, в одном из которых я обитал, кто не выловил бы подходящей рыбины из реки, протекавшей по заповедным местам знаменитых пиктов. Однако после 15-го рыбалка совершенно прекратилась. И причиной тому стало то, о чем будет рассказано ниже.
Река в этом месте, стремительно несущая свои воды на протяжении нескольких сотен ярдов, неожиданно огибает скалистый выступ и образует глубокую заводь. Очень глубокая в самом своем начале, она становится еще более глубокой в восточном направлении, где часть потока разворачивается и снова устремляется к своему началу. Здесь рыбалка возможна только с западного берега, а восточный представляет собой вздымающуюся над заводью черную базальтовую скалу,— вне всякого сомнения, следствие какой-то геологической катастрофы,— отвесно от поверхности воды на высоту приблизительно шестидесяти футов. Эта скала, неприступная со всех сторон, наверху сильно зазубрена; любопытно, что примерно в середине ее начинается трещина, ползущая кверху, а футах в двадцати от верха имеется длинный проем, можно сказать — нечто вроде стрельчатого окна,— проходящий скалу насквозь, так что через него можно видеть дневной свет. Таким образом, нет никакой возможности забрасывать удочку, стоя или сидя на этом возвышении, с краями острыми как бритва, а потому удить лучше всего с западного берега. Впрочем, опытный рыболов может забросить муху куда угодно.
На западном берегу находятся остатки того, что дало свое название заводи, а именно, руины замка пиктов, сложенного из грубых, едва тесаных камней, не скрепленных известковым раствором, но имеющих весьма впечатляющие размеры и очень хорошо сохранившиеся, если брать во внимание их глубокую древность. Он имеет круглую форму, а его внутренний диаметр составляет около двадцати ярдов. Лестница из крупных блоков, поднимающихся один над другим примерно на фут, ведет к главным воротам, напротив них, в направлении реки, имеется небольшая задняя дверь, пройдя которую вы оказываетесь на довольно круто спускающейся по склону тропинке,— ведущей к находящейся прямо внизу заводи,— передвижение по которой требует чрезвычайной осторожности. В сплошной стене еще сохранилось помещение для стражников, тут же виднелись остатки трех стен, деливших помещение на три части, а в центре — очень глубокое отверстие, по всей вероятности, колодец. Наконец, в непосредственной близости от задней двери, небольшая, искусственно выровненная площадка, около двадцати футов в поперечнике, словно бы предназначенная для какого-то массивного сооружения. На ней в беспорядке разбросано некоторое количество каменных плит и блоков.
Брора, городок на Гэвоне, в котором расположено почтовое отделение, лежит приблизительно в шести милях к юго-западу, и дорога от него, пройдя через болота, выводит к порогам непосредственно над заводью пиктов, в то место, где не особо заботящийся о своей безопасности рыболов может перебраться при низкой воде, перепрыгивая с камня на камень и не замочив ног, и продолжить затем свой путь вверх по крутой тропинке к северу от базальтовой скалы и прийти в деревню. Однако путешествие это требует холодного расчета и в лучшем случае его можно отнести к несколько легкомысленным. Другая, более длинная, дорога между деревней и Бророй делает крюк вокруг болота и минует местечко Гэвон Лодж, где я и остановился. По какой-то смутной, не вполне понятной причине, и сама заводь, и замок пиктов пользовались среди местных дурной репутацией, и несколько раз, возвращаясь вечером обратно с удачной рыбалки, я замечал, что мой помощник выбирает длинный путь, хотя улов оказывался весьма весомым, чтобы не идти через замок в сумерках. В первый раз Сэнди, обросший рыжей бородой двадцатипятилетний викинг, в качестве обоснования причины своего поступка пояснил, что земля вокруг замка топкая, хотя, будучи богобоязненным человеком, и должен был сознавать, что лжет. В другой раз он был более откровенен и сказал, что заводь пиктов после захода солнца неспокойна. Сейчас я склонен согласиться с ним, хотя тогда, когда он говорил об этом, думаю, что он, как богобоязненный человек, боялся также и дьявола.
Вечером, 14 сентября, я возвращался с Хью Грэхемом, у которого снимал домик, из леса в деревню. День был жарким не по сезону; вершины холмов покрыты мягкими, пушистыми облаками. Сэнди, мой помощник, о котором я говорил выше, лениво плелся позади нас, ведя под уздцы пони. Не знаю, почему, я рассказал Хью о странных опасениях заводи пиктов после захода солнца. Он слушал, слегка нахмурившись.
—Любопытно,— пробормотал он.— Действительно, с этим местом связаны кое-какие местные легенды, но в прошлом году Сэнди в грош их не ставил. Помню, я спросил его, не боится ли он этого места, и он ответил, что не придает никакого значения досужей болтовне. А в этом году, вы говорите, он старается его избегать?..
—Несколько раз, сопровождая меня, он так и поступил.
Некоторое время Хью задумчиво курил, не произнося ни слова, бесшумно ступая по ковру ароматного вереска.
—Бедный парень,— сказал он наконец,— даже не знаю, что с ним делать. От него все меньше и меньше проку.
—Выпивает?— спросил я.
—Выпивает, но это полбеды. Его беда не в пьянстве, мне кажется, его проблема более серьезная, нежели алкоголь.
—Есть только одна вещь, которая хуже пьянства,— заметил я,— это служение дьяволу.
—Вот именно. Боюсь, что к этому клонится. Он часто туда ходит.
—Вы имеете в виду это странное место?— спросил я.
—Это довольно любопытно,— сказал Хью.— Знаете, я немного занимался местным фольклором и суевериями, и, как мне кажется, напал на след чего-то более чем странного. Подождем немного.
В сумерках, мы стояли и ждали, пока пони поднимутся к нам по склону, Сэнди — шестифутовое воплощение силы и ловкости — легко двигался рядом с ними по крутому берегу, словно бы утомительный день и вполовину не уменьшил природной мощи его тела.
—Ты навестишь госпожу Макферсон сегодня вечером, как обычно?— спросил Хью.
—Да. Бедняжка,— ответил Сэнди,— она стара и очень одинока.
—Очень мило с твоей стороны, Сэнди,— сказал Хью, и мы пошли дальше.
—И что?— спросил я, когда пони снова поотстали.
—Видите ли, суеверия в этих краях довольно живучи,— отвечал Хью,— и поговаривают, будто она ведьма. Буду с вами откровенен, подобные вещи меня очень интересуют. В то же время, если вы спросите меня под присягой, верю ли я в существование ведьм, я отвечу: Нет. Но если вы, опять-таки под присягой, спросите, нет ли у меня ощущения, что я верю в них, то я буду, по зрелом размышлении, ответить: Да. А пятнадцатое число этого месяца — то есть завтра — канун Гэвона.
—Во имя неба, кто это?— спросил я.— Кто такой, этот Гэвон? И в чем беда?
—Гэвон, полагаю, это некий человек; не святой, но давший имя нашим местам. А беда приключилась с Сэнди. Это длинная история. Но поскольку нам идти еще около мили, если вам угодно, я ее расскажу.
И вот что он рассказал. Сэнди, год назад, был помолвлен с девушкой из Гэвона, служившей в Инвернессе. В марте прошлого года, не поставив никого в известность, он отправился повидаться с ней и, идя по улице, на которой располагался дом ее хозяйки, столкнулся с ней лицом к лицу, прогуливавшейся с человеком, судя по отрывистой английской речи, не местного, и имевшего вид джентльмена. Он снял шляпу, приветствуя Сэнди, сказал, что счастлив его видеть, но не счел нужным объяснить, почему прогуливается с Кэтрин. Для такого города, как Инвернесс, подобное поведение было в порядке вещей, и ни для кого не было удивительным, что девушка прогуливается с мужчиной. В тот момент, поскольку Кэтрин очевидно обрадовалась встрече с ним, Сэнди был вполне удовлетворен. Но после возвращения в Гэвон, подозрительность бурно взрастала в нем, подобно грибам, в результате чего, бесконечно мучаясь и ставя кляксы, он написал Кэтрин письмо, с требованием немедленно вернуться и вступить с ним в брак. Потом стало известно, что она покинула Инвернесс; было также известно, что она прибыла на поезд в Брору. Отсюда она отправилась пешком через болота, по дороге, проходящей через замок пиктов и перекат, а свой багаж отправила с носильщиком. Но в Гэвон она не пришла. Еще было известно, что, не смотря на жару, она была одета в длинный плащ.
Когда он дошел до этого места, показались огни Гэвона, казавшиеся тусклыми и размытыми в вечернем тумане, спускавшемся с холмов.
—Что касается окончания этой истории,— сказал Хью,— в которой правда причудливо переплетается с вымыслом, то я расскажу вам его немного позже.
Желание лечь спать созревает, на мой взгляд, так же медленно, как и желание встать с постели, и, не смотря на долгий день, я был рад, когда Хью (остальные мужчины зевали в курительной комнате), вернулся из гостеприимной спальни с подсвечником и живостью, которая свидетельствовала, что он не намерен отправиться спать сейчас же.
—Вы обещали рассказать мне окончание истории Сэнди,— напомнил я.
—Признаться, я подумал о том же,— сказал он.— Мы остановились на том, что Кэтрин Гордон покинула Брору, но не вернулась сюда. Это факт. Теперь окончание истории. Помните ли вы о женщине, которая в одиночку блуждает по болотам и около озера? Мне кажется, я когда вам ее показывал.
—Да, припоминаю,— ответил я.— Но это не Кэтрин, вне всякого сомнения; это старая женщина, на которую, признаться, страшно смотреть. Усы, борода, что-то постоянно бормочет. И всегда смотрит в землю.
—Вы совершенно правы, это — не Кэтрин. Кэтрин! Она была прекрасна, как майское утро. А это — это и есть та самая миссис Макферсон, о которой говорят, будто она ведьма. Так вот, Сэнди каждый вечер навещает ее, а ведь идти-то поболее мили. Вы знаете Сэнди: северный Адонис. Можете ли вы дать какое-либо правдоподобное объяснение тому, что этот молодой красавец, после долгого трудного дня, отправляется на холмы, чтобы повидаться со старухой?
—На первый взгляд, вряд ли,— ответил я.
—Вряд ли! Вот именно, вряд ли!
Хью поднялся, пересек комнату и направился к книжному шкафу, стоявшему около окна и битком набитому старинными фолиантами. Подойдя, он достал с верхней полки маленькую книгу в сафьяновом переплете.
—Суеверия Сатерлендшира,— сказал он, протягивая ее мне.— Откройте страницу 128 и прочтите.
—Пятнадцатое сентября, по местным поверьям, это день, когда злые силы торжествовали. В ночь на пятнадцатое силы тьмы получали невиданную власть и могли оказать покровительство любому, кто обращался за их помощью, ступая за порог своего дома и лишаясь защиты Святого Провидения.
Особую силу получали ведьмы. В эту ночь любая ведьма могла привлечь к себе сердце и внушить любовь любому молодому человеку, пришедшему к ней за приворотным зельем или чем-либо иным, обладавшим подобным действием, и будь он помолвлен или даже женат, с той поры он каждый год в ту самую ночь будет безраздельно принадлежать ей. Если же он призовет имя Бога, то благодать Духа да пребудет с ним, и она потеряет над ним всякую власть. В эту же ночь все ведьмы также получают силу посредством страшных заклинаний и богохульств воскрешать из мертвых тех, кто покончил жизнь самоубийством.
—Теперь следующая страница,— сказал Хью.— Верхний абзац можете пропустить, он не имеет к нам никакого отношения.
—Возле небольшой деревни в тех краях,— продолжал я читать,— именуемой Гэвон, как говорят местные жители, луна в полночь в определенную ночь освещает через трещину в скале на берегу реки развалины замка пиктов и лучи ее падают на большой плоский камень возле ворот, предположительно, древний языческий алтарь. И в этот момент, в соответствии с местными суевериями, все еще бытующими здесь, злокозненные духи, обретающие особую власть в канун Гэвона, являются к услугам тех, кто взывает к их помощи в этот час на этом месте, и они могут получить желаемое, ценой своей бессмертной души.
Параграф закончился, и я закрыл книгу.
—И что же из этого следует?— спросил я.
—То, что при благоприятном стечении обстоятельств, дважды два равно четырем,— ответил Хью.
—А четыре означает…
—Следующее. Сэнди, вне всякого сомнения, ходил за советом к женщине, которую народная молва полагает ведьмой, и с которой ни один фермер не пожелает встречи после наступления темноты. Он хочет узнать, чего бы это ему не стоило, бедолага, что случилось с Кэтрин. Таким образом, я думаю, более чем возможно, что завтра в полночь некто наведается к заводи пиктов. Есть еще одна любопытная вещь. Вчера я ловил рыбу как раз напротив ворот замка и приметил, что кто-то притащил туда большой плоский камень, который притащили (судя по следам на траве) из кучи, лежащей у подножия холма.
—Вы полагаете, что старая ведьма попытается воскресить Кэтрин, если она мертва?
—Да, и я намерен увидеть все это собственными глазами. И приглашаю вас составить мне компанию.
На следующие день мы с Хью отправились рыбачить на реку ниже деревни, взяв с собой не Сэнди, а другого помощника; выловив пару рыбин, мы пообедали на склоне холма у замка пиктов. Как Хью и говорил, большая плоская каменная плита была поднята от реки к воротам замка, где установлена на нескольких грубых опорах, которые, как теперь оказалось, по всей видимости и были предназначены для нее. Она располагалась как раз напротив расщелины в базальтовой скале по другую сторону заводи с таким расчетом, что если ночью взойдет луна, то свет ее упадет как раз на плиту. Не оставалось сомнений, что перед нами место, приготовленное для совершения заклятий.
Ниже плиты, как я уже говорил, холм круто спускался к заводи, вода в которой, по причине дождей, стояла высоко и устремлялась вниз пенными шумными струями. Но около противоположного берега заводи, прямо под базальтовой скалой, она была на удивление тиха и черна, представляя собой глубокий омут. Над плитой виднелись семь грубых ступеней, ведущих к воротам, по обе стороны которых кольцом расходились стены, высотой около четырех футов. Внутри были видны остатки перегородок между тремя помещениями, и за одной из них, ближайшей к воротам, мы решили спрятаться ночью. Если Сэнди и ведьма назначили свидание у алтаря, то мы услышим любой звук, а через отверстие ворот, скрытые тенью стены, сможем увидеть все происходящее около алтаря или у заводи. Кроме того, до Гэвона по прямой было не более десяти минут ходьбы, следовательно, если выйти без четверти двенадцать, мы могли бы проникнуть в замок пиктов через дальние от реки ворота, и остаться незамеченными для тех, кто в этот момент будет ждать того момента, когда лунный свет, пройдя через отверстие в базальтовой скале, упадет на алтарь, находящийся у ближних к реке ворот.
Ночь была тихой, безветренной, и когда мы, незадолго до полуночи, стараясь не шуметь, вышли из дома, небо на востоке было ясным, но темные низкие облака надвигались с запада и уже почти достигли зенита. То тут, то там иногда виднелись вспышки молний, после чего, спустя время, слышалось отдаленное ленивое ворчание грома.
Но мне казалось, что над нашими головами в любое мгновение готов разразиться шторм иного рода, в воздухе чувствовалось иное напряжение, никак не связанное с надвигающейся издалека грозой.
На востоке, однако, небо по-прежнему было ясным; края тяжелых облаков, надвигавшихся с запада, были словно расшиты звездами, а сизая дымка на востоке свидетельствовала о том, что вскоре над болотами взойдет луна. И хотя в глубине души я считал, что наше предприятие не закончится ничем, кроме зевоты, тем не менее, нервы мои были напряжены до предела, чему виной, как мне казалось, заряженный предгрозовым электричеством воздух.
Чтобы производить как можно меньше шума, мы надели ботинки на резиновой подошве, и на всем пути вниз, к заводи, не слышали ничего, кроме отдаленных раскатов и шуршания наших шагов. Очень тихо и осторожно мы спустились по ступеням к воротам, держась внутренней стены прошли к воротам, ведущим на реку, и выглянули. В первый момент я ничего не увидел, поскольку базальтовая скала на противоположном берегу отбрасывала густую тень, а затем, постепенно, смог рассмотреть камни и даже окаймлявшую заводь пену. Еще более высокая, чем утром, вода, с ревом устремлялась вниз, наполняя пространство и слух шумом падения. Только у самого основания скалы напротив чернел омут, спокойный, без единого клочка пены. И вдруг я различил, в полумраке прямо перед собой, какое-то движение; сначала на фоне сероватой пены показалась голова, затем плечи,— и вот на берегу уже стояла женщина. Вслед за ней показалась другая фигура; они направились прямо к алтарю и встали около него бок о бок, четко видимые на фоне пенящейся воды. Хью тоже видел все происходящее и сжал мне руку, как бы призывая к вниманию. Пока что он был прав: не узнать могучую фигуру Сэнди было невозможно.
Внезапно мрак, подобно копью, пронзил тонкий луч света; с каждым мгновением, как мы могли видеть, он все увеличивался, пока не превратился в широкий пучок, проходивший через окно в базальтовой скале и падавший на берег ниже нас. Он медленно, почти незаметно, двигался влево, пока не оказался между двумя неподвижно застывшими темными фигурами и не осветил странным синеватым светом камень перед ними.
И в это самое мгновение шум реки вдруг оказался перекрыт ужасным криком, голосом женщины, взметнувшей руки к верху, словно бы призывающей неведомую силу.
Поначалу я не смог разобрать ни единого слова, но вскоре, от беспрестанного повторения, их смысл начал постепенно доходить до меня, приведя в неописуемый ужас — это были отвратительные ни с чем не сравнимые богохульства. Я не решусь повторить ни одно из них, достаточно сказать, что каждое призывало обожаемого и горячо любимого сатану, и каждое содержало хулу и проклятия в адрес Того, Кто наиболее свят для нас. Затем вопли прекратились так же внезапно, как начались, и наступило молчание, прерываемое единственно шумом плещущейся воды.
И снова раздался ужасный голос.
—Кэтрин Гордон!— взывала она.— Заклинаю тебя именем моего и твоего повелителя: восстань, где бы ты ни была. Восстань и явись!
Снова наступила тишина; затем я услышал, как Хью издал странный звук, полувсхлип-полувздох, и дрожащей рукой указал в сторону черного омута у противоположного берега. Я взглянул в указанном направлении и увидел…
Прямо под поверхностью воды, у скалы, показался слабый свет, искаженный движущимся потоком. Поначалу слабый и тусклый, с каждым мгновением, как мы могли видеть, он словно поднимался из мрачных глубин и становился все ярче и ярче, пока не стал размером, как мне показалось, с квадратный ярд.
Поверхность воды раздалась, показалась голова девушки с мертвенно-бледным лицом и распущенными волосами. Глаза ее были закрыты, уголки рта опущены, будто во сне, а движущийся поток образовал на ее шее нечто вроде жабо. Все выше и выше поднималась она над поверхностью воды, пока, наконец, не застыла, озаренная странным светом, погруженная по пояс. Голова ее склонилась на грудь, руки были сложены вместе. Как казалось, она не просто поднималась из воды, она медленно двигалась против течения бурлящей реки и преодолела уже половину расстояния от скалы до берега.
Потом я услышал сдавленный мужской голос.
—Кэтрин!— пронеслось над водой.— Кэтрин! Во имя Господа!
Метнувшись с кручи, Сэнди в два прыжка достиг берега и бросился в бурлящий поток. На мгновение над водой показались его взметнувшиеся к небу руки, затем он исчез. Почти одновременно с произнесением Святого имени ужасное виденье пропало, последовала ослепительная вспышка и оглушительный раскат грома, столь ужасный, что я невольно закрыл лицо руками. И сразу же, будто на небе открылись какие-то неведомые запоры, на нас обрушился ливень, не обычный дождь, а сплошной водяной поток, так что мы съежились. Нечего было и думать спасти Сэнди, любая попытка была обречена на неудачу; погрузиться в бушующую реку означало неминуемую гибель, но даже если бы нашелся пловец, способный противостоять водяной стихии, не было ни единого шанса отыскать его во мраке ночи. Кроме того, даже если бы оставалась хоть малейшая возможность спасти его, сомневаюсь, достаточно ли я владел своим телом и рассудком, чтобы заставить себя погрузиться туда, откуда совсем недавно появился призрак.
Мы лежали неподвижно, и внезапно ужасная мысль пронзила мой разум. Совсем рядом с нами, где-то там, во мраке, оставалась женщина, чей ужасный голос только что леденил мою кровь и вызвал холодный пот на моем лице. Я повернулся к Хью.
—Я не могу здесь оставаться,— сказал я.— Я должен бежать отсюда, бежать прочь как можно скорее. Где она?
—А вы разве не видели?— спросил он.
—Нет. А что произошло?
—Молния ударила в камень в нескольких дюймах от того места, где она стояла. Нам следует спуститься и посмотреть, что с ней.
Я последовал за ним вниз по склону, дрожа, будто в лихорадке, и ощупывая руками землю перед собой, почти до безумия страшась ощутить человеческое тело. Грозовые тучи за прошедшие несколько минут скрыли луну, так что ни единый луч ее не проникал сквозь щель в скале и не облегчил нам поиски. Но сколько ни искали мы вверх и вниз по берегу от камня, который, разбитый трещиной, лежал на берегу заводи, сколько ни ощупывали землю, но так ничего и не нашли. Наконец, мы пришли к выводу: вне всякого сомнения, старуха скатилась вниз после удара молнии и теперь тело ее лежит где-то в глубокой заводи, из которой она только что вызывала мертвую.
Никто не рыбачил в заводи на следующий день; из Броры пришли люди с сетями. Прямо под скалой, из омута, они извлекли два лежавших рядом тела, Сэнди и девушки. Больше они никого не нашли.
По всей видимости, Кэтрин Гордон, получив письмо Сэнди, навсегда покинула Инвернесс, будучи в интересном положении. О том, что произошло после, можно только догадываться; но вполне возможно, что она направилась в Гэвон коротким путем через речной перекат выше заводи пиктов. Но поскользнулась ли она случайно, став жертвой быстрого потока, или же, не ожидая от будущего ничего хорошего, сама бросилась в омут, мы можем только догадываться. В любом случае ныне они оба спят на мрачном, открытом всем ветрам кладбище Броры, как то назначила им неисповедимая воля Провидения.
Рог ужаса
Последние десять дней Альфубель наслаждался солнечной погодой середины зимы, соответствовавшей его расположению на высоте около 6000 футов. От восхода до заката, солнце (к удивлению тех, кто привык представлять себе дневное светило в виде бледного круга, невнятно различимого в мутном воздухе Англии) проделывало свой путь по ярко-голубому небу, а каждую спокойную, безветренную, морозную ночь небосвод украшала сверкающая алмазами звездная россыпь. На радость лыжникам, к Рождеству выпало достаточно снега, а большой каток, восстанавливаемый каждый вечер, являл любителям коньков блестящую поверхность, на которой они выделывали свои замысловатые пируэты. Бридж и танцы помогали скоротать большую часть ночи, и мне, впервые вкусившему радости зимы в Энгадине, казалось, что и новое небо, и новая земля были заново освещены, в меру согреты и в меру охлаждены специально для тех, кто оказался достаточно мудр (подобно мне самому), чтобы провести здесь зимние праздники.
Однако, всему прекрасному рано или поздно приходит конец; однажды днем солнце скрылось в дымке, а в долину с северо-запада хлынул ветер, вобравший в себя холод путешествия по многим милям покрытых льдом вершин, заставив хмуриться до того безмятежную синеву небес. Вскоре начался снегопад; поначалу едва заметными крупинками, размером не более частиц пара, срывающегося с губ и замерзающего при дыхании на морозе, а затем более крупными хлопьями, напоминающими лебяжий пух. И хотя каждый из предыдущих дней имел для меня гораздо большее значение, по сравнению с любым другим, определяющим судьбы целых народов, в виду возможности оставить на ровной поверхности катка самые немыслимые фигуры, сегодня самым разумным было искать убежище в отеле: лучше провести вечер в кресле и одиночестве, чем замерзать снаружи.
Я отдыхал вместе со своим родственником, профессором Ингрэмом, известным физиологом и альпинистом. За последние две недели он совершал пару весьма замечательных зимних восхождения, но сегодня утром предчувствие относительно погоды заставило его отказаться от восхождения на пик Пассуг, и он остался, чтобы удостовериться в правильности своего предвидения. Он расположился в гостиничном холле, придвинув ноги к горячей батарее, с последним номером Инглиш пост в руках. В нем была опубликована статья о результатах последней экспедиции на Эверест, чтение которой он закончил как раз к тому моменту, когда я вошел.
—Весьма интересная статья,— сказал он, протягивая номер мне,— и они, конечно, заслуживают успеха в будущем году. Однако кто может сказать, что таят в себе заключительные шесть тысяч футов? Шесть тысяч футов, когда за плечами осталось уже двадцать три тысячи, кажется, не много, однако в настоящее время никто не знает, как человеческий организм поведет себя на такой высоте. Здесь возможно влияние не только на работу легких и сердца, но и мозга. Могут возникать различные галлюцинации. В самом деле, если бы я не был лучше осведомлен в этом вопросе, то мог бы сказать, что такой случай с галлюцинациями уже имел место при восхождении.
—Что вы имеете в виду?— спросил я.
