Сетевая библиотекаСетевая библиотека
Рассказы о Розе. Side A Никки Каллен Добро пожаловать в мир Никки Кален, красивых и сложных историй о героях, которые в очередной раз пытаются изменить мир к лучшему. Готовьтесь: будет – полуразрушенный замок на берегу моря, он назван в честь красивой женщины и полон витражей, где сражаются рыцари во имя Розы – Девы Марии и славы Христовой, много лекций по истории искусства, еды, драк – и целая толпа испорченных одарённых мальчишек, которые повзрослеют на ваших глазах и разобьют вам сердце. Например, Тео Адорно. Тео всего четырнадцать, а он уже известный художник комиксов, денди, нравится девочкам, но Тео этого мало: ведь где-то там, за рассветным туманом, всегда есть то, от чего болит и расцветает душа – небо, огромное, золотое – и до неба не доехать на велосипеде… Или Дэмьен Оуэн – у него тёмные волосы и карие глаза, и чудесная улыбка с ямочками; все, что любит Дэмьен, – это книги и Церковь. Дэмьен приезжает разобрать Соборную библиотеку – но Собор прячет в своих стенах ой как много тайн, которые могут и убить маленького красивого библиотекаря. А также: воскрешение Иисуса-Короля, Смерть – шофёр на чёрном «майбахе», опера «Богема» со свечами, самые красивые женщины, экзорцист и путешественник во времени Дилан Томас, возрождение Инквизиции не за горами и споры о Леонардо Ди Каприо во время Великого Поста – мы очень старались, чтобы вы не скучали. Вперёд, дорогой читатель, нас ждут великие дела, целый розовый сад. Книга публикуется в авторской редакции Никки Каллен Рассказы о Розе. Side A (сборник) © Никки Каллен, текст © ООО «Издательство АСТ», 2015 Трое и река Из сборника мемуаров о Каролюсе-Дюране, рассказ Люэса Д. «Марк Аврелий, я – Люэс, и Каролюс – два моих лучших друга, the bestовских, если можно так сказать, супер, как золотом пишут на эпохальных дисках – «Greatest Hits» – я – ди-джей на радио, потому я так странно говорю – быстро, много лишнего, эфир забиваю – так вот – случилось сие в июне, жара только наступала на город, как за одну неделю нас троих снесло – кого на камни, кого на берег, кого потащило в неизвестные дали, океан там, акулы, пираньи – нас всех бросили наши любимые, милые, возлюбленные, драгоценные, услады душ и отрады глаз, наши девушки: Марка Аврелия – Анна во вторник, Каролюса Марисоль в среду; а меня, слугу вашего покорного, Люэса Джастин в субботу – по сей день этот ненавижу – выбросила вещи на площадку: коробку с CD, пару джинсов и три свитера – видно, я довел ее своей болтовней; ну, если честно, я крутил параллельно с одной еще девушкой, но это было несерьезно, но Джастин этого, конечно, слушать не стала… Довольно грустно – ведь я устал за день, хотел есть и так её сильно любил, её, не ту девушку, не знаю, зачем мне это было нужно, какой-то роман нелепый на стороне, когда я точно знал, что люблю Джастин – будто форму проверял, могу еще понравится кому-то… Мы всегда собираемся у Марка Аврелия – у него огромная квартира, полная книг – их коллекционировал его отец, тоже поэт, и вина – вино коллекционирует Марк – мы напились, само собой, и стали обсуждать наше бесконечное и, в общем-то, вечное горе – как море… В итоге обсудить мы ничего не успели, потому как сразу сильно напились. Брат Марка, Юэн, был у бабушки, в отъезде, обжирался садово-огородными предметами роскоши, вообще, они сироты, Марк растил Юэна с пяти лет, сам тогда еще пятнадцатилетний, когда родители умерли…. Я как-то, на середине рассказа о чем-то, заснул и проснулся – утром, рано-рано, на рассвете, – от холода – окно забыли закрыть; в нем, открытом нараспашку, сквозь ветки почти черные, розовые полосы плывут, будто бутон огромный распускается – розы гигантской – над городом. Я вылез из кресла, в котором отрубился, все болело – ужасно это, спать в кресле – ненавижу самолеты – споткнулся о свой бокал, у Марка Аврелия они настоящие, из старинного стекла, высокие, широкие, Каролюс еще на этих бокалах играть умеет – арию из какой-то старинной оперы, которая в «Пятом элементе». Он спал недалеко, на софе, а храп Марка Аврелия доносился из спальни – видно, я один такой придурок, что в кресле задрых – все остальные расположились с удобством… Я подошел к окну, свесился, подумал: «блевануть или не блевануть?», но по двору пошла злючая соседка с бидоном, а у братьев и так репутация не очень. Второй моей мыслью была: «а чего она так рано и с бидоном, что за дичь?», и вдруг увидел подъезжающую машину с надписью «Молоко» – так здорово, фермеры приезжают, привозят молоко рано утром; подумал, что можно попить молока с хлебом, омлет сделать – культурное утро – а то свинство полное получилось вчера, о чем твердила разбитая посуда с какой-то семгой, и откуда спрашивается? в соусе – везде по полу… спаниеля Гая Юэн увез с собой на дачу, подъесть-убрать некому… От крика «Молоко! Творог! Сметана!» зашевелился Каролюс на софе; глаза его разомкнулись, когда я нагнулся вытаскивать из пиджака его деньги на молоко. – Купи пива, – сказал он. – Нет, – ответил я и ушел, дверь хлопнула и окно тоже – сквозняк. На площадке было темно, свет общий уже отключили; по лестнице поднимался сосед братьев – Льюис, совершенной красоты парень; мы познакомились, когда в очередной раз вместе ловили Гая на лестнице – он поймал, мы знакомимся: «Люэс», «Льюис» – и засмеялись сразу… Он шел в черном костюме и белой рубашке, свежесрезанные розы мокли на плече и руке – такого букетища я не видел еще. Все разноцветные. – Красота, – сказал я, – откуда в такую рань? – От крестной, – он расправил один цветок, похожий на наступающий рассвет за окном… Ресницы легли на шелковые щеки сизо-синей тенью – сумерки. Блин, до чего люди красивые бывают! Рядом с ним верилось, что звезды существуют, что это кому-нибудь нужно, нужна же миру была «Yesterday» – и ее написали. Может, он был немного женственным, Льюис, но с парнями я его не видел, так что он просто неземной. – Только что приехал. Из Лидье, – это город-пригород Гель-Грина, весь в белых домах, на пафосе весь такой, Санта-Моника Гель-Гриновская, – а ты чего помятый, как из стирки? Пили? – он тоже иногда пил с нами. Видели б вы, как изящно он блевал. Так только Каролюс еще умеет. – Ага, – и не стал уточнять почему – ну, с другом-коллекционером вина повод не нужен. – Ну-ну, – сказал он. – Хочешь розу? И не дожидаясь ответа, воткнул мне за ухо, в рыжие мои, апельсиновые волосы. Шип оцарапал кожу. Будто в рыцари посвятил – никогда мне роз не дарили так… Я купил молока литр, пару пачек мороженого и пошел обратно. Розу подарил молочнице – ну, приятная оказалась женщина, пусть; но, оказывается, в дверь Льюис воткнул еще две – как он узнал, сколько нас было… Моя была желтой; Марк Аврелий взял себе белую – засушил в Перес-Реверте; а Каролюсу досталась в итоге розовая с белыми кончиками, а внутри – будто капелька красная – такая редкая штучка – Каролюс сказал, что вообще, это мутант, таких роз не бывает, одна вот такая случайно уродилась… Он пил молоко и покусывал её лепестки за завтраком. Может, их описать? Ну, Марк невысокий, немного горбится, потому что читает вечно, и даже Гай не может отвлечь его на прогулках – Марк с собой книгу всегда берет; волосы у него темные, такие каштановые, это коричневый с краснотой темной; смуглый от природы, и летом не загорает, просто живет, не беспокоясь; сильный очень, добрый, умный. Лицо немного удлиненное, нос тоже – в общем-то, не красавец, просто приятный. Джастин как-то сказала, что у него красивый рот – малиновый, мягкий, такой… будто улыбается всегда, даже когда Марк Аврелий спит; девушкам виднее. Одевается Марк Аврелий хорошо, удобно смотреть на него – свитера светлые, куртка кожаная светло-коричневая, ботинки мягкие или кроссовки хорошие, ношеные вельветовые брюки. Я считал Каролюса самым красивым из знакомых мне парней. Вообще, красивых знакомых у меня много – взять, к примеру, друзей на радио – ди-джеев, Сина или Зеню, который его сменил… Син просто римский бог; Зеня даже моделью подрабатывал. Но в Каролюсе есть что-то такое… средневековое, смотришь на него, когда он закуривает или музыку слушает, и думаешь – ему бы меч и латы, или рясу с крестом, или берет весь в перьях… У него внешность, которая будит воображение. Лицо такое тонкое, будто высеченное из камня старым мастером, из тех, кому не лень корпеть над каждым изгибом; такое гипнотическое лицо – большинство из нас же сделано наспех, даже улыбается несимпатично… Он тоже темноволосый, но просто, без игры света; нос тонкий, губы тонкие, ресниц без счета и черные брови к переносице как стрелы летят к цели; на подбородке шрам, как у актера Харрисона Форда – в драке расшибли. Без этого шрама – девчонка девчонкой, а так – почти мачо… Я любил Каролюса любовью как котят любят или на звезды смотрят – безусловно… Одежды на Каролюсе незаметно от красоты, оттого и завидно. Но так – в общем, джинсы да рубашки поверх, и пиджаки. Мы сидели и курили, после молока-то, и было, несмотря на чудо роз, тошно. – Что же нам теперь делать? – повторял Каролюс. Марисоль ему очень нравилась, они вместе танцевали в клубе, у них был общий номер, он говорил, что она – танец его мечты, всё такое; но она сказала загадочное – «ты не создан для такой жизни; тебе женщины вообще не нужны; тебе вообще ничего не нужно; ты живешь одним днем; а я хочу замуж, детей когда-нибудь» «ну, я парень честный, католик, женился бы, если она так хочет; так она не хочет; думает, я Ян Кертис какой-нибудь, наверное». Марк Аврелий пускал дымные колечки. Анна его ушла к другому, прямо вот собрала вещи и ушла – хотя они очень долго были вместе – лет пять, наверное. Тоже, наверное, хотела замуж и детей. Ох, женщины… Сейчас я расскажу о Джастин, я не могу без этого – просто чтобы вы поняли, какая она. Джастин была сама весна. Я встретил её в пасмурный весенний день, когда тепло – курточку расстегиваешь, и небо жемчужное – так и ждешь с неба снежинок, как божьего благословения… Она шла среди тысячи девушек из консерватории, в черной юбке с подсолнухами, книжка в одной руке, спящая скрипка в футляре в другой, и каблук этот высокий, она всегда по весне выше меня, шнурки болтаются, изгиб ноги, уходящий из каблука под юбку – у меня в глазах зрачки расширились от её красоты… Вот я ее так и увидел в толпе – одну из тысячи – просто на улице. Она шла впереди меня, покачивая бахромой на юбке, и казалось, что её шаги – стук моего бедного сердца. Я шел за ней два квартала, сильно отставая, а то вдруг обернется и скрипкой въедет, как маньяку, она перешла дорогу, я стоял, потому что трамвай – он прошел, общественный транспорт, я взглянул вперед, вытянув шею, – а её уже не было, понимаете? У неё карие глаза и светлые волосы – как можно было жить дальше? Я бегал по улицам до сумерек, пришел домой и загрустил, потом пришел Каролюс и обсмеял меня, и мы сели пить чай с лимоном и сливовым вареньем. Весна продолжалась и бушевала в моей крови. Хотелось любить и спать. Нашел её я только через пять недель, уже забыв почти: спустился в подвальчик – бар «Куприн», где собираются все умные, модельеры там молодые, вещи которых невозможно носить, их жертвы-модели, поэты, стихи которых нужно объяснять; там играли только джаз и классику, и там вечно тусовался парень, взявший мой конспект; я спустился туда, чуть ногу не свернул в темноте – я парень солнечный, неон мне противопоказан; а она там, в клубах интеллектуального дыма, играла на скрипке… А теперь Каролюс сидит за столом, цедит молоко с розой за ухом, а я на окне раскрытом, жопа, отъетая за зиму, во двор свисает, и в квартиру влетают урбанистические звуки точнехонько по The Verve и Ministry; Марк Аврелий моет посуду, и мы рассуждаем, что делать, чтобы боль прошла. – Можно пить месяц, – это Каролюс. – А печень? – это я – студент меда, хоть и психология. – Можно спать со всеми знакомыми, – это Марк. Можно подумать, ему будет не лень – он даже дверь может не открывать из-за лени. Вон, одну тарелку десять минут елозит губкой с «фейри» – в рекламе уже полгорода перемыли бы. – А вензаболевания? – это опять я. – У меня нет таких знакомых. И мы погрузились в мысли. Потом Каролюс предложил поесть. Хмель выходил. Это, конечно, чисто по-женски – есть и избавляться постепенно от несчастья, но парням тоже помогает. Тем более, Каролюс, как все танцоры, много жрет и прекрасно готовит. Он сбацал омлет – соли точь-в-точь сколько надо, и молока не перелил и не недолил. И за едой озарило Аврелия. Он изрек: – Я кретин. Слушайте, у нас же с Юэном дача есть, на берегу Лилиан, в лесище каком-то. Папа, по-моему, правда, её не достроил… Поехали? Дикарями поживем. Мы с Каролюсом подумали, что да-да, хорошая идея – вглубь лесов, Уолден, «карпе диа», всё такое. Хотя стадия «дикарства» меня настораживала – Каролюсу-то ладно – он не учится, живет какой-то странной жизнью, танцует в ночном клубе, но вроде бы он из рабочей семьи, портовой, ему слово «топор» знакомо; а я деревья делю на те, что с листьями, и на те, что с иголками, мухомор съем от восторга перед красотой и сырым – и не умру ведь, блин, из вредности… И мы решились. Я позвонил в больницу, где санитарничал за мелочь и практику, на радио – там сидел Зеня, тоже с похмелья – казалось, весь мир вчера пил; голос у него резкий и глубокий, я представляю всегда под него ночное небо над аэропортом. На радиостанции работали тогда я, он, Син и Кай, и две девушки приходящих, на подхвате, если из нас кто-то заболеет или уедет… Я упал на чемодан, сумку то есть. «Чего взять-то?» – а вроде сведущие в «дикарстве» Каролюс и Марк Аврелий и не знают. – Ладно, – сказал Каролюс, – раз все тупые и теряют штаны, составим список. Что нам обязательно нужно взять? Щетка зубная – у каждого своя; полотенца не берем – будем сохнуть естественным образом, тащить еще тяжесть… – и так далее. Даже ручку взял с листиком. В список были включены кастрюлька, котелок; пара шампуров; ложки, кружки и ножи. Одно полотенце – всё-таки. Резиновые сапоги. Куча анальгина, аспирина, парацетамола, активированного угля, банка с перекисью водорода, вата, бинты и мотки лейкопластыря – это я. Джинсы