Сетевая библиотекаСетевая библиотека

Мартин Иден

Мартин Иден
Мартин Иден Джек Лондон В романе показан сложный путь к писательской славе парня из рабочей семьи. Судьбу Мартина определила встреча с Рут – девушкой из богатой семьи, неземным существом, которая горячо полюбила неординарного юношу. Под влиянием любви, близкой к поклонению, Мартин изменяется внешне и внутренне, отходит от людей своего круга и… постепенно понимает ничтожность и мерзость мира своей любимой. Джек Лондон Мартин Иден Научное редактирование и комментарии кандидата филологических наук доцента А. М. Гуторова © Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2008, 2011 * * * Глава I Первый из них открыл дверь своим ключом и вошел; за ним последовал и молодой парень, который тотчас же неловко снял кепку. Грубая одежда, в которой был парень, выдавала в нем моряка. Очутившись в просторном холле, он почувствовал себя явно не в своей тарелке: не знал, куда ему деть кепку, и собирался уже засунуть ее в карман, но тут его спутник взял ее у него из рук. Это вышло у него так естественно и просто, что неуклюжий парень сразу это оценил. «Он понимает, – промелькнуло у него в голове, – он выручает меня». Юноша шел за своим спутником по пятам, раскачиваясь и инстинктивно расставляя ноги, словно ровный пол под ним то поднимался, то опускался от морской качки. Просторные комнаты, казалось, были слишком тесны для его раскачивающейся походки – он со страхом ожидал, что его богатырские плечи заденут косяк двери или смахнут какие-нибудь безделушки с низкого камина. Он лавировал между различными предметами, увеличивая опасность столкновения, которая на самом деле существовала только в его воображении. Между роялем и столом, стоявшим посреди комнаты и заваленным кипами книг, свободно могли бы пройти шесть человек, но он сделал это с опаской. Его большие руки висели, как плети, и он не знал, куда их деть, не знал, что делать с ногами. От волнения ему показалось, что он сейчас смахнет со стола книги, и шарахнулся в сторону, точно испуганная лошадь, чуть-чуть не наткнувшись на табурет перед роялем. Он начал присматриваться к свободным движениям своего спутника и впервые в жизни сообразил, что его неуклюжая походка не похожа на походку других людей. Его терзало острое чувство стыда от этой мысли. Мелкие капли пота выступили у него на лбу, он остановился и вытер платком свое загорелое лицо. – Постойте-ка, Артур, дружище, – сказал он, стараясь шуткой скрыть свое смущение, – это уже чересчур для вашего покорного слуги. Дайте мне прийти в себя. Вы ведь знаете, что мне не очень-то хотелось идти, да и ваши родные, я думаю, не так уж хотят со мной познакомиться! – Ладно, ладно, – последовал успокоительный ответ, – нас бояться нечего. Мы – люди простые. Ага! Вот мне письмо! Он подошел к столу, разорвал конверт и стал читать, что дало гостю возможность собраться с духом. И гость это понял и оценил. Он обладал чуткостью и отзывчивостью; несмотря на ощутимое волнение, он начал понемногу успокаиваться. Еще раз обтерев досуха лоб, он посмотрел вокруг, но все-таки во взгляде его было что-то, напоминающее дикого зверя, опасающегося ловушки. Его окружала неизвестность, он боялся какой-то случайности, совершенно не знал, что ему следует делать. Вместе с тем, сознавая свою неуклюжесть и неловкость, он боялся, что это проявляется и при его общении. Он отличался болезненным самолюбием, и лукавый взгляд, который украдкой бросил на него Артур поверх письма, пронзил его, точно удар кинжала. Хотя он и заметил этот взгляд, вида не подал: он давно уже научился сдерживать себя. Но гордость его была сильно задета. Он отругал себя за то, что пришел, но решил, что коль он уж здесь, то должен выдержать все до конца. Черты его лица обострились, в глазах сверкнул сердитый огонек; он стал двигаться непринужденнее, внимательно рассматривая и запоминая все детали окружающей красивой обстановки. Ничто не ускользало от его широко раскрытых глаз. По мере того как он разглядывал эти изящные вещи, из глаз его постепенно исчезал сердитый огонек, сменяясь теплотой и мягкостью. Красота всегда находила отзвук в его душе, а здесь он нашел красоту. Его внимание привлекла картина, написанная маслом. Могучие волны с грохотом ударялись, рассыпаясь в стороны, о выступающую в море скалу; низко нависшие тучи, предвестницы бури, скрывали небо; вдали, за линией прибоя, виднелась лоцманская шхуна; она шла с зарифленными парусами, сильно накренившись так, что вся ее палуба была видна, как на ладони. Шхуна четко вырисовывалась на фоне зловещего заката. В картине чувствовалась красота, и его неудержимо потянуло к ней. Забыв о своей неуклюжей походке, он подошел к картине как можно ближе. Красота исчезла. На его лице отразилось недоумение. Он удивленно посматривал на бессмысленные мазки, затем отступил на несколько шагов. Красота вернулась. «Здесь какой-то фокус!» – подумал он и решил больше не обращать внимания на картину. Тем не менее, среди разнообразных впечатлений, переполнявших его, в нем время от времени вспыхивало чувство негодования оттого, что столько красоты принесено в жертву фокусу. Он был совершенно незнаком со способом писания маслом. Он воспитывался на хромолитографиях, на которых рисунок одинаково отчетлив и ясен как издали, так и вблизи. Картины, написанные красками, правда, случалось видеть, но только в витринах, а там стекло мешало удовлетворить его любопытство. Он оглянулся на приятеля, все еще читавшего письмо, и взгляд его упал на книги, загромождавшие стол. В глазах его появилась жадность, как у голодного при виде пищи. Он невольно сделал шаг к столу и начал с нежностью перебирать книги. Он смотрел на их заглавия, на фамилии авторов, прочитывал отдельные отрывки, лаская тома и взглядом и руками. Раз ему попалась книга, которую он уже читал, но в основном это были не знакомые ему произведения неизвестных авторов. Случайно ему попался томик Суинберна, и он начал жадно читать его, забыв о том, где находится. Лицо у него пылало. Дважды он закрывал книжку, заложив пальцем страницу, чтобы посмотреть, кто автор. Суинберн! Он не забудет этого имени. Вот человек, который умел видеть, который понимал, что такое яркие краски, ослепительный свет. Но кто же он такой, этот Суинберн? Умер ли он, как большинство поэтов, лет сто тому назад? А может быть, еще жив и продолжает писать? Он взглянул на первую страницу. Да, он, оказывается, написал еще несколько книг. Надо будет завтра же утром сходить в публичную библиотеку и попытаться раздобыть там еще что-нибудь из его произведений. Он опять с головой погрузился в стихи и не заметил, как в комнату вошла молодая девушка. Неожиданно он услышал голос Артура: – Рут, это мистер Иден. Он тотчас же закрыл книгу и повернулся, сгорая от нового ощущения. Но это ощущение было вызвано не появлением девушки, а фразой ее брата. В мускулистом теле молодого парня жила чуткая душа. Он мгновенно реагировал на малейшие воздействия внешнего мира, и под их влиянием мысли, ощущения и чувства каждый раз вспыхивали и загорались в нем, как пламя. Он был необычайно восприимчив, и его пылкое воображение ни минуты не знало покоя, жадно отыскивая разницу и сходство между вещами. Слова «мистер Иден» заставили его вздрогнуть от волнения – его, которого всю жизнь звали или просто Иденом, или же Мартином Иденом, или, наконец, еще проще – Мартином. А здесь он оказался «мистером»! «Это ведь не шутка», – подумал он. На одно мгновение его сознание точно превратилось в огромную камеру-обскуру, и перед ним замелькало бесчисленное множество картин из его жизни: машинная топка, трюм, ночи на берегу моря, тюрьма, кабак, больница, городские трущобы; с каждым из этих мест у него ассоциировалось воспоминание об определенной форме обращения к нему. Повернувшись, он увидел девушку. При виде ее исчезла вся фантасмагория, возникшая в его памяти. Это было бледное, воздушное существо, с одухотворенными большими голубыми глазами и пышными золотистыми волосами. Во что она была одета, он не понял; он сознавал только, что платье ее так же необыкновенно, как она сама. Он мысленно сравнил ее с бледно-золотистым цветком на хрупком стебле. Впрочем, нет: скорее это дух, божество, богиня – в ее возвышенной красоте было что-то неземное. Или, может быть, правду пишут в книгах, авторы которых утверждают, что в высших слоях общества много женщин, подобных ей? Она достойна того, чтобы ее воспевал этот… как его?.. Суинберн. Быть может, он и думал о ком-нибудь похожем на нее, когда описывал свою Изольду, как там, в той книжке, которая лежит на столе. Все эти мысли и ощущения в одно мгновение пронеслись у него в голове, между тем как внешние события шли своим чередом. Он увидел, как, крепко пожав ему руку, она прямо, как мужчина, посмотрела ему в глаза. Женщины, которых он знал раньше, так не здоровались; собственно говоря, большинство из них и руку-то не подавали. Целый вихрь картин, воспоминаний о знакомствах и встречах с женщинами, начинавшихся всегда по-разному, все это мгновенно пронеслось у него в голове, грозя захлестнуть все остальное. Но он отогнал эти мысли и устремил взгляд на нее. Никогда еще он не видел подобной женщины. А те, которых он знал раньше?.. В одно мгновение он в своем воображении увидел ее, а рядом с ней – тех женщин, которых знал раньше. В течение одной секунды, длившейся целую вечность, он стоял в центре портретной галереи, где центральное место занимала она, а вокруг расположилось множество других женщин; всех их можно было оценить тут же, сравнив с ней. Он увидел безжизненные, болезненные лица фабричных работниц, лица жеманничающих, наглых обитательниц южного района. Промелькнули перед ним и женщины из лагерей ковбоев, и смуглые, с сигаретами в зубах жительницы Старой Мексики. Затем их сменили другие образы: похожие на куклы японки, выступающие мелкими шажками на высоких деревянных сандалиях; евразийки[1 - Потомки белого и индуски.], с нежными чертами лица, на которых лежит печать вырождения; полногрудые смуглые женщины с тихоокеанских островов с венками из цветов. И всех их вытеснила уродливая, ужасная, кошмарная толпа растрепанных, жалких созданий с улиц Уайтчепела, пропитанных джином мегер из публичных домов, и вереницы гарпий, грязных, ругающихся подобий женщин, которые присасываются, как пиявки, к матросам, – этих отбросов населения портов, этой тины и накипи, всплывающей со дна человеческой жизни. – Присядьте, мистер Иден, – обратилась к нему девушка. – Мне так хотелось познакомиться с вами после того, как Артур рассказал нам обо всем. Вы проявили такую храбрость… Он сделал отрицательный жест рукой и пробормотал, что это ерунда и что любой на его месте поступил бы точно так же. Она заметила, что его рука покрыта свежими, только начинающими заживать ссадинами; тогда она мельком взглянула на другую, опущенную вниз руку, и увидела, что и она пострадала. Окинув его быстрым критическим взглядом, она подметила шрам на щеке, второй – на лбу под волосами, и третий на шее, отчасти скрытый крахмальным воротничком. При виде красной полоски, натертой воротничком на бронзовой коже, она с трудом удержалась от улыбки: ясно, что он не привык носить крахмальный воротничок. Как настоящая женщина, она сразу обратила внимание на дешевый, немодный покрой его костюма, на поперечные складки на спине и заметила, что рукава морщат, выдавая солидные бицепсы. А он, между тем, решил послушаться ее и сесть. При этом он еще успел полюбоваться изяществом, с которым опустилась в кресло она; сам он неуклюже уселся против нее, смущаясь из-за своей неловкости. Для него это было совершенно новое ощущение. До сих пор он никогда не задумывался над тем, изящны или неуклюжи его движения; ему и в голову не приходили подобные мысли. Он осторожно опустился на край кресла, но не знал, куда деть руки; как бы он ни усаживался, они все, казалось, мешали ему. Артур вышел из комнаты, и Мартин Иден с завистью посмотрел ему вслед. Он почувствовал, что пропадет, оставшись наедине с этим бледным духом. Около него не было хозяина кабака, которому можно было бы крикнуть: «Эй, стаканчик!», не было мальчишки, которого можно было бы послать на угол за пивом, чтобы при помощи этого напитка – основы всякого общения – вступить в приятельскую беседу. – У вас шрам на шее, мистер Иден, – сказала девушка. – Как это случилось? Я уверена, что с ним связано какое-то приключение. – Мексиканец ножом, мисс, – ответил он, слегка откашливаясь и проводя языком по запекшимся губам. – Во время драки. А когда я отнял у него нож, он хотел откусить мне нос. Хотя он дал лишь короткий ответ, перед его мысленным взором в это время пронеслась яркая картина: жаркая, звездная ночь в Салина-Круц, белая прибрежная полоса, огни нагруженных сахаром пароходов в порту, доносящиеся издали голоса пьяных матросов, толкотня грузчиков; горящее злобой лицо мексиканца, звериный блеск его глаз, боль в шее, когда в нее вонзилась сталь, поток крови, орущая толпа, а затем два тела, его и мексиканца, которые, сцепившись, покатились по земле, взрывая песок; а в это время где-то вдали раздавалось нежное треньканье гитары. Да, вот что это была за картина, и при этом воспоминании его охватила внутренняя дрожь. «Интересно знать, мог бы нарисовать ее тот человек, который изобразил лоцманскую шхуну там, на стене?» – подумал он. Белый пляж, звезды и огни грузовых пароходов – все это, казалось ему, должно бы хорошо получиться на полотне, а в центре картины, на фоне песка, можно было бы изобразить группу пьяных фигур, окружающих борцов. «И нож здесь будет к месту, – решил он, – когда на нем блеснет свет звезд». Но из всего этого он сказал лишь: – Он хотел откусить мне нос. – О! – воскликнула девушка каким-то слабым, словно детским голосом, и он заметил по ее выразительному лицу, что она глубоко поражена. Он и сам почувствовал смущение, и сквозь загар на его смуглых щеках выступил едва заметный румянец; ему, впрочем, казалось, что лицо у него горит так, точно он долго стоял у открытой машинной топки. Очевидно, такие низменные вещи, как поножовщина, драка, не могут быть подходящей темой для разговора с дамой. В книгах, например, люди из ее общества никогда не разговаривают о подобных вещах. Впрочем, они, быть может, вовсе не знают, что такие вещи существуют. Только что начавшийся разговор оборвался. Она сделала новую попытку – спросила его о шраме на щеке. Он тотчас же почувствовал, что она подстраивается к нему, и решил, что попытается разговаривать с ней на ее языке. – Это просто несчастный случай, – сказал он, дотрагиваясь рукой до щеки. – Как-то раз ночью при мертвом штиле, но при сильной зыби снесло главную рею со всеми снастями. Проволочный трос извивался во все стороны, как змея, а вся команда ловила его. Я тоже сунулся, да и зачалил его… – О! – воскликнула она таким тоном, словно отлично все поняла. На самом же деле его слова казались ей непонятной тарабарщиной; ее очень интересовало, что такое «рея» и как можно «зачалить» трос. – Этот вот… Суайнберн, – продолжал он, желая осуществить свое намерение, но неправильно произнес первый слог в фамилии поэта. – Кто? – Суайнберн, – повторил он, делая ту же ошибку. – Поэт. – Суинберн, – поправила она. – Ну да, он самый, – пробормотал он и опять почувствовал, что у него горят щеки. – Давно ли он умер? – А я и не знала, что он умер! – она с любопытством посмотрела на него. – Где вы с ним познакомились? – И в глаза его не видел, – последовал ответ. – Но перед вашим приходом я прочел несколько его стихотворений в той книжке, вон там, на столе. Вам нравятся его стихи? Она тотчас же легко и свободно подхватила эту тему – тему, подсказанную им. Он тоже почувствовал облегчение и уселся глубже в кресло, крепко ухватившись за его ручки, точно боялся, что оно ускользнет из-под него и сбросит его на пол. Наконец-то ему удалось направить ее на привычную ей тему; она заговорила быстро и просто, а он старался понять ее, изумленный тем объемом знаний, которые вмещала ее хорошенькая головка, упиваясь прелестью ее бледного личика. Мысли ее он схватывал, хотя порой его сбивали с толку незнакомые слова, легко слетающие с ее уст, а также ее критические суждения; ее мысли были чужды ему, но все же ее слова давали толчок его уму и заставляли его работать. Вот она, умственная жизнь, подумал он, вот она красота, яркая, чудесная красота, о которой он никогда и не мечтал. Он забыл все окружающее и жадными глазами впился в нее. Да, вот нечто, ради чего стоит жить, чего стоит добиваться, за что есть смысл бороться, – и даже умереть. Книги говорили правду. В мире действительно существовали подобные женщины. Перед ним была одна из них. Она окрыляла его воображение: перед его глазами проносились огромные светлые картины, на которых смутно вырисовывался гигантский образ романической любви, героические подвиги ради женщины, – ради бледной, похожей на золотистый цветок, женщины. Но сквозь это колеблющееся, туманное видение, как сквозь волшебное стекло, он видел живую женщину, которая сидела перед ним и разговаривала о литературе и искусстве. Он прислушивался к ее словам и пристально глядел на нее, сам не сознавая, что не отрывает от нее глаз и что в его взгляде ярко отражается вся мужская сущность. И она, так мало знавшая мужчин, мучительно ощущала на себе его горящий взгляд. Никогда еще ни один мужчина не смотрел на нее так, и это ее смущало. Она запнулась и потеряла нить разговора. Он пугал ее, но вместе с тем ей было как-то удивительно приятно, что он так смотрит на нее. Ее воспитание подсказывало, что здесь кроется какая-то опасность, какое-то коварное, неуловимое, таинственное обаяние, но инстинкт бурно восстал против этого, побуждая ее сбросить с себя все условности; ее влекло к этому страннику из чуждого ей мира, к этому неуклюжему парню с израненными руками и красной полоской на шее, натертой непривычным воротничком, к этому человеку, несомненно развращенному грязью грубой жизни. Сама она была чиста; и эта ее чистота бунтовала против него, но она была женщиной и впервые начинала познавать всю парадоксальность своей женской природы. – Как я сказала… да, о чем это я говорила? – Она резко оборвала фразу и сама засмеялась из-за своей забывчивости. – Вы говорили, что этому Суинберну не удалось стать великим поэтом потому, что… на этом вы и остановились, мисс, – подсказал он. Ему казалось, что он словно испытывает какую-то жажду, а при звуке ее смеха у него по спине пробежала приятная дрожь. «Точно серебро, – подумал он, – совсем как серебряный колокольчик», – и тотчас же на мгновение перенесся в далекую страну; ему почудилось, что он сидит под вишней, покрытой розовыми цветами, и курит, прислушиваясь к колокольчикам, призывающим в остроконечную пагоду обутых в соломенные сандалии паломников… – Да, да, благодарю вас, – ответила она. – Суинберну это, в сущности говоря, не удалось, потому что он… потому что он груб. Многие из его стихов вовсе не стоило бы читать. У настоящих великих поэтов каждая строчка – прекрасная истина, взывающая ко всему, что есть благородного и возвышенного в человеческой душе. Ни одной строчки нельзя выкинуть из произведений великих поэтов – от этого мир стал бы беднее. – А мне это показалось великим… то немногое, что я читал, – неуверенно проговорил он, – я и не подозревал, что он такой… так плох. Наверное, это видно по другим его сочинениям? – И из той книжки, которую вы сейчас читали, можно было бы выкинуть многое, – безапелляционно заявила она авторитетным тоном. – Должно быть, я их как-то пропустил, – отозвался он. – То, что я прочел, было действительно хорошо. Эти стихи словно пронизаны светом, который проник мне прямо в душу и всю ее осветил, точно солнце или прожектор какой. Вот как он на меня подействовал, но я, видно, плохой судья, что касается стихов, мисс. Он как-то неловко умолк, смущенный и огорченный своим неумением изъясняться. В отрывке, только что им прочитанном, он почувствовал величие и трепет настоящей жизни, но не мог этого высказать. Он не умел выразить то, что чувствовал. Он сравнивал себя с матросом, который очутился бы в темную ночь на чужом корабле и ощупью разбирался бы в незнакомых ему снастях. Ну, что же, решил он, ведь от него самого зависит, как войти в этот новый для него мир. Еще не было той вещи, которой он при желании не научился бы. Теперь, видно, пришла пора учиться высказывать все то, что у него в душе, высказывать так, чтобы она понимала его. Она уже закрывала собой весь его горизонт. – Вот Лонгфелло… – начала она. – Да, я читал, – с живостью перебил он, желая показать ей, что и он как-то знаком с книгами, что и он не круглый невежда. – «Псалом жизни», «Эксцельсиор» и еще… да, кажется, вот и все. Она кивнула головой и улыбнулась; почему-то он почувствовал в этой улыбке снисхождение – снисхождение и жалость. Как глупо было с его стороны хвастаться своей начитанностью. Верно, этот Лонгфелло написал еще кучу всяких стихов. – Простите меня, мисс, что я вас так перебил. Я, видно, попросту ничего в этих вещах не смыслю. У нас, в простонародье, про них не знают. Но я добьюсь того, что хоть один простой человек научится этому. В его словах звучало нечто вроде угрозы. В голосе слышалась решительность, в чертах лица появилась какая-то резкость. Ей показалось, что даже подбородок у него как-то изменился: в нем чувствовалось что-то неприятно угрожающее. Но вместе с тем от него повеяло на нее чисто мужской силой. – Я думаю… что вы добьетесь этого, – закончила она и рассмеялась. – Вы сильный человек. Взгляд ее на мгновение остановился на его мускулистой шее, с выступающими жилами, – на этой, почти бычьей шее, потемневшей от солнца, свидетельствовавшей о здоровье и силе. И хотя он сидел в эту минуту смущенный, с покрасневшим лицом, она вновь почувствовала, что ее тянет к нему. В голове у нее мелькнула мысль, которой она сама изумилась. Ей вдруг показалось, что если она обнимет эту шею, вся его сила и мощь передадутся ей. Она сама ужаснулась этому своему желанию. Оно словно доказывало ее бессознательную, скрытую порочность. К тому же физическая сила всегда казалась ей чем-то грубым, животным. Ее идеалом мужской красоты было утонченное изящество. И в то же время она никак не могла отделаться от этой мысли. Она сама не понимала, как у нее могло появиться желание обнять эту загорелую шею. В сущности, она была слаба и ей недоставало силы. Впрочем, она этого не сознавала. Она знала только одно: еще никто никогда так на нее не действовал, как этот человек, ежеминутно шокировавший ее своей неправильной речью. – Да, хилым меня никто не назовет. Если понадобится, я могу и железо переварить. Но сейчас у меня что-то вроде несварения. Многое из того, что вы говорили, я никак переварить не могу. Ведь меня, понимаете, этому не учили. Я люблю читать, люблю стихи, и когда у меня бывало свободное время, я читал, но никогда не задумывался над прочитанным, вот как вы. Поэтому я и разговаривать о книгах не умею. Я словно человек, пустившийся в плавание по незнакомому морю без компаса и карты. А теперь мне захотелось узнать, где я нахожусь. Может быть, вы поможете мне? Скажите мне, откуда вы-то сами узнали все, про что сейчас говорили? – Я ходила в школу, разумеется, и сама училась, – ответила она. – Да и я маленьким в школу ходил, – возразил он. – Да, но я имею в виду высшую школу, лекции, университет. – Вы учились в университете? – спросил он с нескрываемым удивлением, почувствовав, что она отдалилась от него еще на целые миллионы миль. – Я еще и не окончила его. Слушаю специальный курс филологии. Он не знал, что такое «филология», но, мысленно отметив свое невежество, продолжал: – А сколько времени мне пришлось бы учиться для того, чтобы поступить в университет? Она ободряюще улыбнулась. – Это зависит от того, много ли вы уже знаете. Вы в средней школе не были? Ну, конечно, нет. А окончили ли вы начальную? – Мне еще два года оставалось, когда я ушел, – ответил он. – Но учился я всегда хорошо. И тотчас же он сам на себя рассердился за хвастовство и так впился в ручки кресла, что у него даже заныли пальцы. В тот же миг он увидел, что в комнату вошла женщина. Молодая девушка тотчас же встала и быстро направилась ей навстречу. Они поцеловались