—Видите ли, они решили, что обнаружили цепочку следов босой человеческой ноги на большой высоте. На первый взгляд, это выглядит галлюцинацией. Что может быть естественнее в том, что волнение и радостное возбуждение при подъеме на такую высоту привело к интерпретации мозгом неких следов на снегу как человеческих? Каждый телесный орган на такой высоте стремится выжать из себя все, на что он способен, и мозг, анализируя эти знаки на снегу, говорит: Я в полном порядке, я нормально функционирую, и я утверждаю, что эти знаки есть человеческие следы. Вам известно, что даже на той высоте, на какой мы с вами сейчас находимся, для нашего мозга характерны чрезвычайно яркие представления,— согласно вашим собственным словам. Примите во внимание возбуждение, добавьте к нему пыл и беспокойство,— и что может быть естественнее иллюзии, созданной мозгом в этих условиях! Есть ли это бред, подобный часто сопровождающему высокую температуру, созданный усилием разума, стремящегося выполнить свою работу при наличии чрезвычайных обстоятельств? Это ведь так естественно, что он представляет в обычном виде вещи, которые на самом деле не существуют!
—Но ведь вы же не думаете, что эти отпечатки голой человеческой ступни были иллюзией?— сказал я.— Вы только что сказали мне, что подумали бы так только в том случае, если бы не были лучше осведомлены в этом вопросе.
Он поерзал в кресле и посмотрел в окно. Воздух был непроницаем из-за плотной пелены крупных снежных хлопьев, перемещавшейся под завывания северо-западного ветра.
—Совершенно верно,— сказал он.— По всей вероятности, эти следы были настоящими человеческими следами. Во всяком случае, в большей степени имеющими отношение к человеку, чем к чему-либо еще. Я говорю так потому, что знаю,— в горах обитают человекоподобные существа, и я даже видел одно из них довольно близко. Но, уверяю вас, я ни за что на свете не хотел бы оказаться в достаточной близости,— не смотря на мое всепоглощающее любопытство,— к существу, скажем так, которое оставляет такие следы. Если бы снегопад не был таким сильным, я мог бы показать вам место, где его встретил.
И он ткнул рукой в окно, за которым, по ту сторону долины, возвышалась громада Унгехойерхорна, с острой скальной вершиной, напоминающей рог огромного носорога.
Насколько мне было известно, восхождение на эту гору было возможно только с одной стороны, и то только для самых опытных альпинистов; с трех других сторон хаотичное смешение уступов и обрывов делали ее неприступной. Рог образуют две тысячи футов скальной породы; затем идут пятьсот футов упавших сверх валунов, а затем густые заросли сосен и лиственниц.
—На Унгехойерхорне?— спросил я.
—Да. Двадцать лет назад еще никому не удавалось достичь его вершины, и я, подобно многим другим, пытался найти подходящий маршрут. Вместе с моим проводником мы три ночи провели в хижине у ледника Блюмен, исследуя его со всех сторон, и, наконец, нам повезло,— мы нашли маршрут, хотя с той стороны гора выглядит гораздо более неприступной, чем отсюда.
И все же в один прекрасный день мы обнаружили длинную поперечную трещину, которая вела к выступу, по которому было удобно двигаться; далее следовало наклонное, покрытое льдом, ущелье, которое вы не можете видеть, пока не окажетесь у его подножия. Впрочем, излишние подробности вам ни к чему.
Большой зал, в котором мы сидели, заполнялся веселыми компаниями, загнанными в помещение внезапным штормом и снегопадом, стало шумно. Музыканты,— традиционно сопровождающие чаепитие на швейцарских курортах,— начинали наигрывать обычное попурри из произведений Пуччини. Мгновение — и полилась сентиментальная, нежная музыка.
—Странный контраст!— произнес Ингрэм.— Вот мы с вами сидим здесь, в тепле и уюте, наш слух услаждают приятные незатейливые мелодии, а буря снаружи становится все сильнее и сильнее, и обрушивается всей своей мощью на суровые скалы Унгехойерхорна, или Рога Ужаса, как я его теперь называю.
—Мне бы хотелось услышать эту историю,— сказал я.— Во всех подробностях, даже если это сильно удлинит ваш рассказ. Мне интересно, почему эта скала стала для вас Рогом Ужаса?
—Пусть будет по-вашему… Шэнтон (так звали моего проводника) и я целыми днями бродили возле скал, делая попытки восхождения с одной стороны, затем останавливались, поднимались еще футов на пятьсот с другой стороны и натыкались на какое-нибудь непреодолимое препятствие. Так продолжалось до тех пор, пока мы, по счастливой случайности, не наткнулись на вполне подходящий маршрут. Шэнтон не любил свою работу, но по какой причине, я понять не мог.
Это не было связано ни со сложностью восхождения, ни с подстерегавшими опасностями,— он был самым бесстрашным человеком, какого я когда-либо встречал, когда дело касалось камня и льда, но всегда настойчиво требовал, что мы должны покинуть гору и вернуться к нашей хижине около ледника Блюмен до захода солнца. Он явно чего-то опасался, поскольку, когда мы возвращались в хижину, подпирал и загораживал дверь, и, наверное, не напрасно, поскольку я хорошо помню ночь, когда, едва поужинав, мы услышали вой в ночи какого-то животного, по всей вероятности, волка.
Не будет преувеличением сказать, что его охватила паника, и я не думаю, чтобы он до утра сомкнул глаза. Я подумал, что с горой могут быть связаны какие-то ужасные легенды, возможно, послужившие основанием того, чтобы дать ей такое имя, и на следующий день я спросил его, почему пик называется Рогом Ужаса. Сначала он увиливал от прямого ответа, говоря, что, подобно Шрекхорну, его имя связано с лавинами и камнепадами, но, поскольку я был настойчив в своих расспросах, признался, что слышал от своего отца легенду, будто там в пещерах жили существа, по виду напоминающие человека, но, за исключением лица и ладоней, покрытые длинными черными волосами. Невысокие, ростом всего фута в четыре или около того, они обладали тем не менее огромной силой и ловкостью, и были остатками какого-то дикого первобытного племени или все еще находились в стадии эволюционирования, как я мог заключить из его слов. Иногда они уносили девушек, но не как добычу или в предназначении той судьбы, которая уготована попавшим в лапы каннибалам,— поскольку не были людоедами,— а для продолжения рода. Они похищали также и молодых людей, чтобы они жили с самками их племени. Все это выглядело так, как будто эти существа,— я об этом уже говорил,— были сродни человеку. Но, естественно, применительно к сегодняшнему дню, я не верю ни единому слову. Много веков назад, возможно, такие создания существовали, и рассказы о них стали частью местной традиционной жизни и бытуют на вечерних крестьянских посиделках. Что до их количества, то Шэнтон сказал мне,— однажды один лыжник видел трех особей, и сумел сбежать от них, рассказав впоследствии о своем приключении.
Этим человеком, согласно его утверждениям, был не кто иной как его собственный дедушка, который возвращался домой в одиночку зимним вечером через густой лес ниже Унгехойерхорна, и Шэнтон предполагал, что они спустились столь низко в поисках еды, поскольку зима в тот год выдалась суровая, поскольку до этого случая все известные встречи имели место среди скал самого пика. Они преследовали его деда, тогда еще совсем молодого, в чрезвычайно быстром темпе, перемещаясь временами как люди, а иногда вставая на четвереньки, подобно животным, а испускаемые ими вопли были точь-в-точь как те, которые мы слышали ночью в хижине около ледника Блюмен. Такова, вкратце, была история, рассказанная мне Шэнтоном, и я, подобно вам, счел ее порождением диких суеверий.
Однако уже на следующий день случилось нечто, заставившее меня пересмотреть свои взгляды.
Это случилось в тот самый день, когда после недельных поисков мы обнаружили, наконец, тот единственный, известный на сегодня маршрут, который ведет к пику. Мы начали восхождение, едва рассвело,— не сложно догадаться, что этим крайне сложным маршрутом невозможно подняться при свете луны или фонаря. Мы прошли по длинной трещине, о которой я говорил, исследовали карниз,— снизу казалось, что он ведет в никуда,— и, вырубая ступени, спустя приблизительно час достигли прохода, по которому можно было двигаться дальше.
Мы карабкались по скалам, конечно, испытывая значительные трудности, но без каких-либо неприятных неожиданностей, и около девяти часов утра наконец-то достигли вершины. Долго мы не задерживались, с той стороны случаются камнепады, когда солнце припекает и высвобождает валуны из удерживающего их льда, а потому мы поспешили миновать уступ, где такие обвалы особенно часты. После этого мы спускались по длинной трещине, довольно долго, но не слишком утомительно, и в конце концов, около полудня, миновали ее. Не сложно представить себе, какой восторг мы испытывали!
Теперь предстоял длительный и довольно обременительный путь среди хаотичного нагромождения огромных валунов у подножия утеса. С той стороны гора испещрена гротами и пещерами, простирающимися глубоко внутрь. Мы миновали расселину, сняли привязывавшую нас друг к другу веревку и продолжали дальнейший путь самостоятельно, каждый выбирая тот, который казался ему наиболее подходящим среди обломков скалы, некоторые из которых своими размерами превышали дом, когда, обогнув один из них, я увидел то, что подтвердило рассказ Шэнтона и разом избавило меня от легкомысленного отношения к местным суевериям.
Менее чем в двадцати ярдах от меня возлежало одно из тех существ, о которых он рассказывал. Оно грелось на солнышке, обратив к нему свое лицо, совершенно голое, его узкие глаза были открыты. Обликом оно совершенно напоминало человека, но его кожа, конечности и туловище были покрыты волосами; на лице, за исключением щек и подбородка, растительность отсутствовала, и я с ужасом взирал на чувственное, злобное его выражение. Если бы существо было зверем, то едва ли его вид вызвал у меня подобное чувство, но оно было, вне всякого сомнения, человеком. Рядом с ним валялись несколько обглоданных костей, остатков только что завершенной трапезы; оно облизывало свои пухлые губы, издавая при этом урчание. Одной рукой оно почесывало густые волосы на животе, а в другой вертело кость, хрустнувшую и раздавшуюся пополам под напором сильных пальцев. Но мой ужас был вызван вовсе не рассказами о судьбах людей, попавших в лапы к этим существам, он был вызван единственно моей близостью к созданию, столь похожему на человека и, одновременно, столь ужасному. Пик, о восхождении на который я всего лишь минуту назад вспоминал с упоением, стал для меня в полном смысле Пиком Ужаса, поскольку здесь обитали существа даже более ужасные, чем это могло присниться в кошмарном сне.
Шэнтон находился шагах в десяти позади меня, и я сделал ему знак рукой, призывая остановиться. Затем, со всею осторожностью, на какую был способен, чтобы не привлечь к себе внимания этой огромной твари, я скользнул обратно за валун и шепотом поведал ему о том, что увидел; с ужасом в глазах, мы двинулись в обход, пригибаясь и осторожно заглядывая за каждый поворот, не будучи уверены, что не встретим там еще одно подобное существо, или же, что из многочисленных пещер на склоне горы вдруг не появится голое и страшное создание, с женской грудью и прочими признаками принадлежности к женскому полу. Это было бы хуже всего.
Удача улыбалась нам; когда мы продвигались среди валунов и россыпи камней, ни один из них не двинулся с места, не раздалось ни единого звука, который мог бы нас выдать, и мы более никого не встретили на своем пути; а оказавшись у кромки деревьев мы бросились бежать и мчались так, словно нас преследовали фурии. Теперь я понимал,— хотя и не посмею сказать, что могу вполне передать,— испуг Шэнтона, когда он рассказывал мне об этих существах. Их делала такими страшными сама принадлежность к человеческому роду, тот факт, что они имели одно с нами происхождение, но находились на такой стадии развития, что самый жестокий и бесчеловечный человек показался бы ангелом по сравнению с ними.
Небольшой оркестр закончил выступление прежде, чем он завершил свой рассказ, отдыхающие, стоявшие у чайного столика, разошлись. Какое-то время он молчал.
—Это был ужас духа,— сказал он,— испытав который, могу сказать совершенно искренне, я не смог до конца восстановиться. Я видел, насколько ужасным может быть живое создание, и как страшна, вследствие этого, самая жизнь. В каждом из нас, полагаю, хранится частичка этой первобытной животности, и кто знает, является ли она нежизнеспособной, как это было на протяжении веков, или способна давать плоды? Когда я увидел это существо, озаренное лучами солнца, я словно бы заглянул в пропасть, из которой мы выползли. А эти существа пытаются выползти до сих пор, если только они все еще существуют. За последние двадцать лет не было ни одного известия о встрече с ними, пока альпинисты на Эвересте вновь не наткнулись на их следы. Если они являются подлинными, если участники восхождения не приняли ошибочно за человеческие следы медведя или кого-то еще, это означает, что тупиковая ветвь человечества все еще существует.
Несмотря на то, что Ингрэм, передавая мне свою историю, был чрезвычайно убедителен; тем не менее, сидя в теплой, обустроенной по-современному комнате, мне было весьма сложно испытать те чувства, которые он, вне всякого сомнения, испытал.
Чисто умозрительно, я был с ним согласен, я мог оценить степень ужаса, охватившего его тогда, но дух мой оставался совершенно спокоен.
—Странно,— сказал я,— что ваш живой интерес к физиологии не помог вам преодолеть страх. Насколько я понимаю, вы столкнулись с неким видом человека, возраст которого, возможно, превышает возраст самых ранних ископаемых останков. Не говорил ли вам внутренний голос: Это может иметь выдающееся научное значение?
Он покачал головой.
—Нет. Все, что мне хотелось, это как можно скорее убраться оттуда подальше,— ответил он.— И дело было вовсе не в том, что ожидало нас в случае поимки,— в соответствии с рассказами Шэнтона,— это был ужас, внушаемый одним видом этого существа. Я весь дрожал.

За окном в ту ночь бушевала метель, спал я беспокойно, снова и снова пробуждаемый ветром, сотрясавшим окна моего номера и словно бы старавшимся силой ворваться в комнату. Он налетал порывами, подобно морским волнам, к его шуму примешивались странные звуки, ясно слышимые, когда он на мгновение стихал: свист и стоны, переходившие в визг, стоило ему с новой силой возобновить попытки вторжения. Эти шумы, без сомнения, оказали воздействие на мое сознание, находившееся во власти полусна, и один раз мне даже почудилось, что существа с Рога Ужаса забрались ко мне на балкон и теребят оконные задвижки. Но утром, когда я проснулся, то увидел, что снег мерно падает крупными хлопьями, а ветер совершенно стих. Снегопад продолжался без перерыва в течение трех дней, после чего ударил мороз, какого я не припомню. Ночью было зафиксировано пятьдесят градусов, на следующую ночь температура еще упала, и я даже не в состоянии был представить, как холодно должно быть сейчас на вершине Унгехойерхорна. Вполне достаточно для того, чтобы последние тайные обитатели его нашли свой конец; и моему кузену, в этот самый день, двадцать лет назад, упустившему возможность их изучения, по всей видимости, никогда более не представиться шанса встретиться с ними.
Однажды утром я получил письмо от своего друга, в котором он сообщал, что находится на соседнем горнолыжном курорте Сен-Луиджи и приглашает меня к себе, обещая утро на катке с последующим обедом. Место это располагалось не более чем в паре миль от нашего отеля, если двигаться по дороге через низкие, поросшие соснами предгорья, выше которых начинались густые леса, тянувшиеся до скалистых склонов Унгехойерхорна; положив коньки в рюкзак, я, на лыжах, отправился этим путем, рассчитывая вскоре достичь удобного спуска к Сен-Луиджи. День выдался пасмурный, облака полностью скрыли высокие пики, солнце, бледное и тусклое, едва просвечивало сквозь туман. Но, по мере моего продвижения, погода начала улучшаться, и, когда я добрался до Сен-Луиджи, солнце вовсю сияло на чистом небе. Мы от души покатались и пообедали, а затем, около трех часов, я засобирался в обратный путь, поскольку, как казалось, погода снова начинала портиться.
Едва я оказался в лесу, как сгустились тучи, полосы тумана завились среди сосен, между которых пролегал мой путь. Минут через десять видимость настолько ухудшилась, что едва мог видеть в паре ярдов перед собой. Вскоре я понял, что, должно быть, сбился с пути, так как оказался посреди засыпанного снегом кустарника; попытавшись вернуться на дорогу, я совсем запутался и окончательно потерял направление.
Тем не менее, не смотря на все трудности, я знал, что следует держаться подъема,— вскоре я должен был оказаться на вершине одного из низких холмов, окружающих долину, в которой и находился Альфубель. Я двигался, скользя и спотыкаясь о скрытые препятствия, не будучи в состоянии снять лыжи по причине глубокого снега; впрочем, в этом случае при каждом шаге я увязал бы по колено. А подъем все продолжался, и, глянув на часы, я обнаружил, что вышел из Сен-Луиджи около часа назад, время вполне достаточное, чтобы оказаться дома. Тем не менее, хотя я, вне всяких сомнений, сбился с правильного пути, я все еще продолжал считать, что через несколько минут окажусь на вершине, и оттуда начну спуск в долину. Кроме того, я заметил, что туман постепенно стал окрашиваться розовым цветом, и, не смотря на неутешительный вывод о близости заката, я утешался тем, что он может рассеяться в любой момент, и тогда я без труда смогу определить свое местонахождение. Но вместе с тем, я старался избавиться от мысли, что скоро наступит ночь, старался не впасть в отчаяние от того, что блуждаю здесь один, как это зачастую свойственно человеку, заблудившемуся в лесу или в горах; и не смотря на то, что физические силы его не иссякли, его моральное состояние оставляет желать лучшего, и наступает миг, когда он может просто лечь и ожидать того, что уготовано ему судьбою… Но потом я услышал звук, который делал одиночество лучшей долей, ибо меня могла ожидать судьба, гораздо горше одиночества. То, что я услышал, напоминало волчий вой, и раздался он неподалеку, где-то впереди меня, где поросший соснами склон поднимался еще выше, к вершине — вот только к вершине ли?
Из-за спины налетел внезапный порыв ветра; груды снега обрушились с придавленных его тяжестью сосновых лап; туман пропал, словно пыль, сметенная метлой.
Надо мной раскинулись безоблачные небеса, уже окрашенные в розовые тона заходящим солнцем, и я увидел, что оказался на самом краю леса, по которому так долго блуждал.
Здесь не было спуска в долину, как я ожидал,— прямо передо мной высился крутой склон, усеянный валунами и камнями, уходящий вверх к подножию Унгехойерхорна. Кто же издавал вой, похожий на волчий, заставивший меня похолодеть? Он был передо мной.
Не более чем в двадцати ярдах от меня лежало упавшее дерево; к его стволу прислонился один из обитателей Рога Ужаса, и это была женщина. Она была густо покрыта спутанными волосами сероватого цвета; они ниспадали с головы на плечи и увядшую, иссохшую грудь. И, глядя на нее, я понял, не только разумом, но и чувствами, что когда-то испытал Ингрэм. Ни в каком кошмаре не мог представиться столь ужасный лик; красота звезд и солнца, и зверей полевых, и лучшей части рода человеческого не могли искупить адского воплощения духа жизни. Рот и узкие глаза, присущие только животным; я смотрел в бездну и знал, что из этой бездны, на краю которой я сейчас стоял, когда-то вышли неисчислимые поколения людей. Но что делать, если края обрушатся и увлекут меня за собой на самое дно открывшейся пропасти?..
Одной рукой она держала за рога серну, старавшуюся вырваться изо всех сил. Удар копыта пришелся женщине по бедру; гневно ворча, она схватила ногу серны другой рукой, и одним движением, подобно тому как человек вырывает с корнем луговой цветок, оторвала ее, так что я мог видеть зияющую рану среди разорванной кожи. Запихнув красную, кровоточащую ногу в рот, она принялась всасываться в нее, как ребенок сосет леденец. Ее короткие коричневые зубы впились в плоть и хрящи; издав звук, напоминающий мурлыканье, она облизала губы. Бросив ногу, она посмотрела на тело жертвы, бившееся в агонии у нее в руках, затем большим и указательным пальцами выдавила глаз. Она положила его в рот, и он треснул, словно ореховая скорлупа.
Наверное, прошло несколько секунд, пока я стоял и смотрел на нее в каком-то необъяснимом оцепенении от ужаса, в то время как мой мозг, охваченный паникой, тщетно отдавал команду неподвижным конечностям: Беги, беги, пока не поздно. Затем, когда мои суставы и мышцы вновь обрели способность к движению, я попытался скользнуть за дерево и спрятаться от этого существа. Но женщина — или как ее следует назвать?— должно быть, услышала мое движение, поскольку оторвала глаза от своего все еще живого обеда и посмотрела в мою сторону. Вытянув вперед шею, она отбросила добычу и, привстав, начала движение в мою сторону. Сделав шаг, она открыла рот и издала вой, тот самый, который я слышал совсем недавно. В отдалении раздался слабый ответный вой.
Натыкаясь кончиками лыж на скрытые снегом препятствия, то продвигаясь вперед, то замирая, я бросился вниз по склону между сосновых стволов. Низкое солнце, почти скрывшееся за вершинами на западе, окрашивало снег и сосны последними красноватыми лучами. Мой рюкзак с коньками мотался у меня на спине, одну лыжную палку я потерял, зацепившись за упавшую сосновую ветку, но я не мог позволить себе остановиться и поднять ее. Я не оглядывался и не знал, на каком расстоянии от меня находится преследователь, и преследует ли меня кто-нибудь вообще; все силы моего организма, еще увеличенные паникой, были брошены на то, чтобы мчаться по склону к кромке леса так быстро, как это возможно. Какое-то время я не слышал ничего, кроме скрипа потревоженного моим движением снега и хруста опавшей хвои под ногами, а затем, где-то совсем рядом у меня за спиной, снова раздался волчий вой, и я услышал звук другого, отличного от моего, движения.
Лямка моего рюкзака сместилась от беспрерывного перемещения коньков, она терла и давила мне горло, препятствуя свободному прохождению воздуха, в котором, видит Бог, так нуждались мои натруженные легкие, и, не останавливаясь, я выскользнул из лямок и схватил рюкзак свободной рукой. После этого, как мне показалось, двигаться стало легче, а, кроме того, невдалеке, внизу, я заметил путь, с которого сбился в тумане.
Если бы мне только удалось до него добраться, это позволило бы мне опередить моего преследователя, который, даже двигаясь по глубокому снегу, медленно но верно догонял меня; но при виде этого петлявшего спуска, лишенного препятствий, луч надежды проник в мою охваченную паникой душу. Вместе с этим пришло желание, острое и неотступное, чтобы взглянуть на преследовавшее меня существо, кем бы оно ни было, и я оглянулся. Это была она, та самая ведьма, которую я застал во время ее пиршества; ее длинные седые волосы развевались за ней, она скалилась и вытягивала руку, делая хватающие движения, как если бы я находился на доступном расстоянии.
Но спасительная тропа была уже близко, и эта близость сослужила мне плохую службу. На моем пути оказался засыпанный снегом куст; думая, что без труда смогу перемахнуть через него, я споткнулся и упал, зарывшись в снег. Я услышал шум, наполовину крик, наполовину смех, совсем близко, и прежде, чем смог до конца осознать то, что случилось, ее пальцы обвились вокруг моей шеи, будто стальным кольцом. Но моя правая рука, в которой я держал рюкзак с коньками, оставалась свободной; я махнул им себе за спину, почти на всю длину лямки, и почувствовал, что мой слепой удар попал в цель. Прежде, чем я смог обернуться, я почувствовал, как железная хватка на моем горле ослабла, и что-то свалилось на куст, ставший для меня непреодолимым препятствием. Я вскочил на ноги и обернулся.
Она лежала, дрожа и дергаясь. Лезвие одного из моих коньков, прорезав тонкую ткань рюкзака, ударило ее в висок, откуда хлестала кровь, но в ста ярдах я мог различить еще одно подобное существо, прыжками двигавшееся по моим следам. Меня вновь охватила паника, и я помчался вниз по ровному не потревоженному снегу, к огням деревни, уже видимым вдали. Я мчался, не останавливаясь ни на мгновение, пока не оказался в безопасности среди людских жилищ. Я бросился к двери отеля и принялся кричать, чтобы меня впустили, хотя достаточно было повернуть ручки и войти; внутри, как и в тот раз, когда Ингрэм рассказывал мне свою историю, играл оркестр и слышался звук голосов, и сам он тоже был там; он поднял голову и быстро поднялся на ноги, когда я с грохотом ввалился внутрь.
—Я тоже видел их,— кричал я.— Взгляните на мой рюкзак. Видите, на нем кровь? Это кровь одного из них, женщины, ведьмы, она на моих глазах оторвала ногу серны и преследовала меня через этот проклятый лес. Я…
Я ли это повернулся, или комната, в которой я находился, принялась вращаться вокруг меня, но я услышал звук падения собственного тела, а в следующий момент, когда я пришел в сознание, то обнаружил, что лежу в постели. Рядом со мной находился Ингрэм, сказавший мне, что я в полной безопасности, и еще один человек, мне незнакомый, который сделал мне укол и что-то сказал мне…
День или два спустя я смог внятно рассказать о своем приключении, и три или четыре человека, вооруженные, отправились по моим следам. Они обнаружили занесенный снегом куст, о который я споткнулся, кровь, перемешанную со снегом, и, следуя дальше, наткнулись на мертвую серну, с оторванной задней ногой и пустой глазницей. К сожалению, это все, что я могу привести в подтверждение своего рассказа; моя преследовательница либо была всего лишь ранена, либо, если мой удар все-таки убил ее, унесена своими соплеменниками… Так или иначе, те, кто с недоверием отнесся к моему рассказу, могут сами обследовать пещеры Унгехойерхорна, и тогда, быть может, с ними произойдет то, что заставит их в него поверить.