сменные, носки, по рубашке и одна на всех футболку с надписью «Совы не то, чем они кажутся. Я хочу убить Дэвида Линча». Бритье мы презрели. В последний карман я заныкал батарейки на плеер, но Марк Аврелий вытряхнул их тоже с презрением: «Звуки природы будешь слушать». Куча еды засушенной, думаю – странно, вроде мы все тощие… Идешь на день – еды бери на неделю. Пледы, свитера, спиннинг и ружье. – Черт, Гая бы, – вздохнул Марк – он охоту обожал. – А так, Люэс, ты или Каролюс, за утками бегать будете… Потом мы ехали, трясясь по проселочным дорогам в сине-красном автобусе. Марк Аврелий спал. Каролюс смотрел в окно, я в другое. На лазурном небе плыли золотые облака. Как в песенке… золото на голубом. Древние гербы. Я думал – как быстро: утром розы и молоко, а вот вечер тяжелого дня, и мы уже поменяли свою жизнь – как песню в плейлисте переключить… Но невозможно разлюбить свою девушку сразу, даже если ты ввязался в большое приключение… «Облака, повторял я себе, облака, смотри, Люэс, описывай… Они похожи на лицо Джоконды – такие же непроницаемые»… – Интересно, цел ли еще дом – уже ведь лет десять прошло, – единственная фраза Марка Аврелия за весь путь. Автобус выебало на выбоине, и мы, потрясенные дорогой, были счастливы это услышать – что дома, может быть, и нет… Высадили нас в лесу. Остановка – пара железных скрепьев, проржавевших, и мелом «Курт Кобейн жив», и сразу за этой конструкцией лес, наполненный тысячей звуков, симфонический оркестр на репетиции. Каролюс уронил рюкзак на колено в темно-синей джинсе и флегматично сказал: – Куда? И закат лег на его волосы. Представьте – темнота его глаз, дорога из песка и камня, шелест ветвей и юноша, похожий на ветер, а не на человека, под закатным небом… Я как сейчас помню этот закат, первый закат в лесу – и он был не дик, и не цивилизован, а ни с чем несравним; роза распустилась вечерняя, алая с кровавым подбоем – почему небо похоже на цветы? И мы пошли за спиной Марка Аврелия в коричневом свитере, тащившего пледы, ружье и треть еды. Через два дня пришлось признать, что мы заблудились. В незнакомых лесах, на полянке, полной ромашек, стоял Марк Аврелий с компасом, чесал затылок, смотрел на компас – старый, дедовский, и повторял: «кажется, на северо-запад». Каролюс лежал в траве – среди солнца и теней – и смотрел в небо. Я прислонился спиной к прогретой солнцем, медом, янтарем коре и вел дневник. Я всегда веду дневник – такая обшарпанная тетрадка, в заднем кармане самых старых джинсов – Джим Кэрролл: «вчера мой дневник упал в ручей; мы нашли воду среди мхов и камня, в глубокой тени; нарвали грибов по пути. Нет ничего особенного в описаниях природы – после Тургенева и Торо трудно кого-то ими запугать; но какое же чудо – ручей; чернила растеклись – ну и хрен на них; всё равно это были глупые стихи…». – Предлагаю выйти к реке, – наконец, зевнул Каролюс, сжалившись над городским Марком Аврелием. – А потом пойдем вдоль реки и найдем дом… ты же говорил, что он совсем-совсем на реке? – На берегу, – Марк вздохнул и тоже лег в траву. Журчало и шелестело. Сотни радуг на ресницах. Незаметно мы заснули и проснулись только на закате. За шкирку Каролюсу заполз клещ… …К реке мы вышли почти к ночи. Встали лагерем на её каменистом берегу – Марк Аврелий разжигал костер, а я при его свете убивал в Каролюсе клеща. Будто черта – Каролюс шипел и морщился, потом стал готовить в котелке – навалил крупы, соли – не знаю, что и как он так делает; но так съедобно и с тем самым острым ароматом костра и вкусом леса получалось только у Каролюса. Овсянка по-лесному – так и смеялся он; «завтра, Марк, попользуем спиннинг», и мы завалились на пледы спать под шелест нашей новой подруги – Лилиан. Я, отоспавшись днем, под медом солнца, сам напитавшись им, как батарея, не мог заснуть, вертелся, нашел-таки удобную позу – левая нога в колено правой; руки за затылком замком; сердце бьется, челка оранжевая дрожит в такт. Недалеко спал Каролюс, я слышал его дыхание – среди тысяч звуков, упавших на меня – чем дольше на природе, тем тоньше слух; он дышал тихо и легко, казалось, из его души шел запах роз; ромашки не шли Каролюсу – он был средневековым, из рыцарей – кровь на мече, прекрасная дама… Я слушал его дыхание и исполнялся слезами: как же так, уже сколько дней, а ни он, ни Марк ни разу не упомянули имен, а я: «Джастин!» готово было сорваться с языка с пчелиным роем страдательных слов; но они разговаривали о чем-то естественном – о закате, траве, забавной стрекозе или новом альбоме «Точки Росы» – и я давился своими поэтическими графоманскими измышлениями о Джастин… Любовную боль болью не назовешь – это стихи, плохие и нежные, как розовый крем в торте – такая пошлость… Я вздохнул, отвернулся от Каролюса и сел; костер мерцал, мерцала и вода – сколько жизни и в том, и в другом; мы сравниваем всё с человеческой душой – но вот бессмертие её сомнительно; а их – бессомненно – да, я понимаю, я говорю банальности – правда, это моя профессия, простите… Достал из рюкзака Аврелия сигареты и курил, сигареты были с ментолом, так странно; но Каролюс не курит, а я свои уже скурил, не рассчитал, что мы так надолго уйдем… Так прошла моя первая ночь на реке… Под самый рассвет я задремал, и вдруг мне послышался голос Зени. «Эй, говорил он, проснись, Люэс, я еду в свое учебное заведение, мой эфир закончен, я счастлив; кофе на полке, и не ставь, как в прошлый раз, так много тоскливого – песни о смерти о дожде – для Кая…». Кай – это еще один парень с радио… Я проснулся, почти рассвет. – Зеня, чего? – понял, что мне приснилось, ни на какое радио мне не нужно, и опять заснул… На пятый день мы пришли. Марк Аврелий увидел дом, заморгал, вспомнил, как они с родителями сюда приезжали, наверное, мы с Каролюсом вежливо-дружно посмотрели в сторону реки. На реке был яркий солнечный день; резало глаза; всегда думал, сказал Каролюс, как называть вот эту рябь на воде, когда солнце в одном месте как дорожка, искорками, звездочками – будто кто-то бежит… После сопливых секунд оставшийся до заката день мы посвятили разгребанию домика. Из дневника: «Он был классный, синий снаружи и пыльный внутри и даже – ого! – есть погребок – видно, это семейное, с забродившими и засахаренными вареньями, проросшим картофелем и банками замерзших огурцов. За водой ходим на реку, она в двух шагах, склон с цветами и деревянная лесенка. Огород. Тоже полный цветов. Одичавшая клубника. Заросли малины. Мы нашли кресло-качалку, стол, два гамака; на мансарде – раскладушку и плакат с Харрисоном Фордом. Куча книг – конечно… Марк Аврелий потерял чувство времени, правда, еще два дня назад, когда где-то в лесу забыл часы. Все дни теперь он висит в гамаке между сосной и яблоней и читает. Я спросил что, он ответил счастливо: Конфуций, Цицерон, Стругацкие: «я думал, отец их потерял». Человек нашел свое счастье. Каролюс вылизал домик – паутина в его волосах, как седина. Дни стоят солнечные; он в подкатанных по колено джинсах. Потом, плюнув на приличия, или одежду жалея, в одних трусах-боксерах, почти голый; драит полы, лестницы, сидит на крыше, роется в огороде, бегает за водой… Два дня я в поте лица и подмышек помогал Каролюсу, чем мог – правда, скорее путался под ногами: надо придерживать черепицу, а я в небо уставлюсь – на птиц; Каролюс мне по пальцу попадет молотком вместо гвоздя, потому что рука съехала, и весь день извиняется; Марк Аврелий снизу, из гамака – патриций с Горацием – комментирует в сатирическом аспекте наши действа и грозится нарисовать после комикс «Ди-джей и танцор чинят дом» и выложить в интернет; сделать целую серию скетчей – благо, материал перед глазами – и разбогатеть. Мы же сидим на крыше, солнце слепит глаза, волосы липнут к лицу; Каролюс в трусах, хороших, классное у него белье, боксеры от Дэвида Бэкхема, стремительно загорает; скоро он совсем стал как эльф какой-то – незаметный среди ветвей и вод – вот есть дриады и русалки; а он – дух-фей-эльф, заманивающий девушек и женщин цветами, ягодами, светлячками вглубь леса – своих сверкающих карих глаз… Употев и умазавшись, в пыли и паутине, разыскивающие и находящие кучи занятных вещей – например, проржавевшую, но рабочую «буржуйку» – мы шли купаться… Вода присутствовала всегда; река – первое и последнее, что мы видели за день. Каждое утро я просыпался оттого, что Каролюс шебуршался и уходил встречать рассвет; порой мы шли с ним – либо все вместе, либо я, либо Марк Аврелий… Рассвет на реке похож на рождение – изо дня в день – мы праздновали resurrection. Вода на рассвете холодная до вопля. Каролюс врезается в воду с разбега; потом возвращается и брызгает в молчаливо мерцающего улыбкой Марка Аврелия; тот отмахивается от капель единственным полотенцем, до ухода в лес белым, теперь коричневым. Я захожу в воду по пояс, чувствую, как внизу всё сводит, и мелкие рыбешки кусают меня за ноги; потом зажмуриваюсь и плыву. Иногда по утрам мы собирали саранки на завтрак. Марк Аврелий сказал, что их можно жарить и есть, как грибы. Никогда не видел такие заросли саранок. Мы входили в рыжие, оранжевые поля, поднимая тучи бабочек и шмелей. Красота неописуемая. Мы рвали их охапками, сотнями – трава по грудь, всё в росе: «Я вхожу в росу рано-рано поутру…» как в старинных девичьих заговорах. Выходили мокрые, словно из еще одной реки. На вкус саранки похожи на те же грибы; которые, кстати, в отличие от цветов в охапках, я собирать не умел и не умею – Каролюс за месяц в лесу обещался научить меня отличать одну поганку от другой – он в грибном жизненном опыте откуда-то настоящий Борджиа; но – вот к чему веду – на третий день, после обеда: гречка с грибами, травами какими-то душистыми и неимоверным количеством перца; я пошел купаться – уже предвкушал, как я лягу спиной на воду, буду смотреть в небо, а потом нырну в глубину – это тебе не человеческая душа – всё твое, что увидишь – как на лесенке из-под моей босости выскользнула лягушка, я содрогнулся и поскользнулся, полетел как-то неловко; я-то, мастер, учивший народ падать на ролевых играх, и тут подвернул лодыжку; на вопль прибежал Каролюс, Марк Аврелий как раз впервые пошел пострелять зверья (принес, кстати, убиенного зайца, Каролюс упал в обморок, потом очнулся и приготовил нечто, что сам назвал «фрикасе из крольчатины», а, по-моему, вкусно было). – Не умрешь, не умрешь, – повторял Каролюс, побледнев через загар, и веснушки – темноволосым так идут веснушки; у Каролюса их немного – милых, смешных и трогательных; я всё смотрел на них и его ресницы, словно черные крылья; а он растирал мне ногу и так переживал, когда вправлял – но я почему-то никакой боли не чувствовал – хотя понимал, что должен – но ее не было, будто Каролюс ее всю вынул, вытащил. Но я соврал, что больно – ужас – и на неделю выпал во второй гамак, рядом с Марком Аврелием, и созерцал закаты под мерное шелестение страниц Цицерона. Закат – это тоже что-то: алые паруса, золотая снасть; Марк и Каролюс собирали во влажной глубине леса грибы: маслят липких и бархатных; Каролюс готовил из них ужины; «жалко, вина нет, а то я бы соус по-бургундски заварганил» да, была только «охотничья газировка» во фляге Марка Аврелия: пиво, водка, шампанское, коньяк и какое-то белое вино. Умереть можно было – но Марк берег её до «тяжких времен». От этих грядущих «тяжких времен» у меня мурашки бежали по коже, я переползал из гамака в кресло-качалку и грелся на солнышке. Пока Марк и Каролюс бродили по лесу или купались, или читали, или чинили, мне больше ничего не оставалось другого, как вести свой дневник. Дневник мой был похож на сам лес: запутан, сказочен и скучен. Я всё время думал о Джастин. Я исписывал листы одами, сонетами, элегиями, отмахиваясь от мошкары. Марк захватил мазь, но мы всё равно с ним записали во враги социал-демократии Каролюса, которого комары почему-то не кусали: «с детства» оправдывался он, а мы злобно щурились и кряхтели, как два чесоточных пенсионера… Моя любовь, Нежность, злость, нос и бровь. о Джастин — это жизнь… Ну и подобный бред. Я смотрел на небо, реку, на лес – и всё кружилось в моих глазах. Я думал, что до конца дней своих вокруг моих зрачков будет либо синь, либо зелень. Восточные флаги. Цвет же воды напоминал мне её карие глаза… Да, да, бред. …Вокруг меня была природа, не тронутая мегаполисом; то, о чем постоянно мечтаешь в мегаполисе. А я – а я только и делал, что сравнивал природу с женщиной, с девушкой, бросившей меня; только и делал, что скучал по этому мегаполису. Когда выздоровела нога, я спускался ночью – я всегда не спал в лесу по ночам, просыпался то в час, то в два – будто по будильнику, таблетки принимать – и мимо через спящие дыхания и тела друзей спускался, кутаясь в свитер, и со стащенными у Марка сигаретами – сраные с ментолом – сдохнуть – садился на лесенку на склоне и смотрел задумчиво на реку. Она так легко дышала, не-спящая-в-Сиэтле, стекло драгоценное, в ней отражалась луна – так красиво, рассыпаясь на множество лун из-за ветра. Я любил смотреть на реку в полнолунные ночи – в моей жизни было много прекрасного после: рождение детей, постижение смысла жизни, успех; но тогда, в ту жизнь в лесу я вдруг начинал чувствовать, что живу, какое вот это дыхание жизни – свое настоящее, пронзительное, ничье больше. Я почувствовал её – жизнь, что я дышу, говорю, и когда-нибудь умру, и не повторюсь. Я сидел на лесенке склона, шелестела ночная трава, в ней тоже жила тысяча существ сложнее и проще меня; плыла в луне луна; восемнадцатилетний мальчик курил и кутался в свитер, и думал обо всем… Я вспоминал гудки вокзала и порта, машин под моим окном в городе по ночам, в которых за фонарями и неоном не видно игры луны с облаками; голоса своих друзей и знакомых, лектора, читавшего лекцию о символах фрейдизма; чаще всего почему-то голос Зени – я смотрел на лунную рябь реки – будто память слуховую тренировал – вспоминал его голос: подбирал слова, чтобы описать его постороннему – сложное будет сравнение; однажды я видел стройку небоскреба, она велась и ночью, и весь в кранах, голые балки, прожектора изнутри, он сверкал в ночи, как «Титаник» какой-нибудь; я смотрел на стройку