и, обнявшись, подошли к нему. «Наверное, ее мать», – подумал он. Это была высокая блондинка, стройная, величественная, красивая. Ее платье, как и следовало ожидать, соответствовало обстановке. Изящные его складки радовали взоры Мартина. И женщина эта, и одежда ее напоминали ему актрис, которых он видел на сцене. Затем он вспомнил, что видел еще таких же важных дам, в таких же платьях, у подъездов лондонских театров; сам он в это время стоял на панели и глазел на них, пока полицейский не выгонял его из-под навеса на мостовую, под дождь. Затем в его воображении пронеслась другая картина: «Гранд-отель» в Йокохаме, где он тоже издали наблюдал важных дам. И тут же перед ним целой вереницей замелькали виды Йокохамы – города и порта. Но он тотчас прогнал от себя этот калейдоскоп картин: ему нужно было подумать о настоящем. Он знал, что должен встать, чтобы быть представленным хозяйке дома, смущенно поднялся с места; брюки его оттопыривались на коленях, руки беспомощно висели, придавая ему комичный вид, но на лице его появилось выражение твердой решимости как-нибудь перенести предстоящую ему пытку. Глава II Процедура перехода в столовую стала для него настоящим кошмаром. Он столько раз останавливался и спотыкался, словно его дергало или бросало из стороны в сторону, что чуть было совсем не потерял надежды благополучно дойти. Но пытка все-таки окончилась, и он оказался за столом рядом с ней. Его испугало количество разложенных ножей и вилок. В них таилась какая-то неведомая опасность; он смотрел на них, словно зачарованный, пока их блестящая поверхность не превратилась, наконец, в фон, по которому целой вереницей потянулись картины из его жизни на судах. Он видел себя и своих товарищей за едой: они резали солонину карманными ножами и пальцами отправляли ее в рот или же хлебали гнутыми жестяными ложками густой гороховый суп из котелков. Он словно чуял вонь тухлой говядины и слышал громкое чавканье соседей, раздававшееся под аккомпанемент скрипа мачт и переборок. Он мысленно смотрел на товарищей и решил, что они едят, как свиньи. Но здесь он последит за собой. Чавкать не будет. Только бы не забываться. Он окинул взглядом стол. Против него сидели Артур и второй брат, Норман. «Ее братья!» – подумал он и у него возникло к ним теплое чувство. Как они любят друг друга, члены этой семьи! Он вспомнил, как вошла в комнату ее мать и как они обе шли, обнявшись. В том мире, где он жил, ему не приходилось видеть таких проявлений любви между родителями и детьми. Это было для него откровением, показывавшим, какой высоты достигла жизнь высших слоев общества. Это было самое прекрасное из всего, что он видел в этом мире, куда ему только что удалось заглянуть. Его растрогала эта нежность, душа его была преисполнена симпатии и тепла. Всю жизнь он жаждал любви. Его натура требовала этого. Он органически в ней нуждался. А между тем ему пришлось обходиться без нее – и это его ожесточало. Он до сих пор сам не сознавал, что любовь ему необходима, да и сейчас еще не понял этого. Он только видел проявление любви и почувствовал трепет в душе – так это было прекрасно, возвышенно, чудесно. Он был рад, что мистер Морз отсутствует. И без того он испытывал страх, когда пришлось знакомиться с ней, ее матерью и с ее братом Норманом (Артура он уже немного знал). Он чувствовал, что будь тут еще отец, он не выдержал бы. Ему казалось, что еще никогда в жизни он не выполнял такой тяжелой работы. Самый каторжный труд – и тот был бы детской игрой в сравнении с этим. На лбу у него выступили капельки пота, а рубашка его от напряжения и усилия делать одновременно множество непривычных ему вещей была мокрой, хоть выжимай. Ведь ему нужно было есть так, как он никогда в жизни не ел, пользоваться незнакомыми приборами, украдкой поглядывать на соседей и учиться у них, как поступать; вместе с тем на него обрушился целый поток новых впечатлений, которые нужно было отмечать и классифицировать, а в душе у него росло влечение к ней, выражавшееся каким-то ноющим беспокойством, и при этом он чувствовал острое желание стать похожим на людей ее класса. Мысли его все время отвлекались и возвращались к вопросу, каким путем добиться ее. Кроме того, когда взгляд его падал на Нормана или на кого-нибудь другого из присутствующих (он все время посматривал на них, чтобы знать, за какую вилку или за какой нож взяться), черты лица этого человека запечатлевались у него в мозгу, и он невольно стремился дать ему оценку и угадать, каковы их отношения. К тому же ему нужно было разговаривать, слушать то, что ему говорят, и те замечания, которыми обмениваются остальные, да еще отвечать, когда это требовалось, при этом все время внимательно следить за собой, чтобы не ввернуть какое-нибудь неподходящее словцо. Вдобавок его бесконечно смущал слуга – беспрестанная угроза, вдруг бесшумно выраставшая рядом с ним, истый сфинкс, задававший загадки, которые нужно было разгадывать немедленно. В течение всего обеда его угнетала мысль о предстоящем появлении полоскательниц для рук. Эта мысль упорно и некстати возвращалась к нему множество раз. «Когда же их принесут и на что они похожи?» – думал он. Он слыхал, что существуют подобные штуки, и ждал, что он вот-вот увидит их; ведь он сидит за столом с возвышенными существами, употребляющими также необыкновенные вещи, больше того, он сам сейчас должен будет обмакнуть пальцы в такие сосуды. А где-то глубоко в душе таился еще, постоянно всплывая на поверхность, важнейший из всех вопросов: как ему держаться с этими людьми? Как себя вести? Этот вопрос неотступно мучил его. То у него появлялось малодушное желание притвориться, сыграть какую-то роль; то затем, на смену этому желанию, приходила еще более беспомощная мысль, что он не сумеет выдержать этой роли, это совершенно не свойственно его природе и что он только окажется в дураках. В начале обеда он сидел очень тихо: он еще не решил, как держать себя. Он не подозревал, что его спокойствие опровергает слова Артура, сказавшего накануне родным, что на следующий день приведет к обеду дикаря, но чтобы это их не шокировало, так как дикарь этот очень интересен. Мартин Иден в эту минуту ни за что бы не поверил, что ее брат способен на подобное вероломство, особенно после того, как он, Мартин, выручил его из такой опасной драки. Он сидел за столом, смущаясь своей неловкостью, и в то же время восхищенный всем окружающим. Впервые в жизни он понимал, что еда может быть не только простым актом утоления голода. Раньше он никогда не замечал, что ест. Для него это была просто пища. Но здесь, за этим столом, где еда являлась эстетическим процессом, он мог удовлетворить свое чувство прекрасного. Мозг его горел. Он слышал непонятные слова и такие, которые встречал только в книгах и которые никто из знакомых ему мужчин или женщин не произносил вследствие недостатка воспитания. Когда он слышал, как все члены этого удивительного семейства – ее семейства – небрежно произносят такие слова, он чувствовал, что весь дрожит от восторга. Значит, книги, где говорилось, что существует на свете красота, романтика, увлекательная жизнь, писали правду. Он находился в блаженном состоянии человека, который видит, как осуществляются его самые фантастические мечты. Никогда еще он не возносился на такие высоты. Он старался стушеваться, слушал, наблюдал и наслаждался, давая лишь односложные ответы: «да, мисс», «нет, мисс», когда говорил с ней, и «да, мэм» или «нет, мэм», когда говорил с ее матерью. По привычке к морской дисциплине ему все время хотелось ответить и ее брату: «да, сэр» или «нет, сэр», но он удерживался, чувствуя, что этого не следует делать, ибо он сам признался бы, что стоит ниже его. И это только помешает ему впоследствии добиваться ее. К тому же в нем заговорила гордость. «Черт возьми! – мысленно восклицал он. – Я ничуть не хуже их. Если они и знают кучу вещей, которых не знаю я, то ведь и я могу научиться!» Но стоило ей или ее матери обратиться к нему, называя его «мистер Иден», как тотчас же исчезала вся его гордость и строптивость и он весь трепетал от восторга. Ведь он культурный человек и сидит за одним столом с теми людьми, о которых до сих пор только читал в книгах! Он сам в собственных глазах превратился в персонажа из романа, и порой ему казалось, что он странствует по печатным страницам переплетенных томов. Но, опровергая своим поведением характеристику Артура и проявляя себя скорее кротким ягненком, чем диким львом, Мартин мучительно ломал себе голову над тем, как ему дальше держать себя. Ведь на самом деле он далеко не кроткий ягненок, и играть вторую скрипку вовсе не было свойственно его живой натуре. Он открывал рот лишь тогда, когда это было необходимо, и речь его звучала так же неуверенно, как неуверенна была его походка в этих комнатах: он останавливался, запинался, искал слова в своем лексиконе, представлявшем собой смесь разных жаргонов, боялся, что не сумеет произнести то или иное подходящее выражение, или не решался выговорить другое, чувствуя, что его не поймут, или что оно покажется слишком резким и грубым. При этом он все время сознавал, что это тщательное подбирание слов делает его смешным, мешает ему выразить все то, что у него на душе. Его любовь к свободе протестовала против этих ограничений так же, как протестовала его шея против надетой на нее колоды в виде крахмального воротничка. Он был уверен, что не сумеет долго так выдержать. От природы в нем были заложены здравый смысл и сильные чувства, и творческий дух беспокойно и настойчиво искал себе выхода. Когда какое-нибудь представление или ощущение овладевало им, он мучительно старался воплотить его в слова, выразить его – и тогда он забывал, где находится, и у него вырывались привычные восклицания и выражения. Как-то раз, когда ему надоел что-то предлагавший ему лакей, он громко и резко сказал ему: – Пфа! Все присутствующие тотчас же насторожились; лакей нахально ухмыльнулся, а Мартин готов был провалиться сквозь землю. Впрочем, он быстро сориентировался. – Это гавайское слово, оно значит: «хватит», – объяснил он. – Оно как-то невольно вырвалось у меня. В это мгновение он заметил, что она с любопытством разглядывает его руки. По инерции он продолжал: – Я только что приехал на одном из тихоокеанских пароходов. Он пришел сюда с опозданием, и потому нам пришлось во всех портах работать, как неграм, чтобы скорее нагрузиться. А груз-то у нас был смешанный – если вы только понимаете, что это значит. Вот и руки у меня все в ссадинах. – Да я вовсе не об этом думала, – в свою очередь поспешно оправдывалась она. – Мне кажется, что для такого крупного мужчины руки у вас маловаты. Он вспыхнул, приняв это как замечание о физическом недостатке. – Да, – огорченно сказал он. – Они не всегда выдерживают напряжение. Зато в плечах я силен, как мул, слишком даже силен: как хвачу кого-нибудь по зубам, так и руки у меня обязательно пострадают. Но он тотчас же пожалел о сказанном и почувствовал отвращение к самому себе. «Распустил язык и начал болтать всякую чушь!» – Какой вы храбрый: пришли на помощь Артуру, совсем незнакомому человеку! – тактично проговорила она, чувствуя его смущение, но не догадываясь о его причине. Он тотчас же понял, что она старается его выручить, и горячее чувство благодарности охватило его. Под влиянием этого чувства он опять потерял контроль над собой. – Ерунда, – сказал он. – Как было не помочь парню? Эти хулиганы так и выискивали, к чему бы придраться, а Артур вовсе их не трогал. Они ни с того ни с сего накинулись на него, а тут уж и я на них налетел да и проучил их. От этого у меня руки тоже немножко пострадали – зато я не один зуб им вышиб. Я ужасно рад этому. Когда я вижу… Он так и застыл с открытым ртом, сознавая всю свою ничтожность и чувствуя себя недостойным дышать одним воздухом с ней. Артур, между тем, в двадцатый раз рассказывал о своем столкновении с пьяными хулиганами на пароме и о том, как Мартин Иден бросился к нему на помощь и спас его. Сам же Мартин в это время сидел, насупив брови, думая о том, что он опять сделался общим посмешищем, и вновь пытаясь разрешить вопрос, как же ему вести себя с этими людьми. Ясно, что он не сумел поставить себя как следует. Сразу чувствовалось, что он слеплен из другого теста и не может говорить их языком. Так он мысленно рассуждал. Не умеет он под них подделаться, притворяться не к чему, да к тому же притворяться и не в его характере. Обман, лицемерие – все это не для него. Будь что будет, но он должен оставаться самим собой. Правда, он теперь еще не умеет правильно разговаривать, но он научится – только дайте срок. Это он твердо решил. А пока он не станет молчать, но будет говорить по-своему, разумеется, выбирая слова, чтобы они понимали его и чтобы не слишком уже шокировать их. А кроме того, он не будет делать вид, что знает то, что ему на самом деле неизвестно, и даже не станет молчанием вводить их в заблуждение. Поэтому, когда братья, разговаривая об университетских делах, несколько раз произнесли слово «триг», Мартин Иден спросил: – А что такое «триг»? – Тригонометрия, – ответил Норман. – Одна из отраслей «мат». – А что такое «мат»? – последовал вопрос, вызвавший у Нормана легкую усмешку. – Математика – арифметика, – был ответ. Мартин Иден кивнул головой. Он заглянул в беспредельную область знания. Виденное им начинало теперь принимать определенную форму и превращаться силой яркого воображения из отвлеченного представления в нечто конкретное. Тригонометрия, математика и вся та отрасль знания, к которой они относились, превратилась в лаборатории его мозга в какой-то особый пейзаж. Он видел уходящие в бесконечность зеленеющие просеки, лесную чащу, озаренную мягким светом или же прорезанную яркими лучами. Смутно вырисовывалась даль, окутанная пурпурной дымкой; но за этой дымкой скрывалось, он знал, таинственное, неведомое, прекрасно романтическое. Это видение опьяняло его, как вино. Перед ним расстилался мир, полный приключений, где найдется работа и для мозга, и для рук, – мир, который нужно было завоевать. И тотчас же в глубине подсознания у него шевельнулась мысль: «Завоевать его, чтобы завоевать ее, бледную, как лилия, девушку, сидевшую рядом с ним». Однако Артур, все время мечтавший продемонстрировать родным дикаря, рассеял своими расспросами лучезарное видение. Мартин Иден вспомнил о своем решении. Впервые за весь вечер он стал самим собой; сначала он это делал сознательно и преднамеренно, но вскоре радость творчества заставила его забыть все окружающее: он с восторгом описывал ту жизнь, которую знал, воплощая ее в живые образы перед своими слушателями. Он был матросом на контрабандистской шхуне «Алкион», когда ее захватил таможенный катер. Он умел видеть и умел передать виденное. Перед его слушателями развернулись картины бурлящего моря, судов, плавающих по нему, и людей, находящихся на этих судах. Он сумел заразить слушателей своей способностью видеть, так что и им все эти картины представлялись воочию. Как настоящий художник, он выбирал из массы подробностей только нужные, рисовал картины из жизни яркие и красочные, полные движения, и увлекал за собой слушателей своим грубоватым красноречием, силой слова и энтузиазмом. Порой он шокировал их откровенной реальностью описаний или резкими выражениями, но в речи его была не только грубость, но и красота, трагизм смягчался юмором и анекдотами, иллюстрировавшими оригинальное мировоззрение матросов. Пока он говорил, молодая девушка не отрывала от него удивленного взгляда. Огонь, которым он горел, передался и ей. Ей показалось, что она до сих пор жила в каком-то холодном, обледенелом царстве. Ей хотелось прильнуть к этому полному внутреннего пламени человеку, от которого веяло мощью, как от вулкана, извергающего потоки лавы, – веяло силой и здоровьем. Она испытывала желание опереться на него и сдерживалась лишь усилием воли. Но вместе с тем что-то отталкивало ее от него: его израненные руки, огрубевшие от тяжелой работы так, что в них, казалось, въелась вся житейская грязь; красная полоска, натертая воротничком, выпуклые мускулы. Его грубость внушала ей страх. Каждое грубое слово оскорбляло ее слух, каждая грубая подробность в его рассказах оскорбляла ее чувства. Но минутами ее так безумно тянула к нему, ей казалось, какая-то дьявольская сила. Все устои жизни, в которые она привыкла верить, заколебались. Дух приключений, который наполнял его, начинал подрывать привычные ей условности. Под влиянием его пренебрежения к опасности, его юмора менялся ее взгляд на жизнь: она уже казалась ей не серьезным и трудным делом, а игрой, мячиком, которым можно было небрежно швыряться ради развлечения, чтобы в конце концов так же небрежно отбросить его прочь. «И потому играй, пока можешь! – звучало у нее в душе. – Прижмись к нему, если тебе этого хочется, и обними его за шею!» Смелость этой мысли так ужаснула ее, что она чуть не закричала; тщетно цеплялась она за собственную чистоту и культуру, за все то, чем обладала она и что отсутствовало у него. Она оглянулась вокруг и увидела, что все присутствующие слушают его с вниманием, всецело поглощенные его словами; она готова была прийти в отчаяние, если бы не увидела в глазах матери выражения ужаса, смешанного с очарованием, но все-таки ужаса. Значит, правда, что в этом человеке, вынырнувшем из тьмы, есть злое начало. Это чувствовала ее мать, а она ошибаться не могла. Она и на этот раз должна была поверить матери, как всегда верила ей во всем. Его внутренний огонь уже перестал воспламенять ее, и страх перед ним уже не сжимал ей сердца. А потом она села за рояль и играла ему, демонстративно играла для него, в смутной надежде подчеркнуть, как непроходима пропасть между ними. Игра ее была оружием – тяжелой палицей, которой она грубо наносила ему удары; но эти удары, хотя они и ошеломляли, и подавляли его, вызывали в нем вместе с тем жажду борьбы. С благоговением он смотрел на нее. И в его представлении пропасть между ними теперь казалась шире; но чем больше она росла, тем сильнее ему хотелось перекинуть через нее мост. Однако его отличала слишком живая реакция и сильная впечатлительность, чтобы сидеть весь вечер и мысленно созерцать пропасть, особенно слушая музыку. Музыка необычайно сильно действовала на него. Она опьяняла его, точно крепкий напиток, под ее влиянием обострялись чувства; музыка, как наркотик, всецело овладевала его воображением и уносила его куда-то ввысь, в небеса. Под ее звуки он забывал всю серость жизни; душа его наполнялась красотой, стремлением ко всему романтическому, словно окрылялась. Ту музыку, которую он теперь слышал, он не понимал – так не похожа она была на пиликанье рояля на танцульках и на рев привычных для него оркестров. Но в книгах он читал о подобной музыке и теперь принимал на веру искусство Рут. Сначала он все ждал, что услышит наивную мелодию с резко определенным ритмом, но мелодия эта длилась лишь на протяжении нескольких тактов, и это приводило его в недоумение. Не успевал он схватить ее и унестись на крыльях воображения, как она пропадала, утонув в каком-то хаосе звуков, казавшемся ему бессмысленным; воображение его тотчас же прекращало свой полет, и он опять возвращался на землю. На миг ему даже пришло в голову, что молодая девушка насмехается над ним. Он почувствовал в ней какую-то враждебность и старался угадать, что хотят сказать ее руки, бегающие по клавишам. Но он тотчас же отбросил это предположение как нечто невозможное, недостойное ее, и вновь весь отдался музыке. Опять вернулось прежнее блаженное состояние. Ноги его словно отделились от земли, он не чувствовал своего тела, казалось, он стал духом; в глазах у него стояло какое-то лучезарное сияние; все окружающее исчезло, и он унесся куда-то далеко, на край земли – родной, дорогой его сердцу земли. И знакомое, и неведомое сплелись вместе в дивные мечты, выстраивающиеся перед его мысленным взором. Он переносился в незнакомые порты каких-то солнечных стран, блуждал по рынкам, окруженный толпой невиданных дикарей. До него доносился запах пряностей, который он ощущал, подплывая к южным островам в теплые безветренные ночи; в течение долгих, бесконечных дней под лучами тропического солнца он боролся с юго-восточным пассатом, плыл мимо увенчанных пальмовыми рощами коралловых островов, погружавшихся позади судна в бирюзовые волны моря, между тем, как впереди из той же бирюзовой глади вырастали новые коралловые островки, также увенчанные пальмами. Быстрее мысли мелькали картины, одна за другой. То он мчался верхом на техасской лошадке по волшебной, залитой яркими красками пустыне; то он глядел, задыхаясь от жара, вниз, в белеющую гробницу Долины Смерти; то он работал веслами среди полузамерзшего моря, и кругом него высились сверкавшие на солнце огромные плавучие ледяные горы. То он вдруг лежал на берегу моря, на коралловом песке, под тенью кокосовых пальм, и прислушивался к легкому плеску прибоя. Корпус давно потерпевшего крушение судна горел синеватым пламенем, и при свете его он видел пляшущих людей. Они плясали хулу, а вокруг них певцы напевали под треньканье укулейлей и грохот тамтамов полную любовного призыва песнь. Тропическая ночь дышала негой. На заднем плане на фоне звездного неба вырисовывался кратер вулкана. По небу плыл бледный двурогий месяц, а над горизонтом горел Южный Крест… Мартин Иден словно стал эоловой арфой. Сознание его, пережитые им в течение жизни впечатления были струнами, и музыка, словно ветер, ударяла по ним и заставляла их колебаться, навевая ему воспоминания и мечты. Но он не только предавался ощущениям – он придавал им окраску, форму и сияние и силой своего смелого воображения конкретизировал их в возвышенные, волшебные образы. Прошлое, настоящее и будущее сливались в нечто единое; а он все странствовал по безграничному, ласкающему его миру, переживая необычайные приключения, совершая благородные подвиги, и направлялся к ней, – нет, он шел бок о бок с ней, побеждал ее сердце, обнимал ее и уносил с собой в волшебном полете, на крыльях своей фантазии. А она, оглянувшись на него, прочла на его лице все эти чувства. Он весь преобразился: его широко открытые, блестящие глаза глядели куда-то вдаль, за завесу звуков, и видели позади нее биение сердца жизни, гигантские призраки фантазии. Она была поражена. Куда исчез грубый, неотесанный парень?! Правда, оставались все тот же дешевый, плохо скроенный костюм, те же огрубелые руки, то же обветренное лицо; но сквозь них, как сквозь решетки темницы, виднелась душа, великая душа, молчавшая лишь потому, что слабые уста не умели повиноваться ей. Только на одно краткое мгновение она увидела это; миг – и перед ней опять был неотесанный парень и она рассмеялась своей фантазии. Однако впечатление от этого краткого мига исчезло не сразу; и потому, когда он неуклюже встал, намереваясь уйти, она на прощание дала ему два томика – Суинберна и Броунинга; она как раз изучала Броунинга в университете. Мартин показался ей совсем еще мальчиком, когда, краснея и сконфуженно запинаясь, благодарил ее, и ее охватило чувство чисто материнской нежности и жалости к нему. Она уже не видела в нем ни грубого парня, ни духа, заключенного в темницу, ни мужчину, очаровавшего и испугавшего ее тем, что он по-мужски посмотрел на нее; она видела теперь в нем только мальчика, державшего ее руку в своей огрубевшей руке, напоминавшей терку и царапавшей ей нежную кожу, который, запинаясь, говорил: – Это самый светлый день моей жизни. Видите ли, я не привык… – он беспомощно оглянулся – … к такой обстановке и к таким людям. Для меня все это ново и очень нравится мне. – Надеюсь, вы будете заходить к нам, – сказала она, когда он прощался с ее братьями. Он натянул кепку, неловкой походкой устремился к двери и исчез. – Ну, как ты нашла его? – спросил Артур. – Он очень интересен, освежает, точно озон, – ответила она. – А сколько ему лет? – Двадцать. Почти двадцать один. Я сегодня как раз спросил его, не думал, что он так молод. «Значит, я на три года старше его», – промелькнуло у нее в голове, когда она целовала на прощание своих братьев. Глава III Спускаясь с лестницы, Мартин Иден быстро опустил руку в карман и вытащил оттуда коричневую рисовую бумажку и щепотку мексиканского