В вагоне метро
—Это условность,— весело сказал Энтони Карлинг,— причем не вполне убедительная. В самом деле, время! Такой вещи, как время, просто не существует. Время — это не более чем бесконечно малая точка вечности, подобно тому как пространство есть бесконечно малая точка в бесконечности. Время — это своего рода туннель, по которому мы путешествуем, как это принято считать.
В ушах рев, в глазах темно, и это делает его реальным для нас. Но прежде, чем мы вошли в туннель, мы существовали вечно в бесконечном пространстве солнечного света, и после того, как мы минуем его, мы снова будем существовать вечно в том же пространстве. Так почему мы должны беспокоиться о хаосе шума и темноты, чьими пленниками мы становимся на мгновение?
При всей своей непоколебимой вере в подобные умопомрачительные идеи о вечности, которые он излагал, одновременно помешивая кочергой в камине, чтобы придать силы огню, Энтони был весьма приятным в общении здравомыслящим человеком, не забывающим о насущном, и никто из моих знакомых, пожалуй, не мог бы сравниться с ним своим оптимизмом и стремлением получить от жизни все, что только возможно. В тот вечер он устроил нам незабываемый ужин, выше всяческих похвал, и несколько часов пролетели совершенно незаметно. Затем наша небольшая компания распалась, и мы остались с ним одни, в его кабинете, у камина. Снаружи сильный ветер бросался мокрым снегом в оконные стекла, заставлял пламя в камине время от времени взмывать к дымоходу крупными языками, и мысли о сугробах и занесенных снегом тротуарах Бромптон-сквер, по которой сновали последние гости в поисках такси, делали мое положение весьма и весьма привлекательным, если не сказать восхитительным, поскольку я собирался оставаться здесь до утра. А кроме того, в моем распоряжении был прекрасный собеседник, который, рассуждая о великих абстракциях, казавшихся в его изложении абсолютно реальными и практическими, или же о тех замечательных опытах, с которыми ему довелось столкнуться, разбираясь в хитросплетениях пространства-времени, умел излагать свои мысли в чрезвычайно занимательной для слушателя форме.
—Обожаю жизнь,— сказал он.— Это самая увлекательная игрушка. Это восхитительная игра, а, как вам хорошо известно, существует только один приемлемый способ игры — а именно, относиться к ней крайне серьезно. Если вы говорите себе: Это всего лишь игра, то рано или поздно теряете к ней всяческий интерес. Но вы, зная, что это всего лишь игра, должны вести себя по отношению к ней так, словно это единственная цель вашего существования. Мне бы хотелось, чтобы она продолжалась и продолжалась. Но все время, на протяжении жизни, приходится помнить, что есть вечность, и бесконечность. Если вдуматься, то есть вещь, которую человеческий ум не в силах до конца понять: что бесконечность конечна, а вечное временно.
—Это выглядит парадоксально,— отвечал я.
—Только потому, что у вас есть определенная привычка в представлениях о временном и конечном.
Попробуйте взглянуть с другой стороны. Попробуйте представить себе конечное Время и конечное Пространство — и вам это вряд ли удастся.
Вернитесь назад на миллион лет, умножьте этот миллион лет еще на миллион, и вы поймете, что не сможете представить себе начала времени. Что происходило до этого начала? Новое начало, а перед ним еще одно новое? А до него? Поразмыслите над этим, и вы обнаружите, что единственным выходом для вас станет понятие существования вечности, никогда не начинавшейся и не имеющей конца. То же самое можно сказать и о пространстве. Представьте себя около самой отдаленной звезды, что там, за ней?
Пустота? Попробуйте пройти через пустоту, и вы не сможете представить себе, что она конечна, что она имеет предел. Это единственное, что вы сможете осознать. Что там не существует ни до, ни после, ни начало, ни конец,— как это удобно! Если бы не было этой спасительной подушки вечности, на которую я могу преклонить голову, я сошел бы с ума. Некоторые люди говорят,— думаю, что и вы тоже так говорите внутри себя,— что идея вечности — это так утомительно; и вам хочется, чтобы существовал предел. Но это только потому, что вы думаете о вечности с точки зрения Времени, беспрестанно повторяя в уме: А что после этого, а после этого что? Вам не приходила в голову мысль, что в вечности нет никакого после, равно как нет никакого до? Это одно и то же. Вечность — это не количество, это качество.
Временами, когда Энтони пускается в подобные рассуждения, мне кажется, что я начинаю понимать то, что кажется ему совершенно ясным и очевидным, а иногда (не обладая развитой способностью абстрактного мышления) я чувствую себя так, словно он старается провести меня над пропастью, и тогда мои интеллектуальные способности отчаянно стараются ухватиться за что-нибудь более очевидное и понятное для меня. Так было и в этот раз, а потому я поспешно перебил его.
—Но есть до, и есть после,— сказал я.— Несколько часов назад вы угостили нас замечательным ужином,— а после этого,— да, после,— мы играли в бридж. Надеюсь, вы объясните мне это в более доступной для меня манере, после чего я отправлюсь спать.
Он рассмеялся.
—Вы должны поступать так, как вам заблагорассудится,— сказал он,— и вам не следует быть рабом Времени, ни сегодня вечером, ни завтра утром. Мы не будем назначать время для завтрака, он у нас будет в вечности, когда вы проснетесь. И, поскольку, как я вижу, до полуночи еще далеко, мы избавимся от уз времени и будем беседовать бесконечно. Если вам угодно, я остановлю часы, чтобы иллюзия была полной, а затем поведаю одну историю, которая, на мой взгляд, совершенно наглядно демонстрирует нереальность нашей так называемой реальности, или, во всяком случае, как ошибаются наши чувства, когда судят что реально, а что нет.
—Что-то мистическое, история о призраках?— спросил я, навострив уши, поскольку знал что Энтони имеет странную особенность видеть вещи, недоступные обычному глазу.
—Наверное, вы могли бы назвать такие истории мистическими,— ответил он,— тем более что в них есть некое смешение оккультного с реальностью.
—Превосходно,— сказал я,— я весь внимание.
Он подбросил поленьев в камин.
—Это довольно длинная история,— начал он.— И вы можете прервать меня, как только вам надоест. Однако настанет момент, когда мне потребуется все ваше внимание. Вам, кто цепляется за до и после, никогда не приходило в голову, как трудно оценить, когда именно имело место событие? Можем ли мы сказать, что человек совершает преступление,— и в этом будет немалая доля истины,— уже в тот момент, когда он строит планы его осуществления и смакует в уме будущие подробности? Воплощение в жизнь преступного замысла,— мне кажется, мы можем утверждать это со всею определенностью,— является лишь продолжением замысла; следовательно, он становится виновным уже на этом этапе. И в этом случае, по отношению к преступлению, когда оно имеет место: до или после? Поэтому в моем рассказе есть несколько моментов, которые потребуют от вас полной сосредоточенности. Представляется несомненным, что дух человека, после смерти его телесной оболочки, обязан предпринять вторую попытку совершения преступления,— как я полагаю, впрочем, это всего лишь догадки,— с целью раскаяния и возможного искупления. Те, кто обладают способностью видеть невидимое, сталкиваются иногда с подобными вещами. Возможно, он уже совершил свое преступление в этой жизни, совершил, если можно так выразиться, слепо; но затем дух его вновь совершает его, но уже с открытыми духовными очами, чтобы понять совершенное. Таким образом, можем ли мы стать свидетелями изначального замысла его осуществления в качестве прелюдии к реальному воплощению, когда глаза открыты и есть возможность раскаяться?.. Все это кажется темным и непонятным, когда я рассуждаю об абстрактных вещах, но, мне кажется, все станет совершенно понятным в процессе моего рассказа. Вам удобно? Вам ничего больше не нужно? Тогда начнем.
Он откинулся в кресле, немного помолчал, а затем заговорил:
—История, которую я собираюсь вам рассказать,— сказал он,— началась с месяц назад, когда вы были в отъезде в Швейцарии. А закончилась, насколько я могу судить, прошлой ночью. Во всяком случае, я больше ничего не ощущаю. Так вот; месяц назад я поздно, дождливым вечером, возвращался домой, поскольку ужинал не дома. Свободных такси не было, и я, под проливным дождем, направился на станцию метро площадь Пикадилли, размышляя, что мне очень повезет, если я успею на последний поезд. Вагон был пуст, за исключением одного-единственного пассажира, сидевшего рядом с дверью прямо напротив меня. Я никогда не встречал его прежде,— насколько я мог доверять своей памяти,— однако взгляд мой постоянно останавливался на нем, словно бы он имел ко мне какое-то отношение. Это был человек среднего возраста, прилично одетый, а на лице его отражалась напряженная работа мысли, как будто он обдумывал какой-то решительный шаг, а его рука, покоившаяся на колене, постоянно сжималась и разжималась. Вдруг он поднял голову и взглянул мне в лицо; я увидел явственное выражение подозрительности и страха, как если бы я застал его за каким-нибудь неблаговидным занятием.
В этот момент мы остановились на Дауэр-стрит, проводник распахнул двери, объявил станцию и добавил: Переход на Гайд Парк Корнер и Глочестер Роуд. Все было в порядке; это означало, что поезд следует к Бромптон Роуд, конечной цели моей поездки. Это, по всей видимости, полностью устраивало и моего спутника, поскольку он не вышел в течение минуты, пока поезд стоял; в вагон никто не вошел, мы тронулись дальше. Я видел его,— готов в этом поклясться,— после того как двери закрылись, и поезд продолжил движение. Но стоило мне на мгновение отвернуться, а затем повернуться вновь — его не стало. Я был в вагоне совершенно один.
Вы можете подумать, что я оказался во власти так называемого мгновенного сна, в который погружаются и из которого выходят за считанные мгновения, но я не верю, что это было так, поскольку чувствовал, что испытал некое Предчувствие или Предвидение. Человек, или астральное тело, или еще что-то, можете назвать это как вам нравится, которого я только что видел, который сидел на лавке напротив меня, о что-то замышлял и что-то планировал.
—Но почему?— спросил я.— Почему вы считаете то, что вы видели, астральным телом живого человека? Почему не призрак мертвого?
—Исходя из собственных ощущений. При встрече с призраком мертвого человека, что со мной случалось раз или два в жизни, я испытывал сильный страх, ощущение холода и тоски. Во всяком случае, мне казалось, что я видел астральное тело, и это подтвердилось, могу вам сказать со всей определенностью, на следующий же день. Поскольку я снова встретил этого же самого человека. На следующую ночь, забегая вперед, мне снова привиделся этот фантом. Но давайте будем следовать порядку чередования событий.
На следующее утро я завтракал у своей соседки, миссис Стэнли: здесь собралась небольшая компания, и, когда я приехал, нам оставалось дождаться еще одного гостя. Он вошел, когда я с кем-то разговаривал, и остановился рядом со мной. Затем я услышал голос миссис Стэнли: Позвольте представить вам сэра Генри Пэйла,— сказала она.
Я обернулся и увидел перед собой моего ночного визави. Вне всякого сомнения, это был он; мы пожали друг другу руки, он с недоумением взглянул на меня, словно стараясь что-то припомнить.
—Мы не могли встречаться ранее, мистер Карлинг?— спросил он.— Мне кажется, я видел вас прежде…
В тот момент я совершенно забыл о его странном исчезновении из вагона, думая о том, что это, определенно, тот самый человек, которого я видел вчера вечером.
—Разумеется, причем не так давно,— ответил я.— Ибо не далее как вчера вечером мы сидели друг напротив друга в вагоне метро, отошедшем от станции площадь Пикадилли.
Он по-прежнему смотрел на меня, морща лоб, затем покачал головой.
—Этого не может быть,— пробормотал он.— Я приехал в город только сегодня утром.
Это меня сильно заинтересовало; по общепринятому мнению, астральное тело пребывает в некой полубессознательной области разума или души, и воспоминания о том, что с ним происходило, передаются мозгу в весьма и весьма смутном виде. На протяжении завтрака я снова и снова встречал его взгляд, направленный на меня, полный любопытства и недоумения, а когда я уже собирался уходить, он подошел ко мне.
—Никак не вспомню,— сказал он,— где и когда мы с вами встречались, но я надеюсь, увидимся снова. А не было ли это?..— Он вдруг замолчал, потом сказал: — Нет, не могу вспомнить.
Дрова, которые Энтони подбросил в огонь, разгорелись, высоко взвившиеся языки осветили его лицо.
—Не знаю, верите ли вы в совпадения как проявление случайности,— сказал он,— но если это так, вам придется изменить вашу точку зрения. Но если вам сложно это сделать, считайте случайностью то, что тем же вечером я снова был вынужден воспользоваться последним поездом, идущим в западном направлении. На этот раз на платформе было много народа, когда я спустился в метро, а когда в туннеле послышался шум приближающегося поезда, я заметил сэра Генри Пэйла, стоящего в одиночестве как раз возле туннеля. Помню, я еще подумал: как странно, что я вижу человека в тот самый час и том самом месте, где накануне видел его призрак, и направился к нему, собираясь сказать: Хотите верьте, хотите нет, но именно здесь мы с вами виделись вчера вечером…, как вдруг случилось страшное. Как только поезд показался из тоннеля, он прыгнул на рельсы перед ним и исчез под движущимися вагонами.
Я застыл, пораженный ужасом, и, насколько мне помнится, стоял, не в силах отвести глаз от места ужасной трагедии. Но потом вдруг осознал,— несмотря на то, что она случилась у всех на виду, никто, казалось, ее не видел. Машинист, которого я видел в окошке, не нажал на тормоз, никто не отшатнулся от двигавшегося поезда, никто не закричал и не заплакал,— пассажиры заходили в вагоны так, словно ничего не произошло.
Я испытал шок от увиденного, вдруг почувствовал себя слабым и больным, так что какой-то сострадательный человек поддержал меня и помог войти в вагон. Он оказался врачом; он спросил меня, не болен ли я и все ли у меня в порядке. Я честно рассказал ему о том, что, как мне показалось, я видел, и он заверил меня, что никакого несчастного случая на платформе не случилось.
Мне было совершенно ясно, что передо мной разыгрался второй акт, если можно так выразиться, психической драмы, и все следующее утро я размышлял над тем, как мне следует поступить. Я уже проглядел утреннюю газету, в которой, как и следовало ожидать, не содержалось ни малейшего упоминания о виденном мной ужасном происшествии; то, что я видел, конечно же, не произошло, но я знал, что это случится. Хлипкая завеса времени приподнялась перед моими глазами, и я увидел то, что можно было бы назвать будущим. С точки зрения течения времени, конечно, это было будущее, но с моей точки зрения, это было прошлое, которое должно было случиться в будущем. Оно уже произошло, и должен был наступить момент воплощения прошлого в реальное настоящее. И чем больше я думал об этом, тем с большим отчаянием понимал, что ничего не могу сделать, чтобы что-то изменить.
В этот момент я прервал его рассказ.
—Так вы ничего не предприняли?— воскликнул я.— Но ведь вы же могли предпринять хоть какие-то шаги, чтобы попытаться предотвратить трагедию.
Он покачал головой.
—А что я мог сделать?— спросил он.— Пойти к сэру Генри и сказать, что видел его в метро в тот самый момент, когда он кончает жизнь самоубийством? Давайте посмотрим. Либо то, что я видел, было чистой иллюзией, игрой воображения, и в этом случае оно не имеет никакого значения для реального развития событий, либо это было на самом деле, произошло и произойдет. Или же, что не совсем логично, рассмотрим нечто среднее. Посещают ли его мысли о самоубийстве, по причине, о которой мне ничего не известно, посещали или будут посещать? Не совершу ли я ужаснейшую ошибку, натолкнув его своим рассказом на подобные мысли? А может быть, мой рассказ заставит его принять решение, которое еще окончательно не принято? Это весьма щекотливое занятие, игра с душами, как говорит Браунинг.
—Мне кажется, в данном случае невмешательство выглядит бесчеловечно,— сказал я.
—Невмешательство во что?— спросил он.— А если вмешательство, то каким образом?
Все человеческое во мне до сего момента, казалось, вопияло при мысли о невмешательстве в трагические события, но оно было вынуждено признать себя побежденным неумолимой, строгой логикой. Мой мозг говорил мне об этом, в то время как чувства продолжали твердить иное. Мне нечего было сказать в ответ, и он продолжал.
—Вам также следует помнить,— сказа он,— что я верил тогда, и верю сейчас, что событие произошло. Причины его, каковы они ни были, уже имели место, и его перемещение в реальность было неизбежным. Это именно то, о чем я вам говорил в самом начале своего рассказа, когда просил быть внимательным, и когда упоминал о том, как трудно соотнести прошлое и будущее. Вы по-прежнему можете считать, что конкретное действие, а именно самоубийство сэра Генри, еще не произошло, поскольку он пока еще не бросился под выходящий из туннеля поезд. Для меня же это свершившийся факт. Я считаю, что, кроме его реального воплощения, все уже случилось. И мне кажется, что сэру Генри, материальному сэру Генри, это тоже известно.
Едва он это произнес, по теплой освещенной комнате прокатилась волна ледяного воздуха; волосы у меня на голове зашевелились, когда эта волна проходила, казалось, сквозь мое тело; пламя в камине затрепетало. Я оглянулся, чтобы посмотреть, не открылась ли дверь за моей спиной, но она оказалась закрытой; шторы на закрытом окне также были неподвижны. Энтони сделал несколько быстрых шагов, сел в кресло и обвел взглядом комнату.
—Вы что-нибудь почувствовали?— спросил он.
—Да, внезапный порыв ветра,— ответил я.— Ледяной.
—Что-нибудь еще?— продолжал он.— Какое-нибудь другое ощущение?
Я помолчал, прежде чем ответить, прислушиваясь к своим ощущениям: со мной происходило, по всей видимости, то же самое, что испытывал Энтони, когда сталкивался с призраками живых или явлениями мертвых. Скорее всего, это было последнее, и я могу сказать, что ощущения, испытанные мною, сводились к леденящему страху и чувству какой-то безысходности. Тем не менее, я не видел вокруг себя ничего, что могло бы их вызвать.
—Это довольно жуткое ощущение,— ответил я.
Сказав так, я пододвинул свое кресло поближе к огню и опасливо окинул взглядом ярко освещенную комнату. Я заметил, что Энтони пристально смотрит на часы, стоявшие на каминной полке между двух электрических светильников. Те самые часы, которые он предложил остановить перед началом своего рассказа. Стрелки на них показывали пять минут первого.
—А вы видели что-нибудь?— спросил он.
—Абсолютно ничего,— ответил я.— Я должен был что-то увидеть? Что именно? Вы полагаете…
—Нет, не думаю,— сказал он.
Этот ответ странным образом подействовал на меня; чувство, которое я испытал при дуновении холодного воздуха, не ослабло, скорее, стало более острым.
—Но вы сами, конечно, определенно знаете, видели вы что-то или нет?— спросил я.
—Иногда в этом нельзя быть полностью уверенным,— сказал он.— Я хочу сказать, что не уверен, видел ли я что-нибудь. И я даже не уверен в том, что история, которую я вам рассказываю, окончилась сегодня ночью. Полагаю, можно ожидать дальнейшего развития событий. Если вам угодно, то сейчас я не буду продолжать своего рассказа, и вы можете лечь спать, а утром я продолжу ее с того самого момента, на котором остановился.
Его абсолютное спокойствие передалось мне.
—Вы считаете, мне следует поступить именно так?— спросил я.
Он снова окинул взглядом комнату.
—Видите ли, мне кажется, только что в комнату проникло нечто,— сказал он,— и здесь может случиться то, что вам не очень понравится, в таком случае вам лучше пойти спать. Разумеется, нет ничего, представляющего хоть малейшую опасность, что могло бы навредить нам тем или иным способом. Однако, близится тот час, когда я на протяжении нескольких ночей имел видение, как я вам уже говорил, они случаются в одно и то же время. Почему, сказать не могу, но выглядит это так, будто дух продолжает оставаться связанным с земной обителью каким-либо обязательством, или, например, временем. Мне кажется, что я увижу его, а вы, скорее всего, нет. Вы не настолько подвержены, в отличие от меня, этому… этому бреду…
Я был испуган, и прекрасно это сознавал, но мне было интересно, а кроме того, нечто вроде самолюбия проснулось во мне при его последних словах. Почему, спрашивал я себя, я не могу увидеть невидимое?
—Мне не хочется спать,— сказал я.— Мне хочется услышать окончание вашей истории.
—На чем я остановился? Ах, да: вы спрашивали, почему я ничего не предпринял, как только увидел приближающийся к платформе поезд, а я ответил, что просто не мог ничего сделать. Если вы думаете иначе, то, узнав, чем все закончилось, думаю, вы согласитесь со мной… Прошло пару дней, на третий день утром я обнаружил в газете сообщение, в точности совпадавшее с моим видением. Сэр Генри Пэйл, ожидавший на платформе Стрит Стейшн Дауэр последнего поезда в направлении Южного Кенсингтона, вдруг бросился на рельсы прямо перед ним, как только он показался из тоннеля. Машинист попытался затормозить, но поезд двигался по инерции еще несколько ярдов, колесо прошло по груди несчастного и раздробило ее, став причиной мгновенной смерти.
Было проведено расследование, и на свет всплыла одна из тех мрачных историй, которые в случаях, подобных этому, иногда отбрасывают полночную тень на жизнь, представлявшуюся безоблачной. Он давно рассорился с женой, они жили отдельно друг от друга; но незадолго до печального события он влюбился в другую женщину. В ночь перед самоубийством он очень поздно пришел к жене, имела место длительная безобразная сцена, он умолял ее развестись с ним, угрожая, в противном случае, превратить ее жизнь в ад. Она отказалась, он, будучи сильно возбужденным, попытался ее задушить. На шум борьбы прибежал ее слуга, который оттащил его. Леди Пэйл пригрозила ему возбуждением уголовного дела за нападение на нее с целью убийства. Эта угроза так подействовала на него, что на следующую ночь, как я уже вам говорил, он покончил с собой.
Он снова взглянул на часы; стрелки показывали 12:50.
Огонь поутих, в комнате странно похолодало.
—Это не совсем все,— сказал Энтони, осмотрев комнату.— Вы уверены, что не хотели бы выслушать окончание истории утром?
Смесь стыда, гордости и любопытства снова победила.
—Нет; расскажите, пожалуйста, все, до конца,— сказал я.
Прежде чем продолжить, он какое-то время, прищурив глаза, смотрел на что-то позади моего кресла. Я проследил за направлением его взгляда, зная, что он имеет в виду под словами: никогда нельзя быть полностью уверенным в том, видел ты что-то определенное или нет. Но было ли это какой-то тенью, стоявшей между мной и стеной? Не могу сказать, было там что-то или нет, мне было трудно сфокусировать взгляд. По крайней мере, если там что-то и было, оно совершенно исчезло, стоило мне напрячь зрение.
—Вы ничего не видите?— спросил Энтони.
—Нет; думаю, что нет,— отвечал я.— А вы?
—Мне кажется, вижу,— ответил он, пристально вглядываясь во что-то, мне невидимое. Взгляд его остановился между ним и камином. Помолчав еще некоторое время, он продолжал.
—Это случилось несколько недель назад,— сказал он,— когда вы отдыхали в Швейцарии, и с тех пор, до прошлой ночи, я ничего не видел. Но все это время я чувствовал, что история еще не закончена. Я ощущал какое-то неясное беспокойство, предчувствие, и вот последней ночью, предполагая, что получу некий знак для себя,— я отправился на станцию метро Дауэр Стрит за несколько минут до урочного часа, когда случились оба падения и самоубийство. Платформа, когда я оказался на ней, была совершенно пуста, или казалась таковой; вскоре я услышал звук приближающегося поезда и внезапно увидел фигуру человека, стоявшего ярдах в двадцати от меня и смотревшего в туннель. Он не спускался вместе со мной по эскалатору, и, готов поклясться, мгновение назад его не было на платформе. Затем он внезапно направился ко мне, я совершенно ясно видел, кто это был, и чувствовал поток холода по мере того, как он приближался. Это не был поток воздуха от приближающегося воздуха, поскольку исходил с противоположной стороны. Он приблизился ко мне, и по выражению его глаз я понял, что он меня узнал. Его губы шевелились, но из-за шума, доносившегося из тоннеля, я не мог разобрать ни единого слова. Он протянул ко мне руку, словно бы умоляя что-то предпринять, но я с испугом, который до сих пор не могу себе простить, отпрянул от него, потому что знал, как я вам уже говорил, что это призрак мертвого человека, и моя плоть инстинктивно дрогнула перед ним, и этот страх совершенно заглушил и сострадание, и желание помочь, если это было в моих силах.
—Конечно же, ему было что-то нужно от меня, но я испугался и отшатнулся. В следующее мгновение из тоннеля показался поезд, и он, с жестом отчаяния, бросился на рельсы.
Закончив говорить, он быстро поднялся с кресла, пристально вглядываясь в пустоту перед собой.
Я увидел, что зрачки его расширились, а губы шевелятся.
—Он здесь,— сказал он.— Мне должен был представиться шанс искупить свою трусость. Ничего страшного, я должен помнить, что я…
Пока он говорил, звук, похожий на очень громкий треск, раздался где-то возле камина, и я вновь ощутил поток ледяного воздуха. Я обнаружил себя стоящим позади кресла, вцепившимся руками в его спинку, словно инстинктивно отгораживаясь от чего-то или кого-то невидимого перед собой, но кто,— я знал это,— незримо присутствует. Здравый смысл подсказывал мне, что помимо меня и Энтони в комнате кто-то присутствует, но самое ужасное было то, что я его не видел. Любое видение, даже самое ужасное, как мне казалось, можно вынести; но знать, что что-то присутствует и не видеть это — было ужасно. Пусть это будет лицо мертвого человека, раздробленная грудь,— этот ужас не шел ни в какое сравнение с ужасом невидимого. Все, что я видел, ощущая страшный холод, была знакомая обстановка комнаты, и Энтони, застывший передо мной, насколько я мог понять, призвавший на помощь всю свою волю и мужество. Его глаза неподвижно смотрели на что-то прямо перед ним, некое подобие улыбки кривило губы. Потом он заговорил.