с моста, была зима, и вокруг меня медленно летел снег – и это столкновение города и природы, ночи и яркого промышленного света напоминало мне голос Зени; во мне они тоже боролись сейчас… Я плыл мыслями, как заядлый постмодернист, и понимал, что не могу забыть Джастин – и не забывал – вспоминал-вспоминал: как первый раз подарил ей цветы, желтые хризантемы, пригласил в кафе, театр, кино, во что она была одета и как смеялась; как мы ездили в горы, и она не умела кататься на лыжах – неуклюжая, прямо прелесть какая, а я умел; как она умеет рисовать маслом и играть на скрипке – а я не умею ничего такого грандиозного… Ничто здесь не напоминало о ней, но я думал о ней беспрестанно… Я безумно скучал в лесу по цивилизации; по музыке; по асфальту; по корейским салатам; по толкучке в транспорте; по галстукам; по девушке, которую сам же и потерял… Дневник мой – это эмигрантские рассказы. И только река нравилась мне в лесу по-настоящему – в ней было что-то глубоко женское… И душа моя стала рекой… Надумавшись, надышавшись, накурившись, замерзнув, я вставал, поднимался по мокрой от ночной росы лесенке – осторожно в этот раз – всё-таки нехорошо вышло с ногой – и шел через шелестящий ночной огород – он тоже зарос травой по самую мою грудь. Где-то вдалеке гудел пароход – река была судоходной – вдалеке. Я переступал через костер с котелками и мисками вокруг; на крыльце домика спал Каролюс, у зарослей малины – Марк Аврелий, ему нравился запах. Каролюс всегда просыпался, смотрел на меня и будто не видел, будто это у него приступ лунатизма такой – просыпаться и смотреть на меня – потом поворачивался спиной и спал дальше, до рассвета, который старался не просыпать-не пропускать – какой-то свой обряд придумал такой. Я шел к Марку Аврелию – к одеялу неподалеку, на траве. Марк Аврелий храпел – всегда храпел – как его Анна выносила? Но всё равно я его очень люблю… «Через неделю нога моя «зажила». Через неделю – я единственный, кто в лесу считал дни. Кто как их проводил? Марк Аврелий с утра шел на охоту или рыбалку, смотря по настроению. Если на рыбалку – мы с Каролюсом шли с ним. Ослепительно-солнечная рябь, мелкота – твои ноги в ней словно искусственные, чужие, так смешно, Каролюс ищет самые красивые камешки, я же выбираю из его коллекции «блинчики», кидаю, Марк шипит: «рыбу распугаешь». Помню, как втроем искали в заросшем огороде червей – удовольствие несказанное, колени, локти, ладони в земле – все мальчишки хрюшки… Рыбы ловилось немного, тонкой, пестрой, как змеи в траве, но на уху утреннюю хватало. В лесу мы есть одно удовольствие – всякие невообразимые вещи. Иногда Каролюс уходил в лес и не возвращался к обеду-ужину – и готовили мы с Аврелием, из крупы, привезенной с собой и из того, что было под рукой. Однажды я отправился искать Каролюса – было скучно, и я решил узнать, куда же он уходит – ну, мало ли – вдруг интересный секрет, а не просто что-то личное – Марк после утренней активности падал в гамак, спать и читать; Каролюс же жил неведомой мне жизнью – я смотрел на его лицо при свете костра – еще немного мальчишеское, но скоро-скоро – скорлупа лопнет, – и он станет ослепительным красавцем – но не модельным, не журнальным – слишком тонко двигались его брови, дрожали трепетно губы, будто что-то с неба хотело сказать земному через него… Марка Аврелия я знаю с детства, ничто в его словах, мыслях, поступках и улыбке не удивляет меня, а вот Каролюс… Я увидел его сто лет назад в ночном клубе Сина «Депрессия», он танцевал в искусственном свете и все хотели его снять, и спрашивали, есть ли у него кто, а вот сейчас нашел лежащим на солнечном пригорке, полном поздних одуванчиков. Он смотрел карими глазами в голубое небо и радовался жизни. Вот и всё, весь секрет. – Здорово, – я упал рядом с ним в траву, подняв тучу бабочек вместо пыли. Он не повернул головы, жуя травинку. Он был в рубашке, полностью расстегнутой и завязанной на пупе по-девчачьи и в подкатанных до колен джинсах. Ноги исцарапаны в кровь, на смуглой груди шрам и цепочка из белого золота с крестиком. Он ничего не ответил, я тоже молчал и ел траву, потом выплюнул и спросил: – Каролюс, ты хоть иногда вспоминаешь Марисоль? Он прищурился, высматривая в небе подробности птиц, потом ответил: – Нет… И две бабочки сели ему на волосы как корона. Он снял их и пустил лететь. Будто прирученных… То же я спросил вечером у Марка, когда мы жарили другую – убитую им птицу. – Марк, ты думаешь, ну это, об Анне? Марк чихнул, почесал облупленный от загара нос – настоящий римский – черным ногтем. – Анну? А что толку? Она же к Антону ушла… Если бы так бросила… Антон парень хороший, она с ним не пропадет… Знаешь, если честно – есть она, нет – всё равно. Я только помню, что от неё пахло всегда розовым кремом…» «Каролюс поселился на этом склоне. Полный всегда цветов и солнца – я жалел, что не нашел его раньше. Он спал там. Трава зеленая на тысячи оттенков шелестела вокруг него колыбельной, летали бабочки, две из них сидели в темных волосах, будто он и вправду их приручил, будто они его телохранительницы; в небе, огромном, как купол храма в романском стиле, кружила птица. Я наклонился над ним, спящим святым, и почувствовал запах роз, еле уловимый тогда; «Каролюс» позвал, он открыл глаза; распахнул; и небо отразилось в них, как в огромной ясной луже – его карие глаза стали голубыми – жутковато. Он был испуган и восхищен: «Люэс, о, какой мне приснился сон!» Ему приснилось огромное поле роз, море роз; «понимаешь, Люэс, таких прекрасных, и ни одна не похожа на другую; к ним бежали со всего мира, со всех миров реки роз – и в центре всего стояла башня, огромная, темная; немного похожая на наш маяк, будто он – часть Её, этой башни… И это было так красиво!» Он прижал мою ладонь к своей груди, и я слышал, как толкало его сердце, красивое, как любая роза, кровь, реки крови…» А потом вдруг пошли дожди. Вот это была жопа. Начался Апокалипсис. Мы с Каролюсом успели втащить в домик «буржуйку» при виде туч на горизонте. Марк Аврелий порубил сухую березку на окраине огорода. Мы занесли дрова, посуду, запас грибов, и хлынул дождь. От ветра скрипели стены. На реку в окно было страшно взглянуть. С первых капель потекла крыша. Как мы об этом не подумали в ясные дни – не подумали, и всё. Каролюс принес с подпола два ржавых ведра, и они спасали нам жизнь – мы выливали их за крыльцо; по нужде бегали на улицу в воду и размокшую землю. Но что делать, когда дождь идет и идет? Тут и я потерял счет дням, как потраченным деньгам. В первую же ночь для поднятия духа мы пели у «буржуйки» песни, пригодилась Аврелевая тщательно сберегаемая «охотничья газировка» – пиво, водка, шампанское, коньяк и какое-то белое вино. Черт! и я по привычке куда-то упал… Я спал и вновь видел Джастин, она же стояла на берегу реки, почему-то со скрипкой на плече, в той черной юбке с подсолнухами, туфли на высоких каблуках – в которых я встретил её весной… Она сказала «Люэс» и сердце мое пошло трещиной, как от молнии, и стала играть. Ветер подхватил её волосы, и она была похожа на Деву Марию, которую Каролюс нашел на мансарде на какой-то там день дождя… Я влез на мансарду вслед за ним. Она была высокой, с меня почти, Марк Аврелий ждал своей очереди открытий внизу, полна запаха дождя, трухлявости и мокриц. Я взвизгнул и чуть не упал, завидев первую. К концу дождя они расплодились и были просто повсюду… – Каролюс, – сказал я, – ты здоров? – Смотри, – он протянул мне полуразбитую иконку. – Какая красивая… Я подумал «Джастин бы понравилось, она учится на реставратора, любит всякое старье», но промолчал, пожал плечами. – Не знаю. Я не верю в Бога и не понимаю в искусстве. Он слез с мансарды и забился в уголок посуше. Ко мне присоединился Марк Аврелий. Он надеялся на еще какие-нибудь книги – но здесь была такая влажность, как в субтропиках; и на патроны; я же ничего не искал. Всё само меня находит. Я откопал приемник. По всем романтическим канонам он должен был быть сломан, и я в поте лица и других частей тела чинил бы его до конца дождей – но он был цел и с японскими батарейками внутри – охренеть – вот это фарт. Я включил его, шипенье поползло по мансарде. Марк Аврелий лазил позади меня, длинные ноги в черных штанах и мокрой пыли; я сел и стал крутить настройку; но ничего не ловилось. «Закономерно» я вылез, как бы и совсем не расстроенный. Каролюс смотрел на огонь в «буржуйке» и пел что-то по-французски – учил его в школе, сказал, что это песенка о девочке, увидевшей сияние в небе, но в деревне никто ей не поверил, и она просит Бога забрать ее насовсем, раз такое дело, раз никто не верит, ее объявляют сумасшедшей, ведьмой, и сжигают – и вот она на небе – Бог исполнил ее желание. «Весело» сказал я и предложил играть в шарады. Я обожаю играть в шарады. С из-под-крышья слез Марк Аврелий, мы хлебнули «газировки», и я загадал Каролюсу изобразить «пьяного маркиза на охоте», а Марк Аврелий с удобством устроился разгадывать. Они чуть с ума не сошли. Я же помирал со смеху. Ну, ладно – пьяного, ну, на охоте – это Марк назвал в два счета; но на «маркизе» дошло до маразма: «смотри, вот король, а в конце барон; между ними – герцог, граф и…» Он попытался мне отомстить «кислым молоком»; я, правда, усомнился, может, простокваша. Хуже всех пришлось опять Каролюсу; как угадать во мне «чуму»? В итоге он отмахнулся – средневеково-заразная болезнь – «сифилис». – Дурак ты, его только Христофор Колумб в Европу завез, – но Каролюс так напился, что заснул вдруг. А ночью меня накрыло… Каролюс спал, источая запах роз и перегара, Марк Аврелий похрапывал, вместо подушки – книжка; а мне не спалось, черт возьми, я всё время думал про этот приемник – вытащил его. Дождь шумел за стенами синего домика. «Еще бы несколько дней – и нас унесло бы в реку, или мокрицы расплодились бы так, что зажили в наших ушах, и мы ничего не слышали б, кроме дождя, дождь как жизнь – бесконечен и забывчив, прекрасен и неприятен – навеки» это из дневника всё моего же, дурацкого. Я покрутил ручку настройки, он был черный и громоздкий, какая-то ретро-станция, потом нелюбимая мной хитовая, с кучей рекламы, и вдруг – мокрицы шарахнулись от меня, словно я завопил, я не завопил – но наверное как бы завопил – от восторга – сквозь шип и хрипенье, храп Марка Аврелия, голос – не Зени; вот голос идеально вписался в ночной затяжной дождь в лесу – голос Кая; есть люди – души дождя. Кай тонок и строен, и почти некрасив, но в нем столько одухотворенности, что рядом с ним чувствуешь себя чище, как после душа или там – исповеди – наверное. Его музыка – тоска: Radiohead всех альбомов, Бетховен, какая-то жуткая электроника. Пару раз нам звонили в эфир и угрожали ему смертью. Но сейчас я слушал HIM как самую солнечную музыку на свете. На секунду я поверил в Бога – чудо-чудо. Кай сказал: «Приятной вам ночи. В нашем городе дождь, и я надеюсь, что любимая с вами, или хотя бы собака и камин у вас есть, если вы одиноки, пьете, ну, пропащая вы душа. И, знаете, я вас не держу, вперед – дерзайте – возьмите хотя бы в смерть кого-нибудь – клуб самоубийц организуйте – «Join me in death» – вот вам» – и я слушал, идиотски-счастливый – звуки музыки… Утром я проснулся позже всех. По-моему, был день девятый дождей. В домике никого. Я вылез из-под пледа и пошел всех искать, кого-нибудь найти. На реке увидел Марка Аврелия со спиннингом. Моросил мелкий, серый; он стоял мужественно по щиколотку в воде – река, подруга наша, что за сезон, что мы всем женщинам не нравимся, – разлилась и угрожала лесенке и огороду. – Как улов? Сигарета у него каким-то чудом не гасла. – Хорошо, – и показал на камни. Там трепыхалось рыбехи три – с мою руку по локоть, и толстые… цвета темного песка. В рыбе, как и грибах, я тоже не пойму. Зачем забивать голову разным? – А Каролюс? – Спит на мансарде… Я удивился – почему спит, он же такой деятельный обычно, даже в дождь – почему на мансарде – там же мокро – хотя везде мокро, постоял с Марком еще немного, глядя на коричневые воды, несущие бревна и пароходы вдалеке – вот мощь – и пошел обратно в домик; залез посмотреть на Каролюса. В лицо мне ударил нестерпимо сильный запах роз. Будто цветочный магазин. Каролюс спал, свернувшись, как котенок, в себя – сберегая тепло, и темные его волосы лежали на трухлявых досках, отросли, как нимб. Голова у меня закружилась от аромата, я слез и сел у «буржуйки», стал есть оставленный мне завтрак и ждать солнца… «Я нажаловался Каролюсу на дожди, думал, он обидится на мою слабость, скажет «Ну и вали из леса», но он засмеялся: «Конечно, Люэс, я удивляюсь, как ты еще не сдох – ты же порождение солнца, само солнце». И мне стало приятно… Марк Аврелий читает книгу Диккенса «Большие надежды» и пересказывает её мне в подробностях; да только я не помню ни слова; а я по ночам слушаю наше радио – Зеня веселится вовсю, как-то Take That после Sex Pistols поставил…» И однажды дожди прошли – встала радуга, во всё небо, двойная, как в кино. Марк Аврелий вытащил свой плед и сел на крыльце. От грязи поднимался пар. Во что превратился огород! Коричнево-прозрачная вода плескалась у его подножия. По лесенке можно было спускаться как в бассейн, отталкиваться и плыть. В березовой листве появилось несколько желтых листьев, будто кто-то банку с краской разбил… Но мы всё еще жили по-старому: река, роса, саранки, обеды по-лесному, ужины по-охотничьи у костра, с созревающей и поедаемой протяни руку-малиной; в огороде даже вырос наивно-зеленый, нежный, хрустящий горох; рыбалка – я учился ловить; охота – окровавленные зайцы; Каролюс на крыше в уже застиранных совсем не шикарных боксерах под лавиной полудня; зачитываемый вслух в особо примечательных местах задолбавший всех Цицерон… А потом я всех предал… Я ушел в лес, Каролюс спал где-то на своем склоне, видя во сне розы и благоухая ими, этот запах шел от него, как от сказочного святого, жуть какая-то, а я ушел в лес – Марк Аврелий окликнул меня из гамака: «Люэс, ты куда?» – и я не мог сказать «за грибами», потому что всё еще не отличал поганки от опенка, и все это знали, и я ответил как-то обтекаемо: «просто посмотрю» «не