табаку. Ловким движением он скрутил папиросу, глубоко затянулся и не сразу выдохнул дым, а медленно, как бы с сожалением выпуская его. – Боже мой! – произнес он с каким-то благоговейным изумлением. – Боже мой! – повторил он и еще в третий раз пробормотал: – Боже мой! Затем он поднял руку, сорвал с шеи воротничок и сунул его в карман. Моросил холодный дождик, но Мартин, не обращая на него внимания, обнажил голову, расстегнул куртку и быстро зашагал. Что идет дождь – это он сознавал лишь смутно. Он был в экстазе: перед ним мелькали мечты и видения только что пережитого им. Наконец-то он встретился с ней – той женщиной, о которой до сих пор почти и не думал, – ведь он вообще редко думал о женщинах, – но которую всегда ждал, в смутной надежде, что, наконец, встретит ее. Он сидел рядом с ней за столом. Он ощутил пожатие ее руки, смотрел ей в глаза и видел в них отражение прекрасной души. Но не менее прекрасны были и глаза, в которых светилась эта душа, и тело, в которое она была заключена. Впрочем, он не думал о теле Рут, как о чем-то физическом, и это было ново для него, ибо до сих пор женщины интересовали его лишь с этой точки зрения. Однако на этот раз его охватило иное чувство. Он не мог поверить, что тело ее – из плоти и крови и что оно подвержено болезням и разрушению, как всякое живое тело. Для него это было нечто большее, чем оболочка ее души. Оно казалось ему эманацией ее духа, чистейшей и прелестнейшей кристаллизацией ее сущности. Сознание, что в ней есть нечто божественное, поразило его. Оно заставило его очнуться от мечтаний и вернуться к более трезвым мыслям. До этого мига его душу еще никогда не затрагивало религиозное чувство. Он не верил ни во что сверхъестественное. Он всегда был неверующим и добродушно посмеивался над священниками с их верой в бессмертие души. Он был убежден, что загробной жизни нет; человек живет лишь на земле, а затем погружается в вечный мрак. Но теперь он увидел в ее очах душу – бессмертную душу, которая не могла погибнуть. До этих пор никто – ни мужчина, ни женщина – не сумел внушить ему представления о бессмертии. Впервые это сделала она. Она будто шепнула ему об этом в первый же миг, когда он увидел ее. Он шел по улице и видел перед собой ее лицо, бледное, серьезное, ласковое и впечатлительное; оно улыбалось ему с нежностью и жалостью, улыбалось так, как может улыбаться только ангел; от него веяло непорочностью – такой непорочностью, о которой он и мечтать не смел. Эта ее чистота поражала его, он был буквально ошеломлен ею. До этих пор он знавал людей хороших и дурных, но о том, что могут быть на земле совершенно чистые существа, – об этом он и не задумывался. И теперь, при виде ее, у него появилось ощущение, что душевная чистота является высшей формой нравственного совершенства, ведущей к вечной жизни. Тотчас же у него родилось тщеславное желание приобщиться к этой вечной жизни. Что он не достоин развязать шнурок на ее обуви – это он отлично сознавал; ведь лишь благодаря какой-то роковой фантазии, чудесному стечению обстоятельств ему удалось увидеть ее, говорить с ней, провести с ней целый вечер. Это была чистая случайность. В этом не было никакой заслуги с его стороны. За что ему подобное счастье? Его охватило чисто религиозное настроение – сознание собственного ничтожества, ощущение душевной кротости, самоунижения и приниженности. Это было именно то настроение, в котором к грешникам приходит раскаяние. Что он грешник – он сознавал ясно. Но так же, как преисполненный кротости раскаявшийся грешник, стоящий у исповедальни, мысленно заглядывает в будущую, полную гордого блаженства жизнь, так и перед Мартином мелькали видения того блаженства, которое станет его уделом, когда он будет обладать ею. Однако это будущее обладание представлялось ему в какой-то смутной, неясной форме и совершенно не похожим на обладание другими женщинами, которых он знал. Он уносился ввысь на крыльях своих честолюбивых мечтаний, поднимался вместе с ней на головокружительные высоты, делился с ней своими мыслями, вместе с ней наслаждался всем, что есть в жизни прекрасного и благородного. Ему хотелось обладать ее душой; он мечтал о чистом, чуждом всякой физиологии обладании ею, о свободном духовном союзе, которому не мог подыскать точного определения. Но он об этом и не думал. Вообще он ни о чем не думал. Мысль уступила место эмоциям: он весь трепетал от никогда еще не испытанных чувств и с наслаждением погружался в эту волну ощущений, возвышенных и одухотворенных, которая уносила его на самые высокие вершины жизни. Он шел, пошатываясь, точно пьяный, и благоговейно шептал вслух: – Боже мой! Боже мой! Стоявший на углу полицейский подозрительно оглядел его; вдруг он заметил его характерную для матроса походку: – Где насвистался? – спросил полицейский. Мартин Иден вернулся на землю. Мозг его отличался необычайной подвижностью, он быстро приспосабливался к любой ситуации и мгновенно реагировал на самые различные обстоятельства. Услыхав окрик полицейского, он вмиг опомнился и тотчас же сообразил, где находится. – Здорово! – рассмеялся он в ответ. – Я и не заметил, что разговаривал вслух. – Скоро запоешь, – авторитетно заявил полицейский. – Нет, не запою. Нельзя ли спичечку? Я закурю, сяду в первый же трамвай и поеду домой. Он закурил папиросу, пожелал полицейскому спокойной ночи и продолжал свой путь. «Ну и штука! – прошептал он про себя. – Фараон-то вообразил, будто я пьян. – Он улыбнулся и погрузился в размышления. – Да, он, пожалуй, прав, вот уж я не думал, что опьянею от женского лица!» На Телеграф-авеню он сел в трамвай, шедший в Беркли. Трамвай был полон учащейся молодежи; молодые люди пели песни и время от времени издавали призывный клич своих колледжей. Он начал с любопытством разглядывать их. Ведь это были студенты университета. Они посещали тот же университет, что и она, принадлежали к одному с ней обществу, быть может, были знакомы с ней, могли видеться с ней каждый день, если хотели. Он удивлялся, что им этого не хочется, что они куда-то ездили веселиться вместо того, чтобы провести вечер с нею, усевшись вокруг нее и почтительно преклонившись перед ней. Мысли его унеслись вдаль. Среди студентов он заметил одного с узенькими, как щель, глазами и чувственными губами. Он решил, что этот человек порочен. Будь он в команде на судне, он наверное оказался бы подлецом и доносчиком. Он, Мартин Иден, несомненно превосходит в нравственном отношении этого субъекта. Эта мысль придала ему бодрости, словно он таким образом приблизился к ней. Он начал сравнивать себя с этими студентами. Он вдруг ощутил всю крепкую мускулатуру своего тела и понял, что в физическом отношении все эти студенты уступают ему. Но они обладали запасом знаний, благодаря которому могли разговаривать на ее языке. Это сознание угнетало его. Впрочем, а ему-то на что дан мозг, страстно спрашивал он себя. Того, чего добились они, мог добиться и он. Ведь они изучали жизнь по книгам, между тем как он переживал ее. Ведь и у него знаний не меньше, чем у них, но только знания эти другого рода. Кто из них, например, сумел бы связать тали, стоять на руле или на вахте? Перед ним начали разворачиваться один за другим эпизоды из его жизни, полной опасностей, подвигов, лишений и труда. Он вспомнил, сколько неудач постигло его, сколько раз ему случалось преодолевать трудности, пока он еще изучал жизнь. Ну, теперь-то он ее знает основательно – и в этом его преимущество перед этими людьми. Ведь им еще предстоит начать самостоятельную жизнь и пройти через то горнило, через которое уже прошел он. Ладно, пока они будут заняты этим, он может изучать по книгам другую сторону жизни. Трамвай, между тем, уже достиг сравнительно пустынной полосы, с разбросанными там и сям домами, которая разделяет предместья Окленд и Беркли. Мартин ждал, когда покажется знакомый двухэтажный дом, на фасаде которого горделиво красовалась вывеска «Бакалейная торговля Хиггинботама». На углу он вышел и посмотрел на вывеску. Она являлась для него известным символом – символом мещанского эгоизма и мелкого жульничества, которым, казалось, так и веяло от каждой ее буквы. Бернард Хиггинботам был мужем его сестры, и он хорошо знал его! Мартин открыл дверь своим ключом, вошел и поднялся по лестнице на второй этаж. Там жил его зять. Лавка же находилась внизу. В воздухе носился запах гнилых овощей. В темной прихожей, где Мартину пришлось брести ощупью, он натолкнулся на игрушечную тележку, брошенную кем-то из его многочисленных племянников или племянниц, и с грохотом ударился о дверь. «Мелочная экономия, – подумал он. – Так скуп, что боится сжечь газу на два лишних цента; ему нипочем, если его жильцы сломают себе шею». Мартин нащупал ручку двери и вошел в освещенную комнату, в которой сидели его сестра и Бернард Хиггинботам. Она чинила его брюки, а он растянулся своим тощим телом на двух стульях; ноги его, обутые в поношенные мягкие туфли, свешивались через край второго. Хиггинботам взглянул на Мартина поверх газеты, которую читал, своими темными, проницательными, лживыми глазами. Мартин не мог без отвращения смотреть на него. Что нашла его сестра в этом человеке, он не мог понять. Хиггинботам всегда представлялся Мартину каким-то гадом, которого ему хотелось раздавить ногой. «Вот возьму как-нибудь и расквашу ему морду», – иногда утешал он себя за то, что до сих пор терпел близость этого человека. Теперь эти острые и злые, как у хорька, глаза укоризненно смотрели на вошедшего. – Ну, в чем еще дело? – спросил Мартин. – Выкладывай. – Недели нет, как я эту дверь выкрасил, – не то хнычущим, не то угрожающим голосом произнес мистер Хиггинботам, – а ведь ты сам знаешь, что платить за работу приходится теперь по ставкам союзов. Надо быть осторожнее. Мартин собрался было ему ответить, но понял, что это безнадежно. Он отвел взгляд от этого человека, готового удавиться за грош, и устремил его на литографию, висевшую на стене. Что-то в ней поразило его. Раньше она нравилась ему, но сейчас ему показалось, будто он впервые ее видит. Он вдруг понял, в чем дело: это была дешевая вещь, как и все в этом доме. Мысли его перенеслись в квартиру, которую он только что покинул. Он увидел сначала картины в комнатах, а потом ее и вспомнил нежный взгляд, которым она окинула его, когда на прощание подала ему руку. Он забыл все окружающее, забыл даже о существовании Бернарда Хиггинботама, как вдруг почтенный торговец спросил: – Ты что это – привидение увидел, что ли? Мартин подошел к нему и посмотрел ему в глаза – в эти маленькие, точно бусинки, глаза, насмешливые, хвастливые и трусливые, – и в этот миг ему, точно на экране, представились те же самые глаза и их выражение в тот момент, когда Хиггинботам лебезил перед покупателем в лавке: тогда они становились масляными и выражали угодливость, лесть, низкопоклонство. – Да, – ответил он. – Я увидел привидение. Покойной ночи. Покойной ночи, Гертруда. Он вышел из комнаты, но по дороге чуть не упал, зацепившись ногой за край поношенного ковра. – Смотри, не хлопни дверью, – предупредил его мистер Хиггинботам. Мартин почувствовал, что в нем закипает кровь, но сдержался и тихо закрыл за собой дверь. Мистер Хиггинботам с торжествующим видом посмотрел на жену. – Он пьян, – хриплым шепотом заявил он. – Я говорил тебе, что он напьется. Она покорно кивнула головой. – Глаза у него здорово блестели, – согласилась она, – да и воротничка на нем уже не оказалось, хотя ушел-то он в воротничке… Но, может быть, он выпил всего стаканчик-другой? – Он на ногах не стоит, – упорствовал ее муж, – я следил за ним. Он даже не мог по комнате пройти, не споткнувшись. Сама, надеюсь, слышала, что он чуть не свалился в прихожей. – Да это он, кажется, о тележку Алисы споткнулся, – сказала она, – не увидел ее в темноте. Мистер Хиггинботам начал злиться и постепенно повышать голос. В лавке ему приходилось целый день сдерживать себя, и только вечером, в кругу семьи, он мог позволить себе удовольствие становиться самим собой. – Говорю тебе, что твой ненаглядный братец пьян. Голос его звучал резко, холодно, безапелляционно; слова слетали у него с языка, точно их чеканила и выбрасывала какая-то машина. Жена его вздохнула и промолчала. Это была высокая, полная женщина, всегда небрежно одетая, вечно склонявшаяся под тройным бременем тучности, домашней работы и деспотизма мужа. – Я тебе говорю, он в отца пошел, – продолжал мистер Хиггинботам тоном обвинителя. – И он точно так же окочурится, как и старик, вот помяни мое слово. Сама, небось, видишь! Она кивнула головой, вздохнула и продолжала шить. Супруги оба пришли к согласию, что Мартин вернулся пьяным. Души их были лишены способности понимать красоту, иначе они поняли бы, что блестящие глаза и пылающее лицо свидетельствовали о первой юношеской любви. – Нечего сказать, хороший пример детям, – фыркнул вдруг мистер Хиггинботам, нарушая молчание, наступившее по вине его жены, которым он тяготился. Порой он готов был сожалеть, что она так мало возражает ему. – Если он еще раз явится в таком виде, то пусть лучше убирается от нас. Поняла? Не потерплю я такого безобразия, чтобы он в пьяном виде дебоширил при невинных детях! Мистеру Хиггинботаму нравилось новое словечко: он недавно вычитал его в газете и заучил. – Да, это чистый дебош – вот что это такое! Жена опять вздохнула, огорченно покачала головой и продолжала работать. Мистер Хиггинботам снова взялся за газету. – Он уплатил за стол и комнату за прошлую неделю? – спросил он, выглядывая из-за газеты. Она утвердительно кивнула и затем добавила: – У него еще есть деньги. – Когда он опять отправляется в плавание? – Наверное, когда истратит все, что заработал за прошлый рейс, – ответила она. – Вчера он ездил в Сан-Франциско, искал судно, куда бы поступить на службу. Но у него еще водятся деньги и потому он очень разборчив. – Скажите, пожалуйста! Всякий матросишка еще важничать будет! – опять фыркнул мистер Хиггинботам. – Разборчив, тоже! Он-то! – Он что-то говорил про шхуну, которая готовится к отплытию в какие-то чужие страны – искать зарытый клад; сказал, что поедет на ней, если у него хватит денег дотянуть до дня ее выхода в море. – Если бы он решил остепениться, я дал бы ему работу – разъезжать с фургоном, – сказал ее муж далеко не доброжелательным тоном. – Том ушел от меня. Жена поглядела на него с тревожно-вопросительным выражением в глазах. – Сегодня ушел. Поступает к Коррузерсам. Они обещают ему жалованье, которое я не в состоянии платить. – Я тебя предупреждала, что придется с ним расстаться, – воскликнула она. – Ты слишком мало платил за его работу. – Слушай, старуха, – с угрозой в голосе проговорил мистер Хиггинботам, – в тысячный раз говорю тебе, чтобы ты не совала нос не в свое дело. В последний раз повторяю. – Мне все равно, – захныкала она. – Том был хороший мальчик. Муж со злостью взглянул на нее, это была неслыханная с ее стороны дерзость. – Если бы этот твой брат хоть грош стоил, он сам взялся бы ездить с фургоном, – буркнул он. – Да ведь он же платит за стол и комнату, – последовал ответ. – И он мне брат, а раз он тебе ничего не должен, нечего и приставать к нему. Да и я могу, наконец, возмутиться, хотя и живу с тобой целых семь лет. – Ты ему сказала, что он должен платить за лишний газ, если будет читать по ночам? – спросил он. Миссис Хиггинботам не ответила. Ее возмущение угасло, уступив место усталости. Муж торжествовал. Он уничтожил ее. Глаза его горели злобным огнем, а слух наслаждался тихими всхлипываниями, которые порой вырывались у нее. Ему доставляло огромное удовольствие смирять ее; в последнее время это удавалось ему все легче, не то что в первые годы их совместной жизни, когда многочисленные дети и его постоянные придирки еще не успели надломить ее сил. – Ну, так завтра же скажешь ему, – заявил он, – и вот что я еще хотел сказать тебе, чтобы не забыть: пошли завтра за Мэриен, чтобы она присмотрела за детьми. Раз Тома нет, то ездить с фургоном придется мне, а ты приготовься сидеть за прилавком. – Да ведь завтра стирка, – слабо попыталась она возразить. – Ну, тогда встань пораньше да и выстирай все. Я выеду около десяти. Сердито зашуршав газетой, он вновь принялся за чтение. Глава IV Мартина все еще душила злость после встречи с зятем; он дрожал, когда, направляясь к себе, пробирался ощупью по темному коридору. Комната его представляла собой тесную каморку: в ней помещались только кровать, умывальник и стул. Мистер Хиггинботам был слишком скуп, чтобы нанимать прислугу – ведь работу прислуги могла выполнять его жена. К тому же он мог сдавать внаем комнату, предназначенную для прислуги, и держать, таким образом, двух жильцов вместо одного. Мартин положил Суинберна и Броунинга на стул, снял куртку и уселся на кровать. От тяжести его тела пружины издали хриплый звук, словно одержимые астмой, но он ни на что не обращал внимания. Он начал было снимать башмаки, но вдруг загляделся на выбеленную стену, измазанную в тех местах, где протекала крыша, грязно-коричневыми полосами от дождя. По этому, далеко не прекрасному, фону замелькали перед ним лучезарные видения. Он совсем забыл про башмаки и долго-долго смотрел перед собой; наконец, губы его зашевелились и прошептали: – Рут! – Рут! – Он не представлял, чтобы в простом сочетании звуков могло бы заключаться столько красоты. Это слово ласкало его слух; он повторял его и упивался им: «Рут!» Это был талисман, магическая формула, способная совершать чудеса. Всякий раз, как он произносил это слово, перед ним вставал ее образ, озаряя золотым сиянием грязную стену. И не только стена была озарена им: лучи от него проникали в бесконечность, и душа Мартина устремлялась сквозь этот блеск к ее душе. Все лучшее, что было в нем, волшебным потоком изливалось наружу. Самая мысль о ней уже возвышала и очищала его, приближала его к совершенству и возбуждала в нем стремление к добру. Это было ново для него. Никогда еще он не встречал женщины, под влиянием которой становился бы лучше. Наоборот, женщины обычно превращали его в животное. Он не знал, что многие отдавали ему свое самое лучшее, что в них было, как ни убого было это лучшее. Он никогда не отличался самомнением, а потому не знал, что, несмотря на свою молодость, обладает даром привлекать женщин. Он никогда не страдал из-за женщин, хотя не одна страдала из-за него; ему и во сне не снилось, что под его влиянием некоторые из них становились лучше. Он всегда относился к ним с пренебрежением, и ему казалось, что они всегда оскверняли его первыми, приставая к нему и стараясь удержать нечистыми цепкими руками. Он не был прав ни по отношению к ним, ни по отношению к себе. Но в тот момент, когда он впервые начинал познавать себя, он не мог еще правильно обо всем судить и потому весь вспыхивал от стыда, вспоминая о своей порочности. Вдруг он вскочил и начал разглядывать в запыленном зеркале над умывальником свое лицо. Протерев его несколько раз полотенцем, он долго и внимательно смотрел на свое изображение. Впервые он как следует увидел самого себя. Хотя он был зорким и наблюдательным, он до сих пор слишком много внимания уделял вечно меняющейся панораме внешнего мира. В зеркале он увидел лицо двадцатилетнего юноши; но так как он вообще не привык обращать внимания на внешность, он и теперь не мог решить, красив он или нет? Он увидел выпуклый лоб, над ним шапку слегка волнистых темно-каштановых волос: эти кудри восхищали не одну женщину, всегда вызывая желание погладить их, провести по ним пальцами. Но он решил, что на нее его волосы не могут произвести никакого впечатления; зато он долго и внимательно рассматривал свой высокий, выпуклый лоб, стараясь угадать, насколько ценно то, что за ним скрывается. Стоил ли чего-нибудь его мозг, упорно спрашивал он себя. Что он может дать? Чего он может добиться и поможет ли он ему добиться ее? «Видна ли душа в этих серо-стальных глазах?» – задавал он себе вопрос. Порой они становились совершенно голубыми, отражая синеву морской глади. Его интересовало, какими его глаза казались ей. Он старался поставить себя на ее место и вообразить, что она заглядывает ему в глаза, но это ему не удавалось. Он очень хорошо понимал психологию людей, но только тех, чей образ жизни был ему знаком. А как жила она – этого он не знал. Для него она была чудом и тайной, и он совершенно не мог угадать ее мыслей. Ну, во всяком случае, у него честные глаза, решил он; в их взгляде не чувствуется ни мелочности, ни низости. Его поразил темный загар собственного лица. Он никогда не думал, что так смугл. Засучив рукав рубашки, он сравнил цвет кожи на нижней поверхности руки с цветом лица. Нет, все-таки он принадлежит к белой расе. Но и руки у него загорелые. Он повернул руку и нажал на мускулы другой рукой так, чтобы разглядеть место под мышкой, которое меньше всего было затронуто загаром. Кожа здесь была совсем белая. Он засмеялся при мысли о том, что когда-то и лицо у него было такое же белое; и ему не пришло в голову, что не многие женщины – или даже бледные духи – могут похвастаться такой чистой и гладкой кожей там, где она не подвергалась губительному действию солнца. Рот его можно было бы назвать женственным, если бы полные, чувственные губы крепко не сжимались бы так часто. В такие минуты лицо его принимало какое-то суровое, даже аскетическое выражение. Это были губы борца или любовника. По ним было видно, что он умеет наслаждаться жизнью, но при случае сумеет отказаться от всякого удовольствия и подчинить себе обстоятельства. Об этом же свидетельствовала и нижняя часть лица, отражавшая твердость характера. Чувственность уравновешивалась силой и как бы облагораживалась под ее влиянием; Мартин любил здоровую красоту и откликался лишь на здоровые чувства. А между губами виднелись зубы, совершенно не нуждавшиеся в услугах дантиста. Осмотрев их, он убедился в том, что они белые, крепкие и ровные. Внезапно он вспомнил кое-что, сильно его обеспокоившее. Где-то глубоко в памяти у него сохранилось смутное представление о том, что есть люди, которые каждый день чистят зубы. Это люди из высшего общества – люди, принадлежавшие к ее классу. Наверное, и она каждый день это делает. Что она о нем подумает, если узнает, что он никогда в жизни не чистил зубов? Он решил приобрести зубную щетку и приучить себя пользоваться ею. Начать надо завтра же. Он добьется ее не только своими подвигами. Необходимо изменить и все свои привычки, вплоть до употребления зубной щетки и воротничка, хотя этот воротничок и тяготил его, как колода – раба. Он поднял руку и потер пальцем свою мозолистую ладонь. В нее въелась грязь, которую нельзя было отмыть никакой щеткой. Разве можно сравнить с ее ладонью! Он вспомнил, как прикоснулся к ней, и весь затрепетал от восторга. Настоящий лепесток розы, решил он: прохладная и мягкая, как снежинка. Он не подозревал, что женская рука могла быть такой мягкой и нежной. Вдруг он поймал себя на мысли о том, как приятна должна быть ласка такой ручки, и покраснел, точно совершил преступление. С ней нельзя было связывать таких реальных представлений – этим как бы оскорблялась ее духовная чистота. Ведь она была лишь бледным, бесплотным духом и возвышалась над всем земным, и все же он не мог отделаться от воспоминания о прикосновении к ее руке. Ведь до сих пор ему приходилось иметь дело лишь с грубыми, мозолистыми руками фабричных работниц и погрязших в домашней работе женщин. Он знал, почему у них так огрубели ладони, ну, а ее рука… Она так нежна потому, что не знакома с физическим трудом. Пропасть между ними словно расширилась – так поразило его сознание, что существуют люди, которым не приходится трудиться ради пропитания. Он мысленно представил себе всю эту аристократию, тех, кто не знаком с трудом. Она воплотилась для него в гигантскую, словно отлитую из меди фигуру, полную высокомерия и мощи, которая внезапно вырисовывалась перед ним на стене. Сам он работал всю жизнь: первые его воспоминания были связаны с работой, трудились и все его родные. Взять, например, Гертруду. Руки у нее или были жесткие от беспрестанной работы по хозяйству или же распухали и становились красными, как говядина, от стирки. А Мэриен? Прошлым летом она работала на консервной фабрике, и ее маленькие, хорошенькие ручки были все в порезах от ножа для томатов. Да еще зимой, когда она служила на картонажной фабрике, машина отхватила ей кончики двух пальцев. Он вспомнил, какие жесткие ладони были у его матери, сложенные вместе, когда она лежала в гробу. И его отец работал до последней минуты своей жизни; его мозоли были, наверное, толщиной в полдюйма. А у нее, и у ее матери, и у братьев руки были совершенно мягкие. Это поражало Мартина, заставляя задуматься над тем, как высоко их положение и как огромно расстояние между ними. Горько усмехнувшись, он вновь присел на кровать и стал опять стягивать башмаки. Какой он дурак! Потерял голову из-за женского личика и белых женских ручек! Вдруг на грязной стене перед ним появилось новое видение. Он стоит перед мрачным домом дешевых квартир в Лондоне, в Ист-энде[2 - Район, где проживает беднейшая часть населения.]