—Да, я знаю, кто ты,— произнес он.— И знаю, что тебе что-то нужно от меня. Скажи мне, что именно.
Было абсолютно тихо, но то, чего не слышал я, слышал Энтони; пару раз он кивнул, однажды даже сказал: Хорошо, я понял. Я сделаю это. И по мере осознания того, что здесь происходило, что здесь незримо для меня присутствует мертвый, что он разговаривает, во мне росло чувство бессилия, обычно сопровождающее кошмары. Я не мог пошевелиться, не мог произнести ни слова. Я напрягал слух — и ничего не слышал, я напрягал зрение — и ничего не видел, меня обвевал холод, доносившийся сюда из страны теней. Не было ощущения ужаса от присутствия смерти; ужас заключался в том, что из этой безмолвной спокойной страны изгнана душа, которой не дано было упокоиться с миром, и этот ее уход побудил бесчисленные души ушедших поколений, оставив свои занятия, вернуться в этот мир, чтобы вернуть ее обратно. Никогда прежде пропасть, разделяющая мертвых и живых, не казалась мне с одной стороны огромной и сверхъестественной, а с другой — столь легко преодолимой. Вполне возможно, что мертвые могут общаться с живыми, но это не пугало меня, поскольку такое общение может происходить только в том случае, если оно добровольно. Здесь же присутствовало что-то ледяное и преступное, изгнанное из мира вечного покоя.
И вдруг в этом невидимом общении произошли страшные для меня изменения. Энтони замолчал, он больше не смотрел прямо перед собой, он перевел взгляд сначала на меня, а затем снова куда-то в пустоту; и я почувствовал, что его невидимый собеседник переключил свое внимание с него на меня. Одновременно, постепенно, перед моими глазами начало проступать…
Некое подобие тени на камине и панели над ним. Она становилась все четче, и наконец приобрела контуры человека. Постепенно начали проявляться детали, и я увидел в колеблющемся воздухе, подобном дымке, лицо мужчины, искаженное страданием и несущее отпечаток трагедии, горя, которое не в силах было бы отразить никакое живое человеческое лицо. Потом проявились плечи, а под ними огромное кроваво-красное пятно; и вдруг призрак предстал передо мной весь, целиком. Он стоял залитый кровью, с раздробленной грудью, из которой торчали сломанные ребра, словно шпангоуты старого, разваливающегося корабля. Скорбные, страшные глаза его были устремлены на меня, и я понял, что ледяной ветер исходит от них…
И вдруг призрак исчез, как исчезает свет, если выключить лампу, ветер стих; напротив меня стоял Энтони, в тихой, светлой комнате. Ощущение присутствия кого-то невидимого исчезло; мы были одни, и последние сказанные нами перед появлением призрака слова, казалось, еще не успели смолкнуть. Я пришел в себя, как приходит в себя больной после окончания действия обезболивающего. Все вокруг казалось немного нереальным, постепенно восстанавливая былую четкость.
—Вы с кем-то разговаривали, и этот кто-то не был я. Кто это был? Или что?
Он провел тыльной стороной ладони по лбу, и она заблестела от пота.
—Душа в аду,— сказал он.
Очень трудно вспомнить физические ощущения, когда они прошли. Если вам было холодно и вы согрелись, ощущение холода трудно вспомнить; если вам было жарко, а потом вы ощутили прохладу, трудно вспомнить, до какой степени жарко вам было. Точно так же, когда все кончилось, я обнаружил, что не могу припомнить чувство ужаса, которое внушал мне призрак своим присутствием всего лишь мгновение назад.
—Душа в аду?— спросил я.— Что ты хочешь этим сказать?
Он минуту или две ходил по комнате, затем присел на подлокотник моего кресла.
—Не знаю, что видели вы,— сказал он,— и что вы чувствовали, но ни разу за всю мою жизнь со мной не происходило ничего более реального, чем то, что произошло за последние несколько минут. Я говорил с душой, которая раскаивается в содеянном так, как это возможно только в аду. После событий прошлой ночи он знал, что ему, возможно, удастся с моей помощью установить связь с этим миром, он ускользнул, он искал меня и нашел. Он просил меня отправиться к женщине, которую я никогда не видел, и передать ей слова раскаяния… Вам не составит труда догадаться, кто это был…
Он резко поднялся.
—У нас есть возможность это проверить,— сказал он.— Он назвал мне улицу и номер дома. А, вот и телефонная книга! Будет ли простым совпадением, если я обнаружу, что в доме N 20 по Чейзмор стрит, Южный Кенсингтон, проживает леди Пэйл?
Он принялся листать страницы внушительного справочника.
—Да, это так,— сказал он.
Исповедь Чарльза Линкворта
Один или два раза в течение недели доктору Тисдейлу довелось посетить приговоренного к смертной казни, и он нашел его, как это часто бывает, когда исчезает последняя надежда на помилование, спокойным и полностью смирившимся с ожидавшей его участью, а не мучимым каждым часом, все ближе и ближе приближающим неизбежное. Он испытал ужас, когда ему сообщили, что его просьба о помиловании отклонена. Но за те дни, когда надежда еще не совсем угасла в нем, несчастный до дна испил чашу мучений. За всю свою практику доктору не доводилось видеть человека, столь страстно желавшего жить, никто не был привязан к этому материальному миру чисто животной жаждой существования. Но когда ему принесли известие, что надежды не осталось, его душа освободилась из тисков напряженного ожидания, и он впал в безразличие, покорившись неизбежному. Тем не менее, происшедшая в нем перемена показалась врачу необычной; он полагал, что безразличие и бесчувственность исключительно внешние, и что внутренне он как никогда сильно привязан к материальному миру. Он потерял сознание, когда ему сообщили в отказе о помиловании, и был вызван доктор Тисдейл, чтобы его осмотреть. Но случившийся припадок был кратковременным, и, придя в себя, он полностью сознавал, что случилось.
Убийство, совершенное им, было ужасно, и, согласно единодушному общественному мнению, преступник не заслуживал снисхождения. Чарльз Линкворт, ожидавший исполнения смертного приговора, был владельцем небольшого магазина канцелярских товаров в Шеффилде, и проживал там с женой и матерью. Последняя и оказалась жертвой жестокого преступления; мотивом его послужили пятьсот фунтов, являвшиеся ее собственностью. Линкворт, как выяснилось на суде, в то время оказался должен сто фунтов, и, когда жена отлучилась в гости к родственникам, задушил свою мать, а ночью закопал тело в небольшом садике около своего дома. После возвращения жены он поведал ей совершенно правдоподобную историю, объяснявшую исчезновение миссис Линкворт. Между ним и его матерью чуть ли не ежедневно за последние год-два случались ссоры и стычки, и она не раз угрожала тем, что прекратит давать ему восемь шиллингов,— ее вклад в расходы на домашнее хозяйство,— а на свои деньги купит себе место в доме престарелых. Случилось так, что во время отсутствия молодой миссис Линкворт, между матерью и сыном вновь произошла бурная ссора, имевшая причиной какую-то мелочь по ведению домашних дел, в результате которой она и в самом деле обратилась в банк, сняла все деньги и намеревалась на следующий же день покинуть Шеффилд и отправиться в Лондон, к своим друзьям. В тот же вечер она сообщила ему об этом, а ночью он ее убил.
Следующий предпринятый им шаг был здравым и логичным. Он упаковал вещи матери, отвез их на вокзал, проследил, чтобы их отправили в город пассажирским поездом, а вечером, пригласив на ужин нескольких друзей, сообщил им об отъезде матери. Он ничуть не сожалел об ее отъезде (что было также логично, поскольку друзья были осведомлены об их непростых отношениях), сказав, что они никогда особо не ладили друг с другом, и что таковой ее поступок несомненно приведет к созданию в доме атмосферы мира и спокойствия. Ту же историю он рассказал жене по ее возвращении, нисколько не отклонившись в деталях, прибавив только, что ссора вышла крупной, и мать даже не сочла нужным оставить ему свой адрес. Это опять-таки было здраво: таким образом исключались попытки жены написать матери письмо. Она полностью поверила этой истории: учитывая все обстоятельства, в самом деле, в ней не было ничего странного или подозрительного.
В течение некоторого времени он вел себя хитро и осмотрительно, которыми в определенной степени обладают большинство преступников, и преступление, как правило, обнаруживается тогда, когда они меняют линию поведения, будучи уверены в своей безнаказанности. Так, например, он не бросился сразу же выплачивать свои долги, но взял в дом постояльца, молодого человека, которого поселил в комнате матери, уволил помощника в магазине и все дела вел сам. Это создавало впечатление вводимой им экономии; кроме того, он направо и налево говорил о некотором улучшении торговли, и до конца месяца он не использовал ни одной из банкнот, найденных им в запертом ящике стола в комнате матери. Только по истечении этого срока он разменял две банкноты по пятьдесят фунтов и расплатился с кредиторами.
С этого момента хитрость и осмотрительность изменили ему. Он открыл депозит в местном банке и сразу же внес четыре банкноты по пятьдесят фунтов, вместо того, чтобы терпеливо пополнять его фунт за фунтом, а кроме того, начал беспокоиться по поводу закопанного им в садике достаточно глубоко. Думая еще более обезопасить себя в этом отношении, он заказал телегу шлака и камней и, с помощью своего постояльца, работая по вечерам, возвел над этим местом искусственную горку. А затем возникло обстоятельство, приведшее к краху. В отделении станции Кингс-Кросс, где хранился утерянный багаж, случился пожар (он собирался получить там отправленное прежде имущество матери), и один из двух ящиков частично сгорел. Имя его матери на белье и письмо с его адресом в Шеффилде привели к тому, что компания, которая обязана была возместить ущерб, направила письмо, в котором сообщала, что готова этот ущерб возместить в соответствии с понесенными убытками. Письмо было адресовано миссис Линкворт, поэтому случилось так, что его получила и прочитала жена Чарльза Линкворта.
Безобидный, на первый взгляд, документ, мог послужить основанием для смертного приговора. Ибо он не мог дать сколько-нибудь вразумительного объяснения по поводу того, почему багаж матери все еще находится на станции Кингс-Кросс, и ограничивался предположениями, что с ней что-то случилось. Очевидно, он должен был написать заявление в полицию, чтобы та попыталась отыскать ее следы; и если бы оказалось, что ее нет в живых, то предъявить свои права на снятую ею до исчезновения сумму. Таково, во всяком случае, было мнение его жены и квартиранта, в присутствии которых было зачитано письмо из железнодорожной компании, и он не мог не принять их совета. И сразу вслед за этим пришла в движение медлительная, но неотвратимая типично английская машина правосудия. Ничем не выделяющиеся люди начали наведываться на Смит-стрит, посещать банки, наблюдали за магазинчиком, в котором, предположительно, кипела торговля, а из соседнего дома заглядывали в садик, где папоротники уже успели покрыть альпийскую горку. Затем состоялись арест и короткий суд, закончившийся в один из субботних вечеров обвинительным вердиктом. Степенные женщины в больших шляпах несколько сгладили гнетущее впечатление, но во всей толпе не было ни единого человека, который бы почувствовал хоть малую толику сочувствия к молодому человеку атлетического вида, которому зачитали смертный приговор. Поскольку среди присутствовавших было много пожилых степенных матерей, а преступление было совершено по отношению к матери, они выслушивали обвинения, полностью разоблачавшие убийцу, с полным одобрением. Можно даже сказать, они испытали нечто сродни восторгу, когда судья, надев ужасный маленький черный берет, зачитал вынесенный Богом приговор.
Линкворту предстояло возмездие за совершенное им зверское деяние, и никто, из слышавших обвинение, не сомневался в том, что он совершил его с тем же безразличием, каким было отмечено все его поведение, когда он узнал, что его просьба о помиловании отклонена. Тюремный священник, посещавший осужденного, сделал все возможное, чтобы добиться от него признания, но его усилия оказались напрасными, и Линкворт продолжал настаивать на своей невиновности, правда, никого не рассчитывая в этом убедить. Ярким теплым сентябрьским утром, солнце осветило маленькую страшную процессию, пересекавшую тюремный двор по направлению к помещению, где была сооружена машина смерти; справедливость восторжествовала, и доктор Тисдейл констатировал отсутствие каких-либо признаков жизни. Он находился рядом с эшафотом, видел, как открылся люк и в него провалилась фигура с капюшоном на голове и петлей на шее. Он услышал хруст и звук от натянувшейся под тяжестью веревки, глянул вниз и увидел странные подергивания повешенного тела. Они длились несколько мгновений — казнь была совершена надлежащим порядком.
Час спустя он осмотрел тело и обнаружил, что был абсолютно прав: шейные позвонки оказались сломанными, так что смерть должна была наступить мгновенно. Вряд ли была необходимость в доказательствах, но он для проформы произвел вскрытие. И в этот момент он испытал очень любопытное и чрезвычайно яркое впечатление, что душа умершего присутствует рядом с ним, словно не желая расставаться со своей бренной оболочкой. Тем не менее, сомнений быть не могло: Линкворт был мертв, мертв приблизительно с час. Затем случилось событие, которое в первый момент показалось несущественным, но одновременно не вполне понятным. Пришел один из охранников и спросил, не была ли веревка, использованная час назад, которую следовало отдать палачу, по ошибке отправлена в морг вместе с телом. Там ее не оказалось, как, впрочем, и нигде в другом месте, она исчезла бесследно, хотя исчезнуть не могла. И хотя происшествие это было несущественным, никто так и не смог его объяснить.
Доктор Тисдейл был холостяком, не стесненным в средствах, и жил в светлом, просторном доме на Бедфорд-сквер, где о приготовлении ему пищи заботилась кухарка,— само совершенство,— а обо всем остальном, что касалось его особы,— ее муж. У него не было острой необходимости вести практику, и он исполнял работу в тюрьме исключительно ради изучения сознания преступников.
Большинство преступлений,— то есть нарушений норм поведения, выработанных человечеством для сохранения собственного существования,— как он считал, совершаются либо в результате каких-либо нарушений сознания, либо от недостатка жизненных средств. Кражи, например, по его мнению, ни в коей мере не являлись только следствием нарушения сознания; иногда, разумеется, они вызваны отсутствием чего-либо необходимого для жизни, но большей частью совершаются по причине какой-нибудь пока еще не в достаточной мере исследованной болезни мозга. Наиболее очевидные случаи носят название клептомании, но он был убежден, что множество других, по виду вызванных физической потребностью, не до конца определяются ею. А именно, те случаи, когда рассматриваемое преступление сопровождается актом насилия, и именно в эту категорию он занес случай, возвращаясь вечером домой, на завершающей стадии которого он присутствовал сегодня утром. Преступление было отвратительным, особая нужда в деньгах отсутствовала, и жуткая неестественность совершенного проступка предполагала для доктора, что он имел дело скорее с сумасшедшим, чем с преступником. Он был, насколько известно, человеком тихим и обходительным, хорошим мужем, общительным соседом. И вдруг совершил преступление, одно-единственное, разом поставившее его вне общества. Поступок, столь чудовищный, что вне зависимости от того, был ли он совершен сумасшедшим или преступником, ему не было места на земле, равно как не было места на земле для того, кто его совершил. И все-таки у доктора оставалось чувство, что он был бы в большей степени согласен с правосудием, если бы осужденный признал свою вину. Он был абсолютно уверен в его виновности, но ему хотелось бы, чтобы, после того как последняя надежда угасла, преступник сам признал справедливость наказания.
В тот вечер он ужинал в одиночестве, после чего расположился в примыкающем к столовой кабинете, но так как желание читать отсутствовало, он устроился в большом красном кресле напротив камина, предоставив мыслям возможность самим выбирать тему для размышления. И почти сразу же испытал странное ощущение, аналогичное испытанному утром, когда он почувствовал присутствие рядом с собой духа Линкворта, хотя жизнь в теле остановилась час назад. Это не было в первый раз, подобные ощущения ему приходилось испытывать и прежде, особенно в случаях внезапной смерти, но, казалось, оно никогда не было таким ярким, как сегодня. Тем не менее, причиной этого чувства, по его мнению, были вполне естественные психические причины.
Душа — следует заметить, что доктор был верующим в загробную жизнь, а также верил, что душа некоторое время остается на земле после смерти физического тела,— не смогла или не захотела полностью покинуть его по каким-то причинам и еще некоторое время будет находиться поблизости от него.
Часы досуга доктор Тисдейл нередко посвящал изучению оккультных наук, поскольку, как и большинство современных опытных врачей, совершенно ясно сознавал, сколь узка граница раздела между душой и телом, и как огромно влияние нематериального на материальное; так что не представляло особой трудности, по его мнению, в общении бесплотного духа непосредственно с теми, кто пока еще пребывает в физическом теле и материальном мире.
Его размышления, начавшие было складываться в определенной последовательности, были прерваны. Прозвенел звонок телефона, стоявшего у него под рукой на столе, однако не с обычной настойчивостью, а очень слабо, словно в сети упало напряжение или же сломался механизм. Тем не менее, это, вне всякого сомнения, определенно был звонок, он встал, понял трубку и поднес ее к уху.
—Да-да,— сказал он,— кто это?
В трубке что-то невнятно, едва слышно, прошелестело.
—Я вас не слышу,— сказал он.
Опять неразборчивый шепот. И затем полная тишина.
С полминуты он стоял и вслушивался, но не услышал ничего, кроме обычного треска, свидетельствовавшего, что он все еще соединен с каким-то другим телефонным аппаратом. Потом он положил трубку, позвонил на телефонную станцию и сообщил свой номер.
—Не могли бы вы сказать мне, кто только что звонил по моему номеру?— спросил он.
После небольшой паузы, ему ответили. Звонок был из тюрьмы, где он работал.
—Соедините меня с ними, пожалуйста,— попросил он.
Это было сделано.
—Вы только что звонили мне,— сказал он, когда трубка на другом конце была снята.— Это доктор Тисдейл. Я не расслышал, что вы хотели мне сказать.
Голос, ответивший ему, был хорошо различим.
—Это какая-то ошибка, сэр,— ответили ему.— Мы вам не звонили.
—Но на станции мне сказали, что звонок был именно отсюда, три минуты назад.
—На станции ошиблись, сэр,— ответил голос.
—Очень странно. Ладно, спокойной ночи. Охранник Дрейкотт, если не ошибаюсь?
—Да, сэр. Спокойной ночи, сэр.
Доктор Тисдейл опять уселся в свое кресло, еще менее расположенный читать, чем прежде. Он опять на некоторое время отпустил свои мысли в свободный полет, но они упорно возвращались к странному происшествию с телефонным звонком. Случалось, что звонили по ошибке, бывало что и его станция соединяла не с тем номером, по которому он звонил, но в этом тихом звонке и невнятном шепоте на другом конце провода содержалось нечто, натолкнувшее его на весьма любопытные размышления, и вскоре он обнаружил себя расхаживающим взад и вперед по комнате, предаваясь самым нелепым мыслям.
—Но ведь это невозможно,— вслух произнес он.
На следующее утро он, как обычно, отправился в тюрьму, и снова испытал странное чувство присутствия чего-то невидимого. У него и прежде случались странные психические переживания; он знал, что является медиумом — то есть одним из тех, кто способен, при определенных обстоятельствах, воспринимать сверхъестественные впечатления, отголоски невидимого мира, окружающего нас. Сегодня утром это было ощущение присутствия человека, на казни которого он присутствовал вчера. Особенно сильно оно чувствовалось в маленьком дворике тюрьмы и когда он проходил мимо двери камеры смертников. И было оно настолько сильным, что он не удивился бы, если бы увидел фигуру мужчины, а когда он выходил через дверь в заднем конце коридора, то обернулся, ожидая, что увидит его воочию. И еще — все это время он испытывал страх, ледяной рукой сдавливавший ему сердце. Это невидимое присутствие странным образом тревожило его. Эта мятущаяся душа чего-то хотела от него. Он ни на минуту не сомневался, что его ощущение реально, что это не игра воображения, не созданный им самим призрак, в реальности которого он себя убедил. Душа Линкворта была здесь.
Он прошел в тюремный лазарет и несколько часов работал. И все это время ощущал незримое присутствие рядом с собой, хотя ощущение это было слабее, чем в иных местах, непосредственно связанных с Линквортом. Прежде чем уйти, для того, чтобы проверить свою теорию, он заглянул в помещение, где был приведен в исполнение приговор. Лицо его стало бледным, он поспешно вышел, прикрыв за собой дверь. На верхней ступеньке адской машины он увидел фигуру с надвинутым капюшоном, связанную, но едва видимую и не совсем четких очертаний.
Но он видел ее, в этом не могло быть никаких сомнений.
Доктор Тисдейл обладал крепкими нервами, и почти сразу пришел в себя, устыдившись мгновенного страха. Шок, заставивший побледнеть его лицо, был результатом скорее стресса, чем страха, но как бы ни был он увлечен исследованиями психических явлений, он не мог заставить себя вернуться. Точнее, мозг отдавал команды, но тело отказывалось повиноваться. Если эта несчастная душа, так привязанная к земному, имеет что-либо сообщить ему, он бы предпочел, чтобы это было сделано на расстоянии. Но, насколько он мог понять, мест, где бы это могло произойти, было немного. Прежде всего это тюремный двор, камера смертников, помещение, где был приведен в исполнение приговор, в меньшей степени — тюремный лазарет. На ум ему пришла новая мысль, и он, вернувшись в свою комнату, послал за надзирателем Дрейкоттом, который вчера вечером отвечал ему по телефону.
—Вы абсолютно уверены в том,— спросил он,— что никто не звонил мне перед тем, как я сам позвонил сюда?
Охранник замешкался с ответом, что не ускользнуло от внимания доктора.
—Вряд ли это было возможно, сэр,— сказал он.— Я с полчаса сидел рядом с телефоном, или, может быть, дольше. Я бы заметил, если бы кто-нибудь воспользовался телефоном.
—И вы никого не видели?— с напором спросил доктор.
Охраннику становилось все более и более не по себе.
—Нет, сэр, я никого не видел,— ответил он тем же тоном.
Доктор Тисдейл отвел глаза в сторону.
—Но у вас, возможно, сложилось впечатление, что кто-то был?— спросил он небрежно, словно бы ответ не представлял для него никакого интереса.
По всей видимости, охранника Дрейкотта что-то беспокоило, но говорить об этом он не решался.
—Ну, сэр, можно и так сказать,— начал он.— Только вы посчитаете, что я наполовину заснул, или же съел что-то неудобоваримое во время ужина.
Доктор решил оставить незаинтересованный тон.
—Ничего подобного,— сказал он.— Вы ведь не собираетесь уверять меня, что я спал прошлой ночью, когда раздался телефонный звонок, и он мне просто приснился. Видите ли, Дрейкотт, это был не совсем обычный звонок; телефон стоял рядом со мной, но я еле-еле расслышал его; когда я поднес трубку к уху, то не смог почти ничего расслышать, но когда я связался с вами, то слышал вас совершенно отчетливо. И я уверен, что кто-то, или что-то — было на другом конце телефона. Вы были здесь, и если никого не видели, то, во всяком случае, почувствовали чье-то присутствие.
Охранник кивнул.
—Меня не легко испугать, сэр,— сказал он,— и я не склонен к пустым фантазиям. Но что-то там было. Бродило возле телефона, хотя ветра не было, а ночь была теплая. Я закрыл окно, чтобы убедиться. Но оно бродило по комнате, сэр, может, час, а может, и больше. Оно шелестело листьями телефонного справочника, и взъерошило мне волосы, оказавшись рядом. И еще, было очень холодно, сэр.
Доктор посмотрел ему в лицо.
—Как вы думаете, это никак не связано с тем, что случилось вчера утром?— вдруг спросил он.
Охранник опять заколебался.
—Может быть, сэр,— сказал он наконец.— Может быть, осужденный Чарльз Линкворт…
Доктор Тисдейл успокаивающе кивнул.
—Вот-вот,— сказал он.— Вы дежурите сегодня вечером?
—Да, сэр, как бы мне ни хотелось этого избежать.
—Я знаю, как вы себя чувствуете, потому что сам чувствую то же самое. Мне кажется, он хочет со мной пообщаться. Кстати, не случилось ли каких-либо происшествий в тюрьме вчера вечером?
—Да, сэр, с полдюжины заключенных мучились кошмарами. Кричали и стонали, а ведь обычно это были очень спокойные люди. Такое бывает в ночь после казни. Случалось и ранее, но то, что происходило вчера, выходит из ряда вон.
—Понимаю… Вот что… Если это невидимое захочет снова воспользоваться телефоном сегодня вечером, пожалуйста, дайте ему такую возможность. По всей вероятности, это может случиться приблизительно в то же самое время, не могу сказать вам, почему, но обычно случается именно так. Так что, если это возможно, не входите в комнату, где стоит телефон, в течение часа, чтобы дать ему время, с половины десятого до половины одиннадцатого. Я в это время буду находиться около своего телефона. Если что-нибудь произойдет, то после окончания разговора я перезвоню вам, чтобы убедиться, не было ли это обычным звонком.
—А со мной ничего не случится?— спросил охранник.
Доктор Тисдейл вспомнил страх, испытанный им сегодня утром, но сказал совершенно искренне.
—Я уверен, что вам абсолютно нечего бояться,— успокаивающе произнес он.