заблудись», и Цицерон, давно разложившийся, опять стал ему милее живого друга. Я вздохнул и ушел. Что мне нравится в природе – никогда не будешь один – это чудесно, я не любил одиночества. Я веселый человек, я люблю солнце, а дождь и одиночество не люблю. Я шел и насвистывал, волосы рыжие мои тоже отросли, щекотали шею, я был в ботинках, почти чистых – весь лес они пролежали на чердаке; джинсах, истрепанных на щиколотках; футболке оранжевой с аппликацией-листиком марихуаны в углу плеча. Вышел-нашел тропинку – тонкую, золотистую от солнечного лесного песка, будто волос из шевелюры сказочной принцессы. Лес будто стал мне другом – всё понимал, подмигивал – тогда я впервые за все дни и ночи ощутил и почувствовал лес – как живое существо, после лунной реки… Тропинка вывела на широкую дорогу с фантиками от туристов, а та – на остановку, потерянную нами тысячу лет назад, как секрет греческого огня. На остановке стоял автобус – маленький красно-сине-сизый дрыщ. Я расстроился. Я так хотел в этот автобус. «Эй, парень, – окликнул меня шофер, – подержи баллон… Воды не будет?» У него что-то сломалось. Два туриста в полной экипировке – палатки, спальники, рюкзаки – ели конфеты и скучали в душном мухастом салоне. Я взял канистру и сходил к роднику – я помнил, где он, мы же тут столько кругов навернули. «Возьмете меня за так? Я деньги в лесу оставил, забыл уже про них, всё лето на даче, а мне срочно надо в город» сказал я шоферу, он был вообще как я – молодой, светловолосый, он кивнул, я залез в салон. «Классная вода» крикнул он, отпив, видимо, а я чуть не выбил коленки себе об спинку сиденья на очередной ухабине – старая добрая дорога домой… Так я убежал в город. Я высадился в самом центре, на автовокзале; меня ослепило просто – пронзительным солнцем – такого в лесу не бывает – оно отражалось в зеркалах, стеклах проезжавших машин, в окнах, ветер, воздух – всё совсем другое – не ветер с реки, а соленого промышленного порта неподалеку; я надышаться не мог. Потом я очнулся и прямо побежал домой – в квартиру, где лежала пыль на каждом часто трогаемом предмете, где ванна пахнет искусственной сиренью, где бритва, гель для бритья, шампунь «Фруктис» и твое лицо в зеркале, с облупившимся носом, где горячая вода и чистое полотенце! Я пел в ванне; потом заказал по телефону пончиков, блинчиков и корейских, острых салатов и бутылку полусладкого красного вина и кока-колы; поел, оделся, подстригся в парикмахерской по соседству и поехал на радио. Радиостанция наша на маяке, старом, переделанном, башня и маленький домик с кухней и диваном. В домике стоял запах оладий с медом – Кай, как и Каролюс, божественно готовит; но на кухне его не было; только стопка блинчиков; горячий чай; он был в маяке, где вместо прожектора теперь студия, сидел в кресле и спал. Я поцеловал его в ухо. Тонкое его до неприязни лицо дрогнуло, черные глаза – о, да! – у него были очень странные глаза, без зрачков – абсолютно черные; и ресницы черные на сантиметра три; открылись; будто раковины странные – с черными жемчужинами. – Люэс!? Я думал, ты на всё лето уехал в лес? Что-то не похоже, что ты там был вообще. – Я только из ванны и парикмахерской, не, не, это было ужасно, никакого леса больше никогда… Он засмеялся. Вообще, он был абсолютно нормальным, он и Зеня, но в эфире в них будто черти вселялись – на нас подали однажды в суд за пропаганду в СМИ самоубийств – из-за его и Зениных эфиров; хотя в студенчестве у него была комната, обклеенная черной бумагой. Как-то мы с ним и Зеней ходили к гадалке; дом напротив католической церкви; она смотрела в синий стеклянный шар, сказала, что Зеня в прошлой жизни был ведьмой, я – римским легионером, а Кай – поэтом-символистом. Теперь же он женат, и у них с девушкой неземной, а какой-то инопланетной красоты, по имени Венера, ребенок с его глазами; и они классные вечеринки закатывают на Хэллоуин и Рождество. – Зеня будет вечером. Он в запое – с девушкой расстался. Я прямо даже скажу не удивился. – Не слыхал ничего о Джастин? Он крутанулся на кресле с улыбкой – хитрой, как картинка – на кривых тонких губах. Его жена Венера близко дружила с Джастин – они через меня познакомились. – Она поменяла квартиру, и назову тебе улицу, номер дома, номер подъезда, но не квартиры – надо же тебя по мучить. Я шел по набережной. Море – это не река. Этому городу повезло – у него есть всё: море, река, горы, леса. Жить здесь можно, никуда не ездя вообще, и не сожалея. Это город создан для счастья – и я был счастлив. Для счастья нужно много – чисто теоретически: спокойствие, нежность, еда в холодильнике и чтобы тебя любили. А я любил. Это счастье вдвойне. Двойные кольца вокруг Сатурна. И я отправился искать. Да, испытание. Но я любил. Река научила меня этому – знать, что тебе нужно. Мне нужна была Джастин… …Она жила всего лишь в десятой квартире; в комнате играла музыка с пластинки, что-то классическое, впрочем, как всегда, жарилась картошка, судя по запаху. – Джастин… Она открыла в домашнем халате – видно, только что пришла; косметика смыта, и лишь коричневые из полудрагоценного серьги сверкали в рыжих прядях. Желтая роза упала к её ногам вместе со мной. Да, да, я опустился на колени и обнял за её, голые: пяточки, ступни, пальцы, щиколотки, голени, колени и выше, выше… Она испугалась и попыталась вырваться. – Люэс, ты спятил. Я целовал её ноги и хватал за халат. – Джастин, Джастин, ну, пожалуйста, – и заплакал. Она замерла – «ну плачешь что ли?» – погладила меня и вздохнула. Я поднял зареванное лицо и сказал: – Будь моей женой. И тогда она засмеялась, села на пол вместе со мной и тоже заплакала. Желтая роза лежала межу нами, такая красивая. Из квартиры вышла на бархатных серых с проседью лапках её кошка, Плюша, и посмотрела на нас, как на сумасшедших. – Привет, Плюша, – сказал я. – Я согласна, – сказала она, и я поцеловал ее, но на ночь не остался, поехал обратно в лес – но теперь моя жизнь – конец английского романа: всё спокойно и не страшно. Люди так стремятся к покою при жизни, что непонятно, зачем им смерть… Таксист быстро развернулся в конце дороги и уехал, видимо, испугался волков; а я пошел обратно, в лес – мир, прожитый-выжатый до каждой капли… Наступала ночь, и я прямо представлял себе ночь как прекрасную женщину – я не верю в Бога, я язычник – я верю в ночь – в солнце, луну – не знаю, почему так; она шла и шла; и шелестела черным платьем. Я шел всю ночь – всё еще чувствуя тепло губ Джастин, её ладони на моей груди и спине… …Марка и Каролюса не было у костра – он тихо тлел, у костра лежал котелок с остатками лесной каши; я съел пальцами, засмеялся своему предательству и свинству и пошел на реку – еще одну женщину; их тысячи в мире, на свете – они все прекрасны – живые, нежные, а мы должны их любить, потому что они – жизнь, они дают нам эту жизнь, отнимают, когда им захочется поиграть; когда им мало цветов… Увидел в блеске утренней ряби силуэт Марка Аврелия – тонкий, грациозный, он забросил удочку и сел на камень, ждать, курить. – Марк, – коснулся я его плеча. Он обернулся и улыбнулся, перекатил сигаретку в другой угол рта, как бильярдный шар. – Явился, солнышко. Курить хочешь? – будто я просто шлялся по лесу, будто я не подстриженный, не бритый, не в новой городской чистой одежде. Но курить я и вправду хотел. Мы сидели и грелись, как тогда после долгих дождей, и щурились на рябь. – Всё, не выдержал? Я кивнул. Всё-таки заметил. – Ренегат, – он кинул камешек в реку и спугнул мальков. Еще курили и молчали. Как красиво на рассвете – теперь я понимал Каролюса. – Ты её любишь? Я кивнул опять. – Женишься? – Ага. – Ах, хорошо… Лег на теплый камень и задремал. – А где Каролюс? В лесу? – Нет, – Аврелий зажевал погасший окурок. – Не знаю. Может, на склоне этом, своем любимом… – Он странный стал, да? – я лег рядом с ним. Камень был теплым изнутри, будто там гномы топили печку, а от Марка Аврелия непротивно пахло застарелым потом – друг всё-таки. – Мы сплетничаем, – сказал друг. – Ну, чуть-чуть можно, – сказал я. – Он не странный, – сказал Марк Аврелий, – он святой. – Кто? – Каролюс… Я привстал на локтях. Небо сливалось с рекой на горизонте, и оттого было не видно, где что – такая серебряная даль сверкающая сплошная. – С чего бы это? Он парень как все: глаза карие, большие; фигура стройная; смех заразительный, – не знаю, почему я так разозлился? испугался, что не я это заметил, что я потерял его, как друга. – Он же с половиной девушек этого города знаком, а уж с гомосексуалистами – так со всеми – и вдруг святой? Марк Аврелий тоже сел на камне, вытащил еще одну сигарету – скорее всего, последнюю, не знал, что я привез ему блок – так он вздохнул и покрутил в тонких пальцах с забитыми грязью ногтями; он хмурился – видно, что я ему неприятен своей вдруг злостью. – Люэс, что ты за задница. Ты женишься, а нам что, на месте стоять? Да, я вот не изменился, мне просто понравилось это лето, но вы с Каролюсом – нашли свой путь… – Но почему? – закричал я. – Почему Каролюс? Птицы взлетели с камней неподалеку. Марк Аврелий поднял мохнатые, как мох, брови – развел руками. – Ты хотел быть святым? – Ну нет, я не верю, я хочу посмотреть… Я вскочил, побежал в лес, через лес, через дриад и эльфов, журчал родник, превращаясь в ручей, превращаясь в реку; а река, там за небом – в море. Я побежал сквозь траву; ведь, может быть, мечта – это всего лишь бутерброд с помидором и майонезом, когда хочется есть?.. Что за чушь про святых? Я бежал, и мне было обидно, что у кого-то не такой смысл жизни, как у меня – не в чем-то конкретном – еда, бритва, женщина – а в чем-то далеком, абстрактном – мне было обидно – это значит, что я хуже него? что я плохой? Я выбежал на склон – теперь он был весь в ромашках. На склоне, на самом солнце спал Каролюс, ночной мальчик, рубашка расстегнута на груди, и весь он сладко так загорел, и небо кружило над ним свои загадки из воздуха – узоры облаков. Злость моя затихла – внезапно – будто кто-то переключил режим. – Каролюс, – коснулся я его плеча. Он открыл глаза – моя тень падала на него, и теперь его глаза были его цвета – карие, темные, как море в самой глубине, толще, где живут самые странные рыбы со светящимися приспособлениями вместо фонарей. – Она согласилась? – сказал он своим обычным голосом – ничего не святым. Я засмеялся и свалился в траву рядом. Щекотало шиворот – муравей заполз, должно быть… – Каролюс, скажи, почему небо похоже на цветы? – Потому что это одно и то же. Всё сделано из одного – всё Бог… Понимаешь? Всё похоже – одно на другое: река на тебя, ты на солнце, солнце на стрекозу, а твоя девушка – на реку… «А ты – на … розу…» Я начал засыпать – всю ночь на ногах – полетел куда-то, кружился в радугах. – Я не верю в Бога, – сказал я в солнце. – Я люблю Джастин… – Это одно и то же. Бог, женщина, которую ты любишь… – Ну да. Любовь… А войны религиозные, – я уже засыпал, разморенный. – Войны? – переспросил он, и голос его тихий словно возносился в небо, – войны не обязательны, конечно, но они сами тебя найдут – и иногда неплохо подраться за то, во что веришь – как любимую женщину защищать… Главное… – Хвост, – засмеялся я, и почувствовал, что он встал и уходит с примятого места. – Спи, Люэс, – на прощание – я приоткрыл на «до свидания» ресницы и сквозь радугу увидел чудо – то, чего не может быть – старый приемник, который работает – такое же: Каролюс шел по полю, полному ромашек, колокольчиков, куриной слепоты, иван-чая, одуванчиков, саранок; и из его следов тихо, с шорохом, росли розы… Я видел его в последний раз. Проснулся я на закате и увидел, что чудо не было сном – и всё равно не верил, хотя вот – они – рви, нюхай, – настоящие, разноцветные, как из бабушкиного садика. Розы в лесу… Вечером я уехал в город и не вернулся больше в лес. Позвонил Марку Аврелию через шесть дней – на домашний телефон, мобильный он всегда терял, и новый женский голосок ответил, что он в ванной. У Каролюса все дни никто не брал – ни мобильный, ни домашний. Я приехал к Марку Аврелию обсуждать мальчишник; он сидел в кресле-качалке, перевезенном с дачи, и читал. Кажется, Толкина. В пятисотый раз. – Привет. – Привет. Новая девушка? – Энья. Хорошая. Клетчатые юбки любит. А какой она делает шоколадный крем! Садись. – Где Юэн? – Гая выгуливает. Ты их не встретил? За молоком пошли. – Опохмел? – Ага… Мне понравилось в прошлый раз: молоко, омлет. Мы сидели, окно было открыто, в него иногда залетали разноцветные осенние листья, и молчали, пока не пришел Юэн. Он принес торт и две пачки молока. – А всё-таки лес, река… – Ты б не женился, если б не… – Да… А где Каролюс? – Поступил в семинарию. Я пролил молоко на грудь. Гай залаял, будто засмеялся. Юэн пошел за тряпкой – я и пол залил. Юэн похож на рождественскую открытку – светловолос, голубоглаз, правда, для красоты уж совсем по-картинному. С Марком Аврелием они совсем не похожи. – В смысле? – Что значит «в смысле»? Какие тут еще смыслы? – Да как же… А Марисоль? А клуб? – Так странно ты говоришь о Каролюсе, будто в его жизни только это было… а приют для бездомных животных, который он организовал с ребятами из Синовского же клуба… а католический приход, в котором он пропадал… Знаешь, я видел чудо, – тут он снизил свой голос до шепота, я пригнулся, будто он не хотел, чтобы Юэн услышал и сдал брата в богадельню, – когда ты ушел… Я ловил рыбу и заснул, спиннинг вывалился из руки и поплыл по течению, и я увидел, как Каролюс подбежал к моей удочке и поймал, и вернулся обратно, положил рядом, тихо так, чтоб не разбудить, – а чудо в том, что он шел по воде, а не в воде – и джинсы у него у щиколоток были сухие-сухие, – и нормальным голосом, без секретности. – Так что, стриптиз нужен? Можно по старой памяти с Сином договориться о столике… Я сказал – о, ну круто будет, конечно, – и загрустил глубоко лилово внутри… …Как-то мы втроем, еще до реки, пили у Марка Аврелия: была ночь, бутылка красного вина – настоящего красного вина – ну, вы понимаете, что это значит: не водка и не пиво; благородное опьянение – и вот Марк Аврелий, будучи в стельку, сказал, что, по его мнению, в аду есть специальный