. Уже ночь. Рядом с ним – Марджи, пятнадцатилетняя работница. Он проводил ее домой после вечеринки. Она жила в этом доме, который был хуже свиного хлева. На прощание он хотел пожать ей руку. Она подставила ему губы, ожидая поцелуя, но он вовсе не собирался ее целовать. Он почему-то боялся ее. Вдруг она схватила его за руку и лихорадочно пожала ее. Он почувствовал, как ее жесткая ладонь царапнула по его мозолям, и его охватила огромная жалость к ней. В глазах у нее он прочел жажду ласки; несмотря на худенькую детскую фигурку, она мгновенно превратилась в настоящую женщину. Тогда он наклонился, снисходительно обнял ее и поцеловал в губы. Она издала легкий крик радости и прижалась к нему, как котенок. Бедный изголодавшийся ребенок! Мартин долго оставался в таком состоянии, погруженный в созерцание прошлого, и переживал те же ощущения, что и тогда, когда она прижималась к нему. Как и в тот вечер, его охватила жалость к ней. Вся эта картина из прошлого казалась ему такой серой, грязно-серой; даже моросивший дождь, покрывавший лужами тротуар, казался ему сереньким. Но тут перед ним мелькнуло другое, лучезарное видение: уже не было серой улицы, он видел только ее бледное лицо в ореоле золотистых кудрей, далекое и недоступное, как звезда. Он взял ее книжки и поцеловал их. «Ведь она все-таки пригласила меня заходить», – подумал он. Он еще раз взглянул на свое изображение в зеркале и проговорил вслух, торжественным тоном: – Мартин Иден, завтра ты, как встанешь, отправишься в бесплатную библиотеку и почитаешь, как нужно держать себя в обществе. Понял? Он погасил газ, и вскоре пружины кровати заскрипели под тяжестью его тела. – Но только надо бросить ругаться, брат Мартин, надо бросить ругаться, – вслух сказал он. С этим он уснул, и его сны по смелому полету фантазии не уступали грезам курильщиков опиума. Глава V Когда он проснулся утром, ему пришлось расстаться со своими розовыми сновидениями и сразу погрузиться в иную атмосферу – атмосферу трудовой жизни измученных людей. Воздух квартиры был весь пропитан запахом мыла и грязного белья, слышалась суета и брань. Не успел он выйти из комнаты, как услыхал плеск пролитой воды, вслед за которым раздался громкий возглас и резкий шлепок, которым его сестра вымещала свое раздражение на одном из своих многочисленных отпрысков. Визг ребенка точно резанул его по сердцу; он остро почувствовал всю низменность обстановки, в которой жил; самый воздух, которым он дышал, казался ему отвратительным. «Какое различие, – подумал он, – с домом Рут, где все дышит красотой и спокойствием!» Там чувствовалась жизнь духовная; здесь же господствовали лишь грубые материальные заботы. – Поди-ка сюда, Альфред, – позвал он плачущего мальчугана и опустил руку в карман брюк: у него всегда имелся запас мелочи, который он даже не клал в кошелек, – одно из проявлений его широкой натуры. Он положил монету мальчишке на ладонь и подержал его на руках, чтобы утешить. – Ну, а теперь беги, купи леденцов да не забудь угостить братьев и сестер. Смотри, купи таких, которые подольше не тают! Гертруда подняла на брата наклоненное над корытом раскрасневшееся лицо. – Довольно было бы и пяти центов, – сказала она. – Это так похоже на тебя! Ты ведь понятия не имеешь о цене денег! Ребенок объестся. – Ладно, ладно, сестричка! – добродушно ответил он. – Не пропадут мои денежки! Жаль, что ты так занята, а то я бы тебя поцеловал. Ему хотелось приласкать сестру, добрую женщину, которая, он знал, по-своему любила его. Но с годами она изменилась, стала как-то не похожа на себя, очевидно, думал он, из-за тяжелой работы, кучи детей и постоянных придирок мужа. У него вдруг, по какой-то странной ассоциации, мелькнула мысль, что с годами Гертруда пропиталась запахом всего, что ее окружает: гнилых овощей, соды для стирки и грязных денег, которые она считает за прилавком. – Иди-ка лучше завтракать, – грубовато сказала она, хотя ее обрадовали слова брата. Из всех ее многочисленных, рассеянных по белу свету братьев Мартин всегда был самым любимым. – А знаешь, я, пожалуй, поцелую тебя! – неожиданно добавила она, почувствовав, что у нее как-то дрогнуло сердце. Она начала стирать пальцами мыльную пену, сначала с одной руки, а потом с другой. Мартин обнял ее за массивную талию и поцеловал в мокрые, пахнувшие паром губы. Глаза ее наполнились слезами, не столько от обуревавших ее чувств, сколько от слабости из-за постоянной непосильной работы. Она тотчас же оттолкнула его от себя, но он успел заметить ее влажные глаза. – Завтрак в духовке, – поспешно сказала она. – Джим тоже, наверное, встал. Мне пришлось подняться пораньше, чтобы выстирать белье. Ну, а теперь проваливай, да смотри, уходи поскорее из дому. Сегодня будет нелегко: ведь Том-то ушел, и некому, кроме Бернарда, разъезжать с фургоном. Мартин отправился на кухню. У него было тяжело на душе. Он не мог забыть красное лицо сестры и весь ее неряшливый вид. Да, она любила бы его, если бы у нее нашлось на это время, решил он. Но она работала до полного изнеможения. Какая скотина этот Бернард Хиггинботам, что так загоняет ее! Впрочем, Мартин невольно признался себе, что в поцелуе сестры не было ничего прекрасного. Правда, это был не обычный поцелуй. Уже много лет, как она целовала его лишь тогда, когда он отправлялся в плавание или возвращался домой. Сегодняшний ее поцелуй отдавал мылом, а губы у нее были уже дряблые, она и дотронулась лишь до него губами, не так, как обычно при поцелуе. Это был поцелуй усталой женщины, успевшей от утомления забыть, как целуются. Он вспомнил ее девушкой, до свадьбы: тогда она, проработав целый день в прачечной, готова была танцевать всю ночь напролет и прямо с вечеринки опять отправляться на работу. Потом он вспомнил Рут и подумал, что и губы у нее должны быть такими же свежими и нежными, как она сама. Поцелуй ее, наверное, похож на ее рукопожатие или на ее взгляд – такой же искренний и решительный. Мысленно он даже осмеливался представить себе прикосновение ее губ – и так ярко было это представление, что у него закружилась голова. Ему показалось, что он куда-то несется в облаке благоухающих розовых лепестков. В кухне он нашел Джима, второго жильца. Тот сидел и меланхолично ел овсянку, взгляд его был какой-то отсутствующий, полный тоски. Джим служил подмастерьем у водопроводчика. Слабохарактерный, он был склонен к порочности. Вдобавок он еще отличался умственной отсталостью. Все эти свойства отнюдь не способствовали его успеху в борьбе за существование. – Отчего вы не едите? – спросил он, увидев, что Мартин уныло ковыряет ложкой остывшую, плохо проваренную кашу. – Напились вчера, что ли? Мартин отрицательно покачал головой. Его угнетала полнейшая убогость окружающей обстановки. Рут Морз казалась еще дальше от него, чем раньше. – А я напился, – продолжал Джим, горделиво ухмыляясь. – Так назюзюкался, что больше некуда. А она – просто прелесть была… Билли привел меня домой. Мартин кивнул головой, показывая, что слушает его. У него от природы была привычка всегда внимательно прислушиваться к собеседнику. Затем он налил себе чашку тепловатого кофе. – Пойдем сегодня поплясать в клуб «Лотоса»? – спросил Джим. – Там пиво будет, а если придет эта компания из Темескаля, то уж без драки не обойдется. Мне-то наплевать! Я все равно поведу туда свою девчонку. Черт, ну и вкус у меня во рту! Он скорчил гримасу и попробовал запить скверный вкус глотком кофе. – Джулию знаете? Мартин покачал головой. – Она-то и есть моя девчонка, – объяснил Джим. – Персик налитой – вот она что. Я бы познакомил вас с ней, да ведь вы, небось, отобьете. Не понимаю, что это девчонки находят в вас – честное слово, не знаю, – но прямо тошно глядеть, как из-за вас они все бросают своих кавалеров. – Ну, уж у вас-то я никого не отбивал, – ответил Мартин. Из его ответа видно было, что разговор этот ничуть его не интересует. Просто надо было о чем-то говорить за завтраком. – Нет, отбили, – с горячностью возразил тот. – А Мэгги забыли? – Да ведь между нами ничего не было. Я и танцевал-то с ней только на одном вечере. – Ну да, этим-то вы и завоевали ее, – воскликнул Джим. – Вы просто потанцевали с ней да поглядели на нее – и готово дело. Понятно, вы-то это сделали не намеренно, но моя песенка после этого уже была спета. И смотреть на меня больше не стала. Все про вас расспрашивала. Она бы сразу назначила вам свидание, если бы вы только захотели. – Да я вовсе и не хотел этого. – Все равно. Я так и остался ни при чем. – Джим почтительно поглядел на Мартина. – Как вы этого добиваетесь, Март? – Да тем, что остаюсь равнодушным к ним, – последовал ответ. – То есть притворяетесь, будто они вас вовсе не интересуют? – с любопытством спросил Джим. Мартин задумался на секунду: – Да, пожалуй, можно и так сказать, но у меня другое: мне они и вправду безразличны… или почти. Ну, а если вы сумеете притвориться, это, я думаю, подействует. – Жаль, что вы вчера не были у Райли, – вдруг, без всякой связи с предыдущим разговором произнес Джим. – Многие там даже в перчатках для бокса были. Был один тип из Западного Окленда. Его Крысой зовут – скользкий, как угорь. Никто не мог победить его. Мы все жалели, что вас нет. Где вы пропадали? – В Окленд ездил, – ответил Мартин. – В театр? Мартин отставил тарелку и встал. – Придете сегодня на вечеринку? – крикнул ему Джим вслед. – Не думаю, – отозвался он. Он спустился и вышел на улицу, глубоко вдыхая воздух. В атмосфере сестриной квартиры он буквально задыхался, а болтовня подмастерья чуть не свела его с ума. Минутами он с трудом удерживался, чтобы не схватить Джима за голову и окунуть ее в миску с кашей. Чем больше болтал Джим, тем больше отдалялась от него Рут. Как ему надеяться подняться до нее, когда ему приходится жить с такими скотами? Его ужаснула трудность предстоящей ему задачи: он чувствовал, как его подавляет вся обстановка жизни – жизни рабочего класса, когда все и вся тянет его вниз, – и сестра, и ее семья, и дом, и подмастерье Джим, – все люди, которые его окружают. Все его существование вдруг показалось ему противным. До этого времени он принимал жизнь как она есть и считал, что она в общем недурна. Он задумывался над ней лишь под влиянием прочитанных книг, но ведь то были волшебные сказки, в которых описывался лучший, но не реальный мир. Теперь же он воочию увидел этот мир, узнал, что он существует, и центром его была женщина-цветок, по имени Рут. И потому ему отныне придется узнать горечь неудовлетворенного желания, томительную жажду, острую, как боль, и безнадежное отчаяние, еще более мучительное оттого, что оно порой сменялось надеждой. Сначала он колебался, в какую библиотеку ему пойти – в Берклейскую или в Оклендскую; наконец остановился на второй – ведь Рут жила в Окленде. Кто знает, возможно, она зайдет в библиотеку, и он встретит ее там. Он не был знаком с устройством библиотек и долго блуждал между полками беллетристики; наконец, хорошенькая, похожая на француженку девушка, по-видимому, заведовавшая этим отделом, объяснила ему, что справочный отдел находится наверху. Но он не знал, что нужную справку можно получить у сидевшего за конторкой служащего, и пошел странствовать по отделу философии. Он слыхал, что существуют философские сочинения, но никогда не думал, что их такое множество. Высокие полки, нагруженные тяжелыми томами, внушали ему сознание собственного ничтожества, но вместе с тем и подстегивали его: сколько здесь работы для его мозга! В отделе математики он нашел книги по тригонометрии и начал их перелистывать, с удивлением глядя на непонятные формулы и цифры. Ведь он, казалось, умеет читать по-английски, но здесь какой-то совершенно незнакомый ему язык. А Норман с Артуром знали этот язык. Он слышал, как они говорили на нем. А они – ее братья. В отчаянии он покинул отдел математики. Книги будто теснили его со всех сторон, точно хотели раздавить. Ему и не снилось, что человеческие знания так огромны. Это пугало его. Сумеет ли его мозг одолеть все это? Но вскоре он вспомнил, что ведь есть же люди, и немало таких, которые одолели всю науку, и губы его зашевелились, произнося торжественную клятву: он достигнет того, чего достигли они. Так он блуждал по библиотеке, глядя на уставленные премудростью полки, переходя от уныния к уверенности в своих силах. В отделе «разных сочинений» он напал на «Конспективный курс» Норри и с благоговением перелистал его. Этот язык отчасти был ему родной. Затем он нашел Боудича, сочинения Лекки и Маршалла. Вот что он сделает – он изучит навигацию. Бросит пить, серьезно будет учиться и станет капитаном. В это мгновение Рут казалась ему близкой. Когда он будет капитаном, он сможет жениться на ней (если она этого захочет). Ну, а если она не захочет, тогда он все-таки бросит пить, будет жить ради нее как порядочный человек. Но вдруг он вспомнил о страховых обществах и о судовладельцах, которым приходится служить капитану и чьи интересы всегда диаметрально противоположны. Нет, морская карьера не для него. Он оглянулся вокруг, увидел десятки тысяч томов и закрыл на миг глаза. Ведь в этом множестве книг заключается огромная сила. Если он хочет совершить что-нибудь великое, он должен сделать это на суше. Да и к тому же капитанам не разрешается брать с собой в плавание жен. Настал полдень, затем день начал клониться к вечеру. Мартин забыл о том, что с утра не ел, и продолжал искать книги о правилах хорошего тона. Кроме мысли о карьере, его мучил еще один, весьма простой, конкретный вопрос. «Если вы познакомились с молодой леди и она приглашает вас зайти, то через сколько времени вы можете отправиться к ней?» – так он мысленно формулировал его. Но, когда он наконец отыскал искомую полку, он не нашел там ответа. Он почувствовал себя буквально подавленным огромным количеством условностей и запутался в лабиринте правил относительно обмена визитными карточками в светском обществе. В конце концов он прекратил поиски. Он не нашел того, что искал, зато открыл новую для него истину, что для овладения наукой о хорошем тоне нужна целая жизнь и что ему понадобятся две земных жизни, чтобы изучить его. – Вы нашли, что хотели? – спросил его сидевший за конторкой человек, когда он уходил. – Да, – ответил он. – Хорошая у вас библиотека. Библиотекарь кивнул головой. – Заходите почаще. Вы кто – моряк? – Да, – ответил он. – Я непременно зайду еще. «Ну как это он мог угадать, что я моряк?» – спрашивал себя Мартин, спускаясь по лестнице. Выйдя на улицу, он сначала шел ровным, но довольно неловким шагом, выпрямив стан; вскоре он весь погрузился в свои мысли и к нему опять вернулась его прежняя, естественная раскачивающаяся походка. Глава VI Мучительное беспокойство, острое, как голод, томило Мартина. Он жаждал хотя бы взглянуть на эту девушку, с исполинской силой захватившую его в свои крохотные ручки на всю жизнь. Но он никак не мог решиться пойти к ней. Он боялся, что еще рано, боялся оказаться виновным в нарушении ужасных правил этой ужасной установки – хорошего тона. Он целыми часами просиживал в двух библиотеках – Оклендской и Берклейской; он записался в них и записал даже обеих своих сестер, Гертруду и Мэриен, а также и Джима, купив у него согласие на это за несколько стаканов пива. Таким образом, он мог брать книги по четырем карточкам. Теперь газ горел в каморке для прислуги до рассвета, и мистер Хиггинботам брал с Мартина пятьдесят лишних центов в неделю. Однако чем больше он читал, тем сильнее росла в нем жажда знания. Каждая прочитываемая страница являлась как бы крохотным окошечком, через которое он заглядывал в бесконечную область науки. Жажда знания не утолялась, а все росла. К тому же он не знал, с чего ему начать, и постоянно страдал от недостатка подготовки. Намеки на самые обыкновенные, известные каждому вещи он не понимал. Много неясного было и в стихах, приводивших его, однако, в безумный восторг. Он прочел еще многое из Суинберна, кроме тома, данного ему Рут; «Долорес» он понял отлично. «Но Рут, – подумал он, – не может понять этой поэмы: она всегда жила слишком утонченной жизнью». Потом ему случайно попались стихотворения Киплинга; этот поэт окончательно покорил его звучностью, жаром и блеском, которые он умел придать всему тому, что было так знакомо Мартину. Его поражала любовь поэта к жизни и его тонкое знание психологии. Это слово – «психология» – было ново для Мартина. Он купил словарь, отчего значительно оскудел его денежный запас и приблизился день, когда ему придется опять отправиться в плавание, чтобы заработать еще. А мистер Хиггинботам, узнав о покупке словаря, пришел в ярость; он предпочел бы, чтобы эти деньги попали к нему в карман в виде платы за пансион. Днем Мартин не решался приблизиться к жилищу Рут; зато по ночам он, точно хорек, бродил вокруг дома Морзов и глядел на окна, преисполненный любовью даже к стенам, за которыми она жила. Несколько раз его чуть не захватили на месте преступления ее братья, а однажды он последовал за мистером Морзом, когда тот отправился в город, и внимательно изучал его лицо при свете уличных фонарей. Он все время мечтал, чтобы Морз внезапно подвергся какой-нибудь смертельной опасности – тогда он вовремя кинется к нему и спасет его. В другой раз Мартин был вознагражден за свое ожидание: в одном из окон второго этажа промелькнул силуэт Рут. Он видел только ее голову и плечи: она стояла перед зеркалом и поправляла прическу, подняв руки. Это длилось лишь мгновение, но оно показалось ему бесконечностью: самая кровь его, казалось, превратилась в вино и бурно закипела в нем. Затем она опустила штору. Он теперь знал, где ее комната, и после этого постоянно приходил к дому. Спрятавшись за большое дерево на другой стороне улицы, он курил одну папиросу за другой. Как-то раз днем он увидел на улице ее мать: она выходила из банка. Это было новым доказательством того огромного расстояния, которое отделяло Рут от него. Она принадлежала к тем, кто имеет дело с банками. Сам он ни разу не был внутри банка, и ему казалось, что в эти учреждения заходят только очень богатые, слишком влиятельные люди. В нем все же совершился нравственный переворот. Ее непорочность и духовная чистота одержали верх, и он сам почувствовал постоянную потребность быть в чистоте. Иначе он навсегда окажется недостойным дышать с ней одним воздухом. Он начал чистить зубы, руки скреб кухонной щеткой, пока, наконец, не увидел в окне аптекарского магазина щетку для ногтей и не угадал ее назначения. Когда он покупал ее, приказчик, взглянув на его ногти, посоветовал ему приобрести пилочку; таким образом у него появилась еще одна принадлежность туалета. В библиотеке он нашел книги об уходе за телом. Тотчас же у него появилось желание принимать по утрам холодные ванны, к великому удивлению Джима и полному недоумению мистера Хиггинботама, не сочувствовавшего подобным утонченным замашкам и серьезно подумывавшего о том, не брать ли с Мартина лишнюю плату за воду. Кроме того, Мартин сделал еще шаг по пути к прогрессу – это касалось брюк. Теперь, когда он начал интересоваться всеми этими вещами, он вскоре заметил разницу между брюками простолюдинов, всегда отвисающими на коленях, и брюками состоятельных людей, с прямой складкой сверху донизу. Узнав, каким образом это достигается, он немедленно отправился к сестре в кухню за утюгом и гладильной доской. Сначала его постигла неудача: он прожег себе брюки, пришлось купить новые, и этот неожиданный расход еще больше приблизил день его отъезда. Перемена в нем не ограничилась только внешностью. Правда, он все еще курил, но бросил пить. До этого времени он считал, что пьянство – признак мужественности, и гордился своей крепкой головой, благодаря которой он мог перепить и свалить под стол любого. Раньше бывало, как только он встретится с кем-нибудь из своих прежних товарищей, – а их в Сан-Франциско было немало, – он угощал их и в свою очередь принимал угощение от них. Теперь он поступал так же, но только себе он приказывал подавать имбирный эль или безалкогольное пиво и добродушно выносил насмешки приятелей. Когда они начинали пьянеть, он внимательно изучал их состояние, наблюдая за тем, как они доходят до скотского состояния; глядя на них, он благодарил Бога, что больше не похож на них. Они в пьянстве искали забвения; только напившись, они могли забыться и наслаждаться своими фантазиями. Мартин же больше не нуждался в возбуждающем действии крепких напитков. Он был опьянен глубоким, новым для него чувством к Рут – к Рут, зажегшей в нем любовь и открывшей ему существование возвышенной и вечной жизни; он был опьянен чтением, под влиянием которого его охватывала острая жажда знания; опьянен сознанием своей чистоплотности, благодаря которой улучшалось его и без того завидное здоровье и во всем теле появилось ощущение физической радости бытия. Как-то раз он отправился в театр в слабой надежде, что случайно увидит ее там. И действительно, он увидел ее со своего места на балконе второго ряда. Она шла по боковому проходу, с ней были Артур и незнакомый ему молодой человек в пенсне, с густой шапкой волос; при виде его Мартин мгновенно почувствовал укол ревности, затем увидел, что она заняла место в партере, – и больше в этот вечер почти не видел ее: только издали белели ее стройные плечи и сияли бледно-золотистые волосы. Но не он один оглядывал все вокруг: впереди него, немного в стороне, сидели две молодые девушки, посматривавшие на него с улыбкой. Мартин всегда отличался общительностью. Он никогда не любил осаживать людей. В прежние времена он улыбнулся бы девушкам в ответ, а затем пошел бы и дальше, чтобы вызвать у них улыбку. Но теперь было иначе. Правда, он раз улыбнулся девушкам, но затем отвернулся и нарочно прекратил глядеть в ту сторону. Потом он как-то забыл о них и, случайно взглянув, заметил, что они продолжают ему улыбаться. Разумеется, он не мог полностью переродиться в один день и избавиться от своей природной приветливости: он дружелюбно, тепло улыбнулся девушкам. Вся эта история была для него не нова. Он видел, что по-прежнему к нему тянутся женщины. Но теперь все изменилось. Там, внизу, в партере, сидела единственная женщина, которая для него существовала в мире, совершенно не похожая – до ужаса не похожая – на этих двух девушек его класса, к которым теперь он мог почувствовать лишь жалость. Он от души желал, чтобы они обладали хоть малой долей ее нравственных качеств и красоты, и ни за что в мире не позволил бы себе их оскорбить. Наоборот, он был польщен их заигрыванием и даже испытывал угрызения совести за то, что допустил его. Он сознавал, что, принадлежи он к тому же обществу, что и Рут, эти девушки не старались бы завязать с ним знакомства, и с каждым взглядом, брошенным ими в его сторону, он все сильнее и сильнее чувствовал, как его тянет вниз, как его опять старается засосать прежняя жизнь. Еще раньше чем опустился занавес, он покинул свое место, надеясь увидеть ее у выхода. На тротуаре у театра всегда собиралась группа мужчин; он может пониже надвинуть кепку и спрятаться за чьей-нибудь спиной, чтобы она его не узнала. Одним из первых он вышел из театра, но не успел занять удобное место на тротуаре, как из дверей вышли девушки. Он понял, что они ищут его, и в это мгновение готов был проклясть свою привлекательность. Девушки как бы случайно пересекли тротуар, приближаясь к нему, и он понял, что они заметили его. Они замедлили шаг и вместе