Доктор Тисдейл был приглашен в тот вечер на ужин, от которого он отказался, и в половине десятого сидел один в своем кабинете. При том состоянии человеческого невежества относительно поведения душ, по тем или иным причинам расставшимся с телом, доктор не мог объяснить охраннику, почему их появления обладают цикличностью, приуроченной к определенному часу, но на основании исследования случаев появления загробных визитеров, в особенности если мятущаяся душа нуждается в помощи, что могло быть в данном случае, он сделал вывод, что они появляются в один и тот же час дня или ночи. Как правило, их способность быть видимым, слышимыми или ощущаемыми возрастает некоторое время спустя после смерти, но впоследствии начинает слабеть, по мере их все меньшей связи с землей, сходя совершенно на нет, а потому надеялся, что сегодняшнее общение будет более четким. По всей видимости, душа, в первые часы после оставления тела, слаба, подобно мотыльку, едва покинувшему куколку,— как вдруг раздался телефонный звонок, не такой слабый, как накануне, но и не такой звонкий, как обычно.
Доктор Тисдейл сразу же встал и поднял трубку. То, что он услышал, были рыдания убитого горем существа, сотрясавшие его настолько, что оно не могло произнести ни слова.
Он немного подождал, прежде чем начать говорить самому, приходя в себя от нахлынувшего холодного страха, но глубоко взволнованный и готовый оказать любую помощь, на какую окажется способен.
—Да-да,— сказал он наконец, дрожащим голосом.— Я доктор Тисдейл. Чем я могу помочь вам? Кто вы?— добавил он, сознавая ненужность этого вопроса.
Рыдания медленно стихли, раздался шепот, все еще перемежаемый всхлипываниями.
—Мне нужно сказать, сэр, нужно сказать… Я должен сказать…
—Говорите же, я слушаю,— сказал доктор.
—Нет, не вам — другому джентльмену, который приходил ко мне. Не передадите ли вы ему то, что я скажу вам? Я не могу показаться ему, и он не может меня слышать.
—Кто вы?— внезапно спросил доктор Тисдейл.
—Чарльз Линкворт. Я думал, вы меня узнали; я очень несчастен, я не могу покинуть тюрьму… Здесь так холодно… Так вы известите другого джентльмена?
—Вы имеете в виду капеллана?— спросил доктор Тисдейл.
—Да, капеллана. Он читал молитву, когда мы вчера шли через двор. Мне станет легче, если я поговорю с ним.
Доктор помедлил. Было бы довольно странно, если бы он рассказал мистеру Доукинсу, тюремному священнику, что общался по телефону с духом человека, казненного накануне. И вместе с тем он полагал, что это происходит на самом деле, что несчастная душа испытывает мучения и желает что-то сказать. У него не было необходимости узнавать, что именно.
—Да, я попрошу его приехать сюда,— сказал он наконец.
—Благодарю вас, сэр. Вы ведь приложите все усилия, чтобы он пришел?
Голос слабел.
—Это должно случиться завтра вечером,— сказал он.— Я больше не могу говорить, я должен вернуться… О, Боже мой, Боже мой!
Рыдания возобновились с новой силой, постепенно затихая. Но в докторе Тисдейле проснулся интерес, смешанный со страхом.
—Вернуться куда?— воскликнул он.— Скажите мне, что с вами происходит, что вы делаете?
—Я не могу вам сказать, мне запрещено об этом говорить,— услышал он едва различимый голос.— Это часть…— И наступила тишина.
Доктор Тисдейл немного обождал, но в трубке ничего не было слышно, кроме потрескивания. Он положил трубку, и внезапно ощутил, что лоб его покрыт холодными каплями пота. В ушах звенело; сердце билось быстро и слабо, он сел, чтобы прийти в себя. Он задавался вопросом: возможно ли, что это была какая-то ужасная шутка, розыгрыш, снова и снова отвечая, что это невозможно; он был совершенно уверен, что общался с душой, мучимой раскаянием за совершенною ею непоправимое страшное деяние. Это не было обманом чувств: здесь, в уютной комнате на Бедфорд-сквер, посреди веселого Лондона, он разговаривал с духом Чарльза Линкворта.
Но у него не было времени (да и желания,— его била нервная дрожь) предаваться размышлениям. Прежде всего он позвонил в тюрьму.
—Охранник Дрейкотт?— спросил он.
Голос ответившего ему человека дрожал.
—Да, сэр. Это доктор Тисдейл?
—Да. Что-то случилось?
Дважды охранник пытался ответить, но не мог произнести ни слова. С третьей попытки ему это удалось.
—Да, сэр. Он был здесь. Я видел его входящим в комнату, где стоит телефон.
—Вот как! Ты говорил с ним?
—Нет, сэр. Я дрожал и молился. Похоже, что сегодня опять с полдюжины заключенных кричали во сне, но сейчас стало тихо, и я думаю, он вернулся в помещение, где исполняются смертные приговоры…
—Наверное… Думаю, что сегодня больше ничего не случится. Кстати, не могли бы вы дать мне домашний адрес мистера Доукинса?
Получив адрес, доктор Тисдейл принялся было писать письмо капеллану с просьбой прийти к нему на ужин, но вдруг обнаружил, что не может писать его за столом, на котором стоял телефон, а потому отправился наверх, в гостиную, которой он редко пользовался, за исключением случаев, когда приглашал к себе друзей. Там он немного успокоился и убедился, что рука его не дрожит. В заключение он просил мистера Доукинса принять его предложение, поскольку хочет рассказать ему весьма странную историю и попросить о помощи. В самом конце письма он приписал: Даже если у вас есть иные планы на вечер, я прошу вас изменить их. Сегодня вечером я сделал то же самое. Я никогда бы себе не простил, если бы поступил иначе.
Следующим вечером они вдвоем ужинали у доктора, а после ужина, когда они сидели с сигарами перед чашками кофе, доктор приступил к делу.
—Вам не следует считать меня сумасшедшим, мой дорогой Доукинс,— сказал он,— когда вы услышите мою историю.
Мистер Доукинс рассмеялся.
—Обещаю вам этого не делать,— ответил он.
—Хорошо. Так вот, вчера и позавчера вечером, несколько позже, чем сейчас, я говорил по телефону с духом человека, казненного два дня назад. Чарльза Линкворта.
Капеллан не рассмеялся. Он отодвинулся на стуле, раздраженный.
—Тисдейл,— сказал он,— вы пригласили меня сюда сегодня вечером, чтобы — мне не хотелось бы показаться грубым,— поведать рождественскую страшилку?
—Да. Но вы не дослушали. Вчера вечером он попросил меня пригласить вас. Он хочет кое-что вам поведать, и, как мне кажется, что именно — нетрудно догадаться.
Доукинс поднялся.
—Пожалуйста, давайте на этом закончим,— сказал он.— Мертвые не возвращаются. Мы не знаем, в каком состоянии и условиях они пребывают. Но материальный мир не для них.
—Пожалуйста, дослушайте меня,— сказал доктор.— Два дня назад у меня зазвонил телефон, но я услышал только шепот. Я сразу же обратился на телефонную станцию и мне сказали, что звонок был из тюрьмы. Я позвонил в тюрьму, и охранник Дрейкотт сказал мне, что никто не звонил. И что он тоже почувствовал чье-то присутствие.
—Полагаю, он был пьян,— резко произнес Доукинс.
Доктор немного помедлил.
—Мой дорогой друг, вам не следует так говорить,— сказал он.— Он один из самых надежных наших служащих. Но если вы считаете, что он был пьян, то что вам мешает сказать то же самое обо мне?
Капеллан снова сел.
—Вы должны простить меня,— сказал он,— но я не хочу в это вмешиваться. Это слишком опасно. Кроме того, откуда вы знаете, что это не розыгрыш?
—Розыгрыш?— спросил доктор.— Слышите?
Раздался телефонный звонок. Доктор отчетливо его слышал.
—Вы разве не слышите?— спросил он.
—Слышу что?
—Телефон звонит.
—Я ничего не слышу,— сказал капеллан, снова начиная раздражаться.— Никакого телефонного звонка.
Доктор не ответил; он прошел в свой кабинет и включил свет. Затем снял трубку и поднес к уху.
—Да?— произнес он дрожащим голосом.— Кто это? Да, мистер Доукинс здесь. Я постараюсь уговорить его выслушать вас.
Он вернулся в столовую.
—Доукинс,— сказал он,— это душа, которая страдает. Умоляю вас, выслушайте ее. Ради Бога, выслушайте.
Капеллан медлил.
—Хорошо, пусть будет по-вашему,— наконец сказал он.
Он взял трубку.
—Доукинс слушает,— сказал он.
—Я ничего не слышу,— через некоторое время произнес он.— Так, ничего определенного. Похоже на какой-то шепот.
—Услышьте ее, услышьте!— сказал доктор.
Капеллан снова принялся слушать. Внезапно он отнял трубку от уха и нахмурился.
—Что-то… кто-то сказал: Я убил ее, признаюсь. Мне хотелось бы получить прощение… Это обман, мой дорогой Тисдейл. Кто-то, зная о вашем интересе к спиритизму, решил устроить вам очень мрачный розыгрыш. Я не могу в это поверить.
Доктор Тисдейл взял трубку.
—Здесь доктор Тисдейл,— сказал он.— Можете ли вы дать мистеру Доукинсу знак того, что это действительно вы?
И снова положил ее.
—Он сказал, что попробует. Нам нужно подождать.
Вечер снова выдался теплым, окно, выходившее на мощеный двор в задней части дома, было открыто. Минут пять или около того двое мужчин стоял молча, в ожидании, но ничего не происходило. Затем капеллан произнес:
—Думаю, все достаточно ясно.
Он еще не закончил говорить, как в комнату ворвался поток холодного воздуха, заставив шелестеть бумаги на столе. Доктор Тисдейл подошел к окну и закрыл его.
—Вы ощутили?— спросил он.
—Да. Ветер. Ледяной.
Снова поток воздуха, теперь в уже запертой комнате.
—А теперь?— спросил доктор.
Капеллан кивнул. Его сердце внезапно устремилось к горлу.
—Господи, спаси и сохрани нас от всех опасностей текущей ночи!— воскликнул он.
—Здесь что-то есть!— сказал доктор.
Это что-то проявилось, когда он еще не кончил говорить. В центре комнаты, ярдах в трех от них, показалась фигура человека, голова которого лежала на плече, так что лица не было видно. Человек взял голову обеими руками, выпрямил ее и посмотрел прямо на них. Его глаза были выпучены, язык вывалился, а на шее виднелась темная полоса. Затем раздался скрежет досок пола, и фигура исчезла. Но на том месте где он стоял, на полу осталась новая веревка.
Воцарилось молчание. Пот стекал с лица доктора огромными каплями, белые губы капеллана шептали молитву. Огромным усилием воли доктор взял себя в руки и указал на веревку.
—Она исчезла после казни,— сказал он.
Снова зазвонил телефон. На этот раз капеллан не нуждался в просьбах. Он подошел и поднял трубку. Какое-то время он молча слушал.
—Чарльз Линкворт,— наконец произнес он,— пред лицом Бога, перед которым ты стоишь, скажи, искренне ли ты раскаиваешься в ужасном грехе?
Ответа доктор не услышал, капеллан закрыл глаза. И доктор Тисдейл опустился на колени, слыша слова Отпущения.
Снова наступила тишина.
—Я больше ничего не слышу,— сказал капеллан, опуская трубку.
Вошел слуга доктора, держа в руках поднос с напитками и сифоном. Доктор Тисдейл, не глядя, кивнул в ту сторону, где совсем недавно стоял призрак.
—Возьмите эту веревку, Паркер,— сказал он,— и сожгите ее.
Последовало молчание.
—Но здесь нет никакой веревки, сэр,— наконец произнес Паркер.
Negotium Perambulans
Случайный турист, оказавшийся в Восточном Корнуолле, возможно, заметит, проезжая по возвышенности между Пензансом и Лэндс Эндом, обветшавшую табличку, указывающую вниз по крутому склону и содержащую выцветшую надпись Полеарн 2 мили, но вряд ли нашлось много охотников проделать эти две мили, чтобы удовлетворить свое любопытство знакомством с местом, о котором в их путеводителе сказано всего лишь несколько слов. В паре строчек сообщается о маленькой рыбацкой деревне с церковью, не представляющей особого интереса за исключением нескольких изразцов и росписей деревянных панелей (первоначально принадлежавших более раннему строению), образующих алтарную ограду. Но церковь в Сан-Кредо (к сведению туристов) имеет аналогичные украшения, намного превосходящие своей сохранностью и представляющими поэтому больший интерес, а потому даже любителей церковного искусства заманить в Полеарн довольно трудно. Рыбку трудно поймать на такую наживку, тем более вряд ли кто решится, будь то автомобилист или велосипедист, подвергнуться риску в малонаселенном районе, на крутой дороге, представляющей в сухую погоду твердь, усыпанную острыми камнями, а после дождя — мутный водопад. Ни одного дома не встретится ему после того, как он покинет Пензанс, и вряд ли многие окажутся способными заплатить столь высокую цену как езда на велосипеде с проколотыми шинами на протяжении добрых пяти миль за зрелище нескольких, пусть и не лишенных интереса, живописных панно.
Поэтому в Полеарне, даже в самый разгар туристического сезона, редко встретишь туриста, да и в оставшееся время, как мне кажется, вряд ли сыщется более двух-трех человек, способных одолеть эти две мили (на самом деле расстояние кажется большим) по крутому каменистому склону. Почтальон, в редкие дни наведывающийся в эти Богом забытые места, оставляет своего пони и тележку на вершине холма, спускается к деревне, проходит несколько сотен ярдов по переулку к большому белому ящику, стоящему в стороне от дороги и напоминающему рундук, с прорезью для писем и закрытой дверцей. Если у него в сумке имеется заказное письмо или же посылка оказывается слишком большой, чтобы пролезть в квадратное отверстие рундука, то ему приходится тащиться дальше по склону, дабы избавиться от доставившего хлопоты послания, вручив его непосредственно владельцу и получив от него некоторое небольшое вознаграждение в виде монеты или нескольких благодарственных слов за свою доброту.
Но такие случаи редки, и его обычные действия сводятся к тому, что забрать из рундука пачку писем, которые, возможно, там имеются, и положить туда те, которые он принес. Обычно это случается в тот же день, или же на следующий, после получения вызова из почтовой конторы Полеарна.
Что касается рыбаков, которые, в силу традиции, являются главным звеном, связующим Полеарн с внешним миром, то у них и в мыслях нет, чтобы, взяв свой улов, преодолеть крутой подъем и затем еще шесть миль, оказаться на рынке Пензанса. Путь по морю короче и проще, и они поставляют свой товар туда прямо на пристань. Таким образом, хотя единственным занятием, приносящим заработок в Полеарне, является рыбная ловля, вы не найдете там рыбы, если только заранее не договоритесь с кем-нибудь из рыбаков. Их рыбачьи лодки возвращаются пустыми, как дом с привидениями, в то время как их добыча уже мчится в Лондон в товарном вагоне.
Такая изоляция маленькой общины, сохранившаяся в наше время, как и на протяжении предшествующих веков, порождает своеобразную изоляцию личности, а потому вы нигде не встретите более независимых людей, чем среди населяющих Полеарн. Но они связаны друг с другом, как мне это всегда казалось, каким-то таинственным взаимопониманием: как если бы все они были членами древнего тайного общества, основанного и покровительствуемого силами видимыми и невидимыми. Зимние шторма, свирепствующие на побережье, очарование весенних дней, горячее лето, сезон дождей и осенней беспутицы, дали им могущество, которое, постепенно распространяясь среди них, наделила их силой творить добро или зло, изменяя мир, проявляясь как благотворно, так и самым ужасным образом…
В первый раз я оказался в Полеарне в возрасте десяти лет, маленький мальчик, слабый и болезненный, имевший проблему с легкими. Дела моего отца удерживали его в Лондоне, в то время как для меня обилие свежего воздуха и мягкий климат были основными условиями моего существования до достижения зрелости. Его сестра была замужем за викарием Полеарна, Ричардом Болито, уроженцем этих мест; так и случилось, что я три года, в качестве пансионера, провел здесь, у своих родственников. Ричард Болито жил в прекрасном доме, который он предпочитал дому священника, отданному им в аренду молодому художнику Джону Эвансу, настолько очарованному Полеарном, что он почти не покидал его. Имелось жилье с твердым навесом, открытое с одной стороны, специально для меня построенное в саду; здесь я жил и спал, проводя, таким образом, за стенами и окнами едва ли один час из двадцати четырех. Я проводил время на берегу залива с рыбаками, или бродил по поросшим дроком скалам, круто вздымавшимися по обеим сторонам глубокой лощины, в которой располагалась деревня, или возился на пирсе, или же устраивал с деревенскими мальчишками шалаши, подобные птичьим гнездам.
За исключением воскресенья и нескольких часов, ежедневно посвящаемых урокам, я мог заниматься всем, чем угодно, оставаясь на открытом воздухе. Эти уроки не заключали в себе ничего особо сложного: мой дядя вел меня узкой тропой, увитой цветами, сквозь дебри арифметики, делал приятные экскурсы в элементы латинской грамматики, и, прежде всего, заставлял меня каждый день давать ему отчет в правильно построенных грамматически предложениях о том, что занимает мои мысли, а также о времяпрепровождении. Если в качестве рассказа я выбирал описание своей прогулки вдоль скал, то речь моя должна была быть упорядоченной, а не расплывчатой, и содержать четкие заметки относительно увиденного. Таким образом, помимо прочего, тренировалась моя наблюдательность, поскольку он требовал рассказать ему о распустившихся цветах, о паривших птицах, о рыбаках в море, о шалашах на деревьях. Я безмерно благодарен ему за это, ибо умение наблюдать и ясно излагать свои мысли в доступной и понятной устной форме стали моей профессией.
Но в отличие от занятий понедельника-пятницы, расписание воскресенья выглядело более ужасным.
Темные искры кальвинизма и мистики тлели в душе моего дяди и заставляли ожидать прихода этого дня, внутренне содрогаясь. Его утренняя проповедь сулила всем нераскаявшимся грешникам вечный огонь; проповедь во второй половине дня, предназначенная для детских ушей, звучала не менее страшно. Я до сих пор помню его изложение доктрины ангелов-хранителей. Ребенок, говорил он, может считать себя в безопасности, окруженный вниманием ангела, но он должен остерегаться совершить проступок, из-за которого лицо его опекуна отвернется от него, ибо, как верно то, что существуют ангелы, защищающие нас, также верно и то, что существуют злые и коварные сущности, готовые обрушиться на нас; о них он говорил с каким-то особым удовольствием. Также я помню комментарии, высказанные им в утренней проповеди, по поводу резных изображений на алтаре, о которых я уже упоминал.
Здесь был ангел, принесший благую весть, и ангел воскрешения, кроме того — Эндорская волшебница и, на четвертой панели, сцена, занимавшая меня более прочих.
На этой четвертой панели (тут он спустился с кафедры, чтобы яснее указать на ее особенности) были изображены ворота, ведущие на кладбище при церкви Полеарна, и сходство, когда он указал на него, было поразительным. У входа была видна фигура в священнических одеждах, поднявшая над головою крест, как бы останавливая ужасную тварь, застывшую перед ним, и напоминавшую огромного слизняка. Это, в интерпретации моего дяди, был некий злой дух,— из тех, о которых он рассказывал нам, детям,— обладавших огромной властью и бесконечной злобой, противостоять которому в одиночку могут только те, кто имеют твердую веру и чистое сердце. Ниже шла надпись Negotium perambulans in tenebris из девяносто первого псалма. Здесь же мы могли видеть перевод, моровое поветрие, бродящее в темноте, который был не совсем верным отражением латинской фразы. Это уничтожало душу, в то время как моровое поветрие убивало всего лишь тело: это было Создание, Существо, Сущность, обитающая в вечной Тьме, проводник гнева Божьего на неправедных… Когда он говорил, я видел взгляды, которыми обменивались прихожане, и догадывался, что слова его вызывают какие-то воспоминания. Кивки и шепот, шелестевший между ними, свидетельствовали о том, что они поняли его, и я, будучи любопытен от природы, не мог успокоиться, пока не выведал всю историю у своих друзей, мальчишек-рыболовов, когда на следующее утро мы, голые и замерзшие, грелись на солнышке после купания. Каждый из них что-нибудь знал об этом, и их рассказы складывались в страшную легенду. В общих чертах, она выглядела следующим образом.
Церковь, гораздо более древняя, чем та, в которой мой дядя пугал нас каждое воскресенье, располагалась от нее в трехстах ярдах, на участке земли, прямо над карьером, в котором добывали камень. Владелец участка снес ее, и выстроил себе дом из образовавшегося материала, включавшего, в довершение к совершенному богохульству, обломки алтаря; здесь он обедал и играл в карты. Шло время, он старел, становился все более и более меланхоличным, а по вечерам в его доме стали зажигать огни, горевшие затем всю ночь, поскольку его охватывал ужас — смертельный страх темноты. Однажды, зимним вечером, разразился ужасный шторм, какие прежде не видывали; он настежь распахнул окна и погасил светильники. На ужасные крики прибежали слуги, которые нашли владельца лежащим на полу, истекающим кровью, хлеставшей из горла. Когда они вошли, им показалось, что огромная черная тень оторвалась от него, проползла по полу, поднялась по стене и скрылась в разбитом окне.
—Он лежал, умирая,— сообщил последний рассказчик,— большой дородный мужчина, казавшийся теперь мехом, из которого выпустили вино, потому что та тварь выпила из него всю кровь. Вместе с последним вздохом он испустил крик, а кричал он те самые слова, что написаны на алтаре.
—Negotium perambulans in tenebris,— нетерпеливо сказал я.
—Может быть. Во всяком случае, что-то латинское.
—А что было после?— спросил я.
—Никто не желал даже ходить рядом с этим местом; старый дом сгнил и стоял в развалинах, пока три года назад мистер Дулис из Пензанса не отстроил его снова наполовину. Но его не слишком заботят такие твари, ни тем более какие-то латинские надписи. Он каждый день покупает бутылку виски и вечером напивается… Ого, мне надо поспешить домой к обеду.
Независимо от содержания истины в легенде, я, конечно, слышал о мистере Дулисе из Пензанса, и с этого дня он стал объектом моего пристального внимания, тем более что его участок примыкал к участку моего дяди. Сущность, блуждавшая в темноте, никак не возбудила моего воображения, я так привык спать один в своем убежище в саду, что нисколько не боялся. Вместе с тем, было бы весьма занятно проснуться в какой-нибудь неурочный час и услышать вопли господина Дулиса, происходящие от того, что Сущность напала не него.
Но постепенно история эта стерлась в моей памяти, вытесненная более привлекательными дневными похождениями, и в течение последних двух лет моего пребывания в саду дома священника я редко вспоминал о мистере Дулисе и его возможной судьбы, точнее, расплаты за дерзость, какую он позволил себе, живя в том месте, которое принадлежало Сущности. Иногда я видел его через садовую изгородь, большого дородного человека, с медленной, пошатывающейся походкой, но никогда не встречал его ни на деревенской улице, ни на пляже. Он ни с кем не общался, ему тоже никто не навязывался. Если он пожелал стать жертвой легендарного ночного монстра и предоставить ему выпить всю свою кровь, то это было его дело. Мой дядя, насколько мне было известно, предпринял несколько попыток увидеться с ним, как только тот переехал на жительство в Полеарн, но мистер Дулис, наверное, считал, что в священниках нет никакого проку, поскольку его ни для кого не было дома, а на звонки он не отвечал.
Три года солнца, ветра и дождей полностью избавили меня от прежних симптомов, я стал крепким здоровым мальчиком тринадцати лет. Меня отправили в Итон и Кембридж, я прошел полный курс обучения и стал адвокатом. Спустя двадцать лет, прошедших с того времени, мой годовой доход исчислялся пятизначной цифрой, а в ценные бумаги была вложена сумма, приносившая мне дивиденды, позволявшие не только полностью удовлетворять мои скромные потребности и привычки, но и дававшая возможность вести подобную жизнь до предначертанного конца. Предел того, чего я мог достигнуть, уже маячил впереди, но у меня все еще не возникло никакого желания жениться и завести детей, поскольку я был, наверное, природным холостяком. Существовала одна-единственная цель, в течение всех этих лет неудержимо притягивавшая меня к себе — далекие синие холмы Полеарна; мне хотелось вернуться туда и обосноваться в изоляции от мира, рядом с морем, посреди цветущих холмов и друзей детства, среди скрывавшихся там неразгаданных тайн. Притяжение этого место жило в моем сердце, и, смею сказать, едва ли среди всех прожитых мною дней нашелся бы хоть один, когда мысль о возвращении не возникала в моем сознании. И хотя я часто переписывался с дядей, пока он был жив, а после смерти с его вдовой, до сих пор жившей там, я никогда не пытался навестить ее, после начала занятия моей профессией, поскольку знал, что если приеду туда, то не в моей власти окажется покинуть Полеарн. Но я твердо решил, что однажды, избавившись от необходимости зарабатывать на жизнь ежедневными занятиями, я вернусь туда и останусь там навсегда. И все же, я оставил его, вопреки своим намерениям, и теперь ничто в мире не заставит меня свернуть на дорогу, проходящую через Пензанс к Лэндс Энду, пройти по кромке оврага над крышами деревни, услышать крики чаек, добывающих в заливе рыбу. Одна из невидимых Сущностей, порождение тьмы, вышла на свет, и я видел это своими собственными глазами.