круг для просравших свою жизнь: неудачников, неумечников – конечно, порой жизнь не зависит от человека, но можно было бы научиться хоть получать от неё удовольствие и делать людям добро – но всё равно тебя накажут: дали коробку шоколадных конфет – а ты их вместе с фантиками спустил в унитаз… Не оправдаешься… Река, я так понимаю, была нашим выбором… «Но чего я никак не пойму – это когда он успел стать святым? Каролюс… Неужели это правда – неужели Бог похож на любовь – на Джастин – идешь по улице и бабах! – и влюбляешься, и сразу у тебя за спиной вырастают крылья, ты святой – ты влюблен – и люди на тебя оглядываются: не каждый день посреди мегаполиса и перекрестка торчат мужики с крыльями?..» Прошла тысяча лет. С Джастин мы и вправду поженились и собираемся прожить до конца дней своих вместе и счастливо. Любовь – она бывает такая: одна и навсегда. Как река – вроде и течет-меняется и остается. Я работал на радио, потом закончил университет и стал работать врачом, у нас родилось трое детей – погодки – Джастин так захотела. Её волосы по-прежнему светлые, как мед; она первая скрипка в оркестре «Гель-Грин-опера» – из всего искусства она тоже выбрала – всё-таки музыку; а я всегда дарю ей цветы после концерта – хризантемы, георгины, тюльпаны – всегда желтые, так уж повелось – счастливый цвет. У нас два мальчика и девочка, да, я не уточнил. Дом о двух этажах, газон, бульдог и машина. По-прежнему веду дневник: в нем стихи о прожитых не зря годах и жене – буржуазные такие. Марк Аврелий стал драматургом, а потом просто писателем. Где-то в мире он получает премии, женщин и бутерброды. Я же получаю все его книги с автографами – бандеролью; и всё надеюсь найти рассказ о реке. В год, когда нам исполнилось двадцать семь, совсем молодые еще вроде, а уже столько всего случилось, я услышал по утренним, самым первым новостям, завязывая галстук – сине-лазурный – смена в больнице – о смерти Каролюса; его убили на войне, он был католическим священником, военным священником – капелланом; а потом, через еще семь лет, его признали святым. А еще через несколько лет мир совсем изменился, и Каролюс стал для этого мира символом самого неба, и огромную его статую поставили над Гель-Грином; и я боюсь упоминать, что был знаком с ним; такое влияние теперь имеет его имя; а сделана статуя верно – он там тот самый мальчик, которого я знал – красивый, тонкий, цветочный стебель, полный силы; и всё время смотрит теперь на реку, там, где она впадает в море; место, где зарождается над городом рассвет; ему бы понравилось… Я ничего не понимаю в церкви – как говорить и о чем думать; но я видел чудо – прозвище моего друга Каролюса «Розовый святой» – потому как где бы он ни появлялся, из следов его росли самые красивые на этой земле розы; а это, мол, особый знак милости от Девы Марии; но я никому про это не говорил еще; ведь мой путь не изменился. И я вот о чем думаю – что со мной не так, что я не заметил там, в лесу? Я в Бога до сих пор не верю, слишком много всего в мире такого, из-за чего я в него не верю, хотя фокус с розами был ослепителен; может, я что-то пропустил в жизни великое, восхитительное, невероятное; предпочел маленькой своей благоустроенной жизни? Но меня утешают слова самого Каролюса: «ты само солнце…»; может, чудо нашей реки было именно в этом – все пути имеют право на существование, всякие бывают дороги… ни на что не похожие… как реки. Братство Розы Первый раз Тео услышал о Братстве Розы в чужом разговоре; после воскресной мессы, в приходе имени Сердца Марии – очень маленький, на углу двух центральных улиц, под часовню переделали старое здание химической лаборатории биофака, превратили в сказочный мирок из стеклянного шара, старого фильма с Тоби Магуайром, аля «Плезантвиль»; после воскресной мессы весь приход собирался в Зеленом зале, пить чай, общаться; стол, всякие тортики, пирожные, печенья – всё домашнее – мам в приходе и детей было много; фрукты – лето, самый сезон клубники со сливками и груш; Тео взял вазочку с клубникой, залил ее сливками из молочника, мама на противоположной стороне стола нарезала чизкейк, улыбнулась ему; за спиной Тео отец Матфей рассказывал про детский поход; про то, как ребята предложили ему служить мессы на берегу моря, на рассвете; и кто-то сказал на это, незнакомый, голос цвета выдержанного дорогого бордо: «ну, это как в Братстве Розы прямо…»; Тео обернулся – человек, сказавший про Братство Розы, – смуглый, очень-очень высокий, атлант прямо – красивый, тяжело и хищно, Индиана Джонс, модель Ральфа Лорена и пантера – сразу всё – и в шикарном костюме-«тройке», сером, мерцающем, жемчужном – не покупном – на такую фигуру не купить готовое – сшитый, и преотлично – в белой рубашке, распущенной серой твидовой бабочке – будто с приема благотворительного забежал на детский день рождения; черноволосый, длинноносый, с густыми бровями и пухлыми малиновыми губами; он мог быть Жилем де Рэ, мог быть инквизитором, мог быть мистером Дарси; и вдруг Тео услышал свой голос – высокий, но без дрожи, будто ужас от собственной смелости не сводил его с ума. – А что такое Братство Розы? Незнакомец посмотрел на него сверху вниз, потрепал по волосам, но как-то очень правильно – не снисходительно, а покровительственно – и Тео почувствовал запах вишневых сигарет. Рука была красивой – с тонкими длинными пальцами, ухоженными ногтями, сильной, тяжелой, будто мрамор, Тео ощущал ее прикосновение еще несколько часов спустя, как ожог. – А зачем тебе? – Нравится название… я люблю розы. – Что значит «люблю розы» – вообще не понимаю… – Как садовод. Моя мама председатель местного общества любителей роз. Я с детства с ней езжу на выставки и по питомникам. – А сейчас разве ты еще не ребенок? – Мне четырнадцать. – Да, ты уже подходишь ван Хельсингу, – малиновые губы незнакомца тронула улыбка, восхитительная, как ария Неморино из «Любовного напитка». Отец Матфей решил вмешаться. – Это Теодор Адорно, он рисует – комиксы, иллюстрации к книгам, его печатают в разных журналах; и у него уже несколько серьезных премий; мы им очень гордимся – он невероятно одаренный мальчик. Из очень хорошей семьи – их шесть детей, и они все наши прихожане; мама Тео – секретарь «Каритаса», братья все состояли в «бундокских братьях», но Тео не состоит, и курит уже, и больше беспокоится об одежде, чем о душе, но на мессы еще ходит; и рисует с детьми в хосписе… В общем, я никогда таких не встречал до Тео. Теодор непознаваем для меня. Тео, а это – Седрик Талбот Макфадьен, покровитель нашего прихода. Незнакомец продолжал смотреть на Тео; улыбка не оставляла его лица – ресницы, губы, глаза – перелетала, как бабочка, как луч – фантастически красивая – Тео подумал – будто смотрю на витраж в переменную облачность; он знал, что покровителем прихода является одна из самых богатых семей в мире, Талботы, кто-то из них сейчас министр, кто-то – знаменитый рок-музыкант; но никого из них не видел до этого. – Братство Розы, – сказал Седрик, – это школа для необычных ребят, которые хотели бы посвятить свою жизнь Церкви, но еще не знают, как и в каком качестве; быть воином или священником в обычном маленьком приходе, или миссионером в тяжелых климатических условиях; ты ведь тоже затрудняешься? вот для таких ребят мой друг Габриэль ван Хельсинг восстановил свой старый замок на берегу моря; белый пляж, сосны, горы, лестницы, башни, розовый сад; школа для одаренных подростков – школа волшебства, школа сновидений, школа людей Икс… можешь представить, как там хорошо? До Бога можно достать рукой, – Тео казалось, что кроме них, нет никого в Зеленом зале; будто они провалились в сказку; только хриплый голос и огненные глаза Седрика удерживают его на весу; и сейчас он замолчит, и Тео увидит, что стоит на тропе эльфов – но если оглянешься, она исчезнет, – и ты просто по колено в зарослях дикой ежевики, никуда не ведущих. – А как… как туда попасть? Габриэль ван Хельсинг сам отбирает братьев? Или нужно написать письмо и сдать тесты? – Тео всё еще слышал свой голос со стороны – не застрявший в горле, как крошка, не дрожащий, как листва на ветру, – обычный, будто речь идет о книге, которую несколько раз читал; «Ночная гостья», «К критике политической экономии знака». Седрик засмеялся; низко, звучно, будто кто-то тронул струны контрабаса. – Нужно, чтобы ты сам туда пришел – ты же идешь к Богу. Теперь отец Матфей положил руку на Тео – на плечо; теплую, как подогретое заранее в хорошем ресторане блюдо; разговор ему не нравился. – Братство Розы для избранных, Тео, – сказал он, – Габриэль ван Хельсинг и его школа не всем по нраву даже в Ватикане. – Потому что он растит суперменов, – Седрик забавлялся, глядя на потрясенное, обнаженное лицо подростка, красивого, сверкающего, как стразы Сваровски; мальчик-стрела, мальчик-ружье, дорогое, с резьбой, инкрустацией, красным деревом, висящее на стене; неужели они не знают, что оно должно стрелять, неужели они серьезно думают удержать этого Дориана Грея до грехопадения в своем крошечном приходе, как заколдованную принцессу ведьма – какая принцесса, это птичка, ваше высочество, всего лишь птичка… – Его ученики ничего и никого не боятся; а чего бояться? ведь у них за спиной Бог со всем ангельским воинством. Понимаешь, Тео, ван Хельсинг научит тебя самому необыкновенному – верить в Бога без сомнения и трепета. Ты будешь видеть ангелов, ходить по воде, изгонять дьявола, а Христос будет твоим лучшим другом… Ван Хельсинг вытянет из тебя все твои таланты и научит служить Господу. – Пожалуйста, господин Талбот, не нужно, – сказал отец Матфей, – Тео, конечно, необычный мальчик, но человек он самый обыкновенный. Не внушайте ему больших надежд. Он будет мечтать, а потом ему будет сложно жить в этом мире, потому что всё будет в углах, а не в плюше, как в мечте. – В мечтах о Господе нет ничего плохого, – пожал плечами Седрик; у него только что черные крылья за спиной не распускались, подумал Тео. – Не сложно быть героем, сложно быть маленьким человеком и жить каждый день, и не утрачивать веру. Помните стихотворение: маленький человек умер маленькой смертью, и на всей земле не хватило мрамора вырубить памятник ему в полный рост?.. – Вам виднее, отец Матфей, вы ведь служитель Господа, а мы… те самые обыкновенные маленькие люди с манией величия – о, на нас держится большой мир, – но отец Матфей будто не заметил иронии; или пропустил; или проигнорировал; или простил; они забыли о Тео и ушли к столу; отпустили его; и он полетел – с лестницы, на мраморный пол, с моста, в ледяную, полную камней, порогов, реку; вокруг все опять ели тортики, говорили о детях и ценах на фрукты на рынке; отец Матфей налил Седрику вина – его не было на общем столе; дорогое, крепкое, запах сильный, как у свежего кофе – муската, кардамона, каких-то восточных специй; такой плотный, что Тео показалось, что он в воздухе – осязаемый, как пылинки в луче; видно, его держали где-то в холодильнике, зная о приезде Талбота; к Тео подошла мама. – Почему не набрасываешься на свою клубнику? – сказала она. – Что-то случилось? Кислая? Тео вспомнил о клубнике, стал рассеянно есть; вкус клубники у него с тех пор был связан с открытием; яблоко – закон гравитации; вода – закон вытеснения; апельсины – приступ ясновидения, шоколад – несданный экзамен; а клубника – мир, полный этих заколдованных принцесс, новых звезд, мечей для сражения с драконами, дорог, ведущих прочь из дома; здесь – граница, дальше которой я не заходил; не бойся, Сэм, шагай, мир ждет тебя… Потом они собирали посуду, мыли ее в приходской кухне; иногда Тео делал маме такие подарки – принимал участие в жизни прихода; все старшие братья и сестры обожали приход Сердца Марии, делали уборку, приносили цветы, салаты, ставили спектакли с детьми, раздавали песенники; а Тео жил своей жизнью; приходские побаивались его, сплетничали, что младший Адорно – гей, не иначе, и наговаривали-выговаривали маме; но она не брала в голову – она видела, что Тео – с крыльями, из книжек Грина и Толкина; потом мама завязла с тетей Луизой Максвелл, в делах «Каритаса», все эти пакеты помощи, адреса; вокруг носились дети, делили последние конфеты и фрукты. Наконец, Тео с мамой пошли домой – сквозь солнечный день – они жили недалеко от прихода; в доме с французской булочной на первом этаже; булочная открылась задолго до рождения Тео, все вещи в их доме пропахли ванилью и корицей: ковры, мебель, собаки, одежда, сам Тео; одна девочка в классе сказала как-то другой: «Адорно такой чудесный, сладкий, будто булочка с ромом и изюмом; так и хочется его съесть»; квартира была огромная – на велосипеде кататься – Тео так и делал, сто лет назад, когда новый велосипед – он прозвал его «Снежок» за белый цвет – подарили зимой; прихожая с настоящий дворцовый холл, с диваном, книжными полками, сразу из нее – веер дверей – кухня, столовая, гостиная, и пять спален – родительская и детские – в семье Адорно было шесть детей, Тео – самый младший – самый старший брат стал капитаном трансатлантического лайнера, роскошного, как «Титаник», две старшие сестры уже вышли замуж, двое средних – брат и сестра, близнецы – учились в университете, девушка на печатника-технолога, мальчик – на иллюстратора детских книг; Тео еще учился в школе – в хорошей гимназии, с греческим и латинскими языками, философией, бесконечными сочинениями по литературе. Их отец был военным летчиком, погиб в одной из «горячих точек»; Тео тогда было три года; он помнил, как к ним пришел командир отца, сказал о трагедии маме; и они сидели до почти полуночи на кухне, и пили чай с английским закрытым яблочным пирогом, со сливками; мама не впала в отчаяние, оцепенение, депрессию, как это бывает в книгах и фильмах; у нее было шесть детей, и им нужна была нормальная мама; и она ей была – усталой немного, но всегда внимательной и чуткой; интересовалась их музыкой и походами, разрешала всех мыслимых домашних животных и пирсинг; дети старались ее не разочаровывать в ответ – хорошо учились, рано начинали работать, складывали вещи в комод и вешали на вешалки, мыли посуду и заправляли постель… Весь день и вечер Тео искал в