с толпой прошли мимо. Одна из них слегка толкнула его и сделала вид, что тут только заметила его. Это была стройная брюнетка с черными вызывающими глазами. В них искрился смех, и он улыбнулся в ответ. – Наше вам! – сказал он. Это восклицание машинально вырвалось у него: ему так часто приходилось его произносить при подобных встречах. Он не мог промолчать – его широкая натура и доброта не позволяли ему этого. Черноглазая девушка приветствовала его улыбкой, в которой выражалось удовольствие; по-видимому, она собиралась остановиться. Подруга ее, шедшая с ней под руку, захихикала и тоже замедлила шаг. Мартин начал быстро соображать. Нельзя допустить, чтобы Рут, выходя, увидела его в этой компании. Он спокойно повернулся и пошел рядом с черноглазой. Он не испытывал ни малейшей неловкости и сразу нашел, о чем заговорить. Тут он чувствовал себя как дома: он всегда был мастером вести пересыпанный остротами и жаргонными словечками разговор, обычно служащий предисловием к быстро завязываемому знакомству. На углу, когда большая часть толпы направилась на главную улицу, он хотел свернуть в сторону. Но черноглазая уцепилась за его руку и пошла за ним, увлекая за собой подругу. – Стойте-ка, Билл! Куда это вас понесло? Вы что же это – так сразу хотите бросить нас? Он остановился и, засмеявшись, обернулся к ним. Позади них, при свете фонарей, двигалась толпа. Там же, где стоял он, было не так светло: он, быть может, увидит ее, когда она будет идти мимо. Она непременно пройдет здесь – эта улица ведет к ее дому. – Как ее зовут? – спросил он у хихикающей девушки, кивнув на черноглазую. – Спросите сами, – засмеялась та в ответ. – Ну, так как же? – спросил он, оборачиваясь к первой. – Вы мне еще своего имени не назвали, – ответила та. – Да ведь вы и не спрашивали, – отозвался он, улыбаясь. – Кроме того, вы с первого маху угадали: меня и вправду зовут Билл. – Да ну вас! – Она взглянула ему в глаза со страстным, вызывающим выражением. – Скажите как? Только правду! Она опять посмотрела на него. В этом взгляде отразилось все красноречие бесчисленных поколений женщин, существовавших с незапамятных времен. Он как бы случайно смерил ее взглядом и понял, что, сделав первый шаг, она начнет отступать, притворяясь скромной и стыдливой по мере того как будет расти его смелость; но стоит ему оробеть, как она тотчас же переменит тактику. А ведь он был мужчиной: его тянуло к ней, и он чувствовал себя польщенным ее вниманием. Ах, как хорошо он знал женщин – знал их всех насквозь! Они за скудное жалованье гнут спину на тяжелой работе и гнушаются продавать себя ради более легкой жизни, но при этом в них живет страстная жажда урвать хотя бы крупицу счастья, которое украсило бы их однообразную, как пустыня, жизнь. Впереди у них или унылое существование, полное бесконечного труда, или же мрачная, еще худшая бездна, к которой ведет более короткий, но зато лучше оплачиваемый путь. – Билл, – ответил он, кивая головой. – Право же, Билл. – Кроме шуток? – спросила она. – Вовсе он не Билл! – вмешалась в разговор вторая. – А вы почем знаете? – спросил он. – Ведь вы меня никогда раньше и в глаза не видали. – Да я и без того знаю, что вы врете, – был ответ. – Нет, правда, Билл, как вас зовут? – спросила первая. – Пусть уж будет Билл, – признался он в обмане. Она схватила его за локоть и игриво потрясла его. – А ведь я так и знала, что вы врете, но вы мне все равно нравитесь. Он взял ее ищущую руку и нащупал на ладони такие знакомые шрамы и порезы. – Давно ушли с консервной фабрики? – спросил он. – Откуда вы знаете? – Батюшки, да он хиромант! – хором воскликнули девушки. Но пока он болтал с ними о разных глупостях, которыми только и могут обмениваться примитивные люди, перед его мысленным взором вставали полки в библиотеке, заполненные мудростью веков. Он горько усмехнулся несоответствию между видением и действительностью, и его охватило сомнение. Но ни эти мысли, ни болтовня не мешали ему следить за толпой, расходившейся из театра: вдруг при свете фонаря он увидел ее! Она шла между братом и незнакомым молодым человеком в пенсне. Сердце Мартина перестало биться. Как долго он ждал этой минуты! Он успел заметить, что ее царственная головка была покрыта чем-то легким и пушистым, он уловил изящные очертания ее закутанной фигурки, грациозность ее походки, прелесть ручки, подбиравшей платье. А затем она исчезла, и он остался один с фабричными работницами и смотрел на их дешевые претенциозные платья, свидетельствовавшие о жалких усилиях соблюдать чистоту и аккуратность, на безвкусные ленты и дешевые колечки на пальцах. Он почувствовал, что его дергают за руку, и услыхал чей-то голос: – Проснитесь, Билл! Что с вами? – Что вы сказали? – спросил он. – Ах, ничего, – ответила брюнетка, тряхнув головой, – я только подумала… – Ну? – Ну, я говорила, что недурно было бы найти еще одного из ваших знакомых… для нее, – она указала на подругу, – и пойти куда-нибудь поесть мороженого или выпить кофе или еще чего-нибудь. Ему стало противно. Слишком уж резок был переход от Рут к ним. Рядом с вызывающим, смелым взглядом темных глаз брюнетки ему почудились ясные, лучезарные глаза Рут, глаза святой, сиявшие чистотой. К нему пришло сознание собственной силы. Ведь он был выше всего этого. Жизнь для него имела более глубокий смысл, чем для этих девушек, мечты которых не шли дальше мороженого и кавалеров. Он вспомнил, что у него всю жизнь были тайные желания. Он пробовал делиться ими с другими, но ни разу он еще не встретил ни женщины, ни мужчины, которые смогли бы его понять. Сколько ни старался, он только приводил собеседников в недоумение. А если его мысли были недоступны для них, значит, он духовно перерос их. Он чувствовал в себе силу и сжал кулаки. Раз ему было дано видеть в жизни более глубокий смысл, он должен сделать усилие, чтобы добиться от нее большего; но женщина, стоявшая перед ним, ничего не могла дать ему. Ее вызывающие черные глаза не могли ему ничего дать. Он знал, что скрывается за ними, – мечты о мороженом и еще о чем-то. Зато те – глаза святой – сулили ему все, что он хотел, и еще многое, неведомое ему. Они говорили ему о книгах и картинах, о красоте мира, обо всех тонкостях культурной жизни. Он хорошо видел все, что происходило в головке брюнетки. Ее мысли и желания были ему понятны, как часовой механизм, в котором просматривалась работа всех колесиков. В глазах этой женщины светилась жажда низменных наслаждений, мысль о которых давила его и пределом которых была могила. А те глаза святой были полны тайны, невообразимо чудесной, и говорили о вечной жизни. В них он видел отражение ее души, благодаря им он познал и собственную душу. – Все бы хорошо, да одно мешает, – произнес он. – У меня уже назначено свидание. Брюнетка не скрыла досады. – К больному приятелю спешите? – усмехнулась она. – Нет, честное слово, у меня и вправду назначено свидание… – запинаясь проговорил он, – с… с одной девушкой. – Надуваете небось? – серьезно спросила она. Он посмотрел ей прямо в глаза и ответил: – Нет, я не вру. Но отчего бы нам не встретиться в другой раз? Вы мне еще не сказали, как вас зовут. И где вы живете? – Лиззи, – ответила она, смягчившись; рука ее сжимала его локоть, и она слегка прижалась к нему всем телом. – Лиззи Конолли, а живу я на углу Пятой и Маркет-стрит. Поговорив с ними еще несколько минут, он простился. Но домой пошел не сразу. Сначала он направился к своему обычному наблюдательному пункту. Стоя там, он взглянул на окно второго этажа и прошептал: – Это было свидание с тобой, Рут, я сохранил этот час для тебя! Глава VII Со дня первой встречи Мартина с Рут Морз прошла целая неделя, во время которой он запоем читал. Пойти к ней он все еще не решался. Несколько раз собирался с духом, но затем его охватывали сомнения, и вся решимость исчезала. Он не знал, когда ему лучше всего явиться к ней, посоветоваться было не с кем, а он боялся совершить непоправимую ошибку. Теперь, когда он разошелся со своими старыми товарищами и отказался от прежнего образа жизни, ему не оставалось другого занятия, кроме чтения: новых знакомств он не завел. Он читал целыми днями и вконец испортил бы себе зрение, не будь у него таких хороших глаз и такого здорового организма, а ум его представлял собой девственную, не истощенную отвлеченным мышлением и книжной премудростью почву, благодатную для посева. Свежий мозг с жадностью впитывал из книг знания и уже не выпускал их. К концу недели Мартину показалось, что он прожил за это время несколько веков – так далеко он ушел от прежней жизни, от прежнего мировоззрения. Но ему существенно мешал недостаток элементарных знаний. Подчас он брался за книги, требовавшие продолжительной специальной подготовки. Иногда он начинал читать какое-нибудь устаревшее философское сочинение, а через день хватался за ультрасовременные философские системы. В результате у него в голове был сплошной сумбур и хаос. То же вышло и с политической экономией. На одной и той же полке в библиотеке он нашел Карла Маркса, Рикардо, Адама Смита и Милля. Отвлеченные формулы одного противоречили взглядам другого. Мартин был сбит с толку, но все же хотел во что бы то ни стало узнать истину. Он сразу заинтересовался и политической экономией, и вопросами промышленности, и политикой. Как-то раз, проходя через парк городской ратуши, он заметил группу людей, среди них стояло человек шесть. Лица у них раскраснелись и они, сильно повышая голос, о чем-то переговаривались. Он присоединился к слушателям и услыхал из уст этих народных философов новый, чуждый ему язык. Из них один был бродяга, второй – рабочий-агитатор, третий – студент-юрист, а трое остальных были ораторы из рабочих. Здесь впервые Мартин услыхал о социализме, об анархизме, о едином народе и узнал, что существуют враждующие между собой социальные теории. Он услышал кучу новых для него социальных терминов из области, которой не касались немногие прочитанные им книги. Он не мог полностью следить за спором, а только строил предположения, догадывался об идеях, облеченных в столь странные выражения. Выступил черноглазый лакей из ресторана – теософ, затем пекарь, член профсоюза, агностик, какой-то старик, озадачивший всех собеседников проповедью странной философии, гласившей, что «все существующее – справедливо», и второй старик, произнесший длинную речь о космосе, об атоме-отце и об атоме-матери. Простояв там несколько часов, Мартин Иден с полным сумбуром в голове отправился в библиотеку. Там он отыскал значения дюжины непонятных ему слов. Уходя, он унес под мышкой четыре книги: «Тайная доктрина Блаватской», «Прогресс и нищета», «Квинтэссенция социализма» и «Война религии и науки». К несчастью, он начал с «Тайной доктрины». На каждой строчке встречались многосложные, непонятные слова. Он читал, сидя на кровати, и заглядывал в словарь чаще, чем в книгу. Новых слов было такое множество, что он постоянно забывал их значение, и вынужден был по нескольку раз прибегать к словарю, когда одно и то же слово встречалось еще и еще. Он решил записывать слова в записную книжку и исписывал страницу за страницей. И все-таки ничего не понимал. Он читал до трех часов ночи, в голове у него все перемешалось, но он так и не уловил ни одной существенной мысли. Он поднял глаза; ему показалось, что комната шатается, качается и ныряет, точно корабль в море. Тогда он швырнул «Тайную доктрину» через всю комнату, крепко выругался, потушил газ и улегся спать. Не повезло ему и с остальными тремя сочинениями. Происходило это вовсе не потому, что мозг его был чересчур слабым или неспособным к отвлеченному мышлению; будь у Мартина соответствующая подготовка и побогаче словарный запас, он бы свободно усвоил все мысли автора. Он сам об этом догадывался и даже решил было некоторое время ничего, кроме словаря, не читать, пока не выучит его наизусть. Утешением ему служила поэзия; он прочел за это время множество стихов. Больше других ему нравились поэты простые, которых он легче понимал. Он любил красоту – и здесь он находил ее. Поэзия, как и музыка, сильно действовала на него; хотя он сам этого не сознавал, но он подготавливал свой мозг для будущей, более сложной работы. Ум его был подобен белому листу бумаги, и потому многие стихи из понравившихся ему поэтов запечатлевались, строка за строкой, в его мозгу. Вскоре он с наслаждением начал декламировать вслух или вполголоса прекрасные, музыкальные стихотворения, которые он заучил. Как-то раз он случайно наткнулся на «Классические мифы» Гэйли и «Мифический век» Булфинча, стоявшие рядом на полке. Книги эти пролили яркий свет на темноту его невежества, и он продолжал с еще большей жадностью поглощать стихи. Мартин так часто приходил в библиотеку, что сидевший за конторкой человек стал очень приветлив с ним и всегда кивал ему, улыбаясь, когда он уходил. Это придало Мартину духу решиться на смелый шаг. Однажды, взяв несколько книг на дом, когда библиотекарь ставил штемпель на его карточки, он пробормотал: – Мне очень хотелось бы спросить у вас одну вещь. Библиотекарь улыбнулся и приготовился слушать. – Если вы познакомились с молодой леди и она пригласила вас зайти, то через сколько времени вы можете это сделать? Мартин почувствовал, что его прошиб пот от напряжения: рубашка прилипла к телу. – Я думаю, в любое время, – ответил тот. – Да тут, видите, другое дело, – возразил Мартин. – Она… Я… понимаете, я могу не застать ее. Она учится в университете. – Тогда зайдите в другой раз. – Да я не то хотел сказать, – запинаясь, произнес Мартин и решил объясниться начистую. – Я человек простой и в обществе бывать не привычный. А эта девушка совсем не то, что я… Вы меня, наверное, большим дураком считаете, – вдруг добавил он. – Да нет, уверяю вас, нисколько, – запротестовал тот. – Правда, ваш вопрос несколько вне сферы компетенции справочного отдела, но я очень рад быть вам полезным. Мартин с восхищением взглянул на него. – Эх, кабы я умел так шпарить – вот было бы здорово! – Виноват?.. – Я хочу сказать, что если бы я мог говорить, как вы – так свободно и вежливо и все такое… – А! – воскликнул библиотекарь, наконец поняв. – В какое время лучше всего прийти? Днем – пораньше, до обеда? Или вечером? Или в воскресенье? – Вот что, – сказал с улыбкой библиотекарь, – позвоните ей по телефону и спросите ее. – Я так и сделаю, – сказал Мартин, собирая книги и поворачиваясь, чтобы уходить. Вдруг он остановился и спросил: – Когда вы разговариваете с леди, ну, положим, с какой-нибудь мисс Лиззи Смит, как следует ее называть – мисс Лиззи или мисс Смит? – Называйте ее «мисс Смит», – авторитетно заявил библиотекарь, – всегда говорите «мисс Смит», пока не познакомитесь с ней ближе. Так Мартин решил свой сложный вопрос. – Приходите, когда хотите, я весь день буду дома, – ответила Рут по телефону, когда Мартин, запинаясь, спросил ее, когда он может принести ей взятые у нее книги. Она сама встретила его у входа. Ее женский взгляд сразу подметил выутюженные брюки и общую, правда, незначительную, но все же заметную, перемену к лучшему в его внешности. Ее поразило его лицо, – пышащее здоровьем лицо, от которого веяло силой и мощью. Она вновь почувствовала желание прижаться к нему, чтобы почувствовать теплоту, и вновь удивилась тому, что его присутствие так действовало на нее. И он в свою очередь вновь испытал прежнее ощущение блаженства от прикосновения к ее руке. Но между ними была разница: она внешне оставалась холодной и вполне владела собой, он же покраснел до корней волос. Он вошел вслед за ней, спотыкаясь, с прежней неловкостью, опять раскачиваясь из стороны в сторону. Однако, когда они уселись в гостиной, дело пошло лучше – куда лучше, чем он вообще надеялся. Она старалась облегчить их беседу и делала это так деликатно, что он почувствовал еще более безумный прилив любви к ней. Сначала они поговорили о взятых им книгах, о Суинберне, полностью захватившем его, и о Броунинге, которого он не понимал; она переходила от одной темы к другой, а сама, между тем, думала, как бы помочь ему. Эта мысль уже несколько раз приходила ей в голову со времени их первой встречи. Ей хотелось помочь ему. Ни один человек еще не вызывал в ней подобной нежности и жалости, но жалости не обидной, а смешанной с каким-то материнским чувством. Жалость, которую он ей внушал, была не обычной: для этого в нем было слишком много чисто мужского, и оно так резко в нем проявлялось, что ее подчас охватывал страх и сердце от странных мыслей и чувств начинало биться сильнее. Ее не покидало давнишнее желание обнять его за шею, и эта мысль доставляла ей какое-то странное удовольствие. Она все еще сознавала неприличие такого желания, но теперь уже как-то привыкала к нему. Ей в голову не приходило, что зарождающаяся любовь проявляется подобным образом; ей не снилось, что чувство, которое ей внушает этот человек, – не что иное, как любовь. Ей казалось, что он интересует ее только как необычный человек, обладающий многими скрытыми способностями, что все это просто ее филантропство. Она не понимала, что физически желает его; он же, напротив, знал, что любит ее и что никогда в жизни ничего не желал так, как ее. Раньше он любил поэзию как проявление красоты; но с тех пор, как он встретился с ней, перед ним широко раскрылась другая область – область поэтической любви. Эта любовь открыла ему глаза еще больше, чем Булфинч или Гэйли. Он помнил одну строфу из стихотворения: И, объятый страстью божественной, В поцелуе любовник безумный Отдал жизнь – и с ней душу свою… строфу, на которую он раньше не обратил бы ни малейшего внимания; теперь же эти слова не выходили у него из головы. Его поражала необычайная точность этой мысли: он глядел на Рут и думал, что с радостью умер бы за ее поцелуй. Он чувствовал, что сам принадлежит к породе «любовников безумных», готовых с радостью отдать жизнь за поцелуй, и гордился этим, как древний рыцарь – принадлежностью к своему ордену. Наконец-то он узнал смысл жизни, узнал, ради чего он появился на свет. Он смотрел на нее, слушал ее слова, и понемногу его начали охватывать все более и более смелые мысли. Он вспоминал безумный восторг, который испытал от прикосновения ее руки там, у двери, и жаждал вновь ощутить его. Порой его взгляд останавливается на ее губах, и у него появлялось страстное желание коснуться их; но в этом желании не было ничего грубого, земного. Ему доставляло наслаждение наблюдать за движением этих губ, когда они произносили какие-нибудь слова; вместе с тем ему казалось, что они не такие, как у прочих мужчин и женщин. Эти губы не могли быть созданы из обыкновенной человеческой плоти, это были губы бесплотного духа; он жаждал их совершенно не так, как жаждал когда-то губ других женщин. Если бы он поцеловал их, коснулся их своими губами, то лишь с тем чувством благоговения, с которым припал бы к краю одежды Господа. Он сам не сознавал, какая в нем произошла переоценка ценностей, не чувствовал, что в глазах его, когда он смотрит на нее, светится тот же огонь, что у каждого охваченного страстью мужчины. Он и не подозревал, как пылко и страстно он глядит на нее, не подозревал, что зажег и ее своим огнем. Под влиянием ее девственной чистоты его чувство смягчалось, становилось возвышеннее, а мысли уносились в звездные, непорочно-бесстрастные выси. Он удивился бы, если бы ему сказали, что взгляд его горит огнем, от которого ее словно окатывает горячая волна, воспламеняющая ее. Рут ощущала какую-то неуловимую, сладкую тревогу, нарушавшую подчас ход ее мыслей, и тогда она мучительно искала, что бы еще сказать. Она вообще прекрасно умела вести разговор, и ее не могла не удивить ее собственная рассеянность; но она решила, что он – редкий тип и лишь потому его присутствие так на нее действует. Она всегда чутко реагировала на новые впечатления, и потому не было ничего удивительного в том, что появление этого жителя из другого мира так повлияло на нее. Во время разговора ее не покидала мысль о том, как бы помочь ему, и она старалась направить беседу в нужное русло, но Мартин первый прямо коснулся этого вопроса. – Не дадите ли вы мне совет? – начал он. Она охотно согласилась, и сердце его сильнее забилось от восторга. – Помните ли, в прошлый раз я сказал вам, что не умею говорить о книгах и тому подобное? Ну, так вот, с тех пор я много размышлял. Я исправно хожу в библиотеку, но почти все книги, за которые я брался, оказались мне не под силу. Может быть, мне надо начать сначала. Ведь у меня не было возможности учиться. С детства мне приходилось много работать. А с тех пор, как я стал ходить в библиотеку и увидел там кучу новых книг, я стал смотреть на них другими глазами. Я решил, что до сих пор читал не то, что следует. Знаете сами, какие книжки попадают к ковбоям в лагерь или к матросам на бак, – это совсем не то, что у вас, например. Ну, так я только такие книжки и читал. А все-таки – я вовсе не хочу хвастаться – я не такой, как другие, с кем мне приходилось иметь дело. Не то, чтобы я был лучше своих товарищей, матросов или ковбоев. Я и ковбоем был, хотя недолго, но всегда любил книги; я читал все, что мне попадалось… одним словом, я думаю совсем не так, как большинство из них. Так вот в чем дело. Я никогда раньше не бывал в таком доме, как ваш. Когда я пришел к вам неделю тому назад и увидел все это, и вас, и вашу матушку, и ваших братьев, и все – мне это… ну, понравилось. Я слыхал, что бывают такие дома и читал про это в книгах, а когда познакомился с вами, то понял, что в книгах все написано правильно. Но главное то, что это мне нравится. Я сам хочу этого. Хочу теперь же, сейчас. Я хочу дышать таким воздухом, как здесь, чтобы меня окружали книги, картины, красивые вещи, чтобы люди не кричали, были сами чистые и мысли чтоб у них были чистые. До сих пор я только и слышал что разговоры о еде, да как бы за квартиру заплатить, или денег накопить, или напиться. Когда вы пошли навстречу вашей матери и поцеловали ее, то мне показалось, что я никогда не видал ничего прекраснее. Я хорошо знаю жизнь, я как-то лучше ее знаю, чем люди, которые меня окружают. Я люблю смотреть вокруг; мне хочется все видеть и вижу я по-своему. Но я все-таки еще не сказал вам главного. Вот в чем дело: я хочу подняться до той жизни, которой живете вы все здесь. Ведь в жизни есть еще нечто, кроме пьянства, тяжелой работы и шатания по свету. Но как мне этого достигнуть? С чего начать? Я знаю, что это даром не дается, а там, где дело касается работы, я любому дам сто очков вперед. Если уж я возьмусь за что-нибудь, то буду работать день и ночь. Может быть, вы будете смеяться надо мной за то, что я к вам обратился. Я сам знаю, что не следовало бы вас об этом спрашивать, но мне не к кому больше пойти, кроме разве Артура. Может быть, и надо было к нему обратиться. Будь я… Голос его оборвался. Твердое решение спросить у нее совета вдруг пропало от внезапной мысли, что он напрасно не пошел к Артуру, а вместо этого опять оказался в дураках. Рут заговорила не сразу. Она слишком была поглощена вопросом, как примирить его нескладную, запинающуюся речь и простые мысли с тем, что она прочла у него на лице. Никогда еще она не видела глаз, в которых светилась бы такая сила. Они убеждали ее, что этот человек может совершить все, что угодно, но это чувство как-то плохо вязалось с беспомощностью выраженного. Ее собственный ум отличался такой сложностью и сообразительностью, что она не сумела понять и оценить эту беспомощную простоту и непосредственность. И все же в самой его неуверенности заключалась сила. Он казался ей великаном, старающимся разорвать связывающие его путы. Наконец она заговорила. Лицо ее выражало глубокое сочувствие к нему. – Вы сами отлично сознаете, чего вам не хватает, – образования. Вам нужно начать сначала: окончить школу, а затем – поступить в университет. – Но ведь на это нужны деньги, – перебил он ее. – Ах! – воскликнула она. – А я об этом и не подумала. Но у вас, наверное, есть кто-то из родных, кто мог бы помочь вам? Он отрицательно покачал головой. – Отец и мать мои умерли. У меня две сестры, – одна замужем, а другая, наверное, скоро выйдет, у меня целая куча братьев – я самый младший, но они никогда никому не помогали. Они разбрелись по миру в поисках счастья. Старший умер