Дом, в котором я провел три года детства, остался моей тете, и когда я известил ее о своем желании вернуться в Полеарн, она предложила пожить у нее — пока я не найду подходящий дом или пока мое пребывание в ее доме будет для меня возможным.
Для одинокой старой женщины дом слишком велик,— писала она,— и я часто думала о том, чтобы сменить его на более скромный, достаточный для моего проживания. Приезжай и раздели его со мной, мой дорогой, но если ты найдешь, что наше совместное проживание слишком хлопотно, то ты или я можем найти другой. Ты можешь выбрать одиночество — большинство людей в Полеарне поступают именно так — и оставить меня. Или я оставлю тебя; одной из главных причин, по которой я оставалась здесь все последние годы, было ощущение, что я не должна позволить старому дому умереть. Дома умирают, вы знаете, они живут и умирают медленной смертью… в них становится все меньше и меньше жизни, пока, наконец, она не исчезает совсем. Или у вас, в Лондоне, подобные слова кажутся лишенными смысла?..
Естественно, я тепло воспринял эту предварительную договоренность, и как-то июньским вечером оказался возле ответвления, ведущего вниз к Полеарну, и вновь, как прежде, спускался по крутой дороге, петлявшей меж холмами. Для этой местности время остановилось, ветхий (а может быть и новый) указатель по прежнему указывал направление вниз по дороге, в нескольких сотнях ярдов виднелся белый ящик для обмена корреспонденцией. Все места, сохранившиеся в памяти с детства, которые попадались мне на глаза, казалось, не претерпели с тех пор ни малейшего изменения. Почтовое отделение, церковь и рядом с ней дом священника, и высокий кустарник, окружавший дом и служивший ему живой изгородью, и далее серая крыша дома у карьера, блиставшая влагой, приносимой с моря вечерним бризом. Все было таким, каким я его запомнил, и в особенности чувство уединения и изоляции. Где-то позади меня, скрытая деревьями, поднималась вверх дорога, ведущая в Пензанс, куда-то в неизмеримое далеко. Годы, прошедшие с тех пор, как я шел по этой дороге, исчезли, как исчезает легкий пар от дыхания в морозном воздухе. Позади остались суды, принесшие мне имя и доход, записанные в скучной книге памяти, о которых я вспомню, если я только удосужусь перелистнуть страницы назад. Но сейчас эта скучная книга была закрыта, я вернулся в Полеарн, и его очарование вновь поглотило меня целиком.
И уж если не изменился Полеарн, то также не изменилась тетя Эстер, встретившая меня в дверях. Изящная и улыбающаяся, какой она была всегда, и годы были не властны над нею, но только подчеркивали ее природную элегантность. Когда мы сидели и разговаривали после ужина, она рассказывала о том, что произошло в Полеарне за все прошедшие годы, и те изменения, о которых она рассказывала, казалось, еще более подчеркивают его неизменность. Немного освоившись, я спросил ее о доме радом с карьером и мистере Дулисе; лицо ее слегка поблекло, словно небо весенним днем, затуманенное набежавшими легкими облаками.
—Ах, мистер Дулис,— сказала она,— бедный мистер Дулис; я хорошо помню его, хотя, должно быть, уже более десяти лет, как он умер. Я никогда не писала тебе об этом, потому что это была ужасная смерть, мой дорогой, и мне не хотелось, чтобы хоть малейшая тень омрачала твои воспоминания о Полеарне. Твой дядя всегда говорил, что непременно должно случиться что-нибудь в этом роде, если он не оставит свое нечестие и пьянство, а может быть что и похуже; и хотя точно никто не знал, что произошло, случилось именно то, чего можно было ожидать.
—Но что именно случилось, тетя Эстер?— полюбопытствовал я.
—Никто толком не знает. Но это был очень грешный человек, и скандал в Ньюлин, случившийся с ним, поверг всех в шок. К тому же, он жил в доме над карьером… Кстати, не помнишь ли ты случайно ту самую проповедь твоего дяди, когда он сошел с кафедры и принялся объяснять, что изображено на той самой алтарной панели, я имею в виду ту ужасную тварь у кладбищенских ворот?
—Отлично помню,— сказал я.
—Это произвело на тебя сильное впечатление, я полагаю, как, впрочем, на всех, кто тогда его слышал; и это впечатление живо припомнилось всем нам, когда случилась катастрофа. Каким-то образом мистер Дулис узнал о проповеди твоего дяди, и, будучи сильно пьян, ворвался в церковь и разбил панель на куски; кажется, он полагал, что в ней заключено какое-то колдовство, и, если он ее уничтожит, то сможет избежать той страшной участи, которая ему угрожала. Должна сказать тебе, что до происшествия с панелью это был весьма боязливый человек: он ненавидел и боялся темноту, поскольку думал, что существо, изображенное на алтаре, выслеживает его; но до тех пор, пока горит огонь, оно не может его схватить. Эта панель казалась его расстроенному рассудку корнем всех его страхов, вот почему, как я уже сказала, он ворвался в церковь и попытался ее уничтожить.— Сейчас ты поймешь, почему я сказала попытался уничтожить ее. Куски были найдены на следующее утро, когда твой дядя пошел в церковь к заутрене; зная о страхе, мучившем мистера Дулиса, он пошел в дом около карьера, чтобы выяснить, кто именно виновник причиненного разрушения. Этот человек даже не пытался отрицать содеянного; он даже хвастался им. Он сидел и, несмотря на раннее утро, потягивал виски.
—Я меня больше нет проблем с вашей Сущностью,— заявил он,— и с вашей проповедью тоже. С суевериями отныне покончено.
Твой дядя не стал с ним разговаривать, намереваясь отправиться прямо в Пензанс и заявить в полицию о надругательстве над церковью, но на обратном пути от мистера Дулиса снова зашел в церковь, чтобы затем как можно точнее описать причиненный ущерб, и обнаружил панель целой и невредимой, хотя он ясно видел, что она была разбита, а кроме того сам мистер Дулис признал, что уничтожение панели — дело его рук. Здесь было что-то; может быть, Божья воля, а может быть, чья-то другая, кто знает?
Это был настоящий Полеарн, это был дух Полеарна, который заставил меня принять все, что рассказывала тетя Эстер, за непреложный факт. Что случилось нечто подобное. Она продолжала тихим голосом.
—Твой дядя вынужден был признать, что какая-то сила выполнила всю работу за полицейских, так что он не пошел в Пензанс и не стал никому сообщать о богохульстве, поскольку доказательства исчезли.
На меня вдруг нахлынула волна скептицизма.
—Должно быть, произошла какая-то ошибка,— сказал я.— По всей видимости, она изначально не была повреждена.
Тетя Эстер улыбнулась.
—Ты слишком долго прожил в Лондоне, мой дорогой,— сказала она.— Позволь мне, в таком случае, рассказать тебе всю историю целиком. В ту ночь я не могла уснуть. Было очень жарко и душно; думаю, что это и было основной причиной моего бодрствования. Я дважды подходила к окну, чтобы посмотреть, нельзя ли впустить в комнату больше свежего воздуха, и, в первый раз, когда я поднялась с постели, обратила внимание на его дом, все окна которого были ярко освещены. Но когда я подошла к окну в другой раз, свет был потушен, чему я сильно удивилась, а потом донесся ужасный крик, а затем звуки, словно кто-то очень быстро бежал по дороге за воротами и снова крик: Огня, огня! Дайте огня, иначе оно схватит меня! Мне стало страшно, когда я услышала этот крик, и я пошла разбудить мужа, спавшего в комнате напротив. Он быстро оделся, но вся деревня уже была взбудоражена криками, и когда он спустился к причалу, то обнаружил, что все кончено. Прилив был низким, у подножия скалы лежало тело мистера Дулиса. Он, должно быть, падая, повредил артерии об острые камни и скончался от потери крови; но, несмотря на то, что он был крупным, дородным человеком, тело его представляло собой, если можно так выразиться, кожу да кости. Просто кожа да кости, как будто кто-то, до последней капли, высосал всю кровь из его тела!
Она подалась вперед.
—Мы оба, мой дорогой, знаем, что случилось,— сказала она,— или, по крайней мере, догадываемся. У Господа имеются свои инструменты для воздаяния тем, кто приносит зло в святые места. Его пути неисповедимы.
Я легко могу себе представить свое отношение к этой истории, если бы она была рассказана мне в Лондоне. Объяснение было очевидным: этот человек был горьким пьяницей, что ж тут удивительного, если в пьяном бреду его преследовали демоны? Но здесь, в Полеарне, все обстояло совершенно иначе.
—А сейчас кто-нибудь там живет?— спросил я.— Несколько лет назад мальчишки, с которыми я ходил на рыбалку, рассказали мне историю о человеке, который восстановил его и обрел затем ужасный конец. Теперь история повторилась. Конечно, вряд ли кто отважится в нем поселиться?
Я прочел ответ по ее лицу прежде, чем услышал его.
—Он снова обитаем,— сказала она,— ибо нет предела человеческой слепоте… Не знаю, помнишь ли ты его. Много лет назад он арендовал домик священника.
—Джон Эванс,— сказал я.
—Да. Приятный молодой человек. Твой дядя был рад заполучить такого прекрасного арендатора. А теперь…— Она поднялась.
—Тетя Эстер, мне бы хотелось услышать окончание вашей истории,— сказал я.
Она покачала головой.
—Не сегодня, мой дорогой,— ответила она.— Время к ночи. Мне следует отправляться спать, и тебе тоже, иначе все подумают, что мы тоже стали оставлять дом освещенным в темное время суток.
Прежде, чем лечь в кровать, я полностью раздвинул шторы и настежь распахнул окна, чтобы впустить успокаивающие, теплые волны морского воздуха. Выглянув в сад, я увидел в лунном свете крышу домика, в котором провел три года, блестящую от росы. Я снова вернулся в прошлое, и это прошлое было едино с настоящим, словно и не было двадцати лет жизни вдали отсюда. Прошлое слилось с настоящим, как два шарика ртути, ставшие одной, мягко светящейся таинственным огнем сферой.
Затем, подняв глаза, я увидел на черном склоне холма светящиеся окна дома над карьером.
Утро, как это часто бывает, не развеяло моих иллюзий. Посыпаясь, я вновь ощутил себя мальчиком, просыпающимся в своем убежище в саду; пробуждаясь все более и более, я улыбнулся этому ощущению, и нашел, что оно имеет под собой все основания. Чтобы ощутить себя таким, как прежде, достаточно было вновь побродить по скалам и услышать треск лопающихся созревших стручков дрока; пройти вдоль берега в укромную бухту, плавать или лежать, раскинув руки, в теплом приливе, греться на песке и смотреть на чаек, занятых рыбной ловлей; посидеть с рыболовами на пирсе, видеть их глаза и слышать в их немудреных рассказах доказательства существования тайных вещей, являющихся непознанной ими частью их самих. Магия этого места окружала меня; ей обладали белые тополя, спускавшиеся в долину вдоль реки, шелестом листвы говорившие мне о ней; ею были пропитаны даже булыжники, которыми были выложены улицы; будучи мальчиком, я постигал ее, впитывал, бессознательно, теперь же этот процесс должен был происходить под контролем разума. Я должен был узнать, что за таинственная, исполненная сил жизнь кипела в полуденные часы среди холмов и будоражила ночное море. Эта жизнь, эти силы, они могли быть известны, или даже контролироваться теми, кто познал их природу, но они никогда не говорили об этом, потому что были причастны к самым сокровенным тайнам окружающего их мира. Не только светлые тайны хранила эта местность, но и темные, к которым, без сомнения, принадлежала negotium perambulans in tenebris, чье смертельное воздействие, однако, можно было рассматривать не как проявление абстрактного зла, а как месть за кощунственные и нечестивые поступки… Все это было ощущением магии Полеарна, посевы которой так долго дремали во мне. Теперь они дали ростки, и кто знает, какие странные цветы распустятся на их стеблях?
Вскоре после этого разговора я повстречал Джона Эванса. Однажды утром, когда я нежился на пляже, волоча ноги по песку, ко мне подошел мужчина, среднего возраста, толстый, с лицом Силена. Приблизившись, он молча уставился на меня прищуренными глазами.
—Это же тот самый малыш, который жил в саду священника,— сказал он.— Ты меня разве не узнаешь?
Я понял, кто это, когда он заговорил; я узнал его по голосу, потому что трудно было узнать прежде сильного, прекрасно сложенного молодого человека в этом комичном увальне.
—Да, вы Джон Эванс,— сказал я.— Вы были очень добры ко мне, когда я был маленьким. Вы меня рисовали.
—Совершенно верно. Если хотите, я опять вас нарисую. Собрались купаться? Довольно рискованное занятие. Неизвестно, что обитает в море или на земле, которое только этого и ждет. Но мне плевать. Для меня существует только работа и виски. О Господи! Я учился рисовать, когда рисовал вас, а заодно научился пить. Я живу в доме около карьера, как вы, наверное, знаете, а это место весьма способствует желанию выпить. Если вам угодно взглянуть на мои картины, вы можете придти. Вместе с вашей тетей, а? Я мог бы написать с нее прекрасный портрет. У нее очень интересное лицо, она многое знает. Все люди, живущие в Полеарне, знают многое, а вот я не чувствую в себе такого знания.
Не знаю, было ли мне когда-нибудь прежде так интересно и вместе с тем так отталкивающе неприятно. За простым, отталкивающе грубым лицом, скрывалось то, что прежде очаровывало меня. О его невнятной речи я мог бы сказать то же самое. А его картины, что они из себя представляли?
—Я уже собирался домой,— сказал я.— Но с удовольствием принимаю ваше предложение.
Он провел меня через неухоженный, заросший сад в дом, в котором я никогда не бывал прежде. Большая серая кошка грелась на солнышке, сидя у окна, пожилая женщина накрывала к обеду стол, стоявший в углу комнаты. Дом был выстроен из камня, с резными карнизами; оставшиеся фрагменты горгулий и скульптур свидетельствовали о том, что он был построен на остатках разрушенной церкви. В другом углу располагался длинный резной деревянный стол, заваленный кистями и красками, несколько полотен стояли прислоненными к стенам.
Он ткнул пальцем в сторону головы ангела, встроенной в камин, и захихикал.
—Это для освящения атмосферы,— сказал он.— Так, с помощью искусства, мы низвели его на землю, чтобы он послужил нуждам обыденной жизни. Выпьете? Нет? В таком случае, вы можете посмотреть мои картины и тогда поймете, что я настоящий художник и что я имел в виду, разговаривая с вами на пляже.
Он был в некотором смысле прав в оценке своего мастерства: он умел рисовать (и, наверное, мог бы написать все, что угодно), но никогда я не видел картин, содержащих в себе так много необъяснимого Зла. Здесь были прекрасные изображения деревьев, но вам чудилось,— что-то злое таится в отбрасываемой ими тени. Был рисунок кота, греющегося на солнце у окна; но, присмотревшись повнимательнее, я увидел, что изображен не кот, а какой-то странный зверь, исполненный зла. Был мальчик, раскинувшийся голым на песке; но это был не человек,— это было некое зло, вышедшее из моря. И были картины раскинувшегося за окном сада; но вы знали, что среди зарослей таится зло, готовое в любое мгновение наброситься на вас…
—Как вам нравится моя манера?— спросил он, подходя со стаканом в руке. (Насколько я мог судить, в стакане содержался спирт, причем, не разбавленный.)— Я стараюсь изобразить суть того, что вижу, не пустую внешность, а внутреннюю природу, из которой исходит порождаемое ею вовне. Между котом и кустом много общего, если вы рассмотрите их достаточно внимательно. Они вышли из мрачного ничто, и туда же вернутся. Мне бы хотелось когда-нибудь нарисовать ваш портрет. В нем, как в зеркале, отразилась бы ваша природа, как сказал один старый сумасшедший…
После этой первой встречи, в течение прекрасных летних месяцев, я иногда видел его. Большую часть времени он проводил дома, наедине со своими картинами, но иногда, вечерами, я встречал его сидящим на пирсе, всегда одного; и каждый раз, когда мы встречались, мой интерес и одновременно неприязнь все возрастали; каждый раз он, казалось, продвинулся все дальше по пути тайных знаний к какому-то зловещему храму, где его ожидало посвящение… И вдруг наступила развязка.
Однажды вечером я встретил его, в одиночку бродящим среди скал в то время, когда октябрьское солнце еще не полностью скрылось на западе, но оттуда с удивительной быстротой надвигались большие черные облака, каких я никогда не видел прежде. Свет мерк, сгущались сумерки. Он словно очнулся.
—Мне нужно вернуться как можно скорее,— сказал он.— Через несколько минут станет совсем темно, а мой слуга уже ушел. Нужно зажечь свет.
Он двинулся прочь с необычайной быстротой для человека, казавшегося неуклюжим и с трудом передвигавшего ноги, но почти тут же остановился. В наступившей темноте я видел, что лицо его было покрыто крупными каплями пота; казалось, он чего-то боялся.
—Вы должны пойти со мной,— он задыхался,— так мы сможем побыстрее осветить дом. Я не могу находиться в нем без света.
Мне пришлось приложить некоторые усилия, чтобы не отстать от него; казалось, страх придавал ему силы, а потому я, как ни старался, все равно отстал и подошел к воротам, когда он находился на полпути от ворот к дому.
Я видел, как он вошел, оставив дверь широко распахнутой, и застал его в тот момент, когда он чиркал спичкой. Но его руки так тряслись, что он никак не мог поднести зажженную спичку к фитилю лампы.
—Что за ужасная спешка?— спросил я.
Вдруг глаза его устремились на распахнутую позади меня дверь, он вскочил со своего места около стола, который когда-то был алтарем, и издал крик, похожий на стон.
—О, нет!— вскричал он.— Не пускайте ЭТО!..
Я обернулся и увидел то, что его напугало. В дверях возникла Сущность, и теперь стремительно скользила по полу в его направлении, похожая на гигантскую пиявку. От нее исходил слабый фосфоресцирующий свет, поскольку, хотя сумерки снаружи сгустились до черноты, я отчетливо мог видеть ее в излучаемом ею ужасном свете. От нее исходил сильный запах разложения и гниения, как от находившегося длительное время под водой ила. Казалось, у нее совсем не было головы, но спереди виднелось отверстие, образованное складками кожи, открывавшееся и закрывавшееся; по бокам виднелась жидкость, напоминающая слюну. На ней не было растительности, она напоминала какого-то слизняка или личинку. Приблизившись, она приподняла свою переднюю часть над полом, и, подобно нападающей змее, бросилась на него…
Вид происходящего, ужасные крики,— меня охватила паника, мое мужество испарилось, я внезапно ослаб и, будучи едва ли не парализован страхом, не понимая, что делаю, предпринимал тщетные попытки ухватить Сущность непослушными руками. Что бы она из себя ни представляла, ухватить ее не было никакой возможности: она вся была покрыта слизью, мои руки погружались в нее, как в жидкую грязь. Это было похоже на борьбу с кошмаром.
Мне кажется, прошло несколько секунд, прежде чем наступила развязка. Крики несчастного перешли в стоны и невнятное бормотание, после того как Сущность набросилась на него: он раз или два вздохнул, и замолчал. Еще какое-то время продолжались булькающие и всасывающие звуки, а затем Сущность выскользнула тем же путем, что и вошла. Я зажег лампу, которую так и не смог зажечь он; на полу лежала лишенная жизни кожаная оболочка, с проступающими сквозь нее костями…
Другая кровать
Я отправился в Швейцарию незадолго до Рождества, ожидая, по опыту, месяц божественно прекрасной погоды, катания весь день под ослепительным солнцем, в обжигающим морозом воздухе, без малейшего ветерка. Иногда,— и я был к этому готов,— возможен снегопад, в течение максимум сорока восьми часов, но затем опять наступят прекрасные дни: безоблачное небо, легкий морозец, даже ночью не опускающийся далеко от нулевой отметки, и яркое палящее солнце.
Погода, вопреки ожиданиям, оказалась отвратительной. День за днем на горную долину, долженствующую почивать в спокойствии и безветрии, накатывали шторма, принося с собой мокрый снег, не прекращавшийся даже ночью. В течение десяти дней он не прекращался ни на минуту, и каждый раз вечером, глядя на барометр, я видел, как его стрелка, раз за разом, опускается все ниже и ниже, пока неподвижно не замерла на отметке Шторм. Я рассказываю об этом с той целью, чтобы читатель, не верящий в подобные вещи, мог приписать все случившееся нервному расстройству, несварению желудка по причине ужасной погоды и вызванного ею тревожного состояния. Теперь же я снова возвращаюсь к своему повествованию.
Я забронировал номер в отеле Beau Site и был приятно удивлен по прибытии, обнаружив, что за скромную сумму двенадцать франков в день стал обладателем покоев с двумя кроватями, на втором этаже. Кроме того, отель был забит под завязку. Боясь, что произошла ошибка, и мне отвели номер стоимость двадцать два франка, я поспешил уточнить это в бюро. Никакой ошибки не было: я заказывал номер стоимостью двенадцать франков, и один из таких номеров был предоставлен в мое распоряжение. Очень вежливый клерк высказал надежду, что я останусь доволен им, поскольку других свободных номеров уже не было. Я поспешил ответить, что более чем удовлетворен, опасаясь участи Исава.
Я прибыл около трех часов дня, безоблачного и ясного, как выяснилось впоследствии — последнего. И тут же поспешил на каток, поскольку был настолько благоразумен, что уложил коньки поверху в своем багаже, и провел там один или два божественных часа, вернувшись в гостиницу почти перед закатом. Мне нужно было написать несколько писем, и, заказав чай, я отправился в свой великолепный номер N 23 на втором этаже.
Дверь была приоткрыта, и — я уверен, что помню это до сих пор вовсе не в свете случившихся вскоре событий,— как только я приблизился к нему, услышал внутри слабый шум, производившийся, по всей видимости, прислужником, распаковывавшим мой багаж. Мгновение спустя я вошел в номер, но он оказался пуст. Багаж был распакован, все выглядело чисто, аккуратно, уютно. Мой барометр стоял на столе, и я с тревогой заметил, что стрелка опустилась почти на полдюйма. И еще несколько тревожила мысль о шуме, который, как мне показалось, я слышал, находясь снаружи.
Вне всякого сомнения, за двенадцать франков в день я имел восхитительный номер. Как я уже говорил, в нем имелось две кровати, на одну из которых была выложена моя одежда, а на другую — то, что необходимо для хорошего сна. Имелось также два окна, между которыми располагался большой умывальник и широкая полка; диван, спинкой к окну, примыкал к трубам центрального отопления; несколько кресел, письменный стол, и — чрезвычайная роскошь — еще один стол, так что каждый раз, чтобы позавтракать, у меня не было необходимости перемещать книги и бумаги, с целью освободить место для подноса. Окна номера выходили на восток, закат еще окрашивал розовым нетронутые снега горных пиков на западе, а над ними, несмотря на вгоняющие в уныние предсказания барометра, абсолютно чистое небо и узкий бледный серп в вышине среди пока еще тусклых звезд, едва-едва показавшихся. Чай не заставил себя ждать, я поужинал и пришел в совершенно умиротворенное состояние духа.
Затем, совершенно неожиданно, без какой-либо причины, мне вдруг подумалось, что та кровать, которую выбрал для меня служащий отеля, мне не подходит; я сразу же вскочил и поменял вещи местами. Это было сделано на одном дыхании, и я до сих пор не могу понять, зачем я так поступил. Ни единой мысли по этому поводу у меня не было. Но, совершив такое действо, я почувствовал странное успокоение.
Письма отняли у меня час или около того, чтобы их закончить, я отчаянно зевал, и глаза мои слипались, когда я писал последние, частично по причине тупости их содержания, частично по причине вполне естественного желания поспать. Я провел двадцать четыре часа в поезде, свежий бодрящий воздух, способствующий аппетиту, деятельности и сну, оказал свое влияние, и поскольку через час мне нужно было переодеться, я прилег на диван с книгой в руках как оправданием, но с намерением немного подремать, как движущей причиной. Сознание отключилось мгновенно, будто кто-то щелкнул выключателем.
Я заснул. Мне приснилось, что служащий отеля очень тихо вошел в комнату, вне всякого сомнения, чтобы сообщить мне, что пора переодеться. По всей видимости, еще оставалось немного времени, я дремал, а потому, вместо того, чтобы сразу разбудить меня, он стал медленно перемещаться по номеру, проверяя, все ли в порядке. Освещение было достаточно тусклым, и я не мог отчетливо его разглядеть, но знал, что это именно он, поскольку никто другой войти в номер не мог. Он остановился около умывальника с полкой для бритвенных наборов, и я увидел, как он извлек из футляра бритву и начал точить ее; блики света играли на лезвии. Раз или два он попробовал ногтем, насколько она остра, а затем, к своему ужасу, я увидел, что он собирается провести ею себя по горлу. Сон мгновенно слетел с меня по причине какого-то резкого звука; дверь была полуоткрыта, и служащий только-только в входил в номер. Вне всякого сомнения, шум открываемой двери меня и разбудил.
Я присоединился к маленькой компании из пяти моих старинных друзей, прибывших раньше меня,— наши встречи случаются достаточно часто; мы поужинали, а затем, после традиционного бриджа, остаток вечера посвятили приятной беседе, где мысли перелетали с одной темы на другую, от фигурного катания к перспективам погоды (вещи, имеющие в Швейцарии огромное значение, а вовсе не обыденные), к выступлениям в опере, а также тонкостям игры в бридж. Затем, после виски с содовой очередной последней сигары, обсуждение вернулось к виа Зантзиг и передаче мыслей и чувств на расстоянии. Один из нас, Гарри Ламберт, выдвинул объяснение такого явления как дом с привидениями, основанного на этом принципе. Он изложил его весьма лаконично.