Интернете хоть что-нибудь про Братство Розы; но ни одного упоминания, комментария, заметки, строки; Тео решил, что над ним пошутили; над вечной страстью подростков быть избранным; он вздохнул и сел рисовать – он мог это делать часами – ему нравились формы; например, уже неделю он делал серию «Деревья», кора, узлы, сплетения ветвей; на дорогущей чешской бумаге – белоснежной бархатистой, как кожа – черной тушью и пером – что-то японское, средневековое, садо-мазохистическое было в этой в бумаге; потом пошел в ванную и спать. Ему снились сначала его рисунки; а потом что-то странное – поле, полное красных роз, «Glad Tidings», «Evelyn Fison», «Josephine Bruce», «Royal William»…» классифицировал краешком сознания сорта мальчик; огромная темная башня в центре, похожая на маяк – круглая, с узкими окнами по стенам – полны разноцветного света, будто в каждой комнате своя необыкновенная лампа: красная, в форме губ Мэй Уэст, оранжевая, с бумажным абажуром, расшитым золотыми нитями, розовая – огромный шар, накрытый тканью, бледно-желтая, из настоящей, огромной, витой раковины – «наутилуса»; башня росла все выше и выше, будто собиралась пронзить небо, а небо неслось над ней – золотое, алое, синее, серебристое, черное; а на краю поля стоял человек в сутане – словно почувствовав взгляд Тео, он обернулся – совсем молодой, с тонким запоминающимся лицом, красивым, правильным, – но не правильность черт делала его таким привлекательным – а какое-то безотчетное ощущение старинной духовности, благородства, будто он был рыцарем Жанны Д`Арк, не меньше; и еще Тео вспомнил портрет какой-то герцогини кисти Гейнсборо – женщина-Белоснежка: черные брови, алые губы, и словно отблеск от губ на белых щеках; яркие, как отражение всего в огнях – день рождения принца – исполинского парусного корабля в ясной ночной воде, глаза; парень был похож на ту женщину; красивый не ослепительно, а гипнотически; «кто вы? где я? что это?» спросил Тео; и проснулся. Было ранее утро; края серого неба окрашивались в красное; будто там, под серым, было то поле из роз; как роскошная кровать – серое покрывало, а под ним – розовое белье; Тео понял, что не может жить дальше обычной жизнью, спать дальше, например, – надо сесть на велосипед и поехать куда-нибудь, на берег реки, посмотреть на рассвет; он оделся – вытащил из шкафа свежее – белую рубашку поло, узкие джинсы, светло-голубые – все его братья носили такие, потому что это была часть формы «бундокских братьев», католической молодежной организации, патрулей улиц, смотревших, чтобы никто не обижал стариков, ботаников, детей и животных: светло-бледно-голубые джинсы и черные футболки, и черные короткие пальто, и тяжелые военные ботинки; мама привыкла покупать эти джинсы в промышленных количествах для сыновей, и Тео, в общем-то, даже не то, что смирился, привык, а даже любил их, в какие-то моменты жизни; будто бы сразу разношенные; закатал под колено; и еще белые носки и легкие совсем кеды; черные, прошитые белым; толстые плоские шнурки; самая классика; потихоньку, чтобы не разбудить маму и близнецов, вытащил велосипед; прохладный гулкий подъезд был уже полон запахов тмина, растопленного сливочного масла высшего качества, финского, и ванили. Улицы встретили его свежестью, пробирающей до костей; он пожалел, что не взял пуловер; заработал педалями, чтобы согреться и не пропустить рассвет. Рассвет поднимался над городом, как огромный цветок; Тео ехал и вспоминал рассказ Кайла Маклахлена, он обожал Кайла Маклахлена, молодого, красивого, умирающего от рака легких, писателя с внешностью из нуаровых комиксов – черные волосы, глаза, брови, белая кожа, будто шелк для каллиграфии, пухлые губы, подбородок с ямочкой – парень, в которого в конце стреляет блондинка: «я же любила тебя!»; рассказ был о папе и двух его сыновьях, они живут без мамы; скучная жизнь – вставать рано утром, отцу на работу, сыновьям в школу; старенький автомобильчик цвета весны – серо-голубой; он всегда глохнет посредине дороги; и сыновья всегда опаздывают на первый урок; потом вечер, с уроками, книжками; и старший брат от всей этой тоски постоянно придумывает истории, переживает их – и младший так любит старшего брата, что слышит что-то – например, звук выстрела: «там погиб кто-то?» – и старший кивает и плачет, потому что нечаянно, случайно, нелепо погиб его любимый герой; и вот среди историй старшего брата одна была о рассвете – огромном цветке, расколовшем огромный город; исполинский цветок вырос в одну ночь посреди площади и расколол город на две половинки; Тео выехал к реке, затормозил резко и чуть не упал; зачарованный – вода вся золотилась; старинная парча на алтаре; и в ухо ему кто-то прошептал: «Святой Каролюс гуляет по воде». – Кто вы? – сказал Тео голосу. – Кто такой Святой Каролюс? Он смотрел на воду, пока почти не утратил зрения; а потом повернул домой; ехал и ехал, и в сердце его билось, повторяя фразу из «Общества мертвых поэтов»: «я хочу… я хочу прожить свою жизнь… необыкновенно» – будто печенье с предсказанием раскусил, овсяное, с кусочками шоколада. Мама и близнецы уже встали; кто-то плескался в ванной; грелся чайник и шкворчал бекон на плите; на столе лежала утренняя газета; «ты уже встал, Тео, зачем так рано? каникулы только начались; жаль, я уже не в школе, я бы спала бы и спала» сказала сестра сквозь фен, увидев его; Тео пожал плечами, налил себе единолично чаю с молоком, взял кусочек пирога, миндального, политого шоколадом, развернул газету – и обомлел: на первой полосе был тот самый парень из сна, рыцарь Жанны Д`Арк; «Каролюс Дюран канонизирован. Розовый святой» – и рассказывалось о том, кто он такой – капеллан, военный священник, он умер семь лет назад, убит на Святой войне; ему было двадцать семь лет; ничего особенного – просто красивый и молодой, и очень добрый; в его жизни не было ничего, кроме Бога; люди, вспоминавшие его, говорили, что он потрясающе улыбался, никогда не уставал, и всегда находил верные слова, даже в пасмурный и полный потерь день с ним было как идти под зонтом с любимым; рядом с ним верилось, что Бог есть; это было поразительно; ведь в современном мире Бога нет, Богу нет места, с Его жертвой и теорией греха – и самое главное – никто не верит в Его любовь; а Каролюс Дюран стал его свидетельством и доказательством; в его присутствии всегда пахло розами, так ощутимо, что даже запах пороха и раскаленной земли перебивало, и розы росли из его следов, диснеевские такие чудеса, и еще он умел ходить по воде – Каролюс был родом из морского города, большого порта, и там уже сияние на воде, солнечную рябь прозвали «Святой Каролюс бежит по воде»; он из Гель-Грина, прочитал Тео, он отсюда, он ходил в магазин и катался на велосипеде к морю по этим улицам, что и я – каждый день… – Святой Каролюс гуляет по воде, – повторил Тео. – Что? – спросила мама. – Что там, в газете, отчего ты стоишь, будто впервые узнал о смерти? – Святой Каролюс, – сказал Тео, – ты знаешь, кто это? Мама взял газету, вздохнула. – Красивый. Жаль, он не стал делать карьеру в церкви, какой был бы Папа… – Я… – он хотел сказать: «я видел его сегодня во сне, а потом как он гуляет по воде» – но не стал; это стало его заветное, сбывшееся; он взял газету, аккуратно вырезал материал про Каролюса и стал ждать – знака; потому что все это было не случайно – в самом конце статьи говорилось о том, что Каролюс умер на руках маршала Габриэля ван Хельсинга; и именно ван Хельсинг, которому Ватикан и весь христианский мир обязан победой на Святой войне, возглавил движение за канонизацию Дюрана… …Фотографии Габриэля ван Хельсинга в газете не было; в Интернете на него тоже ничего не отозвалось; только ссылки на кампанию по канонизации; Тео пытался представить воспитателя суперменов от религии – как можно научить верить без сомнений и трепета? Каким надо быть? Каролюс был добрым, спокойным и смешливым, и немножко даже насмешливым, темноволосым, в веснушках еле слышных от солнца, такая красивая девочка, наша маленькая девочка, как называли Наполеона солдаты во время итальянской кампании, думал он, а какой же Габриэль? Суровый, весь в шрамах, молчаливый – он же тамплиер, воин, рыцарь в сверкающих доспехах. И что они там делают тогда? Учатся драться, дышать, терпеть боль и неудобства, как в школе ниндзя? Тео улыбался собственным нелепостям – мысли о Братстве Розы занимали его полностью, как влюбленного – до краев – мечты, размышления, фантазии, догадки. Он даже начал рисовать комикс о Братстве – вот воин ван Хельсинг, в кимоно, вот его ученики, один балансирует на бревне над пропастью с вазой, полной роз, в руках; второй пытается двигать взглядом предметы… а третьим у него получился Каролюс – как он приснился ему – обернувшимся, в капюшоне; сияющие глаза, в которых звезды падают в море и гаснут, шипя, и можно смотреть на это бесконечно, и загадать миллион желаний; и все они сбудутся; даже те, что о любви; губы – изысканно изогнутые, в стиле рококо, и при этом не женственные, не пухлые, не капризные, – корзинка, полная лесных ягод; прямой нос, черные брови, высокие острые скулы-лезвия, твердый подбородок с ямочкой и небритостью; и темная прядь через лицо до середины щеки; посыльный в бакалейной лавке, оказавшийся наследником престола. Тео подумал, что это самый лучший его рисунок; можно уже больше в жизни не рисовать; он повесил его над кроватью, лег и смотрел; окно оставил открытым – улицы шумели, кричали, играли дети, ветерок развевал легкую белую занавеску – комната у Тео была светлой, как йогуртовый торт, как музыка Грига – кремовое кресло, светлый паркет без ковров, только пушистый белый у кровати, для босых ног, мебель из сосны; торшер белый, расшитый белыми и золотыми нитями; дети сами обставляли себе комнаты; плакаты с рок-музыкантами и кинозвездами не запрещались, но у Тео висели только его рисунки – и колыхались теперь в такт занавеске – Тео крепил их слабо – на пару иголок; по рисункам была видна душа – молодая, страстная, жаждущая движения, на велосипеде ли, против ветра, – и направление мысли – мелочи мира – взгляд в толпе, поворот головы, крыши, кошки; и вот теперь Святой Каролюс; а потом Тео зажил обыкновенной своей жизнью. Несмотря на свои четырнадцать, он уже много кем был; его рецензий на новые комиксы и сами комиксы и рисунки ждали журналы и издательства с репутацией; сейчас он доработал пару рисунков для одного журнала по юриспруденции – он оформлялся в викторианском стиле, с рисунками из зала суда, а не фотографиями; Тео часто делал для них заказы; сидел в судах и слушал всякие подробности, и рисовал. Сходства он добивался поразительного. На гонорары Тео покупал себе всё, мама на него не тратилась: краски, бумагу, карандаши и одежду – Тео обожал одежду. Стоял перед зеркалом, еле слышно раздражаясь, оттого, что поехал узел на галстуке; и не представлял, сколько людей думает о нем сейчас, в душе, в ванне, слушая музыку, проглядывая бумаги; на ночь, мечтая и расслабляясь, проваливаясь в сон, – он был чем-то невероятным, произведением искусства, экстазом святой Терезы, таблицей Менделеева, формулой превращения свинца в золото – для девочек из гимназии, прохожих, клубных знакомых, – такой юный и уже такой красивый, с идеальной фигурой, кожей и волосами. Сегодня вечером у него был ужин с Артуром Соломоновым, другом и учителем; Артур контролировал все его договоры, гонорары и счета; шикарно одетый, сверкающий остроумием гомосексуалист; Тео не рассказывал маме об этой части своей жизни; «Дориана Грея» посмеивался он над собой. Итак, белая приталенная рубашка, серый пуловер, пунцовый атласный галстук, серые чиносы и черные кеды с красными шнурками; взял папку с листами и набор карандашей; он все время делал наброски; покидал в льняную сумку на плечо с цитатой из Маяковского; брат сидел на кухне, тоже рисовал; «уходишь?» – окинул Тео рассеянным взглядом, человека, бродящего в собственном мире с подсвечником в руке; Тео нужно было в «Красную Мельню», кафе недалеко от дома – краснокирпичный подвал с репродукциями Тулуз-Лотрека на стенах и настоящим камином; деревянные столы, деревянные стулья, глиняная посуда – будто Париж накануне Коммуны; здесь собирались художники, писатели, журналисты, проститутки, влюбленные; разговоры и дым «Голуаза»; и никто не спрашивал, сколько Тео лет – Артур сидел уже под «Клоунессой Ша-Ю-Као в «Мулен Руж»», пил белое вино; «тебе заказать?»; Тео кивнул; официантка Алина – настоящее чудо, запретные мысли – шоколадные волосы, вишневые губы, чулки с подвязками, кружевной передник – принесла еще бокал и еще бутылку, и чистую пепельницу. – Скажи, ты знаешь, кто такой святой Каролюс? Артур поднял взгляд из книги, которую читал – «Игроки и джентльмены» Харрис; он любил женскую прозу. Маленький, манерный, обаятельный, носатый, голубоглазый; волосы зализаны гелем, блестят; одет в стиле американских тридцатых годов – эпоха Говарда Хьюза и Кларка Гейбла – широкий пиджак двубортный, жилет, широкий галстук, часы на цепочке; безупречные ботинки; самые красивые руки на свете – тонкие, точеные, хрупкие, как чашечки для эспрессо из китайского фарфора – яичная скорлупа, а не вещь для наследства; эльф, а не человек. Никто так не писал о кино, как он. Он был редактором «Искусства кино», стильного черно-белого журнала, распространявшегося только по подписке; журнал для продюсеров, режиссеров и актеров; перед ним трепетали, будто речь шла вовсе не о кино, о суете сует, а о Римской, русской империи; как критик Артур был безумной помесью ясновидящего, шулера в покер, французского повара и настройщика роялей. Он ни разу не ошибся, в том, кто победит, а кто разочарует, никого не щадил, никого не жалел, всегда был справедлив – и всегда фееричен, как нижние юбки для канкана; «для него «Гарри Поттер и орден Феникса», «Седьмая печать», «Мальчишник в Лас-Вегасе» – всё кино – настоящий социалист» шутили про него. Помимо кино, Артур мало чем занимался, но был в курсе всего – утром ему на стол клали пачку газет, и он их отсматривал с тремя маркерами – желтым, розовым и салатным. – Да, конечно, хоть я и не католик. Это же во всех