в Индии. Двое сейчас в Южной Африке, четвертый – матрос на китобойном судне, он теперь в плавании, а пятый – акробат в странствующем цирке. И я – такой же, как они. Я сам зарабатываю себе на хлеб с одиннадцати лет, с тех пор как умерла моя мать. Учиться мне придется самому, и мне хочется знать, с чего начать. – Первое, что вам, по-моему, следует сделать, это приняться за язык. Вы говорите… – она чуть было не сказала «ужасно», но остановилась и добавила: – не вполне правильно. Он вспыхнул и почувствовал, как на лбу у него выступил пот. – Да, я часто говорю на жаргоне и употребляю непонятные вам слова. Но ведь… я только эти слова и знаю. В голове у меня есть и другие слова, которые я вычитал из книжек, но я не знаю, как нужно их произносить, и потому я их не употребляю. – Дело не столько в словах, сколько в неумении выражаться. Вы не сердитесь, что я говорю так откровенно? Мне не хотелось бы обидеть вас. – Нет-нет! – воскликнул он, почувствовав к ней признательность за ее доброту. – Выкладывайте все. Знать мне нужно – так уж лучше узнать от вас, чем от кого-нибудь другого. – В таком случае начнем. И Рут указала ему на целый ряд ошибок, которые он постоянно допускал в произношении слов и построении фраз, и была поражена, как быстро и хорошо он усваивал ее замечания. – Вам необходимо изучить грамматику, – сказала она. – Я сейчас схожу за книжкой и покажу, с чего начать. Вернувшись с учебником грамматики, она придвинула свой стул поближе – он подумал, что ему, наверное, следовало бы помочь ей, – и села рядом с ним. Она стала перелистывать страницы; наклоненные головы их почти касались друг друга. Эта близость так волновала его, что он с трудом следил за ее словами. Но когда она начала объяснять ему правила спряжения глаголов, он даже забыл о ней. Он раньше и понятия не имел о спряжениях, и его поразило это раскрытие законов речи. Он наклонился над страницей, и волосы ее коснулись его щеки. Ему только раз в жизни случилось потерять сознание, но он почувствовал, что на этот раз близок к обмороку. Он не дышал, и сердце у него билось так сильно, что вся кровь, казалось, подступила к горлу и едва не задушила его. Никогда еще она не казалась ему столь достижимой. На один миг исчезла пропасть, разделявшая их. Но его чувство к ней оставалось таким же возвышенным. Не она опустилась до него, а он вознесся ввысь к ней. В это мгновение он испытывал к ней лишь благоговение, как к чему-то священному. Ему казалось, что он проник в святая святых, – медленно, осторожно он отвел голову в сторону, избегая прикосновения ее волос, от которого по всему телу его словно пробегал электрический ток. Но она ничего не заметила. Глава VIII Прошло несколько недель, в течение которых Мартин изучал грамматику, правила хорошего тона и жадно прочитывал все попадающиеся ему книги. Он совершенно не встречался с людьми своего класса. В клубе «Лотоса» девушки не могли понять, что с ним случилось, приставали с расспросами к Джиму. У Райли боксеры радовались, что Мартин больше не появляется. Между тем, во время одного из посещений библиотеки ему попалось еще одно сокровище. Эта книга раскрыла перед ним законы стихосложения, так же, как грамматика – законы речи; из нее он узнал о размере, форме и слоге и понял, каким образом создается красота стиха, так пленившая его. В другом современном сочинении поэзия рассматривалась как искусство изобразительное; теория эта развивалась очень подробно, причем приводилось множество примеров из произведений лучших поэтов. Никогда еще Мартин не читал ничего, даже романов, с таким увлечением и интересом, как эти две книги. Его свежий ум, двадцать лет находившийся в покое, теперь, под влиянием его твердого решения, схватывал все, что он читал, с быстротой, незнакомой даже людям, привыкшим к отвлеченному мышлению. Теперь, когда он оглядывался назад на пройденный путь, прежний мир, в котором он когда-то вращался, мир суши, моря и кораблей, мир матросов и женщин-гарпий, этот мир казался ему узеньким, тесным; но при этом он как-то сливался с теперешним новым его миром и словно расширялся в его глазах. Ум его склонен был искать во всем единство, и он был удивлен, впервые найдя точки соприкосновения между обоими мирами. Сам он, под влиянием возвышенных мыслей и красоты, которые почерпнул из книг, сумел подняться выше своей среды; благодаря этому в нем стало крепнуть убеждение, что люди из высших слоев общества, как, например, Рут и ее родные, так же возвышенно мыслят и живут. На низах, там, где был он, существовала лишь мерзость; ему хотелось очиститься от этой мерзости, всю жизнь осквернявшей его, и подняться до высот, на которых пребывали лица из обеспеченного класса. Весь период своего детства и отрочества его постоянно томило какое-то беспокойство, ему чего-то нехватало, чего – он сам не знал до той минуты, пока не встретился с Рут. С тех пор томление его усилилось и обострилось; он понял, наконец, понял ясно и определенно, что всегда жаждал любви, красоты, интеллекта. В течение этих нескольких недель он виделся с Рут раз шесть, и каждое свидание вдохновляло его снова и снова. Она учила его правильно изъясняться, поправляла ошибки в произношении и начала заниматься с ним арифметикой. Но беседы их не ограничивались только этим. Слишком хорошо он знал жизнь, слишком зрелый был у него ум, чтобы он мог удовольствоваться изучением дробей, кубических корней, арифметическими и синтаксическими работами. Беседа часто переходила на другие темы – о недавно прочитанном им стихотворении, о поэте, которого она изучала. Иногда она читала ему вслух свои любимые отрывки – и он от восторга возносился на седьмое небо. Ни у одной из знакомых ему женщин не было такого голоса. При первых его звуках, при малейшем произнесенном ею слове Мартин весь трепетал, чувствуя, что начинает любить ее еще больше. Самый тембр этого голоса был успокоительный, а все модуляции – мелодичны; в нем слышались нежность, богатство тона и еще что-то неуловимое – продукт культуры и прекрасной души. Слушая ее, он вспоминал резкие выкрики грубых женщин и завсегдатаев портовых кварталов, менее визгливые, пронзительные голоса фабричных работниц. Затем включалось его воображение – и все эти женщины проносились у него перед глазами; благодаря контрасту с ними очарование Рут проявлялось еще ярче. Наслаждение его усиливалось от сознания, что ум его вполне понимает то, что она читает, что она вся трепещет от красоты произведения. Она часто прочитывала ему отрывки из «Принцессы», при этом глаза ее порой наполнялись слезами, так сильно было в ней эстетическое чувство. В такие минуты его собственные эмоции увлекали его ввысь, и он казался себе богом: когда он смотрел на нее и слушал ее, он понимал, что проникает в самые глубокие ее тайны. И тогда, сознавая высоту, которой достигало его чувство, он признавался себе, что это и есть любовь и что нет в мире ничего выше любви. В его памяти всплывали все случаи, когда он раньше терял голову – либо под влиянием винных паров, либо от женских ласк, либо во время грубой, полной риска, борьбы; каким жалким и низменным в сравнении с тем, что он испытывал теперь, казался ему вызываемый всем этим трепет. Рут же лишь неясно представляла себе, что происходит на самом деле. Она не испытывала еще сердечных увлечений. Все свои познания она черпала из книг, где обычные события игрой воображения превращались в волшебный, не похожий на реальность мир. Ей и не снилось, что этот грубый матрос постепенно овладевает ее сердцем, зажигая огонь, который когда-нибудь прорвется наружу и охватит всю ее бурным пламенем. Ей был неведом огонь страсти. Любовь представлялась ей в виде мерцающего света, чего-то нежного, как роса, или всплеска мирно текущей речки, чего-то свежего, как прохлада темной, бархатной летней ночи. Для нее любовь была скорее спокойной привязанностью, служением любимому существу в сумеречной, спокойной атмосфере, наполненной благоуханием цветов. Она не представляла себе, что любовь может быть подобна вулкану, всепожирающий огонь которого превращает сердце в усеянную пеплом пустыню. Она не подозревала о таинственных силах, как скрывающихся в ее собственной душе, так и существующих порой в жизни; бездны жизни были скрыты от нее морем иллюзий. Супружеское счастье ее родителей представлялось ей идеалом любви на почве сродства душ; она надеялась, что когда-нибудь и она вступит – без потрясений и мук – в это спокойное, приятное существование вдвоем с любимым человеком. Поэтому она смотрела на Мартина Идена как на нечто новое, как на странную личность; впечатление, производимое им, она приписывала именно этой новизне и странности, и это казалось ей вполне естественным. С таким же странным чувством она, бывало, смотрела на диких зверей в клетках или на ураган и вздрагивала при виде яркого зигзага молнии. Во всем этом чувствовалось что-то космическое; так же и в Мартине таилась космическая сила. От него веяло свежим воздухом и необъятным простором. Его лицо носило на себе следы тропического солнца, а его упругие мускулы говорили о первобытной жизненной силе. Он носил на себе печать таинственного мира грубых людей и грубых деяний, который начинался там, за чертой, замыкавшей ее горизонт. Это был дикий, еще не укрощенный зверь, и она испытывала тщеславие, польщенная тем, что он кротко подходил к ее руке. У нее появилось весьма естественное побуждение – укротить это дикое существо. Это было побуждение бессознательное; ей и в голову не приходило, что она стремится вылепить из него, словно из мягкой глины, нечто вроде образа и подобия своего отца, которого считала идеалом. Из-за неопытности она не сознавала, что то космическое начало, которое она чувствовала в Мартине, не что иное, как любовь, эта основная космическая сила, которая заставляет мужчин и женщин стремиться друг к другу, побуждает оленей сражаться в период спаривания и даже вызывает тяготение атомов друг к другу. Быстрое развитие Мартина заинтересовало и поразило Рут. Она с каждым разом открывала в нем такие способности, о которых и не подозревала; она видела, что семена учения падают на благодатную почву и дают пышные ростки. Она читала ему вслух Броунинга и подчас удивлялась его оригинальному толкованию спорных мест. Она не могла понять, что он благодаря своему опыту в общении с людьми и знанию жизни мог правильнее схватить мысль поэта, чем даже она. Некоторые его концепции казались ей наивными, но ее часто увлекали смелость его толкований и полет мысли, уносившейся в надзвездные пространства так высоко, что она порой не могла угнаться за ней и только ощущала трепет от присутствия какой-то неведомой ей мощи. Тогда она играла ему на рояле – но уже не назло ему; и музыка открывала ей неизведанные глубины в его душе, которая под влиянием звуков раскрывалась, как цветок под лучами солнца. Он быстро сумел перейти от обычного репертуара, популярного среди представителей его класса, к классической музыке, которую она почти всю знала наизусть. Однако он все еще отдавал предпочтение Вагнеру; больше всего его увлекала увертюра к «Тангейзеру», смысл которой она разъяснила ему. Мотив «Грота Венеры» был для него символическим изображением его прошлого; а мотив «Хора пилигримов» ассоциировался у него почему-то с ней самой. Эта музыка приводила его в восторженное возбуждение, и он возносился ввысь, в те призрачные области духа, где происходит вечная борьба добра и зла. Иногда он не соглашался с ней, и тогда, под влиянием его мнения, у нее возникало сомнение в правильности ее собственного определения и понимания музыки. Зато относительно ее пения он ничего не говорил. Слишком уж отражалась в нем она сама; он мог только дивиться божественной мелодичности ее чистого сопрано и невольно сравнивал его со слабыми, дрожащими, визгливыми выкриками работниц, худосочных, с непоставленными голосами, или с хриплым от джина хором женщин в портовых городах. Она любила играть и петь для него. Впервые она властвовала над человеческой душой и наслаждалась тем, что мягкая глина так легко поддается лепке; она воображала, что по-своему лепит его, и намерения были у нее самые благие. К тому же ей было приятно с ним. Она больше не боялась его. Страх, который она испытала вначале, был в сущности лишь страхом перед собой, но теперь он исчез. Сама того не сознавая, она считала, что он принадлежит ей; вместе с тем его присутствие как-то подбодряло ее. Все это время она усиленно занималась в университете, а этот человек, от которого точно веяло свежим морским ветром, словно придавал ей силы и освежал ее после книжной пыли. Сила – вот в чем она нуждалась, и он умел вдохнуть в нее часть своей. Когда она входила в комнату, где он находился, или встречала его у дверей, ей казалось, что в нее вливается струя жизненной энергии. И после его ухода она возвращалась к своим книгам с новым удовольствием и свежим запасом сил. Она хорошо знала Броунинга, но ей никогда не приходило в голову, что играть с чужой душой так же опасно, как с огнем. Интерес ее к Мартину все возрастал, а желание переделать его жизнь на новый лад начало превращаться в настоящую страсть. – Вот, посмотрите, например, на мистера Бэтлера, – сказала Рут как-то раз, когда разговор о грамматике, арифметике и поэзии был окончен. – Вначале ему приходилось очень туго. Отец его служил кассиром в банке, но под конец жизни он не мог работать: он медленно угасал от чахотки в Аризоне. А когда он умер, мистер Бэтлер – Чарльз Бэтлер – остался совсем одинок. Отец его был уроженцем Австралии, и в Калифорнии у него не оказалось никаких родных. Он поступил в типографию – я сама много раз слышала от него этот рассказ, – где ему сначала платили по три доллара в неделю. А сейчас он зарабатывает по меньшей мере тридцать тысяч долларов в год. А как он этого добился? Он всегда отличался честностью, преданностью, трудолюбием и бережливостью. Он отказывал себе во всех удовольствиях, без которых не хотят обходиться молодые люди. Он взял себе за правило во что бы то ни стало откладывать каждую неделю определенную сумму. Разумеется, вскоре он стал получать больше трех долларов; а чем больше ему платили, тем больше он откладывал. Днем он ходил на службу, а по вечерам посещал вечернюю школу. Он постоянно думал о будущем. Затем он окончил вечерние курсы. Уже в семнадцать лет он стал наборщиком и получал отличное жалованье. Но он был честолюбив и мечтал сделать карьеру, а не только зарабатывать на хлеб. В конце концов он остановился на юриспруденции и поступил рассыльным в контору к моему отцу – рассыльным, подумайте только! Там ему платили четыре доллара в неделю. Но он уже научился делать сбережения и даже из этой суммы продолжал откладывать. Рут умолкла, чтобы передохнуть. Ей хотелось посмотреть, какое впечатление произвел на Мартина ее рассказ. По лицу его было заметно, что он заинтересовался борьбой, некогда выдержанной юным мистером Бэтлером, но тем не менее слегка хмурился. – По-моему, трудновато пришлось бедняге, – заметил Мартин. – Четыре доллара в неделю. Как он мог жить на это? Да, на это не раскрутишься! Вот я, например, плачу сейчас пять долларов за стол и комнату далеко не первого сорта, смею вас уверить. Собачью он вел жизнь, наверно. Пища, которую он ел… – Он сам себе готовил, – перебила она, – на керосинке. – Пища его наверняка была хуже той, которую дают матросам на самых скверных судах дальнего плавания, а там кормят так, что хуже нельзя. – Но зато вспомните, кем он стал! – воскликнула она с энтузиазмом. – Подумайте только, сколько он получает в год! Все лишения, которые он перенес, теперь окупились в тысячу раз! Мартин кинул на нее строгий взгляд. – Готов держать пари, – сказал он, – что сейчас, когда мистер Бэтлер достиг богатства, он уже забыл о том, что значит радость в жизни. Если он так питался в течение многих лет, то, вероятно, совершенно расстроил себе пищеварение. Рут опустила глаза под его строгим взглядом. – Держу пари, что у него катар! – вызывающе заявил Мартин. – Да, – согласилась она, – но… – И еще готов биться об заклад, – не слушая ее, продолжал Мартин, – что он важен и скучен, как старый филин, и ничто его не радует, несмотря на все его тридцать тысяч в год. И ему даже не доставляет удовольствия видеть радость других. Разве я не прав? Она кивнула головой в знак согласия и поспешно стала объяснять: – Но он вовсе не из того типа людей. Он по характеру человек умеренный и серьезный. Он всегда был таким. – Еще бы ему не быть таким, – произнес Мартин. – Каково молодому парню жить на три или на четыре доллара в неделю да самому готовить на керосинке, да еще деньги копить, да притом весь день работать, а по ночам учиться, – круглые сутки заниматься делом, без малейшего развлечения, и даже не знать, что значит повеселиться… Понятно, что его тридцать тысяч пришли слишком поздно! Под влиянием жалости к Бэтлеру его воображение рисовало ему тысячи подробностей из жизни несчастного мальчика, его духовную ограниченность, превратившую его наконец лишь в «человека с тридцатью тысячами в год». С быстротой молнии перед ним пронеслась вся жизнь Чарльза Бэтлера. – А знаете, – добавил он, – мне жаль мистера Бэтлера. Он был молод и потому не знал, что делает, но он лишил себя радости жизни ради каких-то тридцати тысяч в год, которые теперь пропадают у него зря. Ведь сейчас все равно на эти тридцать тысяч, выложи он даже их все сразу, он не может купить того удовольствия, которое дали бы ему, когда он был молод, какие-нибудь десять центов, догадайся он тогда не отложить их, а истратить на леденцы, или на орехи, или пойти в театр на галерку! Эта оригинальность взглядов Мартина больше всего поражала Рут. Они не только отличались новизной и противоречили всем ее собственным воззрениям, она еще чувствовала в них долю истины, грозившую уничтожить или изменить ее убеждения. Будь ей четырнадцать лет вместо двадцати четырех, она несомненно изменилась бы; но она уже была не девочка; по характеру и воспитанию она отличалась консервативностью; мировоззрение ее успело выкристаллизоваться в ту форму, которая соответствовала ее положению в жизни. Правда, его оригинальные суждения иногда внушали ей какую-то тревогу, но она объясняла это тем, что все это ново для нее, что жизнь его была необычной, и скоро забывала об этом. Однако, хотя она и не соглашалась с этими взглядами Мартина, все же ее охватывал какой-то трепет, когда она видела, как убежденно он их высказывает, как ярко горят у него при этом глаза и каким серьезным становится лицо, в эти минуты ее еще больше тянуло к нему. Ей и в голову не приходило, что этот человек, пришедший откуда-то издалека, из-за черты, замыкавшей ее горизонт, явился затем, чтобы раскрыть перед ней новые, более широкие горизонты. Ее кругозор был ограничен и определялся кругозором окружающей ее среды, но ограниченный ум может подмечать ограниченность только у других. Поэтому она считала, что ее мировоззрение отличается необычайной широтой и что если они с Мартином не сходятся во взглядах, то лишь вследствие его ограниченности; она мечтала научить его видеть ее глазами и расширить его кругозор так, чтобы он слился с ее кругозором. – Но я так и не окончила рассказывать, – продолжала она. – Бэтлер, по словам моего отца, работал так, как ни один рассыльный. Он всегда готов был работать. Он никогда не опаздывал, наоборот, приходил в контору за несколько минут до назначенного часа. А между тем, он и время умел беречь. Каждую свободную минуту он использовал для учебы. Так он изучил бухгалтерию и научился писать на машинке, брал уроки стенографии у репортера, писавшего судебную хронику; а так как репортер этот нуждался в практике, то Бэтлер, в виде платы за уроки, диктовал ему по ночам. Вскоре Бэтлер стал клерком, и клерком незаменимым. Отец очень ценил его; он видел, что Бэтлер пойдет далеко. По настоянию отца он и поступил в школу юриспруденции, сделался адвокатом и не успел он вернуться в контору, как отец взял его к себе младшим компаньоном. Это крупная личность. Он несколько раз отказывался от должности сенатора; по словам отца, его могут выбрать и в Верховный Суд, когда откроется вакансия, если только он согласится. Его жизнь должна служить всем нам вдохновляющим примером. Она доказывает, что человек сильной воли может подняться над окружающей его средой. – Да, это выдающаяся личность, – искренне согласился Мартин. Но все же он чувствовал в этом рассказе нечто противоречащее его чувству красоты и пониманию жизни. Он не мог себе представить, ради какой цели мистер Бэтлер всю жизнь ограничивал себя и отказывал себе во всем. Делай он это из любви к женщине или ради красоты, Мартин понял бы его. «Объятый страстью божественной, любовник безумный» мог отдать жизнь за поцелуй, но не за тридцать тысяч в год. Его не удовлетворила бы карьера мистера Бэтлера. И в ней чувствовалось что-то мелкое. Тридцать тысяч в год – штука недурная, но катар и невозможность испытать счастье, доступное всем людям, – все это лишало этот воистину княжеский доход всякой прелести. Мартин пытался поделиться этими мыслями с Рут; но в результате только шокировал ее, вселив в нее убеждение, что ей необходимо еще поработать над его умственным развитием. Она отличалась известной узостью взглядов, когда человек считает, что его раса, его вера, его политические убеждения лучше и правильнее других и что все остальные рассеянные по миру люди гораздо ниже их. Это то же самодовольство, которое заставляло древнего еврея благодарить Бога за то, что он не родился женщиной, и которое в наше время гонит миссионеров на край земли, чтобы заменять чужих богов своими. Это самодовольство и толкало Рут к тому, чтобы переделать человека из другого мира на свой лад и превратить его в подобие людей ее круга. Глава IX Мартин Иден возвращался из плавания и спешил домой, в Калифорнию, горя желанием поскорее увидеть предмет своей любви. Когда деньги у него кончились, он поступил матросом на шхуну, отправлявшуюся в Океанию на поиски клада. Однако после восьми месяцев бесплодных усилий экспедиция распалась на Соломоновых островах. Жалованье было выдано матросам еще в Австралии, и потому Мартин, не теряя времени, тотчас же нанялся на судно, шедшее в Сан-Франциско. За восемь месяцев плавания он не только заработал достаточно денег, чтобы несколько месяцев прожить на суше, но успел много прочесть и многое изучить. Он вообще обладал способностью к учению; кроме того, его подгоняла непреклонная воля и любовь к Рут. Отправляясь в плавание, он захватил с собой учебник грамматики и принялся тщательно его изучать, пока его свежий ум полностью не усвоил всех правил. Он начал замечать ошибки в речи матросов и выработал в себе привычку мысленно поправлять их неправильные обороты. К великой своей радости, он заметил, что грамматические ошибки уже режут ему слух и действуют на нервы. Он вздрагивал от них, как от фальшивой ноты. Увы, случалось порой, что такая фальшивая нота срывалась и с его языка, еще не научившегося за этот короткий срок повиноваться ему. Основательно пройдя несколько раз грамматику, Мартин принялся за словарь, каждый день прибавляя к своему лексикону два десятка новых слов. Это оказалось делом нелегким. Стоя на вахте или у штурвала, он повторял весь свой постепенно удлинявшийся список выученных слов и выражений, хотя порой засыпал во время этого упражнения. Он постоянно повторял про себя выражения, в которых раньше делал ошибки, стараясь таким образом приучить себя говорить языком Рут. К своему удивлению, он вскоре заметил, что начал говорить по-английски правильнее и чище, чем даже офицеры судна или богатые авантюристы, на чьи средства была организована экспедиция. Капитан, норвежец с рыбьими глазами, где-то добыл себе полное собрание сочинений Шекспира, которого никогда не читал. Мартин стирал ему белье и в благодарность за это получил разрешение пользоваться драгоценными книгами. Юноша с головой ушел в чтение произведений великого писателя, и многие, особенно понравившиеся ему отрывки из них легко запоминал наизусть. Впечатление было так сильно, что в течение некоторого времени весь мир представлялся ему в виде комедий или драм времен королевы Елизаветы; он даже думал белыми стихами. Он научился ценить красоту