—Все, что происходит,— сказал он,— наши намерения, или даже мимолетные мысли в нашем мозгу, производят в нем какие-то изменения, немедленно отражающиеся в материальном мире. Далее: самые сильные и сосредоточенные эмоции, какие мы только можем представить себе, это те, которые приводят человека к такому необратимому крайнему поступку как самоубийство или убийство. Я легко могу представить себе его воплощение в материальном мире, помещение или глухую пустошь, где оно происходило, и где такие следы могут сохраняться неограниченное количество времени. Крики жертвы, разрывающие воздух, кровь, капающая с ее тела, все еще там. Будучи обычным человеком, я могу себе это вообразить, но не ощутить, а экстрасенс — сможет почувствовать. Кстати, я уверен, что официант, обслуживающий нас за ужином, из их числа.
Было уже поздно, и я поднялся.
—Вот и предоставим ему отправиться на место преступления,— сказал я,— что же касается меня, то я отправлюсь в кровать.
Предсказание барометра тем временем уже начало сбываться: снаружи пошел снег, холодный ветер на что-то жаловался, плутая и завывая среди сосен. Ночь была ненастная и мрачная; казалось, что в темноте перемещаются какие-то неведомые сущности. Впрочем, ничего особо страшного в предсказаниях барометра не было, и уж если нам предстояло провести несколько дней в отеле безвылазно, мне по крайней мере повезло с номером. У меня было чем заняться в помещении, хотя я, вне всякого сомнения, предпочел бы заниматься чем-либо снаружи; что же касается настоящего, то самым лучшим было устроиться поудобнее в постели после ночи, проведенной в поезде.
Я уже наполовину разделся, когда в дверь постучали и вошел тот самый официант, который прислуживал нам за ужином, с бутылкой виски. Это был высокий молодой человек, и, хотя я прежде не обращал на него внимания, теперь, когда на него падал яркий электрический свет, я понял, что именно имел в виду Гарри, когда говорил, что он должен принадлежать к числу экстрасенсов. Это оказалось не трудно: достаточно было обратить внимание на его взгляд. Его взгляд, казалось, проникает глубже, чем взгляд обычного человека…
—Бутылка виски для мсье,— сказал он, ставя ее на стол.
—Но я не заказывал виски,— сказал я. Он был озадачен.
—Номер двадцать три?— спросил он. Затем взглянул на другую кровать.— Наверное, это заказывал другой джентльмен,— сказал он.
—Но я здесь один.
Он забрал бутылку со стола.
—Прошу прощения, мсье,— сказал он.— Должно быть, тут какая-то ошибка. Я здесь новичок; только сегодня поступил на службу. Но мне кажется…
—Да?— спросил я.
—Я был твердо уверен в том, что заказ на бутылку виски поступил из двадцать третьего номера,— сказал он.— Спокойной ночи, мсье, и еще раз прошу прощения.
Я лег в постель, погасил свет и, ощущая чрезвычайную сонливость и тягостное утомление, без сомнения, по причине предстоящего снегопада, как и ожидал, сразу же заснул. Мозг мой, тем не менее, не пожелал совершенно погрузиться в сон, а вместо этого блуждал по событиям минувшего дня, спотыкаясь о них, как усталый пешеход спотыкается о камни на дороге, будучи не в силах высоко поднимать ноги. И, хотя мне казалось, что я сплю, мой мозг продолжал блуждать от события к событию. Сначала он припомнил, как мне показалось, будто я слышу движение внутри моего номера; затем — как я задремал и в полусне увидел какую-то незаметно вошедшую фигуру, точившую бритву; далее — задался вопросом, почему этот швейцарский официант с глазами, направленными вовнутрь, подумал, что кто-то в номере двадцать три заказал бутылку виски. В то время я еще не думал о взаимной связи этих трех событий; просто мозг мой блуждал вокруг них с удивительной настойчивостью. Затем к этому кругу вопросов присоединился четвертый,— почему я вдруг испытал странное отвращение к другой кровати.
Но никакого объяснения этим фактам не было, мысли становились все более расплывчатыми и туманными, пока я наконец целиком не погрузился в сон.
Следующим утром началась череда ужасных дней, когда мокрый снегопад сменял собой порывы холодного ветра и наоборот, что делало какие-либо развлечения снаружи отеля невозможными. Снег был слишком мягок, чтобы спускаться на санках, по нему невозможно было кататься на лыжах, а каток превратился в какой-то бассейн, наполненный мокрым снегом.
Само по себе, конечно же, этого было вполне достаточно для объяснения любой депрессии и сумеречного состояния духа, но я все время чувствовал нечто большее, все эти дни добавлявшее черноты в и без того нерадостную атмосферу. Я ощущал страх, сначала не связанный ни с чем определенным, но постепенно начавший ассоциироваться с комнатой номер двадцать три и, в частности, со свободной кроватью. Я не мог понять, что вызывало этот страх, не было совершенно никакой причины, но он становился все ощутимее, приобретая все более ясные очертания каждую минуту, превращаясь из неосознанного расплывчатого ощущения во вполне реальное чувство. И тем не менее, все казалось таким несерьезным, таким детским, что я не мог ни с кем поговорить по этому поводу; все, что я мог,— это продолжать убеждать себя в том, что все мои ощущения происходят от ужасной погоды, неблагоприятно влияющей на мое психическое состояние.
Что касается мелких происшествий, их было предостаточно. Однажды, вырвавшись из объятий кошмара, я с трудом мог дышать и был не в силах пошевелиться, охваченный страхом, полагая, что спал на другой кровати. Не один раз, еще не до конца проснувшись, вставая, чтобы выглянуть в окно — узнать, какую погоду сулит утро,— я видел то, что подтверждало мои самые дурные предчувствия,— что постельное белье на другой кровати находилось в некотором беспорядке, будто кто-то спал на ней, а затем постарался привести в прежний порядок, но не смог, и тем самым оставил следы своего пребывания. Однажды вечером я подстроил ловушку для возмутителя спокойствия, если можно так выразиться, который, будучи материальным объектом, должен был успокоить мои несколько расшатанные нервы (я по-прежнему уверял себя, что бояться нечего), поняв мой намек, и аккуратно застелил соседнюю кровать, положив поверх тщательно взбитую подушку. Но поутру оказалось, что мое вмешательство никак не повлияло на моего соседа в лучшую сторону, ибо постельное белье оказалось в большем беспорядке, нежели обычно, а на подушке виднелись отчетливые вмятины, круглые и довольно глубокие, такие, какие мы обычно можем видеть поутру в наших собственных кроватях. Это нисколько не тревожило меня днем, страх начинал потихоньку овладевать мною, когда я отправлялся спать, при мысли о дальнейшем развитии событий.
Иногда это происходило, когда мне что-нибудь было нужно и я вызывал служащего. Три или четыре раза на мой звонок откликался Экстрасенс, как мы его прозвали за глаза, но он, как я заметил, никогда не входил в номер. Он приоткрывал дверь ровно на столько, чтобы получить поручение, и потом ровно на столько же приоткрывал, чтобы сообщить, что поручение выполнено, например, что мои ботинки вычищены и стоят у двери. Как-то я пригласил его войти; я видел, как он перекрестился и с лицом, на котором явно читался ужас, вошел в номер; вид его, надо сказать, не добавил мне спокойствия. Он также дважды приходил вечером, когда я не звонил, и, как и в первый раз, приоткрыв дверь, говорил, что оставил бутылку виски снаружи. Он каждый раз приходил в недоумение, когда я выходил и говорил ему, что никакого виски не заказывал, причем оно было вполне искренним, и я не настаивал на объяснении. Он рассыпался в извинениях; ему показалось, что бутылка была заказана в номер двадцать три. Это его вина, целиком и полностью,— я не должен за нее платить, должно быть, это заказ другого джентльмена. Еще раз простите; он вспомнил, что в номере, кроме меня, нет никакого другого джентльмена.
Когда это случилось во второй раз, я определенно начал жалеть, что в номере нет другого постояльца, поскольку был в этом абсолютно уверен. Десять дней снега вперемежку с дождем подходили к концу, в ту ночь луна снова воцарилась на ясном небе, величаво проплывая среди звезд. И хотя за ужином прочие демонстрировали необычайный подъем духа, связанный с обнадеживающим изменением показаний барометра и окончания бесконечного снегопада, невыносимое уныние, владевшее мною, еще более усугубилось. Мой страх, казалось, воплотился в нечто реальное, подобное статуе, обрел почти законченные черты, и, хотя он и находился по другую сторону невидимой завесы, в любой момент эта завеса могла качнуться прочь, и я останусь с ним лицом к лицу. Дважды в тот вечер я собирался отправиться в бюро и попросить, чтобы мне предоставили кровать в любом другом месте, хоть в бильярдной, хоть в курительной,— поскольку отель был полон,— но каждый раз мне казалось это совершенным ребячеством. Чего я боюсь? Выдуманных видений, кошмаров? Вызванных помятым постельным бельем? Или тем, что официант случайно приносил не заказанное виски? Все это казалось глупостью.
Бильярд или бридж, равно как и любое другое занятие, которое помогло бы отвлечься, ночью были невозможны. Мое единственное спасение, как мне казалось, заключалось в выполнении нудной работы, и вскоре после обеда я отправился к себе в номер (чтобы сделать себе первую прививку против страха) и засел на несколько часов за корректуру и редактирование, черную неблагодарную работу, но требующую полного сосредоточения, что мне и было нужно. Но сначала я самым тщательным образом осмотрел комнату, чтобы успокоиться, и нашел все в полном порядке; яркие обои в цветочек на стенах, паркетный пол, шелестящие трубы отопления в углу, мое постельное белье, приготовленное на ночь, другая кровать… В ярком электрическом свете мне показалось, что на нижней части подушки и верхней — простыни, имеется какое-то пятно, видимое ясно и отчетливо, и на мгновение я застыл, пораженный ужасом. Затем, собрав волю в кулак, я подошел поближе и взглянул на него. Затем прикоснулся к тому месту простыни, где виднелась тень,— и ощутил влагу; подушка также оказалась влажной. И тут я вспомнил. Еще до обеда я бросил на эту кровать какую-то мокрую одежду. Вне всякого сомнения, это и было причиной. Простейшее объяснение развеяло мои страхи, я сел и принялся за работу. Но вскоре страх вернулся; мне показалось, что в первый момент, когда я его заметил, пятно вовсе не было похоже на обычную серость влажной материи.
Снизу поначалу доносились звуки музыки,— там сегодня ночью танцевали, но я настолько заработался, что только оторвавшись через какое-то время обнаружил ее отсутствие. В коридоре слышались шаги, гул голосов, хлопанье дверей, затем все стихло. Ночь вступила в свои права.
После того, как воцарилась глубокая тишина, я сделал первый перерыв в работе, и, глянув на часы, стоявшие на столе, увидел, что уже за полночь. Мне оставалось кое-что доделать; еще полчаса напряженной работы, и можно было бы закончить, но нужно было добавить кое-какие замечания, чтобы потом не забыть их внести, а мой запас бумаги подошел к концу. В тот день, днем, я озаботился сделать необходимый запас, приобретя бумагу в деревне, но я оставил ее внизу, в бюро, а потом забыл принести наверх. Сходить за ним было минутным делом.
Электрический свет в течение последнего часа стал значительно ярче, вне всякого сомнения, из-за многих потушенных в отеле светильников, и, перед тем, как покинуть комнату, бросив взгляд на другую кровать, я вновь обнаружил пятна на подушке и простыне. Я совершенно забыл о них, пока работал, и их присутствие там вызвало неприятные ощущения. Я вспомнил объяснение, данное мною этому происшествию, и, для самоуспокоения, снова прикоснулся к ним. Сырость все еще ощущалась, но… Возможно, пока я работал, мне стало холодно? Потому что я почувствовал тепло. Что-то теплое и липкое. Это не было ощущение прикосновения к влажной материи. Я знал, что нахожусь в комнате не один. Было что-то еще, что-то не издававшее шума, да вдобавок еще и невидимое. Но оно было здесь.
Теперь, специально для людей, подверженных страху, могу сказать, что сам я отношусь как раз к таким; но ужас, который Бог знает чем был в реальности, вызывал жгучий интерес, настолько сильный, что победил страх. Я мгновение стоял около кровати, затем, действуя полубессознательно, вытер руку, которой касался пятна, и хотя я все время твердил себе, что прикоснулся всего лишь к воде, оставшейся от растаявшего снега на пальто, положенного утром, оставалось ощущение прикосновения к чему-то неприятному и грязному. Чувство страха от присутствия чего-то неизвестного и, возможно, ужасного, пересилило любопытство. И я стремительно помчался вниз по лестнице, чтобы забрать свой пакет. В бюро горел свет; Экстрасенс, ночной дежурный, мирно дремал. Мое появление не побеспокоило его,— на мне были мягкие войлочные туфли, и, сразу же заметив свой пакет, я забрал его и не стал будить Экстрасенса. Это была крепкая натура. Впрочем, он мог совершенно спокойно спать на своем жестком стуле,— тот, кто занимал вторую кровать, не беспокоил его сегодня вечером.
Я постарался закрыть дверь не производя шума,— стояла ночь, и весь отель спал,— сел за стол и стал разворачивать бумагу, чтобы закончить, наконец, свою работу. Она была завернута в старую газету, и, развязывая последний узел, я случайно обратил внимание на последние слова какой-то заметки. В глаза бросилась дата,— заметке было почти год, если уж совсем точно,— пятьдесят одна неделя. Газета была американской, и вот что было написано в заметке:
Тело мистера Сайласа Р.Юма, покончившего жизнь самоубийством на прошлой неделе в отеле Beau Site, Мулен-сюр-Шалон, будет похоронено на кладбище в его родном городе, Бостоне, штат Массачусетс. Дознание, проведенное в Швейцарии, показало, что он перерезал себе горло бритвой в приступе белой горячки, вызванной неумеренным употреблением спиртного. В шкафу его номера было найдено три десятка пустых бутылок из-под шотландского виски…
Как только я дочитал до этого места, свет внезапно погас, и я остался в абсолютной темноте. Но теперь я определенно знал, что я не один, и знал, кто делит со мной этот номер.
Страх полностью парализовал меня. Словно порыв ветра прошелестел у меня над головой,— я почувствовал, что мои волосы потихоньку поднимаются. Мои глаза, как мне показалось, сразу привыкли к внезапно наступившей темноте, поскольку я почти отчетливо видел очертания мебели в номере при свете звезд на небе за окном. И даже более, чем просто очертания мебели. Между двумя окнами, около умывальника, стояла фигура, облаченная в пижаму, и руки ее перебирали предметы, лежавшие на полке. Затем она сделала два шага в направлении той самой кровати, находившейся в тени, и улеглась. А потом холодный пот залил мне глаза.
Хотя та, другая, кровать стояла в тени, я мог различить, не очень ясно, но вполне определенно, что там было. Очертания головы на подушке; очертания руки, протянувшиеся к кнопке электрического звонка, располагавшегося рядом на стене, и мне даже показалось, что я слышу отдаленную трель колокольчика. Спустя мгновение на лестнице раздался топот ног, затем по коридору, затем быстрый стук в дверь номера.
—Виски, мсье, виски, мсье,— раздался голос снаружи.— Извините, мсье, я торопился как мог.
Я по-прежнему был скован ужасом. Я попытался выдавить из себя хоть слово, но не смог; повторился аккуратный стук, и голос служащего повторил, что требуемый виски доставлен. Я снова попытался что-то сказать, и внезапно услышал свой собственный хриплый голос, словно чужой:
—Ради Бога, войдите; он здесь.
Раздался щелчок поворачиваемой дверной ручки, и так же внезапно, как какое-то время назад, электрический свет ворвался в номер и полностью осветил его. Я увидел выглядывающее из-за двери лицо, но почти сразу же другое — землистого цвета, усохшее лицо человека, лежавшего на другой кровати, уставившись на меня остекленелыми глазами. Его голова высоко покоилась на подушке, так что я мог видеть разрезанное почти что от уха до уха горло; нижняя часть подушки и часть простыни были залиты кровью.
Так же внезапно, как появилось, видение исчезло; остался только заспанный служитель, заглядывающий в номер. Но ужас от увиденного разом изгнал остатки сонливости, и когда он задал вопрос, голос его дрожал.
—Мсье звонил?— спросил он.
Нет, мсье не звонил. Мсье устроил себе кровать в бильярдной.
За дверью
Наша маленькая компания, остановившаяся у моего друга Джеффри Олдвича в очаровательном старинном доме, купленном им недавно в маленьком поселке на севере Шэрингема, на побережье Норфолка, после обеда разбрелась кто куда; кто-то отправился играть в бридж, а кто-то в бильярдную, поэтому я и миссис Олдвич остались наслаждаться тишиной в гостиной, сидя за маленьким круглым столиком, который мы долго и терпеливо пытались заставить повернуться. Но какое бы давление, психическое или физическое, мы ни оказывали на него, не смотря на все наши ожидания, наши самые дружелюбные и порой, казалось, обнадеживающие воздействия, присущая столь незначительному предмету пусть даже и небольшая инерция не была преодолена ни в малейшей степени, и он оставался неподвижным, как звезды на небесах. Его изогнутые ножки не только не сдвинулись, мы не могли заметить на них даже легкого колебания. В результате, после длительных попыток расшевелить нашего деревянного пациента, мы были вынуждены оставить его в покое и приступить к теоретическому исследованию вопросов спиритизма, поскольку глупая деревяшка никак не подтвердила на практике возможность связаться с миром духов при ее посредстве.
Я вынужден был признать, не без горечи, порожденной неудачей, что, если мы не в состоянии оказать воздействие даже на столь малый объект, то с тем же успехом все наши идеи контакта могут оказаться ничем. Но стоило только этим словам сорваться с моих губ, как от забытого столика донесся легкий стук, довольно громкий и отчетливый, так что не могло быть сомнения в том, что он нам не послышался.
—Что это?— осведомился я.
—Всего лишь стук,— ответила она.— Я предполагала, что в самое ближайшее время это случится.
—Вы в самом деле думаете, что это дух?— спросил я.
—О, нет. Не думаю, чтобы этот звук был хоть как-то связан с духами.
—Скорее всего, причиной тому сухая погода. Мебель часто издает подобные звуки, особенно в летнее время.
Говоря по совести, это было не совсем так. Ни летом, ни зимой мне не приходилось слышать, чтобы мебель издавала звуки подобные тем, которые донеслись от столика, эти звуки вовсе не были похожи на скрип и треск рассохшегося дерева. Это был довольно громкий стук, явно производившийся соприкосновением одного твердого предмета с другим.
—Нет, не думаю, чтобы причиной этому была сухая погода,— улыбаясь, произнесла она.— Я полагаю, если хотите знать мое мнение, что это было прямым результатом нашей попытки столоверчения. Это звучит глупо?
—В настоящую минуту, да,— признался я,— хотя я не сомневаюсь, что если бы вы захотели, то смогли бы объяснить этот стук более правдоподобной причиной. В вашей теории и ваших словах есть некое здравое зерно…
—Вы переходите от общих вопросов к моим личным взглядам,— заметила она.
—Исключительно из хороших побуждений, чтобы спровоцировать вас на разъяснения. Если вы не против.
—Давайте выйдем из дома,— предложила она,— и посидим в саду, если вы предпочитаете мои рассуждения бриджу. Сейчас довольно тепло и…
—И темнота будет более подходящей атмосферой для разговоров о психических явлениях. Как на сеансах,— сказал я.
—О, в моих рассуждениях нет ничего из области психики,— сказала она.— Те явления, о которых я говорю, согласно моей теории имеют чисто физическую природу.
Таким образом, мы вышли из дома и принялись прогуливаться при свете многочисленных звезд. Последние малиновые отблески заката на западе, робкое дыхание ночного ветерка, молодая луна на далеком горизонте, еще не полностью взошедшая над тихим спящем морем, спокойное дыхание которого легким шелестом отзывалось на берегу. По темному бархату аккуратно подстриженных газонов, тянущихся от дома к морю, бродил ночной бриз, полный свежести и запаха моря, здесь и там наполняясь ароматами душистых трав, над которыми порхали белые мотыльки, собирая сладкий нектар. Дом, с двумя зубчатыми башнями, елизаветинских времен, сверкал множеством освещенных окон; мы обошли его, и, пройдя в тени изгороди, своими очертаниями создававшей впечатление чего-то фантастически нереального, вскоре оказались в крытом павильоне с плетеными стульями, располагавшемся в самом конце совершенно прямой аллеи.
—Мне бы хотелось, если вы ничего не имеете против,— сказал я,— услышать обо всем с возможно большими подробностями. И теорию, и, если это возможно, иллюстрирующие ее примеры.
—То есть, вы ждете от меня историю о призраках, или что-нибудь в этом роде?
—Да: и, если это возможно, рассказанную кем-нибудь из очевидцев.
—Как ни странно, но я могу выполнить ваше пожелание,— сказала она.— Итак, сначала я познакомлю вас со своей теорией в общих чертах, а затем расскажу историю, которая, как мне кажется, служит ее подтверждением. Она случилась со мной, и это произошло здесь.
—Это превосходит то, что я мог бы пожелать,— сказал я.
Она подождала, пока я закурю, а затем начала, чистым, приятным голосом.
Она обладала самым приятным голосом, какой мне приходилось слышать, и, когда я сидел там, в сгустившихся сумерках, слова ее казались мне воплощением ясности, ибо звучали в ничем не нарушаемой тишине, и никакие иные впечатления не мешали их восприятию.
—Мы только начинаем догадываться,— сказала она,— как неразрывно переплетение между разумом, душой, жизнью — называйте как хотите — и чисто материальной стороной существующего мира. Что такое переплетение имеет место, конечно же, было известно на протяжении веков; врачи, например, знают, что оптимистический, жизнерадостный настрой их пациентов способствует их выздоровлению; страх и прочие эмоции оказывают влияние на сердечный ритм, что гнев порождает химические изменения в крови, что тревога приводит к расстройству желудка, что под влиянием сильного чувства человек может делать то, что в обычном состоянии физически сделать не в состоянии. В данных случаях мы имеем разум, самым непосредственным образом оказывающий влияние и изменяющий ткани нашего организма, который является для него своеобразным материалом. Распространяя это — хотя, на самом деле, распространение, это не совсем то слово,— мы можем ожидать, что разум оказывает влияние не только на то, что мы называем живой материей, но и на безжизненные вещи, на куски дерева или камень. По крайней мере, трудно представить себе, почему это не должно быть так.
—Например, столоверчение?— спросил я.
—Это один из примеров некой силы, из бесчисленной когорты неведомых загадочных сил, с которыми сталкиваемся мы, люди, которая может взаимодействовать с материальными вещами,— и делает это постоянно,— законов проявления которой мы не знаем; иногда мы желаем, чтобы она проявила себя, но этого не происходит. Сейчас, например, когда вы и я пытались заставить столик двигаться, возникло какое-то препятствие, хотя я думаю, что стук, который мы слышали, был следствием наших усилий. По моему мнению, нет ничего более естественного, если эти силы воздействуют на неодушевленные предметы. О способах воздействия мы ничего не знаем, по крайней мере, не больше, чем о том, каким образом страх ускоряет биение сердца; но точно так же, как сообщение, отправленное Маркони, передается по воздуху без видимого материального проводника, через некоторые шлюзы, назовем это так, тела, эти силы, порожденные в средоточении духа, могут воздействовать на материальные предметы, будь они одушевленными, или же неодушевленными.— Она помолчала.
—При определенных обстоятельствах,— продолжала она,— оказывается, что сила, которая перешла от нас в неодушевленные предметы может проявить там свое присутствие. Сила, которая перешла в столик, может проявиться в виде движения или звуков, доносящихся из него. Столик может быть заряжен физической энергией. Очень часто я видела, как столик или стул начинали двигаться как бы сами собой, но на самом деле только тогда, когда на них оказывалось внешнее воздействие, некая сила, животный магнетизм,— назовите это как хотите. Нечто сходное, на мой взгляд, проявляется в том, что мы называем домами с привидениями; это дома, в которых, как правило, случались преступления или события, связанные с выплеском сильных эмоций и страстей; в которых время от времени проявляется своеобразное эхо случившегося, оно становится видимым и слышимым. Скажем, было совершено убийство, и комната, где оно произошло, если можно так выразиться, не может обрести покой. Там появляется призрак убитого, реже — убийцы, здесь что-то чувствуется, слышатся крики или шаги. Атмосфера сохраняет сцену насилия, и она полностью или частично воспроизводится, хотя мы и не знаем, по каким законам; нечто сродни фонографу, который воспроизводит, при правильном обращении, то, что было в него произнесено.
—Это все теория,— заметил я.
—Но мне кажется, что она разъясняет имеющийся набор любопытных фактов, что мы, собственно, и требуем от теории. В противном случае, мы должны откровенно заявить о своем неверии в дома с привидениями, или предположить, что дух убитого, бедный, несчастный, не может при определенных обстоятельствах повторно восприять ужасную трагедию, случившуюся с его телом. Мало того, что тело было уничтожено, его душа обязана возвращаться снова и снова и переживать все настолько ярко, что эти переживания становятся видимыми и слышимыми. Для меня это немыслимо, но моя теория это допускает. Я изъясняюсь достаточно ясно?
—Вполне,— ответил я,— но мне бы хотелось, чтобы вы подтвердили свою теорию наглядным примером.
—Я обещала вам это, и расскажу вам историю о призраке, случившуюся со мной.
Миссис Олдвич снова немного помолчала, а затем приступила к рассказу, который должен был послужить ярким доказательством ее теории.