газетах. – А твое мнение, хоть ты и не католик? – Тео рисовал, подогнув под себя ноги, упершись коленями в край стола – совсем мальчишка. – Он был очень красивым. – И все? – Ну, это важно – для святого, тем более такого свежего. – Ты опять циничишь. – Ну, нет. Я объективен. Я встречался с ним… совсем мельком… совсем по-дурацки. Тео посмотрел на него поверх рисунка. Артур положил книгу на стол и застучал пальцами по столу. Идеальный маникюр. Руки, не касавшиеся земли. – По-дурацки? – Я был на съемках одного фильма, итальянского, и мы пошли на экскурсию в Ватикан; и попросили молодого священника нас сфотографировать – совсем молодого, поэтому попросили – не постеснялись; он был просто душка; ходячий афродизиак. Обсуждали его потом до вечера. – И? – Я узнал его в газете. – А какой он был? – Я же тебе сказал – очень красивый. У него была какая-то удивительная улыбка – милая, добрая, и при этом немножко с вызовом; я даже не могу описать тебе, как она была хороша – такая теплая, такая не общая, а предназначенная конкретно тебе – знаешь, я сразу подумал, что если бы мне пришлось переживать какие-нибудь пытки, сильное физическое страдание, от эсэсовцев, например, я бы думал только об этой улыбке и вынес бы все; даже не почувствовал; сияющие глаза, ямочки на щеках, ресницы, веснушки еле слышные… На него можно было смотреть вечность, как на свечу или море. И еще у него был хороший голос – такой хрипловатый, глубокий, почти как у Брайана Ферри, с французским акцентом. – Я даже ревную, – засмеялся Тео, – никогда не видел тебя таким. Даже о Феллини ты говоришь не так проникновенно. – Не зли меня. Ты спросил, я ответил. Теперь ты циничишь. Защищаешься? Боишься, что я тебя спрошу – а зачем тебе Каролюс Дюран? Тео покраснел, он не вспыхивал, как большинство подростков, а заливался медленно краской, можно было проследить, как кровь поступает в щеки; это завораживало, как цветение – белый, розовый, пунцовый. – Ну… я сегодня услышал… о Братстве Розы. – Есть такой триллер. Средней поганости. Про цэрэушников. НедоБорн. – В общем, ты не знаешь. – Нет. Про это нет. Какое-то общество, движение, как эти… «бундокские братья»? – Нет… ну, в общем… нет… – Тео махнул рукой с карандашом; он знал, что Артур не спросит дальше – Артур из-за обилия информации был на редкость не любопытен. – Можно, я закажу горячий шоколад с мороженым? – Можно. Еды только не заказывай, у меня дома полно – курица в апельсиновом сиропе с корицей, тыквенный пирог, кофейный мусс, крабовый салат с рукколой и кинзой. Мне вчера не спалось и не писалось, и я наготовил еды, – думал, раз ты придешь ночевать… – Я столько не съем. – Да ладно, ты же подросток, ты должен все время есть. Их встречи с Тео были чисто-семейными – вроде разведенного отца с взрослым сыном; каждый занимался своим делом, но чутко реагировал на малейшее движение другого, как свеча на сквозняк. Они просто сидели за столиком; что-нибудь ели иногда – Артур был очень привередлив в еде, а Тео этому учился; пили вино, курили – по пачке за вечер, никаких сигар и трубок, выпендрежа этого дорогого; Тео чаще всего рисовал; иногда делал уроки; Артур читал книги и письма; иногда правил гранки; разговаривали они обычно дома у Артура – половина одежды и дисков Тео жила на самом деле у Артура в квартире; у Тео там была даже своя спальня; и Артур никогда не пытался приставать к нему, прикасаться, вести двусмысленные беседы – Тео был для него младшим братом – так они были похожи; только Тео со стальным, алмазным, острым стержнем внутри, которого никогда не было и не будет у Артура, – человек-стек. «Светлая сторона моей Луны» говорил он шутливо про Тео, и уважал его бесконечно; поражался ему – Тео был еще совсем мальчиком, но про него можно было так много говорить, весь вечер, как про Элвиса Пресли или Джеймса Дина, про то, как он рисует, все просто с ума сходили по его рисункам, сюжетам, технике; про то, как он одевается и злится, просто в депрессию впадает, когда не может купить что-то из одежды – нигде не продают водолазок горчичного цвета; и эта его благотворительность – сам Тео благотворительностью сие не считал – ему это нравилось по-настоящему – вести у детей, больных раком, уроки рисования – Тео ходил в хоспис три раза в неделю, все сам покупал для занятий, хорошую бумагу, дорогие краски и кисти, фаберовские карандаши и кариоковские фломастеры… Тео часто оставался у него ночевать – мама благополучно представляла Артура Соломонова, редактора журнала «Искусство кино», изысканным старцем, с выцветшими до цвета пепла глазами, в бледно-сером костюме, с белыми волосами, слушающим Вагнера иногда, и не переживала за невинность сына. Посиделки в «Красной Мельне» были для них обоих ценностью, не имевшей цены – как шум дождя в ночи, такой роковой, напоминающий шаги детектива в плаще и шляпе, эдакого Марлоу, пистолет, винтажная машина; или как внезапно прорвавшиеся ночью тучи, в которых сверкнули звезды и медленно поплыла луна. Где-то в полночь они пришли домой; Артур поставил на плиту чайник – конусообразный, хромированный; квартира у него была стильная, но не дизайнерская – вся в каких-то предметах, которые покупали без разбора, но все подходило друг к другу; полосатые кресла и плетеные стулья, занавески из белого шифона и бледно-голубого бисера и кремовые жалюзи, статуэтки ангелов из гипса и нераскрашенного фарфора, рождественские домики-подсвечники из стекла, белый клавесин, полосатые деревенские коврики, бильярд, шахматный столик из стекла с напылением, лампы с бумажными абажурами, огромными, изогнутыми, будто люди в белом, играющие странный спектакль; и книги-книги-книги – на самых простых полках из некрашеной сосны – от пола до потолка; и картины – только рисунки Тео и черно-белые фотографии со съемок – «Унесенных ветром», «Красавицы и чудовище» Кокто, «Списка Шиндлера», «Однажды в Америке», «Асфальтовых джунглей»; комната Тео напоминала девичью – белая кровать с металлической спинкой, с прутьями и шарами, и белый полупрозрачный балдахин над ней; белый письменный стол, стул с высокой спинкой, из прозрачного пластика – будто в стекло садишься, белая ванная, с джакузи, белые коврики, белая занавеска, и везде белые в мелкие синие цветочки металлические коробочки – с мылом, салфетками, желе для душа и бомбами для ванны от Lush. Чай заварили черный с зеленым, смесь – не смогли выбрать; с цветками жасмина; Тео поел курицы и крабового салата; и пошел спать; «постельное белье новое, лиловое, ничего?» «ничего; я люблю лиловый, он так редко попадается» «ну мало ли…» Артур остался сидеть за компьютером; Тео проснулся ночью, понял, что хочет пить – вода стояла в кувшине на столе, но ему хотелось холодной; было жарко; видимо, сломался или работал вполсилы кондиционер; он надел пижаму – он спал обнаженным, очень боялся дом, что мама однажды войдет, а он вот, без ничего, поэтому всегда держал рядом, под одеялом, пижаму; если дома он носил полосатую хлопковую, то у Артура – белую шелковую, с серебристым рисунком; и прошлепал в кухню, увидел свет из-за двери комнаты Артура – узкую полоску, желтую ленту, кусок сыра; вошел – Артур часто засыпал в кресле, или на полу у ноутбука, винтажного красного «мака»; и Тео оттаскивал его на кровать, раздевал и подтыкал плед – Артур никогда не спал под одеялом, он обожал пледы – вязаные коричневые, мохеровые белые, шерстяные в шотландскую клетку; сейчас Артур спал в кресле, свернувшись клубочком; как котенок; умилительный, милый, как полевые букеты, который в конце августа бабушки продают у метро; как Элайджа Вуд; как полосатые носочки; Тео собрался взять его на руки, и тут увидел текст на компьютере – переписку – у журналистов уровня Артура был своя аська, очень стильная – аля «Матрица» – сияющие зеленые буквы на темно-зеленом, изумрудном, буквы то исчезали, то появлялись; так в фильме Ховарда «Игры разума» герой Рассела Кроу, математик Нэш, видит цифры, кажущиеся ему разгадкой вселенной; буквы гласили: «и что… ты ему не сказал?» «нет» «и чего ты боишься?» «остаться один в старости» «ты же не спишь с ним» «он мое спасение» «а если он в состоянии спасти весь мир?»; Тео прочитал это и улыбнулся; отнес Артура на руках в кровать – весил как шоколадный торт, средне; снял с него жилет жемчужного цвета – видно, жемчужный в моде, часы из кармана – серебряные, с открытым скелетоном, – бережно положил на антикварный перламутровый ночной столик, рядом – кружевной носовой платок, Артур обожал аксессуары; рубашку, тонкую, шелковую, с твердым крахмаленым воротником, брюки, тоже серые – Артур постоянно носил костюмы, сшитые на заказ; и только иногда, на пикник, за город – джинсы, темно-синие, цвета индиго, самой его сердцевины; и разноцветные рубашки, и галстуки желтые или красные, и пуловеры или жилеты из шерсти викуньи; носки, слава богу, Артур сам снял, дома все ходили босиком – в жилетах и босиком, смеялся Тео; накрыл его пледом – темно-красным, багровым почти, с золотыми проблесками; очередной чей-то подарок на Рождество; все знали, что Артур обожает пледы – и корзины для пикников, и бокалы под все виды спиртного, чем удивительней и реже спиртное, тем лучше; он не рассердился на Артура, он так и знал, что Артур что-то знает, но никогда не скажет ему. Так же как и отец Матфей – из-за того, что Тео уйдет из их жизни; это как больше никогда в жизни не услышать «Across the Universe» Битлз; он еще и сам был не уверен, что хочет уйти… Нашел в холодильнике ледяное молоко и сахарное кокосовое печенье; стал хомячить, включил тихонечко радио – он любил слушать «Туман» – странную радиостанцию, которая находилась на старом маяке; за городом; про этот маяк говорили, что он все, что осталось от древнего города, бывшего здесь когда-то, на месте Гель-Грина; что где-то, на дне бухты, есть полуразрушенные кварталы; маяк купили ребята, все друзья, устроили на нем радиостанцию, просто так, не для бизнеса, а для души – в эфире не было рекламы, не было формата, они ставили то, что хотели – у каждого ди-джея был свой неповторимый, как стиль одежды, эфир; отвечали на звонки, вели длинные смешные психоделические беседы с «неспящими в Сиэтле»; сегодня в эфире была чудесная девушка, Мари-Николь, голос у нее был нежный, полузадыхающийся, будто она только прибежала, бросила сумку, полную книг, в кресло у микрофона; губы липкие от леденцов от кашля; голос принцессы из взрослых сказок вроде Нила Геймана; актрисы из черно-белого кино, которое только-только научилось говорить; и люди с ума сходят по ее дыханию в паузе между выяснениями отношений с героем или злодеем; кто-то даже мастурбирует в кинотеатре, в темноте; сейчас она разговаривала с одним парнем, который ночью любил готовить шарлотку; они обсуждали, с чем ее лучше всего подавать – Мари-Николь была за ванильное мороженое, а парень за классические сливки; потом она спросила, что ему поставить; он ответил, что ему все равно, что-нибудь классное, просто по-настоящему классное, безотносительно – Take That, Лили Аллен, кантри, Мейербер, альтернатива, лишь бы это была действительно классная вещь – Мари-Николь сказала, что поставит молодую, всем по восемнадцать, но уже всю в наградах и платине группу, «Лео и Мартин» – «L&M» – музыканты так назвались в честь Леонардо Ди Каприо и Мартина Скорсезе, которые вместе сделали кучу фильмов; Тео улыбнулся – он, как и Артур, искренне любил «Авиатора» и «Отступников», несмотря на злоязычие критики; «они поют на латыни и на старофранцузском; двое из них – вокалист и гитарист – семинаристы, католики; из Братства Розы; тексты у них абсолютно средневековые – про розы, про ключи от неба; про видения; я поставлю вам песенку про Жанну Д`Арк; она фантастически сексуальная» «про Жанну?» спросил недоуменно парень с шарлоткой «вы мне не верите?» – и Мари-Николь поставила диск – Тео боялся дышать – это было слишком невероятно – все в мире знают про Братство Розы, кроме него; будто это игра какая-то; но когда зазвучала музыка, он пролил на себя молоко – она была действительно прекрасной – страстной, молодой, бессердечной в своей красоте, безжалостной, завораживающей, как стриптиз, – с тяжелой гитарой, ударными, скрипкой, арфой, волынкой, целым симфоническим оркестром; а голос был красивый, богатый, словно Алладинова пещера – все переливалось и сверкало в свете масляной лампы – сапфировый, рубиновый, изумрудный, золотой, – будто молодой Франко Корелли ушел в симфонический панк, постбрит-поп, смешанный с готикой, под который при этом можно было танцевать, и вообще – передвигаться, вихляя бедрами и размахивая руками, по комнате, убираясь или одеваясь на вечеринку или свидание; Тео влюбился в них стремительно, как в лицо во сне, упал в их музыку, будто с большой высоты – доверяя тому, что внизу – натянутый парус, стог свежескошенного сена; сразу полез в Интернет, искать всё, что можно; вот они – с концертов в каких-то клубах – именно так он и представил себе вокалиста – его, кстати, звали Йорик Старк – совершенно безумным, прыгающим на барабаны и с колонок, танцующим с микрофоном сальсу, ползающим по полу, с накрашенными глазами, и телосложением кинозвезды экшенов – эдакий юный Хью Джекман, длинноногий, широкоплечий, рельефный, но изящный; в мокрой, облепившей торс, белой рубашке с кружевом на манжетах и воротнике, черных брюках; синеглазый, черноволосый, волосы вьются вдоль щек, как гиацинт, на других фотографиях у него были уже красные волосы, поставленные дыбом гелем, в какой семинарии ему позволяют так расхаживать, подумал Тео, черт побери, да что же такое, это Братство Розы? Он стукнул по столу, стакан с молоком подпрыгнул, как живой: «эй, ты чего?» – будто читал газету, задремал, а тут буйствуют. Закачивать музыку Тео не стал, он любил диски – вещи, мир предметный, идеальный, платоновский; нравящихся групп он покупал даже синглы – My Chemical Romance, Алекса Тернера; пошел в кровать; почти не спал, всё, что началось с фразы Талбота, сводило его с ума; в какой-то момент, в лихорадке, ему даже показалось, что он болен, что у него температура; и теперь Артуру с ним возиться; Артур этого не умел; надо будет