английского языка, хотя вместе с тем усвоил много вышедших из употребления, устаревших оборотов. Восемь месяцев плавания не прошли для него даром: он не только приучился правильно мыслить и правильно выражаться – он познал самого себя. Вместе со смирением, выработавшимся в нем от сознания своего невежества, в нем начала расти уверенность в собственных силах. Он теперь видел огромную разницу между собой и своими товарищами, но разница эта заключалась не в достигнутом, а в возможном достижении. Мартин был достаточно умен, чтобы понимать это. То, что делали они, умел и он; но внутреннее чувство подсказывало ему, что он способен на нечто большее. Он мучительно остро ощущал всю прелесть мира и жалел, что Рут не с ним и не может разделить его восторга. Он решил по возвращении подробно описать ей всю красоту южных морей. Эта мысль дала ему толчок к творческому началу, он решил воспроизвести эту красоту перед более обширной аудиторией. И тут-то его осенила ослепительная идея: он должен писать! Он будет тем, чьими глазами будет смотреть мир, чьими ушами мир будет слушать, чьим сердцем – чувствовать. Он будет писать – писать все – и стихи, и прозу, и беллетристику, и очерки, и драмы, и комедии, как Шекспир. Вот карьера для него – вот путь, который приведет его к Рут. Литераторы – исполины в мире; он считал, что они стоят куда выше всяких мистеров бэтлеров с их тридцатью тысячами в год, которые, если бы пожелали, могли бы стать членами Верховного Суда! Зародившись однажды в голове у Мартина, эта мысль полностью захватила его. Обратный путь в Сан-Франциско прошел как сон. Мартин был опьянен неожиданным сознанием своей мощи; ему казалось, что он способен совершить все, что угодно. Среди великого уединения океана он научился видеть жизнь в перспективе и впервые ясно разглядел Рут и ее мирок. Этот мирок представился ему отчетливо, в виде конкретного предмета, который он мог бы взять в руки, повернуть во все стороны и близко рассмотреть. Многое было для него неясного и туманного в этом мире, но он рассматривал его в целом, не обращая внимания на детали, и видел при этом, каким способом он может его победить. Писать! Эта мысль точно огнем жгла его. Он примется за дело, как только вернется. Прежде всего он опишет путешествие с искателями клада. Эту вещь он продаст какой-нибудь газете в Сан-Франциско. Рут он об этом ничего не скажет: как она будет обрадована и удивлена, когда увидит его имя в печати! А между тем можно будет продолжать и занятия. Ведь в сутках двадцать четыре часа. Он чувствовал в себе неисчерпаемую силу, чувствовал, что перед ним должны пасть самые неприступные крепости… а работы он не боялся. Теперь ему уже не придется больше отправляться в плавание… наниматься матросом на суда: на миг он представил себе паровую яхту. Он сдерживал себя, повторяя, что все это не так скоро делается, что вначале хорошо будет, если он заработает достаточно денег, чтобы заниматься дальше. А затем, через некоторое, весьма неопределенное время, когда он подучится и подготовится, он создаст великие произведения, и его имя будет у всех на устах. Но важнее, бесконечно важнее, – он докажет, что достоин Рут. Слава тоже вещь хорошая, но все его великолепные мечты были лишь мечтой о Рут. Не славы он жаждал – он лишь был безумно влюблен!.. Вернувшись в Окленд с кругленькой суммой в кармане, он занял свою прежнюю комнату у Бернарда Хиггинботама и принялся за работу. Даже Рут он не сообщил о своем возвращении. Он решил, что пойдет к ней, только окончив очерк об искателях клада. Удержаться от желания видеть ее ему удавалось благодаря сжигающей его творческой лихорадке. К тому же этот очерк, который он писал, должен был приблизить его к ней. Он не знал еще, какого объема он должен быть, поэтому для собственной ориентировки сосчитал количество слов в одном из очерков воскресного приложения к «Обозревателю Сан-Франциско». Три дня он писал без передышки и закончил очерк, однако, переписав его нетвердым, но крупным и достаточно четким почерком, из найденного им в библиотеке учебника словесности он узнал, что существуют еще кавычки и абзацы, о которых он и не подумал! Он тотчас же стал переписывать очерк, постоянно справляясь с учебником; благодаря этому он в один день узнал больше о том, как следует писать сочинения, чем школьники узнают за целый год. Переписав вторично свой очерк и свернув его в трубочку, он неожиданно прочел в газете в заметке «Советы начинающим писателям» о железном законе, гласившем, что рукописи ни в коем случае нельзя свертывать и что писать надо лишь на одной стороне листа. Оказалось, что он дважды нарушил закон. Из той же заметки он узнал, что лучшие газеты платят по десять долларов за столбец, и потому, засев в третий раз за переписку, стал для самоутешения умножать десять долларов на десять столбцов. Произведение всегда получалось одно – сто долларов, – и Мартин решил, что быть писателем выгоднее, чем матросом. Если бы не эти его промахи, он закончил бы очерк за три дня. Сто долларов в три дня! Чтобы столько заработать, ему пришлось бы проплавать, по меньшей мере, три месяца! Глупо наниматься на судно, если можешь писать, решил он. Впрочем, для него не деньги сами по себе были важны. Они представляли ценность лишь постольку, поскольку давали ему свободу и возможность купить себе приличный костюм – и, таким образом, приближали его к стройной бледной девушке, перевернувшей всю его жизнь и подарившей ему вдохновение. Мартин положил рукопись в большой конверт и послал его редактору газеты «Обозреватель Сан-Франциско». Он наивно предполагал, что материал, поступивший в редакцию, печатается тотчас же; а так как он отправил рукопись в пятницу, то ждал появления очерка в воскресенье. Ему казалось, что это будет оригинальным способом известить Рут о своем возвращении. В воскресенье днем можно будет и зайти к ней. А между тем ему пришла в голову другая идея, которой он гордился, считая ее необыкновенно здравой, правильной и скромной: он напишет приключенческую повесть для юношества и продаст ее журналу «Товарищ». Отправившись в бесплатную читальню, он просмотрел множество номеров этого журнала. Оказалось, что длинные повести обычно печатаются там частями, тысячи по три слов каждая. В большинстве случаев они делились на пять частей, но в некоторых оказалось и по семи. Мартин тотчас же решил написать повесть в семи частях. Ему случилось однажды совершить путешествие в Северный Ледовитый океан на китобойном судне. Путешествие это должно было продолжаться три года, но закончилось через шесть месяцев из-за крушения. Хотя Мартин обладал богатым, склонным к фантазиям воображением, у него было также врожденное стремление и к правде, заставлявшее его писать лишь то, что ему хорошо известно. Он знал, как ловят китов, и, основываясь на известном ему материале, сочинил повесть о приключениях двух мальчиков. Он принялся за дело и в субботу вечером, решив, что работа эта нетрудная. В этот же день он закончил первую часть повести – к великому удовольствию Джима и к нескрываемому презрению мистера Хиггинботама, который в течение всего обеда осыпал насмешками появившегося в семье «литератора». Мартин молчал и довольствовался тем, что представлял себе изумление зятя, когда тот в воскресенье утром откроет газету и увидит в ней статью об искателях клада. В этот день Мартин рано утром побежал ко входной двери и схватил газету. Он нервно пробежал взглядом все ее страницы, затем во второй раз внимательно просмотрел ее и наконец отложил в сторону. Он был рад, что никому не проболтался о своей работе. Поразмыслив, он решил, что ошибся относительно срока выхода посылаемых в редакцию произведений. Да и в его рассказе не было никаких «последних новостей». Очевидно, редактор сначала сообщит ему свое мнение. Позавтракав, он опять принялся за свою повесть. Слова сами точно слетали у него с пера, хотя ему все-таки часто приходилось прерывать работу, чтобы заглянуть в словарь или в учебник словесности. Во время этих пауз он иногда читал или перечитывал какую-нибудь главу и утешал себя тем, что хотя он и не творит еще тех великих произведений, которые – он чувствовал – вынашивает в своей голове, зато учится технике писания и привыкает правильно излагать свои мысли. Он проработал до вечера, затем отправился в читальню и просматривал там журналы до самого закрытия ее в десять часов. Такова была программа каждого дня, которую он наметил себе на целую неделю. Ежедневно он писал по три тысячи слов, а по вечерам сидел в читальне и, листая журналы, старался понять, почему печатают ту или иную повесть, статью или стихотворение. Несомненно было одно: то, что сумели сделать все эти многочисленные авторы, сумеет сделать и он; дайте ему только срок, – и он сделает гораздо больше. Мартин с удовольствием прочел статью о гонорарах писателей; больше всего обрадовало его не то, что Киплинг получает по доллару за слово, а то, что минимальный гонорар, который платят лучшие журналы начинающим авторам, – два цента за слово. Несомненно, «Товарищ» принадлежал к числу перворазрядных журналов: в таком случае те три тысячи слов, которые Мартин написал в течение дня, должны были дать ему шестьдесят долларов – двухмесячное жалованье матроса. В пятницу Мартин закончил свою повесть в двадцать одну тысячу слов. Он высчитал, что если заплатят по два цента за слово, она должна принести ему четыреста двадцать долларов, а это для недельного заработка было вовсе недурно. Такой суммы у него никогда не было. Он даже не представлял себе, на что истратит ее. Ему казалось, что он напал на золотую жилу. Ведь затем он получит еще много денег из того же источника. Он решил, что купит себе костюм, подпишется на несколько журналов и приобретет с дюжину разных справочников, чтобы не бегать в библиотеку каждый раз, когда они ему необходимы. И все-таки у него оставалось еще больше половины от четырехсот двадцати долларов. Это его озаботило, и он успокоился только тогда, когда решил нанять прислугу для Гертруды и купить Мэриен велосипед. Наконец он опустил в ящик увесистый конверт, адресованный в редакцию журнала «Товарищ». Затем он набросал план следующего очерка – о ловле жемчуга. Наконец, в субботу днем он отправился к Рут. Предварительно он позвонил ей по телефону, и она встретила его у дверей. Знакомое ощущение силы и здоровья, всегда исходившее от него, сразу же передалось ей. Точно живительная струя влилась в нее и жаркой волной пробежала по ее жилам, наполняя ее трепетом. Взяв ее за руку и взглянув в ее голубые глаза, Мартин вспыхнул, но свежий загар от восьмимесячного плавания скрыл румянец. Однако этот загар не помешал Рут заметить красную полоску, натертую на шее воротничком, и про себя улыбнуться. Правда, увидев его костюм, она перестала улыбаться. Он отлично сидел на Мартине – это был первый костюм, который он сшил себе на заказ; он в нем казался стройнее и изящнее. Вдобавок и фуражка его сменилась мягкой шляпой. Рут велела ему надеть ее, оглядела его и сделала комплимент его внешности. Давно уже она не была так счастлива. Ведь эта перемена в нем – дело ее рук; она гордилась этим и мечтала и дальше помогать ему. Особенно же поразительная перемена произошла в его речи: эта перемена доставила Рут наибольшее удовольствие. Он говорил не только правильнее, но и свободнее, употребляя много новых слов и выражений. Впрочем, когда он увлекался, то опять неправильно произносил слова, немного запинался. С другой стороны, с умением выражаться у него появилось остроумие и насмешливость, приводившие Рут в восторг. Это был природный юмор, которым восхищались его товарищи; однако раньше Мартин не мог проявлять его в присутствии Рут из-за недостатка слов и отсутствия легкости речи. Теперь он уже начал немного ориентироваться и не чувствовал себя больше таким чужим в ее обществе. Тем не менее он соблюдал крайнюю осторожность: при легком, шутливом разговоре он ждал, чтобы тон задала она, а сам лишь поддерживал ее, не осмеливаясь на большее. Он рассказал ей о работе и поделился своим решением зарабатывать себе на жизнь литературным трудом, не бросая учебы. Однако его ждало разочарование: девушка не одобрила его планов. – Видите ли, – откровенно сказала она, – писательство – это такое же ремесло, как и все прочие. Разумеется, я в этом не много смыслю, а только повторяю распространенное мнение. Ведь не можете же вы стать кузнецом, не поучившись, по крайней мере, года три этому делу, а может быть, и все пять. Писателям же платят куда больше, чем кузнецам, и поэтому множество людей, вероятно, хотели бы заняться литературным трудом, пробуют писать. – Но почему вы не хотите допустить, что у меня есть литературные способности? – спросил Мартин, радуясь в душе тому, что научился так хорошо говорить. Воображение его быстро представило ему картину этого разговора на фоне целого ряда других картин из его прежней жизни – эпизодов, в которых проявлялось только отвратительное и грубое. Это видение длилось всего миг, не прервав ни их разговора, ни спокойного течения мыслей Мартина. В его воображении, точно на экране, предстала картина: он сидит против этой милой, прекрасной девушки и разговаривает с ней на хорошем литературном языке в комнате, полной книг и картин, где все говорит о культуре и утонченности. Эта картина словно была освещена ярким светом, а вокруг нее, до самых краев экрана, возникали другие картины, резко контрастирующие с первой. Они изображали сцены из его жизни, а он смотрел, словно зритель, ту, которую хотел. Все эти сцены были точно во мгле или в клубах мрачного тумана, который понемногу рассеивался под лучами яркого, красного света. Он видел ковбоев у стойки кабака, пивших крепкий виски, всюду раздавались ругательства и непристойности, а сам он сидел там же с этими людьми, пил и ругался вместе с ними, или же играл в карты за столом, при свете коптящей керосиновой лампы. Один из игроков сдавал карты, и фишки со стуком падали на стол. Вдруг картина изменилась. Он увидел себя обнаженным до пояса, со сжатыми кулаками, стоящим против «рыжего ливерпульца» на баке судна «Сасквеганны»: это был день их знаменитого боя. Затем новая сцена. Мартин видит залитую кровью палубу корабля «Джон Роджерс» в то серое утро, когда экипаж поднял бунт: штурман в предсмертной агонии лежит близ люка, капитан стоит с изрыгающим дым и пламя револьвером в руке, а матросы, с перекошенными от злобы озверевшими лицами, падают вокруг, выкрикивая проклятия. И вдруг Мартин опять возвращается к первой картине – к спокойной, чистой комнате, освещенной мягким светом, где он сидит, беседуя с Рут, окруженный книгами и произведениями искусства; вот и рояль, на котором она сейчас будет играть ему. А в его ушах отзывается его собственная, вполне правильная литературная фраза: – Почему вы не хотите допустить, что у меня есть литературные способности? – Но какими бы способностями к кузнечному ремеслу ни обладал человек, – смеясь, ответила Рут, – я не слыхала, чтобы он сразу стал кузнецом, сначала не поучившись. – Что же вы мне посоветуете? – спросил он. – Не забудьте, что я чувствую в себе эту способность; почему – я объяснить не могу; я только знаю, что она у меня есть. – Вам сначала необходимо получить образование, независимо от того, станете ли вы писателем или нет. Какую бы карьеру вы ни избрали, без образования не обойтись; и оно не должно быть поверхностным – мало нахвататься верхушек. Вам нужно среднее образование. – Да… – начал он, но она прервала его и добавила, точно эта мысль пришла ей в голову только что: – Разумеется, вы могли бы и продолжать писать. – Поневоле так и сделаю, – угрюмо проговорил он. – Почему? Она посмотрела на него с недоумением. Ей не особенно нравилась настойчивость, с которой он отстаивал свою идею. – Да без этого и школы никакой не будет. Ведь я должен жить, покупать себе книги и одежду, не забудьте! – А я как раз и забыла! – сказала она смеясь. – Отчего вы не родились уже обеспеченным? – Предпочитаю иметь здоровье и воображение, – ответил он. – Средства – дело наживное, а вот что касается всего прочего, тому подобного, то это мне нужно ради… – он чуть было не сказал «ради вас», но вовремя остановился. – Не говорите «прочего, тому подобного»! – воскликнула она с милым негодованием. – Это жаргон и звучит ужасно! Он вспыхнул и пробормотал: – Верно, я виноват. Пожалуйста, поправляйте меня всегда. – Я… я готова, – неуверенно произнесла она. – У вас так много замечательных способностей, мне хотелось бы, чтобы вы достигли совершенства. Он сразу превратился в мягкий воск в ее руках. Он не менее страстно желал, чтобы она вылепила из него то, что считала своим идеалом, чем она – превратить его в этот идеал. Поэтому, когда она сказала ему, что он как раз может выполнить свое намерение в следующий понедельник, когда начинаются экзамены в среднюю школу, он сразу согласился пойти на экзамен. Затем она играла и пела ему, а он восторгался ею, удивляясь тому, что ее не окружает толпа поклонников, которые слушали бы ее и томились бы по ней так же, как слушает и томится он. Глава X В этот день Мартин остался обедать у Морзов. К большому удовольствию Рут, он произвел на ее отца весьма благоприятное впечатление. Они завели разговор о морской службе как о карьере – тема, хорошо знакомая Мартину. После его ухода мистер Морз заметил, что молодой человек показался ему очень толковым. Во время разговора Мартин тщательно старался избегать жаргонных слов, подбирал правильные выражения, удачно формулировал мысли. Он теперь чувствовал себя за этим столом свободнее, чем при первом своем посещении, со времени которого прошел уже почти год. Его застенчивость и скромность понравились даже миссис Морз, которая одобрила происшедшую в нем заметную перемену к лучшему. – Это первый молодой человек, на которого Рут обращает хотя бы какое-то внимание, – сказала миссис Морз мужу, – она всегда проявляла такое равнодушие к обществу мужчин, что меня это даже начало беспокоить. Мистер Морз с любопытством взглянул на жену. – Ты хочешь с помощью этого матроса пробудить в ней интерес к молодым людям? – спросил он. – Я хочу сделать все возможное, чтобы она не осталась старой девой. Если этот молодой Иден сумеет пробудить в ней интерес к мужчинам, будет очень хорошо. – Прекрасно. Но предположим, – ведь предполагать можно все, что угодно, дорогая моя, – предположим, что он пробудит в ней слишком сильный интерес к себе? – Это невозможно! – миссис Морз рассмеялась. – Она на три года старше его; кроме того, это вообще невозможно. Ничего серьезного из этого не выйдет. Поверь мне! Так ими была определена роль Мартина. Между тем он, под влиянием Артура и Нормана, собирался сделать нечто совсем необыкновенное. Оказалось, что братья собираются в воскресенье утром отправиться на велосипедах в горы. Сначала Мартина этот план нисколько не заинтересовал, но он узнал, что и у Рут есть велосипед и она тоже собирается участвовать в прогулке. У Мартина велосипеда не было, он совсем не умел на нем ездить; но ради того, чтобы быть с Рут, он тотчас же решил научиться. Возвращаясь от Морзов, по дороге домой он зашел в магазин и купил себе велосипед за сорок долларов. Сумма эта превосходила его месячное жалованье, заработанное тяжелым трудом. Эта покупка значительно уменьшила его денежный запас; впрочем, когда он прибавил сотню долларов, которую должен был получить от газеты «Обозреватель», к четыремстам двадцати долларам – минимальной сумме, которую мог заплатить ему «Спутник юношества», – его беспокойство, вызванное такой огромной тратой денег, несколько улеглось. Его также не особенно встревожило то обстоятельство, что он испортил свой новый костюм, вздумав по дороге домой поучиться ездить на велосипеде. Он тотчас же позвонил из лавки мистера Хиггинботама портному и заказал новый костюм. Затем он бережно втащил велосипед наверх по узкой и неудобной, как пожарная, задней лестнице. Войдя к себе, он увидел, что ему нужно отодвинуть кровать от стены, и тогда в маленькой комнатке как раз хватит места для него самого и для велосипеда. Воскресенье он собирался посвятить подготовке к экзаменам, но вместо этого увлекся рассказом о ловле жемчуга и целый день просидел, весь охваченный творческим пылом, изливая на бумаге всю красоту сказочного мира приключений, которая жгла его душу. То, что и на этот раз его рассказ не появился в «Обозревателе», ничуть не повлияло на его настроение. Он был слишком увлечен, чтобы обращать внимание на такие вещи. Его два раза звали к столу, но он ничего не слышал; кончилось тем, что он так и не попробовал изысканных блюд, которыми мистер Хиггинботам неизменно ознаменовывал воскресный день. Для мистера Хиггинботама эти воскресные обеды служили доказательством материального благополучия; он любил во время них изрекать банальные истины о совершенстве американского образа жизни, который дает возможность каждому трудолюбивому человеку возвыситься; при этом он неизменно ставил в пример себя, подчеркивая то, как возвысился он – от приказчика в мелочной лавке до хозяина «Бакалейной торговли Хиггинботама». В понедельник утром Мартин Иден, грустно вздохнув, посмотрел на неоконченный рассказ «О ловле жемчуга» и отправился на трамвае в Окленд сдавать экзамены в школу. Когда он затем пошел справиться о результате, то оказалось, что он провалился почти по всем предметам, за исключением грамматики. – Грамматику вы знаете отлично, – сказал ему профессор Хилтон, глядя на него сквозь огромные очки, – но вы ничего не знаете, абсолютно ничего, по остальным предметам, ваши ответы по истории Соединенных Штатов ужасны – другого слова не подберешь, прямо ужасны! Я посоветовал бы вам… Профессор Хилтон умолк и уставился на Мартина. Этот человек был так же лишен воображения и способности сочувствовать, как его собственные пробирки. Он был преподавателем физики, он получал нищенское жалованье, обладал многочисленным семейством и обширным запасом вызубренных знаний. – Да, сэр, – коротко ответил Мартин, почему-то желая, чтобы на месте Хилтона вдруг очутился библиотекарь. – Я посоветовал бы вам посидеть, по меньшей мере, еще годика два в начальной школе. До свидания. Мартин не особенно огорчился из-за этой неудачи. Его лишь удивило, как близко к сердцу приняла это Рут. Разочарование ее было так очевидно, что он даже пожалел о своем провале, но, главным образом, из-за нее. – Вот видите, я была права, – сказала она. – Вы знаете гораздо больше, чем требуется для поступления в среднюю школу, а между тем не можете сдать экзамен. А все из-за того, что ваше образование носит отрывочный, несистематический характер. Вам необходимо основательно пройти все предметы, а для этого нужны опытные преподаватели. Вам нужно иметь хорошую подготовку. Профессор Хилтон прав. На вашем месте я бы пошла в вечернюю школу. Если бы вы походили туда года полтора вместо двух, этого было бы достаточно. При этом у вас был бы свободный день и вы могли бы писать; или же, если бы вам не удалось зарабатывать литературным трудом, вы могли бы поступить куда-нибудь на службу. «Но если я днем буду работать, а по вечерам ходить в школу, то когда же я буду видеться с вами?» – чуть было не сказал Мартин, однако удержался и сказал: – Мне как-то не нравится, что я, точно ребенок, буду ходить в вечернюю школу! Впрочем, я и на это согласился бы, если бы не сомневался, что это скорее приведет меня к цели. Но именно в этом я и сомневаюсь. Я могу быстрее работать самостоятельно. Это была бы потеря времени… – он вспомнил о ней и о своем желании добиться ее, – а я времени терять не могу. Слишком дорого это мне обойдется. – Но ведь вам нужно так много! – она кротко взглянула на него, и он мысленно обругал себя скотиной за то, что не уступил ей. – Физика, химия, – для этого непременно нужны лаборатории, а алгебру и геометрию почти невозможно изучить самостоятельно. Вам нужны опытные преподаватели, специалисты. Мартин молчал. Он обдумывал, как бы ему выразить свои мысли так, чтобы не показаться чересчур самонадеянным. – Прошу вас, не думайте, что я хвастаюсь, – начал он. – Я далек от этого, но чувствую, что я смогу научиться сам. Когда я сижу за книгой, то чувствую себя, как рыба в воде. Вы сами видели, как легко я справился с