—Прошел год,— сказала она,— с того момента, когда Джек купил этот дом у старой миссис Денисон. Мы оба слышали, и он, и я, что в нем обитают призраки, но никто из нас не знал ничего определенного. Месяц спустя я столкнулась с тем, что, по моему мнению, было призраком, и когда миссис Денисон посещала нас на прошлой неделе, я спросила ее, могло ли такое случиться на самом деле, и по ее ответу поняла, что происшедшее полностью совпадает с моей теорией. Я расскажу вам о моем приключении точно так же, как рассказала ей.
Месяц назад Джек уехал на несколько дней, и я осталась здесь одна. Однажды вечером, в воскресенье, я, чувствуя себя прекрасно и в хорошем настроении, что, насколько мне известно, является признаком здоровья, пошла спать, около одиннадцати часов. Моя комната находится на первом этаже, прямо у подножия лестницы, которая ведет на второй этаж. В коридоре имеются еще четыре комнаты, все они в ту ночь пустовали, а также дверь, которая выходит на лестничную площадку снаружи дома. Имеется также еще одна большая спальная, как вам известно, которая в ту ночь также пустовала; в общем, кроме меня и прислуги, в доме никого не было.
Изголовье моей кровати располагалось близко к двери, и над ней имеется два электрических выключателя — один из них зажигает свет в комнате, другой — в коридоре. Это была идея Джека: если вам нужно выйти из дома, а на дворе уже темно, вы можете зажечь свет в коридоре из комнаты, а не шарить по стенам коридора в потемках в поисках выключателя.
Обычно я сплю крепко: очень редко случается, что я просыпаюсь, если усну, до того момента, когда мне нужно проснуться. Но в ту ночь я проснулась, что было само по себе редким случаем; но еще более странным было то, что я проснулась, вся дрожа, ощущая безотчетный страх; я попыталась понять причину такого моего состояния, чтобы, осознав, прийти в себя и успокоиться, но безуспешно. Страх чего-то неизвестного, о чем я не могла догадаться, первобытный страх, владел мною. Лежать в темноте и трястись от страха было глупо, я зажгла лампу и, чтобы успокоить охватившее меня странное волнение, взяла в руки книгу, которую я прихватила с собой. Книга называлась Зеленая гвоздика, и она как нельзя лучше подходила для успокоения нервного возбуждения. Но она имела успеха не больше, чем попытки понять причину такого состояния, и прочитав несколько страниц и обнаружив, что сердце по-прежнему колотится, а ощущение страха не прошло, я снова выключила свет. Перед тем, однако, как это сделать, я посмотрела на часы — было без десяти два.
Проблема, тем не менее, не исчезла: ужас как бы постепенно приобретал определенные очертания, он был связан с каким-то темным страшным событием, которое приближалось ко мне, охватывало меня словно тисками.
Его приближение, воспринятое первоначально на подсознательном уровне, настойчиво прорывалось в сознание. Затем часы в комнате нежно прозвенели два раза, и столько же раз гулко пробили часы снаружи.
Я лежала, жалкая, трепещущая от страха. А потом я услышала звук за пределами комнаты, на лестнице, которая, как я уже говорила, ведет на второй этаж, звук, совершенно обычный, который ни с чем нельзя спутать. Кто-то спускался по лестнице вниз, ногой осторожно прощупывая путь; я также слышала шелест руки по перилам, а затем по пандусу. Шаги приблизились, преодолев несколько ярдов расстояния между лестничной площадкой и моей дверью, а руки стали ощупывать кисти драпировки и панели. Когда неведомые пальцы коснулись ручки и она заскрипела, мой ужас достиг высшей точки.
А затем меня как будто осенило. Ночным странником мог оказаться кто-то из прислуги; ему или ей стало плохо, или что-то понадобилось, или… Но почему он волочит ноги и ощупывает все руками? Такое простое объяснение придало мне храбрости (того, кто идет по коридору и чьи шаги я слышу вовсе нечего бояться), я повернула оба выключателя, свет зажегся в комнате и в коридоре, встала и, открыв дверь, выглянула. Коридор был ярко освещен на всем своем протяжении, и он был абсолютно пуст. Однако, не смотря на это, я продолжала слышать шаги. Звук становился все слабее и слабее, пока, наконец, совершенно не затих где-то в конце коридора, а вместе с ним совершенно исчезли мои страхи… Я вернулась в постель и спокойно проспала до утра.
Миссис Олдвич опять сделала паузу, молчал и я. Ее рассказ о пережитом страхе оказался совершенно незатейлив. Затем она продолжила.
—А теперь я хочу предложить вам возможное объяснение,— сказала она.— Как я уже говорила, недавно к нам приезжала миссис Денисон; я сказала ей, что мы слышали о призраках, появляющихся в доме, и спросила ее мнения на этот счет. И вот что я от нее услышала.
В 1610 году наследство перешло в руки юной Хелен Денисон, которая была помолвлена с младшим лордом Саутерном. Следовательно, в том случае, если у нее родятся дети, имущество уйдет из рода Денисонов. Если же она умрет бездетной, то оно переходит к ее двоюродному брату. За неделю до заключения брака, он и его брат, встретившись в доме, отстоящем от этого места на тридцать миль, верхом прибыли сюда после наступления темноты, и пробрались к ней в комнату на втором этаже. Они заткнули ей рот и хотели убить ее, но ей удалось вывернуться и убежать, она на ощупь спустилась по лестнице и попыталась спрятаться в комнате в коне коридора. Она нашли ее там и убили. Факт убийства стал известен королю, и братья были казнены.
Миссис Денисон рассказывала мне, что никогда не видела призрак, но иногда слышала шаги на лестнице и в коридоре. Она еще сказала мне, что слышала их в промежуток между двумя и тремя часами утра,— именно в этот час и случилось убийство,— и никогда вне этого временного промежутка.
—С тех пор, вы хоть раз их снова слышали?— спросил я.
—Да, несколько раз. Но я больше не боялась. Меня, как и всех нас, как правило страшит неизвестность.
—Я чувствую, что если я их услышу, то буду бояться известного,— сказал я.
—Не думаю, чтобы вы сильно испугались. Независимо от того, принимаете ли вы мою теорию или нет, шаги и шуршание рук по стенам вряд ли станут причиной вашего страха. Моя теория, о которой я вам недавно говорила…
—Я буду рад услышать объяснение данного случая в соответствии с вашей теорией,— сказал я.
—Все очень просто. Бедная девушка проделала этот путь по лестнице и коридору в состоянии невыразимого ужаса, на ощупь, слыша, без сомнения, шаги следующих за нею убийц. Волны ужаса, исходившие из ее мозга, каким-то неведомым нам образом воплотились в материальные предметы по пути ее следования. Те люди, которых мы называем экстрасенсами, чувствующие, если можно так выразиться, движение воды в море, могут при определенных обстоятельствах воспринять это оставленное некогда воздействие, но не всегда. Когда аппарат Маркони работает, волны присутствуют всегда, но они могут быть восприняты только соответствующим образом настроенным приемником. Если вы верите в то, что мозг может излучать чем-то похожие волны, то мое объяснение не покажется вам чересчур сложным.
—Это волны исходят постоянно?
—Каждая из этих волн накладывает свой особенный отпечаток. Если вы не верите, то хотите, я проведу вас по тому пути, которым она шла, от комнаты, где они ее схватили до комнаты, где произошло убийство?
Я поднялся.
—Благодарю вас; но мне достаточно комфортно здесь,— сказал я.
Комната в башне
Наверное, каждый из тех, кто видит сны, по крайней мере один раз испытал на собственном опыте, что приснившиеся ему события или череда обстоятельств через какое-то время случились в действительности. Но, по моему мнению, это не столь странно, как если бы этого не случалось вовсе, поскольку наши сновидения, как правило, связаны с людьми, которых мы знаем, и с местами, которые нам знакомы, и нет ничего естественнее, если они происходят наяву, при свете дня. Правда, зачастую в снах присутствуют какие-нибудь нелепые, несуразные детали, которые ставят под сомнение их воплощение в реальности, но, несмотря на исчезающе малую вероятность такого воплощения, это иногда случается. Не так давно, например, со мной приключилась именно такая история, что, на мой взгляд, не является ни чем-то особо примечательным, ни имеющим отношения к загадкам психологии. Дело обстояло следующим образом.
Мой друг, живущий за границей, достаточно любезен, чтобы присылать мне письма примерно раз в две недели. Прошло уже четырнадцать дней, или около того, как я в последний раз получил от него послание, и — сознательно или подсознательно — я ждал очередного письма. Как-то на прошлой неделе мне приснилось, что я собирался подняться наверх и переодеться к обеду, и услышал привычный стук почтальона у двери; я сменил направление, и двинулся на стук. Среди прочей корреспонденции я нашел письмо друга. С этого момента и начинается фантастика, поскольку, распечатав его, я обнаружил внутри бубнового туза, и текст, написанный знакомым почерком: Посылаю вам на ответственное хранение, вы же знаете, какому чрезмерному риску подвергается тот, кто хранит бриллианты в Италии. На следующий вечер, когда я собирался подняться и переодеться, я услышал стук почтальона, и поступил точно так же, как во сне. Среди прочих писем было письмо от моего друга. Но никакого бубнового туза в конверте не оказалось. Окажись он там, мне пришлось бы придать моему сну гораздо большее значение, но, поскольку он отсутствовал, происшедшее не вышло за рамки обыкновенной случайности. Вне всякого сомнения, сознательно или на подсознательном уровне я ожидал письма, и мой сон услужливо воплотил это ожидание. Кроме того, тот факт, что мой друг не писал мне в течение двух недель, должен был заставить его, наконец, взяться за перо. Но иногда найти правдоподобное объяснение совсем не так легко, а для следующей истории, которую я собираюсь рассказать, оно вообще не было найдено. Она возникла из мрака, и там же исчезла.
Я обычный человек, и мне, как и большинству, снятся сны; почти не бывает так, чтобы, проснувшись, я мог сказать, что мне ничего не снилось; а иногда, всю ночь напролет, я оказываюсь участником самых разных приключений. Почти все они, как правило, приятные, хотя зачастую довольно обычные. За исключением одного случая, о котором я собираюсь рассказать.
Этот сон впервые приснился, когда мне было около шестнадцати лет, и вот что я увидел. Он начинался с того, что я стоял у дверей большого, красного кирпича, дома, где, как я понял, я намерен остаться. Слуга, открывший мне дверь, сказал, что чай будет подан в сад, и провел меня через залу, украшенную темными панелями, с большим камином, на веселую зеленую лужайку. Тут и там виднелись цветочные клумбы. За чайным столиком собралась на вечеринку небольшая группа людей, все они были мне незнакомы, за исключением одного — моего однокашника Джека Стоуна, очевидно, сына владельца дома; он представил меня матери, отцу и двум сестрам. Я был, помнится, несколько удивлен, оказавшись здесь; мы не были дружны, и мне не особо нравилось то, что я о нем слышал; кроме того, он закончил школу на год раньше меня. Жара стояла невыносимая, это угнетало. С противоположного конца лужайку огораживала стена красного кирпича, с железными воротами посередине, за которой виднелся грецкий орех. Мы сидели в тени дома, напротив высоких окон; внутри я мог видеть стол, накрытый скатертью, отблески столового хрусталя и серебряных приборов. Сад перед домом был довольно обширным, на одном его конце стояла башня в три этажа, выглядевшая значительно старше, чем прочие здания.
Вскоре миссис Стоун, которая, подобно большинству собравшихся, сохраняла молчание, сказала, обращаясь ко мне:
—Джек покажет вам вашу комнату, она приготовлена для вас в башне.
Не могу объяснить, почему у меня стало тревожно на душе. Мне казалось, я заранее знал, что мне будет отведена комната в башне, и что в этом заключается нечто таинственное и страшное. Джек поднялся, и я понял, что должен следовать за ним. В молчании мы прошли через зал, подошли к большой дубовой лестнице и, поднявшись по многочисленным ступеням, поднялись на площадку, на которую выходило две двери. Одну из них он распахнул, впустил меня и, не став заходить сам, сразу же захлопнул, едва я вошел. И я понял, что предчувствие не обмануло меня: в комнате имелось что-то ужасное, и, чувствуя, как кошмар быстро и неотвратимо овладевает мною, я проснулся, весь дрожа.
Этот сон, в различных вариантах, посещал меня с перерывами в течение пятнадцати лет. Чаще всего в точно таком виде, в каком я увидел его в первый раз: мое прибытие, чаепитие на лужайке, гробовое молчание, прерываемое одной единственной фразой, подобной смертному приговору, поход с Джеком Стоуном в ту самую комнату в башне, где обитал ужас, и затем ощущение надвигающегося кошмара; но я никогда не видел того, что находилось в комнате. Иногда в привычную канву событий вплетались незначительные изменения. Иногда, например, мы пили чай за столом в гостиной, в окна которой я заглядывал, когда странный сон приснился мне в первый раз, но и здесь царило то же самое молчание и ощущение надвигающегося ужаса. И еще я знал, что тишину непременно нарушит миссис Стоун, которая скажет мне: Джек покажет вам вашу комнату, она приготовлена для вас в башне. После чего (это было неизменным) я должен был следовать за ним по дубовой лестнице со многими ступеньками в то место, которого я все больше и больше боялся, с каждым его посещением во сне. Или же, в другом варианте, мы играли в карты, по-прежнему в полной тишине, в гостиной, ярко освещенной огромными люстрами. Во что именно мы играли, я не знаю; насколько мне помнится, я сидел с чувством полной обреченности, ожидая, когда миссис Стоун встанет и произнесет: Джек покажет вам вашу комнату, она приготовлена для вас в башне. Эта гостиная, в которой мы играли в карты, находилась рядом со столовой и, как я уже сказал, была ярко освещена, в то время как остальная часть дома тонула в сумраке и тени. И все же, не смотря на это яркое освещение, как ни старался я разглядеть карты, мне это не удавалось. Они также были странными: отсутствовали красные масти, только черные, среди которых попадались иссиня-черные, которые я ненавидел и боялся.
Поскольку сон повторялся, я ознакомился с большею частью дома. Позади гостиной располагалась курительная комната, в конце коридора, за обитой зеленым сукном дверью. Там всегда было очень темно, и довольно часто я видел, как кто-то выходит оттуда; правда, я никогда не мог хорошо разглядеть его. Любопытно, что события, которые происходили во сне, могли бы случиться в жизни с реальными людьми. Миссис Стоун, например, когда я увидел ее впервые, была черноволосой; с течением времени она поседела и уже не так быстро поднималась из-за стола, как в первый раз, чтобы произнести: Джек покажет вам вашу комнату, она приготовлена для вас в башне; казалось, силы постепенно оставляют ее. Джек стал старше, и превратился в довольно несимпатичного человека, с коричневыми усами; одна из его сестер перестала появляться, из чего я сделал вывод, что она вышла замуж.
Случилось так, что сон не возвращался ко мне полгода, или около того, и я уже начал надеяться, что моим необъяснимым страхам пришел конец, и что я никогда более его не увижу. Но однажды ночью, по прошествии указанного срока, я вновь очутился на лужайке за обычным чаепитием; миссис Стоун отсутствовала, другие присутствовавшие были одеты в черное. Сразу догадавшись о причине, я едва не возликовал при мысли, что, возможно, сегодня я буду избавлен от необходимости ночевать в башне, и, хотя мы обычно сидели в тишине, сегодня я, испытывая чувство непередаваемого облегчения, без умолку говорил и смеялся, что ни разу не делал прежде. Но это мое поведение ни к чему не привело, поскольку остальные молчали и украдкой поглядывали друг на друга. Вскоре поток моего глупого красноречия иссяк, и, постепенно, опасения, еще более ощутимые, чем прежде, стали овладевать мною по мере сгущения сумерек.
Вдруг хорошо знакомый мне голос нарушил тишину, голос миссис Стоун, произнесшей: Джек покажет вам вашу комнату, она приготовлена для вас в башне. Казалось, он исходит откуда-то из-за ворот в стене красного кирпича, окружавшей лужайку и, посмотрев в том направлении, я увидел поднимающиеся из густой травы надгробия. От них исходило странное сероватое свечение, так что я без труда смог прочитать надпись на ближайшей ко мне плите: Недоброй памяти Джулия Стоун. Джек, как обычно, поднялся, и я снова проследовал за ним через гостиную и вверх по лестнице с множеством ступеней. Было темнее, чем обычно, и когда я вошел в комнату, то смог разглядеть только контуры мебели, с расположением которой был хорошо знаком. Также в комнате царил ужасный запах — запах разложения — и я проснулся от собственного крика.
Этот сон, с изменениями, о которых я уже говорил, повторялся на протяжении пятнадцати лет. Иногда я видел его две-три ночи подряд; один раз случился перерыв в полгода; но в среднем, должен сказать, я видел его один раз в месяц. Начинался он, как обычно начинается кошмар, и всегда заканчивался ощущением ужаса, которое, вместо того, чтобы тускнеть со временем, наоборот, становилось все ярче и ярче, по мере того, как я его испытывал. Случались странные и страшные события. Персонажи, как я уже говорил, старели, брак и смерть посетили эту странную семью, и я никогда, после того, как умерла миссис Стоун, не видел ее снова. Но я всегда слышал ее голос, который сообщал мне, что комната в башне приготовлена; и независимо от того, пили ли мы чай на лужайке или в одной из комнат, я всегда мог видеть ее надгробие в непосредственной близости от железных ворот. То же самое я могу сказать относительно ее вышедшей замуж дочери; как правило, она не присутствовала на чаепитиях, но один или два раза она снова появилась, в сопровождении мужчины, который, как я понял, был ее мужем. Он так же, как и все остальные, всегда молчал. Но, поскольку сон постоянно повторялся, в часы бодрствования, я перестал придавать ему какое-либо значение. На протяжении этого времени я ни разу не встретил Джека Стоуна наяву, мне никогда не попадался дом, хоть сколько-нибудь напоминавший мрачное строение из моего сна. А потом случилось это.
В тот год, в конце июля, я находился в Лондоне, и принял приглашение приятеля провести первую неделю августа в доме, который он снял на лето в Эшдаун Форест, графство Сассекс. Я выехал из Лондона рано утром; Джон Клинтон должен был встретить меня на станции Форест-Роу, после чего мы должны были провести весь день на поле для гольфа, и только вечером отправиться в дом. Он был на автомобиле, и мы, проведя за игрой прекрасный день, выехали около пяти часов вечера, поскольку до дома нас отделяло всего лишь десять миль. Было еще довольно рано; мы не стали пить чай в клубе и решили отложить чаепитие, пока не приедем домой. Пока мы ехали, погода, бывшая до сих пор не такой уж жаркой по причине свежего ветерка, как мне показалось, начала меняться; воздух становился горячим и неподвижным, и я почувствовал неопределенное зловещее предчувствие, как перед грозой. Джон, однако, не разделял моего мнения, приписывая изменение моего настроения двух проигранных мною партий. Дальнейшее развитие событий показало, однако, что я был прав относительно грозы, но не думаю, чтобы, разразившись только ночью, она одна стала причиной моей депрессии.
Наш путь лежал между высоких холмов, и прежде, чем мы успели отъехать достаточно далеко от клуба, я задремал и проснулся, только когда заглох двигатель. Я открыл глаза и сразу оказался во власти сильных ощущений, отчасти страха, но, главным образом, любопытства, ибо обнаружил, что нахожусь у порога дома из моих снов. Мы прошли,— и я никак не мог до конца осознать, сплю я или бодрствую,— через украшенную темными панелями залу и вышли на лужайку, где в тени дома стоял стол с чайными приборами. На лужайке были цветочные клумбы, ее окружала стена красного кирпича с железными воротами в ней, а позади нее росли грецкие орехи. Фасад дома был вытянут, один конец его упирался в трехэтажную башню, возрастом более древнюю, чем прочие строения.
Начиная с этого момента, сходство с повторяющимся сном прекратилось. Здесь не было безмолвствующей, ужасной семьи, за столом собралось много чрезвычайно веселых людей, которых я знал. И, не смотря на тот ужас, которым наполняло меня развитие событий во сне, сейчас я не чувствовал ничего подобного, хотя сцена и напоминала виденное прежде. Но я испытывал жгучее любопытство в ожидании того, что должно было произойти далее.
Чаепитие протекало в спокойной обстановке, но вскоре миссис Клинтон поднялась. В тот момент, как кажется, я уже знал, что она собирается произнести. Она обратилась ко мне и сказала:
—Джек покажет вам вашу комнату, она приготовлена для вас в башне.
При этих словах меня на мгновение вновь охватил ужас, подобный испытываемому во сне. Но он тут же прошел, и я снова не ощущал ничего, кроме жгучего любопытства, которое вскоре было удовлетворено.
Джон повернулся ко мне.
—Твоя комната расположена на самом верхнем этаже,— сказал он,— но мне кажется, ты будешь вполне удовлетворен. Извини, но дом полон гостей. Может быть, хочешь подняться и посмотреть ее сейчас? Как стемнело! Ты был прав,— скоро начнется гроза.
Я встал и последовал за ним. Мы миновали зал и поднялись по до боли знакомой лестнице. Затем он открыл дверь, и я вошел. И сразу же ощущение беспричинного ужаса вновь овладело мною. Не знаю, чего именно я боялся: я просто боялся. А затем в памяти всплыло имя, казалось бы, давно позабытое, и я понял, чего я боюсь. Я боялся миссис Стоун, могила которой со зловещей надписью: Недоброй памяти, которую я так часто видел во сне, находилась как раз за лужайкой, простиравшейся под моим окном. Спустя время страх совершенно прошел; я, спокойный, в здравом уме, находился в комнате, в башне, так часто виденной мною во сне, среди знакомой обстановки.
Я осмотрелся, до некоторой степени чувствуя себя хозяином, и нашел, что по сравнению со сном, так часто виденным мною, здесь почти ничего не изменилось. Слева от двери стояла кровать, вдоль стены, изголовьем упираясь в угол, здесь же располагались камин и книжный шкаф; напротив двери, в стене, были два застекленных и забранных решетками окна, между которыми стоял туалетный столик, на четвертой стене был прикреплен умывальник и рядом с ним большой шкаф. Мой багаж был уже распакован, принадлежности туалета аккуратно разложены возле умывальника и на туалетном столике, а моя пижама — на застланной кровати. Но потом, с необъяснимой тревогой, я заметил два предмета, которые не присутствовали в моих снах: картина, масляными красками, изображавшая миссис Стоун, в натуральную величину, и черно-белый эскиз Джека Стоуна, таким, каким он приснился мне с неделю назад: болезненный, неприятный мужчина лет тридцати. Этот эскиз висел между окнами, глядя через комнату на другой портрет, расположившийся возле кровати. И чем дольше я смотрел на них, тем сильнее меня охватывало чувство страха.
Портрет изображал миссис Стоун такой, какой я видел ее в последний раз: постаревшей, увядшей и седой. Но, не смотря на очевидную слабость тела, она была на удивление полна жизни, исполнена злом, едва ли не выплескивавшемся с полотна. Зло сквозило во взгляде прищуренных глаз, на ее губах блуждала улыбка — улыбка демона. Вся она словно бы едва сдерживала радость, неистовую, злую радость; ее руки, сложенные на коленях, казалось, подрагивали от сдерживаемого тайного ликования. А потом я заметил надпись в левом нижнем углу и, заинтересовавшись художником, написавшим этот портрет, я наклонился и прочитал: Джулия Стоун, работы Джулии Стоун.
Раздался стук в дверь, вошел Джон Клинтон.
—Здесь есть все, что тебе необходимо?— спросил он.
—Даже больше, чем хотелось бы,— сказал я, указав на портрет.
Он рассмеялся.
—Старая леди, с несколько грубоватыми чертами лица,— сказал он.— Насколько мне известно, это ее автопортрет. Я бы не сказал, что она хоть немного польстила себе.
—Но разве ты не видишь?— спросил я.— Это лицо нисколько не напоминает человеческое. Это лицо какой-то ведьмы, какого-то дьявольского существа.
Он взглянул более внимательно.
—Да, не очень приятное соседство,— заметил он.— Особенно по соседству с кроватью. Могу себе представить, какой кошмар приснился бы мне, если бы я лег спать рядом с таким портретом. Если хочешь, я прикажу его убрать.
—Если можно,— ответил я.
Он позвонил в колокольчик, и, с помощью слуги, мы сняли картину, вынесли ее на лестничную площадку и прислонили изображением к стене.
—А старушка-то весит порядочно,— заметил Джон, вытирая лоб.— Не удивлюсь, если у нее на душе скопилось порядочно грехов.
Меня тоже поразил необычайный вес картины. Я уже собирался ответить, когда бросил взгляд на свою руку. Вся ладонь была в крови.
—Я обо что-то порезался,— сказал я.
Джон издал странный звук.
—Мне кажется, я тоже,— сказал он.
Тем временем слуга достал носовой платок и вытер свою руку. Я увидел на его носовом платке кровь.
Джон и я вернулись в комнату и вымыли руки; но ни у него, ни у меня не было ни малейшего следа пореза или царапины. Мне показалось, что, обнаружив это, мы оба заключили некое молчаливое соглашение и не стали обсуждать случившееся. Смутные догадки приходили мне в голову, но я гнал их прочь. Возможно, мне только показалось, но Джон испытывал нечто подобное.
Духота и тяжесть в воздухе в предчувствии скорой грозы только увеличились после ужина; большинство гостей, среди которых были и мы с Джоном Клинтоном, пользуясь оставшимся временем, расположившись на аллее, окружавшей лужайку, пили чай. Темнело; ни мерцание зв