грамматикой. Я научился еще многому, вы и представить себе не можете, как много я изучил. А ведь я только начал учиться. Подождите, и вы увидите, что будет потом, когда я буду, так сказать, уже двигаться по… – он запнулся и подумал, чтобы не ошибиться в выражении, – по инерции. Я только-только немного очухался… – Не говорите «очухался»! – перебила она. – Ну, начал соображать, за что ухватиться… Она пожалела его и не остановила на этот раз. Он продолжал: – Наука – это, по-моему, нечто вроде рубки на судне, где хранятся морские карты. То же ощущение возникает у меня, когда я вхожу в библиотеку. На учителях лежит обязанность познакомить учащихся с содержимым рубки по известной системе. Учителя – это только проводники. Они ничего сами не придумали. Они не создали того, о чем говорят ученикам. Все, что они сообщают, уже находится в рубке; их дело – помочь разобраться новичку, который сам заблудился бы там. Ну, а я не боюсь заблудиться. Я умею хорошо ориентироваться. Я всегда знаю, куда меня занесло… В чем дело? – Не надо говорить «меня занесло». – Вы правы, – признательным тоном сказал он, – где я оказался. Да, но где же я нахожусь? Ах да, в рубке! Ну, так вот, иному парню… – Человеку… – поправила она его. – Иному человеку нужен проводник, но я-то наверняка сумею без него обойтись. Я уже провел много времени в рубке и уже почти научился разбираться в том, что мне нужно, в какие карты мне нужно заглядывать, какие страны я хочу исследовать. И если я буду действовать самостоятельно, то сумею исследовать гораздо больше стран, чем с помощью руководителя. Ведь скорость флота, как вы знаете, определяется скоростью самого тихоходного судна; точно так же и учитель должен ориентироваться на отстающих учеников. Он не может двигаться вперед, если часть их при этом отстает; а я двигаюсь вперед с такой скоростью, которой преподаватель не может требовать от целого класса. – «Кто путешествует один, всегда дойдет скорее», – процитировала она. «Но с вами я все-таки скорее дошел бы до цели», – чуть было не выпалил он. Перед ним опять предстала картина беспредельного мира, состоящего из залитой солнцем шири небесной, из усыпанных звездами пространств, по которым он носился с ней, крепко прижимая ее к себе, ощущая на лице прикосновение ее развевающихся светло-золотистых волос. И тотчас же он почувствовал жалкое бессилие своих слов. Боже! Если бы он только сумел найти такие слова, чтобы выразить все, что он в этот миг увидел! В нем зашевелилось мучительное, как боль, желание нарисовать ей эти видения, которые вдруг, без малейшего усилия с его стороны, появились, словно на гладком зеркале, перед его взором. Ах, так вот в чем дело! Он узнал великую тайну! Ведь это именно то, что умеют делать великие писатели и великие поэты. Оттого-то они и являются исполинами. Они умеют выражать словами то, что думают, что чувствуют, что видят. Ведь и собака, засыпая на солнышке, часто визжит и лает, но она не умеет передать свой сон, не может рассказать, что заставило ее лаять и визжать. Как часто Мартину хотелось знать, что видят собаки во сне. А теперь он понял, что сам он не более чем песик, дремлющий на солнце. У него бывали прекрасные, возвышенные видения, но он не мог передать их. Но теперь он больше не будет дремать на солнышке. Он встанет, широко раскроет глаза, начнет бороться, работать, учиться; и тогда наконец у него спадет с глаз пелена и развяжется язык, и он будет делиться с Рут всеми богатствами своих видений. Ведь овладели же другие люди искусством выражать свои мысли, превращать слова в послушные орудия и так комбинировать их, что фраза приобретала более глубокий смысл, чем отдельные ее значения. Его потрясло открытие этой тайны. Опять промелькнули перед ним залитая солнцем небесная ширь и усеянные звездами пространства… Внезапно его поразило воцарившееся молчание; он взглянул на Рут и увидел, что она смотрит на него с улыбкой. – Я немного забылся, будто увидел сон наяву, – сказал он, и сердце его при этих словах сильно забилось. Откуда у него взялись эти слова? Как хорошо они объяснили, почему он умолк и разговор прервался. Произошло чудо. Никогда еще он не выражал возвышенной мысли такими возвышенными словами. Но ведь он раньше и не пробовал этого. Так вот в чем дело! Этим и объяснялось все. Он никогда не пытался это сделать. А Суинберн, и Теннисон, и Киплинг, и все остальные поэты – те пробовали. Он вспомнил свой очерк «О ловле жемчуга». До сих пор он не осмеливался браться за крупные вещи, выразить то чувство красоты, которое горело в нем. Но в этом очерке будет иначе. Его буквально ошеломляла мысль о той бесконечной красоте, которую можно в него вложить; его воображение опять охватил необыкновенный порыв, и он стал спрашивать себя, почему бы ему не воспеть эту благородную красоту в стихах, как другие поэты? А вот еще тема – таинственный восторг, высокая духовность его любви к Рут. Почему бы ему не воспеть свою любовь, как это делают другие поэты? Если они воспевали любовь, то и он сумеет! Черт возьми! Вдруг он с ужасом заметил, что, увлекшись, произнес последние слова вслух. Кровь бросилась ему в лицо, так что даже бронзовый загар исчез под румянцем стыда. Он весь вспыхнул, от корней волос до красной черты на шее. – Простите… Извините, я… я задумался, – пробормотал он. – А вышло, точно вы произнесли заклинание, – мужественно проговорила она, почувствовав, однако, что внутри ее что-то словно съежилось и спряталось далеко-далеко. До сих пор мужчины никогда не произносили таких слов в ее присутствии. Она была глубоко шокирована, и шокирована не только из-за своих принципов и воспитания. Словно в душу ее, до сих пор жившую как бы в тихом саду, защищенном и укрытом, ворвался резкий ветер. И все же она простила его, сама удивляясь, как легко ей это сделать. Почему-то она чувствовала, что его простить нетрудно. Ведь он не получил такого воспитания, как остальные ее знакомые молодые люди, и притом так старался исправиться, и далеко не безуспешно. Ей и в голову не приходило, что ее расположение к нему может быть вызвано какой-нибудь другой причиной. Она уже испытывала к нему нежность, сама того не зная. Да и откуда ей было знать! Она дожила до двадцати четырех лет спокойно, не ведая, что такое любовь, и не умела сама разобраться в своих чувствах; не испытав еще любви, она не могла понять, что это любовь, наконец, загорелась в ней. Глава XI Мартин опять принялся за свой очерк о ловле жемчуга. Он давно уже окончил бы его, если бы так часто не отрывался, чтобы писать стихи. Это были все любовные стихотворения, на которые его вдохновила Рут. Но ни одного он так и не окончил. Трудно было ожидать, чтобы он в один день научился воспевать любовь в красивых стихах. Рифма, размер, стихосложение – все это само по себе уже представляло серьезные затруднения; но, кроме всего этого, в поэзии было еще нечто неуловимое, ускользающее от него, что он чувствовал в произведениях великих поэтов, но сам никак не мог уловить его и вложить в свои стихи. То, что он ощущал и тщетно искал, было духом поэзии. Дух этот представлялся ему в виде рассеянного света, огненной мглы, всегда недостижимой; впрочем, ему иногда удавалось уловить кое-какие ее обрывки, и тогда он из этих обрывков сплетал фразы, которые неотвязно звучали у него в ушах, или же, воплотившись в видения неслыханной красоты, проносились перед его глазами. Это буквально сводило его с ума. Он мучительно жаждал выразить свои мысли, но у него получался лишь прозаический лепет. Он пробовал читать свои стихи вслух. Размер их был безукоризнен, рифмы отчеканивали безупречно построенные строфы, но стихам недоставало огня, подъема, настоящего вдохновения. Он не мог понять, в чем дело: в такие минуты он в отчаянии, чувствуя себя побежденным, подавленным, возвращался к своему очерку. Проза безусловно давалась ему легче. Вслед за первым он написал второй очерк – о морской службе, а затем еще два: об охоте на черепах и о северо-восточном пассате. После этого он принялся, в виде опыта, за коротенький рассказ, но в порыве вдохновения написал целых шесть и тотчас же отправил их в различные журналы. Он писал много, не отрываясь, писал с утра до ночи, и даже поздней ночью и бросал работу только, когда ходил в библиотеку или к Рут. Он был бесконечно счастлив. Жизнь его была полна. Он весь горел, точно в лихорадке, которая ни на минуту не покидала его. Он познал радость творчества, которую, он думал, знают только боги. Все окружавшее его – запах лежалых овощей и мыла, неряшливость сестры, насмешливая физиономия мистера Хиггинботама – казалось ему сном. Действительность для него заключалась лишь в том, что заполняло его душу, и рассказы его были частью этой действительности. Дни казались ему слишком короткими. Ведь ему так много надо изучить! Он сократил время сна до пяти часов и нашел, что может довольствоваться этим. Затем он попробовал спать по четыре с половиной часа, но, досадуя, опять вернулся к пятичасовой норме. Он готов был с наслаждением посвятить все свое время одному из своих многочисленных занятий. Он всегда с сожалением бросал писание для учения, учение – для посещения библиотеки, неохотно уходил из этой обители знания и с грустью отрывался от чтения журналов в читальне, где он старался разгадать секрет писателей, удачно продававших свой товар. Когда он сидел у Рут, у него всякий раз разрывалось сердце, как только наступало время встать с места и проститься. Возвращаясь же от нее, он буквально мчался по темным улицам, чтобы как можно скорее вернуться домой и засесть за книгу. Но труднее всего было закрывать алгебру или физику, откладывать записную книжку и карандаш и закрывать усталые глаза, чтобы лечь спать. Ему было неприятно осознавать, что он перестает жить даже такое короткое время, и утешался только тем, что будильник разбудит его через какие-нибудь пять часов. Всего пять часов придется потерять – а затем резкий звон вырвет его из бессознательного состояния, и перед ним опять будет девятнадцать часов наслаждения. Между тем время шло, деньги у него были на исходе, а никаких поступлений не было. Спустя месяц после отправки была возвращена редакцией «Спутник юношества» его рукопись. Отказ был написан в такой тактичной форме, что Мартин почувствовал даже расположение к редактору. Зато к редактору газеты «Обозреватель Сан-Франциско» он вовсе не испытывал ничего подобного. Прождав ответа недели две, Мартин сам написал ему. Спустя неделю он отправил второе письмо. Через месяц он поехал в Сан-Франциско и зашел в редакцию. Однако увидеть это важное лицо ему так и не удалось: этому воспрепятствовал исполнявший должность цербера юноша с рыжей шевелюрой, уж очень строго он охранял вход. Недель через пять его рукопись была возвращена ему по почте без всяких комментариев. При ней не было ни малейших объяснений. Точно так же ему вернули его рукописи и другие известные газеты Сан-Франциско. Получив их обратно, Мартин отправил их в журналы восточных штатов; оттуда они стали возвращаться еще скорее и всегда в сопровождении печатного бланка с отказом. Таким же образом вернулись к нему и его маленькие рассказы. Мартин несколько раз перечитал их: они ему так нравились, что он никак не мог понять, почему же их не приняли. Но как-то раз он прочел в газете, что все посылаемые в редакцию рукописи должны быть напечатаны на машинке. Так вот в чем дело! Понятно – ведь редакторы так заняты, что им некогда тратить время и силы на то, чтобы разбирать почерки. Мартин взял напрокат пишущую машинку и потратил целый день на то, чтобы познакомиться с ее устройством. По вечерам он переписывал на ней то, что писал за день; кроме того, он перепечатывал и свои первые творения по мере того, как они возвращались к нему. К его удивлению, и перепечатанные рукописи были присланы обратно. Но Мартин не терял надежду. Лицо его стало более решительным, и он продолжал отправлять свои рукописи все в новые и новые журналы. Однажды ему пришло в голову, что он сам не может быть судьей своих произведений. Тогда он прочел несколько рассказов Гертруде. У нее при этом заблестели глаза, и она, с гордостью посмотрев на него, сказала: – Ну, разве не поразительно, что ты можешь писать такие вещи? – Да, да, – с нетерпением ответил он. – Но сам рассказ, как он тебе понравился? – Замечательный он у тебя, – последовал ответ. – Прямо замечательно – так всю тебя и захватывает. Я прямо-таки волновалась, когда слушала его. Мартин видел, что сестра не все поняла в рассказе. На ее добродушном лице отражалось недоумение. Он решил подождать. – А скажи-ка, Март, – обратилась к нему Гертруда после долгой паузы, – чем же все кончилось? Что же, этот молодой человек, который так красиво говорит, он женился на ней? Мартин объяснил ей конец, который казался ему вполне понятным. – Вот я это-то и хотела знать, – сказала Гертруда. – Почему же ты этого не написал в рассказе? Прочитав сестре множество рассказов, он сделал одно заключение: ей нравится, когда все счастливо кончается. – Этот рассказ очень хорош, – объявила она однажды, выпрямляясь над лоханкой и со вздохом вытирая с лица пот мокрой, покрасневшей рукой, – но мне от него грустно стало. Даже плакать захотелось. Очень уж много на свете грустных вещей. Мне легче, когда я думаю о чем-нибудь веселом. Вот если бы он на ней женился и… Ты не обижаешься, Март? – нерешительно спросила она. – Я, наверное, потому так чувствую, что очень уж устаю. А рассказ твой все-таки хорош, очень хорош. Куда ты хочешь его послать? – Ну, это уж вопрос другой, – рассмеялся он. – А если бы ты его определил, сколько, ты думаешь, тебе бы за него заплатили? – Да долларов сто по меньшей мере. Такова цена. – Ого! Надеюсь, что тебе это удастся! – Хорошие денежки, не правда ли? – И он с гордостью добавил: – За два дня написал. По пятьдесят долларов в день! Мартину очень хотелось прочесть свои произведения Рут, но он не осмеливался. Он решил подождать, пока что-нибудь будет напечатано – тогда она увидит, ради чего он так трудился. Пока же он продолжал работать по-прежнему. Никогда еще он так не увлекался и не испытывал таких сильных ощущений, как теперь, когда пустился в исследование неведомой ему, полной чудес, области. Он приобрел учебники физики и химии, одновременно изучал алгебру и научился решать задачи и доказывать теоремы. Опыты, которые проделываются в лабораториях, он принимал на веру; необычайная сила его воображения позволяла ему как бы воочию видеть ход химической реакции, причем он лучше понимал ее, чем большинство студентов, присутствующих на опытах в лаборатории. Мартин продолжал изучать страницу за страницей свои учебники, всякий раз поражаясь новому в природе вещей. До сих пор он принимал мир таким, каким он ему казался, а теперь начал вникать в его устройство, во взаимодействие материи и энергии. В уме у него постоянно возникали объяснения давно знакомым явлениям. Особенно его заинтересовала теория рычага и преобразования силы, и он постоянно припоминал свою службу на судах, устройство шпилей, блоков и снастей. Он постиг сущность навигации, позволяющей судам не сбиваться со своего курса среди океана. Перед ним раскрывались тайны бурь, дождей и приливов. Он узнал причину, по которой возникают пассаты, и испугался, не поторопился ли со своей статьей о северо-восточном пассате. Во всяком случае он знал, что теперь написал бы ее гораздо лучше. Как-то раз он отправился с Артуром в университет. Затаив дыхание, с благоговением прошел он по лабораториям, присутствовал при опытах и прослушал лекцию по физике. Тем не менее он не забросил своего писания. С пера его так и слетали небольшие рассказы; кроме того, он занялся более простыми стихами – вроде тех, которые он встречал в журналах. Правда, он как-то раз увлекся и потратил целых две недели на трагедию, написанную белыми стихами. Он был буквально ошеломлен тем, что ее отвергли один за другим целых шесть журналов. Затем он открыл Хенли и написал серию стихотворений о море. Стихи эти отличались простотой, все они были пронизаны светом, сверкали красками и дышали романтикой. Мартин озаглавил эту серию «Песни моря». По его мнению, это было лучшее из всего написанного им. Всех стихотворений было тридцать, он написал их в течение месяца, по одному в день. При этом писал он их по вечерам, после того как заканчивал ежедневную порцию прозы – работы, которой хватило бы большинству писателей на неделю. Но Мартин не жалел труда. Да он и не считал это трудом. Он научился справляться с формой, и вся полная чудес красота, много лет таившаяся в нем, теперь стала изливаться наружу диким, могучим потоком. Однако Мартин никому не показывал «Песен моря» и даже не отправил их в журнал. Он как-то перестал доверять редакторам. Впрочем, не недоверие помешало ему отдать свои стихи на суд. Дело было в другом. Эти стихотворения показались ему такими красивыми, что ему захотелось спрятать их до того блаженного, далекого времени, когда он, наконец, осмелится поделиться с Рут; он мечтал, как прочтет ей «Песни моря». В ожидании этого времени он оставил их у себя и перечитывал вслух, пока не выучил наизусть. Когда он не спал, он ни на минуту не переставал жить самой интенсивной жизнью; даже во время сна его сознание, возмущаясь против пяти часов бездействия, сплетало все события пережитого дня, создавая из них причудливые, невозможные комбинации. В сущности Мартин совсем не отдыхал. Будь у него менее здоровый организм или менее выносливый мозг, он не выдержал бы и свалился с ног. Теперь он реже бывал у Рут: приближался июнь, когда она должна была окончить университет и сдать экзамен на бакалавра искусств. Когда он думал, что у нее будет такое звание, ему казалось, что она ускользает от него все дальше и дальше и ему никогда уже не догнать ее. Она принимала его обычно днем, раз в неделю. Он приходил поздно, оставался обедать и затем слушал музыку. Эти дни были для него праздником. Атмосфера в ее доме, столь не похожая на ту, в которой жил он, и сама ее близость заставляли его каждый раз уходить с еще более твердым намерением подняться на должную высоту. Хотя у него и было стремление выразить ту красоту, которую он ощущал, хотя он мучительно жаждал творить – все же он боролся главным образом ради нее. На первом месте у него была любовь. Она подчиняла себе все. Как ни чудесны были его мысленные приключения, однако то, что называлось любовью, было еще более прекрасным. Мир был удивительным не потому, что состоял из атомов и молекул, соединенных великой силой сцепления; нет, он был удивителен лишь потому, что в нем жила Рут. Она – Рут – была самым чудесным из всего, о чем он когда-либо слыхал – в мечтах или наяву. Сознание, что она так далека от него, постоянно мучило его, и он не знал, как приблизиться к ней. Он всегда пользовался успехом у женщин своего класса, но не любил никого, а ее полюбил. Она не только принадлежала к другому классу – его любовь к ней вообще поставила ее выше всяких классов. Она была для него существом необыкновенным – настолько исключительным, что он не представлял, как можно приблизиться к ней, выразить свои чувства как женщине. Правда, он сознавал, что несколько уменьшил расстояние между ними, научившись говорить на ее языке, обнаружив, что у них общие взгляды и вкусы, но не такой близости жаждала его любовь. Его влюбленная фантазия превратила ее в нечто священное – слишком священное, слишком одухотворенное, и потому он не мог даже представить себе близость с ней. В сущности, ее отделяло от него не что иное, как его же любовь к ней – эта любовь и делала ее недоступной. И вот однажды, совершенно неожиданно, пропасть, разделявшая их, вдруг на мгновение исчезла. Правда, она потом вновь появилась, но казалась уже значительно меньше. Они ели вишни, крупные, сладкие вишни, с соком цвета темного вина. Когда после этого она начала читать ему «Принцессу», он заметил пятно на ее губах. На мгновение ему показалось, что его божество свержено с пьедестала. Оно оказалось существом из плоти и крови, подверженным всем законам, которым подчинялось и его тело, и тело любого смертного. У богини были такие же губы, как у него, – и вишневый сок точно так же мог окрасить их. Но если так, то и все ее существо такое же, как его. Значит, она была женщиной – такой же женщиной, как всякая другая. Эта мысль, словно откровение, внезапно блеснула и ошеломила его. Точно солнце вдруг свалилось с неба или осквернилась божественная непорочность. Внезапно он понял все значение своего открытия. Сердце его бешено застучало, призывая добиваться любви, ухаживать, как ухаживают все влюбленные, за этой женщиной, которая вовсе не была неземным духом, а лишь женщиной, с губами, окрашенными вишневым соком: он весь затрепетал от безумно смелой мысли, но в душе его все ликовало, и даже разум торжествующим гимном подтверждал ему, что он прав. Не было сомнения, что и она заметила какую-то происшедшую в нем перемену: она вдруг прервала чтение, взглянула на него и улыбнулась. Он отвел свой взгляд от ее голубых глаз и остановил его на ее губах: вид пятнышка от сока чуть не свел его с ума. Он чуть было не протянул руку, чтобы обнять ее так, как он обычно обнимал женщин. Ему показалось, что она наклоняется к нему, что она ждет от него какого-то шага; ему пришлось призвать на помощь всю силу воли, чтобы сдержаться. – Вы совершенно не слушаете, что я читаю, – с милой гримаской сказала она. И засмеялась, наслаждаясь его смущением. Он заглянул в ее невинные глаза и увидел, что она не догадывалась о том, что он чувствует. Ему стало стыдно. Да, он зашел слишком далеко в своих мыслях. Из всех женщин, которых он знал, не было ни одной, которая не догадалась бы, в чем дело, – только она не могла этого понять. И она ничего не поняла. В этом и состояла разница между ней и другими. Она, действительно, была не похожа на них. Его самого смущала грубость своих чувств, ее чистота и невинность внушали ему благоговение; он взглянул на нее и опять увидел пропасть между ними. Между тем этот случай как бы сблизил их. Воспоминание о нем не выходило у него из головы; в грустные минуты он с удовольствием его вспоминал: пропасть стала значительно меньше. Мартин в этот миг больше приблизился к цели, чем если бы завоевал дюжину научных степеней. Она была чиста и непорочна по-прежнему – он никогда и в мечтах себе не представлял подобного чувства, но все же вишни могли запачкать ее губы. Она, как и он, должна была подчиняться физическим законам. Должна была есть, чтобы не умереть; заболевала, если промачивала ноги. Впрочем, не в этом было дело. Если она могла страдать от голода и жажды, от жары и холода, то это означало, что она может испытывать и чувство любви – любви к мужчине. Так в чем дело? Ведь Мартин Иден был мужчиной. Так отчего ему не стать со временем ее избранником? «Мое дело этого добиться, – с жаром шептал он. – Да, я добьюсь ее: я выполню все, чтобы стать ее избранником. Я этого добьюсь!» Глава XII Как-то раз вечером, когда Мартин был поглощен борьбой с сонетом, в который никак не хотела укладываться красота, лучезарной мглой наполнявшая его душу, его вдруг позвал к телефону мистер Хиггинботам. – Голос женский, – верно, какой-нибудь важной дамы, – насмешливо объяснил он. Мартин отправился в угол, где висел телефон. Он услышал в трубке голос Рут и почувствовал, что его охватила горячая волна счастья. Борьба с сонетом так захватила его, что он даже забыл на время о ее существовании, но при звуках ее голоса его любовь вновь вспыхнула и всколыхнула, точно внезапный удар. Что это был за голос! Нежный, мягкий, словно далекая музыка, словно серебряный колокольчик безукоризненного тона, чистого, как кристалл. Обыкновенная женщина не могла бы обладать таким голосом. В нем было что-то небесное, точно из иного мира. Мартин пришел в такой восторг, что едва разбирал ее слова; к счастью, он вовремя вспомнил, что хорьковые глазки мистера Хиггинботама наблюдают за ним, и потому старался выглядеть спокойным. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/dzhek-london/martin-iden-9064892/?lfrom=334617187) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Сноски 1 Потомки белого и индуски. 2 Район, где проживает беднейшая часть населения.
КУПИТЬ И СКАЧАТЬ ЗА: 284.00 руб.