возвращаться домой; а мама расстроится – что он болеет летом; не надо было пить ледяное молоко; «святой Каролюс, – сказал он, когда совсем измучился, – я не могу, пожалуйста, я хочу спать; а у меня все пылает, будто я святой Христофор, на раскаленной решетке; скажи только слово – и исцелится душа моя» – иногда он обращался так к Деве или к Жанне Д`Арк, с какими-нибудь просьбами – о, Жанна, я так рад, что ты со мной – вдруг она существует; но сейчас его услышали – словно кондиционер включился – в комнате стало прохладно, и кто-то сказал – «спокойной ночи, родной», и закрыл за собой тихо стеклянную дверь матовую, с настоящей золотой ручкой – купили на барахолке, пришел в гости коллекционер, посмотрел в лупу, восхитился, позавидовал по-хорошему; и Тео вздохнул и сразу заснул; будто только этих слов ему не хватало. Утром он проснулся, полный радости, как комната – солнца – Артур еще спал; в квартире было тихо-тихо даже на улице тишина, будто ночью был карнавал, и люди устали, спят до вечера; все улицы в конфетти и мишуре, и лентах; Тео сварил себе пару яиц пашот, сделал соус из лимонного сока, оливкового масла и зелени, сварил пакетик пшеничной каши, добавил в нее тоже масла, сахара и апельсинового джема, согрел чай и сидел, ел, пил, и читал первое попавшееся – старый «Эсквайр»; с Леонардо ДиКаприо на обложке; «ну, конечно, подумал он, кто еще тут мог быть…» – помимо фильмов со Скорсезе, ДиКаприо рассказывал о том, что его волнует: Африка, глобальное потепление и что он не гей; Тео закрыл глаза и откинулся на спинку кресла – солнце грело ему лицо; никогда еще так близко Тео не ощущал Бога; так ясно – что он в чьих-то руках, что кто-то поведет его сейчас по дороге из желтого кирпича, к Святому Граалю. Когда Артур проснулся, Тео уже не было – только завтрак на столе и записка: «ушел за дисками»; вот так всегда, подумал Артур, ушел за спичками, дисками, слоеным тестом, сигаретами – и не вернулся – попал в другой мир. «L&M» Тео нашел только в пятом магазине – большом, старомодном, с кабинками для прослушивания; он назывался «Башня»; у них было три альбома: «Двести сигарет», в честь одной эмтивишной новогодней комедии, «Девушка в красном платье» – «Ну как она тебе?» «Кто?» «Девушка в красном платье! Это я ее придумал; если хочешь, могу устроить встречу» – первая «Матрица», подумал Тео, больше он не помнил девушек в красном платье, и «Пьяный корабль» – в честь самого известного стихотворения Рембо, Тео знал его наизусть, он рисовал к нему иллюстрации в классе пятом, на конкурс графики, и победил всех взрослых; Тео даже устал от совпадений; на обложках никаких крестов, пылающих сердец, четок, Дев Марий, священников, монашек, костелов – ни следа католической символики; только отличные фото – красные платья в разных магазинах девчачьих, на плечиках – Тео узнавал дизайн магазинов, он часто с сестрами ходил за одеждой по их просьбе; потому что смотрел все швы, знал ткани, и всегда говорил, что думает; пачки старинных сигарет, русских, американских, английских, французских; и кладбище ржавых кораблей, такое грустное и фантастическое; где они его только нашли; Тео зашел в кабинку для прослушивания, в кабинке слева кто-то на всю громкость в наушниках слушал Сесилию Бартоли, арию из оперы «Siface» Порпоры, в кабинке справа подпевали Backstreet Boys, старенькой теме «Straight through my heart»; Тео улыбнулся – он любил и то, и другое; он вообще любил музыку; она была как одежда – если она подходит, значит, всё получится; он рисовал часто под определенную музыку; работать над судебными рисунками было здорово под Брайана Ферри или под тяжелые финские группы; делать комиксы – под бойз-бэнды, Доницетти, Россини, саундтреки – к «Гарри Поттеру и ордену Феникса» и «Звездной пыли»; а когда он просто сидел и водил пером, отрабатывал технику, как например, на «Деревьях» – то слушал брит-поп или женский вокал, Лили Аллен, Тори Амос, Бьерк, Пи Джей Харви; музыка для него была безгранична из-за старших братьев и сестер – дом и компьютеры были забиты-завалены записями разных стилей и направлений. Тео включил диск «Пьяный корабль» и слушал, закрыв глаза, вызывая образы, будто напившийся абсента, – пока ему не постучали в кабинку, Тео не сразу услышал, испугался, уронил наушники – тяжелые, профессиональные, чебурашные, – но это оказался не нетерпеливый следующий в очереди и не работник магазина, а красивая девушка, просто мечта – златоволосая, в рок-н-ролльной короткой пышной красной юбке с розовым подъюбником, розовых балетках из блестящего атласа с бантиками, от «Карнаби», белой футболке с Одри Хепберн и маленькой розовой сумочкой-клатч в розовых стразах – девушка-баунти; красивые ноги, тонкая талия, прекрасная кожа, грудь не большая и не маленькая, а как книги-покетбук – само то. – Привет, – сказала она. – Прости, что ломлюсь к тебе, как в туалет… я просто хотела спросить, что ты слушаешь… у тебя такая громкость, что слышно в моей кабинке, я сняла наушники, собиралась купить свой диск и уходить, и тут услышала твою музыку, она мне очень нравится, я по радио слышала недавно, но не знаю, кто это… – Это «L&M», – ответил Тео; лицо его побелело, так он напугался стука в дверь; черноволосый, взъерошенный, смазливый, зеленоглазый, в приталенной бледно-розовой рубашке с коротким рукавом, шикарно сидящих коричневых вельветовых штанах, малиновых кедах, малиновом атласном галстуке – «ликер «Амаретто», вишня в шоколаде, о, Боже, какая лапочка, – подумала девушка, – жаль, маленький». – А вы слушали Backstreet Boys? – Да, – она засмеялась. – Ты тоже услышал? С первого класса обожаю Ника Картера, всё никак не проходит. – А Вы в каком классе? – Заканчиваю первый курс. А ты? – Перешел в девятый. – А я тебя даже знаю… ты Теодор Адорно? Я знаю твоих брата и сестру, Сильвера и Сильвен Адорно, мы с ними в одном потоке слушаем лекции по технологии; я учусь на дизайнера-книжника. Сильвер показал твой рисунок, никто из нас не поверил, что так рисует подросток; еще он сказал, что один твой комикс издала французская компания каким-то немыслимым тиражом. – «Кастерман», бельгийское. А комикс называется «Бэнд в бегах» – про группу музыкантов, одного из которых принимают за молодого итальянского мафиози, и за ними гоняется и полиция, и мафия; такой смешной, в стиле американских черно-белых фильмов, Билли Уайлдера, «В джазе только девушки». Он всем нравится, красивый очень. Я ребят рисовал с Duran Duran времен «Свадебного альбома». Они хорошо на характеры разбиваются: Ник все время беспокоится о том, как он выглядит, Саймон – самый ответственный и сильный, всех бьет, Уоррена как раз таки принимают за мафиози, он переживает, что всех подвел, а Джон просто красивый… ну, он же бас-гитарист… – Да, я читала сканы в Интернете. Очень смешной. Сильвен, чтобы мы поверили, что тебе тринадцать, показала в журнале твое фото – «Искусство кино»; там была твоя статья про фильмы по комиксам… – Мне уже четырнадцать. Спасибо Сильвен за подъем авторитета. А как Вас зовут? – Матильда Макфадьен. Тео сдвинул брови. Уровень совпадений хотелось замерить – как у Джаспера Ффорде – какой-нибудь банкой с перемешанной крупой – гречневой и тайским выпаренным коричневым рисом – когда все ненормально, зашкаливает, крупа выкладывается спиралью или елочкой; носить в кармане, поглядывать иногда, как на песочные часы, быть готовым… – А… Седрик Талбот… – Это мой дядя… двоюродный. Откуда ты его знаешь? – Он покровитель нашего прихода – имени Сердца Марии. – Ой, я даже такой не знаю. – Он очень маленький. В центре, на пересечении улицы да Винчи и Андерсена… – Ну, наша семья куче католических церквей покровительствует. А я даже в Бога не верю. Хожу только в Рождество и на Пасху. А ты католик? Кошмар. Мама меня постоянно мучает, пытается свозить то в Лурд, то еще куда-нибудь, четки и книжки мне кладет на столик… А ты католик? – Ну да. – Простите, у вас занято? – спросил кто-то в спину Матильду; это оказался покупатель с кучей дисков и пластинок Pink Floyd; «нет, я уже всё» сказал Тео, взял «L&M» – «дай, еще раз посмотрю название, ой, как дешевые сигареты, у нас в типографии такие начальник смены курит, крепкие» – и на кассе сказала: «а можно мне такие же диски, как у этого мальчика?»; потом они вышли на улицу – после полумрака – красные и желтые лампы – магазина – улица показалась Тео сверкающей, металлической, отполированной. – Ты домой? – спросила Матильда, вытащила тонкую белую сигарету, щелкнула серебристой зажигалкой. На них все оглядывались – так хороши они были; как охапка выпущенных в небо разноцветных воздушных шаров – в самые будни – летят над городом, и люди останавливаются даже на переходах, и улыбаются, и видят небо. – Нет, я живу сейчас у друга. – Его родители уехали за город или за границу, и вы гуляете – пиво, игры компьютерные, легкая порнушка? – Нет, мой друг взрослый. Она что-то заподозрила – посмотрела на него еще раз – изящный, но уже мускулистый, будто жеребенок от дорогого скрещения, веснушки, прямой нос, шикарные, как вечернее платье от Версаче – перья, бархат – черные ресницы – черт возьми, конечно, такое счастье никогда не достанется девочкам. – Ты гей? Он засмеялся, взял у нее из губ сигарету, затянулся; губы его были как Рождество – красное с золотом, шоколад и апельсины, огонь в камине в сердце зимы, подарки и тайна сущего. – Как-то не думал об этом. – Не думал о мальчиках и девочках? – Да. – Так много рисуешь? – Я много чем занимаюсь. Смотрю кино, пишу про него иногда, а это сложно, как в шахматы играть на звание мастера спорта, слушаю музыку, катаюсь на велосипеде, обожаю математику, учу детей рисовать, – между бровей пролегла складочка; миллион долларов, подумала она, я хочу его, как вещь; отдать за поцелуй; как женщина хочет драгоценности и меха, обручальное кольцо или развод; как мужчины хотят машины, красные, гоночные, дорогого виски, выиграть на бирже, раздавить кого-то, победить; так я хочу этого мальчика, хищнически, запустить пальцы в его волосы, привлекательные, как редкий цвет – лиловый с серебром в глубине… – Серьезный, – она отобрала сигарету. – Кофе со мной выпьешь? – ей не хотелось с ним расставаться, такой он был удивительный – совсем мальчишка, а уже такой секси, и не пошлый ни капли, не застенчивый, будто это она младше его – будто он идет своей дорогой, к Темной Башне, в Мордор, в Изумрудный город, а она всего лишь на пути. – Давай. Они пошли в «Black&White» – пол в шахматную клетку, столики из стекла, черные кресла; черно-белая посуда; Тео взял горячий шоколад с мороженым, Матильда – молочный коктейль с корицей и мятой; он назывался «Минтек» – «я даже знаю парня, который придумал этот коктейль, – сказала Матильда, – он владелец «Красной Мельни»» «о, да, я его тоже знаю; такой шикарный парень; похож на Нормана Ридуса; был лицом Prada два года; у них и вправду там куча необычных коктейлей из кофе, шоколада, мороженого; мне нравится «Темный рыцарь» – айриш-сироп, немного ирландского виски, эспрессо и молочная пена, и сквозь трафарет летучей мыши натерт черный шоколад – ну, я же обожаю комиксы» «да, а мятный молочный он назвал в честь сигарет «Кент» с ментолом, они раньше назывались «Минтек»» – они разговаривали о полной ерунде так тепло, будто старые друзья; даже лучше – у старых друзей есть обиды, усталость, дети и неприятности, а у них была куча свободного времени, стопка новых дисков, пачка сигарет и взгляды; «черт возьми, почему же он такой маленький?»… Самые классные диски Тео слушал ночью – он вернулся к Артуру; но теперь того не было дома – он уехал на закрытый показ, потом прием; если надумаешь, гласила записка, вот адрес… билет твой у администратора… и смокинг на кровати; но Тео не захотел; поставил альбомы «L&M» один за другим, лег на кровать, надел наушники и так заснул; Артур приехал ночью, пьяный, пропахший табаком и чьим-то «Хьюго Босс», парфюмом из спортивной коллекции, чьим – Артур и не помнил уже через час; заглянул в комнату Тео – тот спал, левой щекой в подушку, руки под грудью сжаты; сквозь белый балдахин – как замерзшая принцесса, – подумал Артур сквозь хмель, бедненький, нашел плед, пунцовый, турецкий, весь расшитый, накрыл его, как всегда ужасно боясь коснуться, разбудить, в наушниках что-то играло, что с волынкой и скрипкой, и басами, отзывавшимися даже у соседей, Артур не стал выключать, лег у кровати, на пол, на белый пушистый ковер, поразмышлял немного гениально о просмотренном кино, жалея, что нет машинки, записывающей мысли, наутро ведь все забудется, и слова будут идти с трудом, как камни из почек; и провалился в сон… Тео чуть не споткнулся об него рано утром – он захотел в туалет; переложил плед на Артура; под «L&M» ему снились потрясающие сны, приключения Индианы Джонса, «Титаник» Кэмерона вперемешку с Жюлем Верном; хорошо, что я не взял ее телефон, подумал Тео, я ведь все время думал не о ней, а о Братстве Розы, о том, что Талбот, ее дядя знает, где оно – а это подло. …Лето было наполнено знаками: Тео брал сигарету в рот, хлопал себя по карманам, понимал, что забыл зажигалку, покупал в маленьком магазинчике спички, а на них был нарисован маяк; и ветер сносил со лба челку – совсем не Гель-Гриновский, родной, соленый, холодный даже в середине июля, а полный запахов – другого моря, теплого, песка нагретого, сосен, по коре которых течет янтарь, целясь в насекомых; поехали с мамой на выставку цветов – исполинскую, за городом, разноцветные шатры, сахарная вата, все стоянки забиты, разговоры на всех языках, и там презентовали новый сорт розы – под названием «Каролюс» – высокий узкий тугой бутон, нежно-нежно-розовый, кончики лепестков почти белые, прозрачные, с прожилками, а внутри, сердцевина – темно-красная, будто капелька крови упала; в этой розе было что-то страстное, шекспировское, шиллеровское даже – смерть во имя любви; и яркий сладкий аромат, от которого ноги подкашиваются, «такой плотный, что кажется искусственным» услышал Тео в толпе; люди умирали от восторгов, будто им было нечем заняться, будто от новых духов в «Парфюмере»; роза к тому же, уверяли, спокойно, даже философски переносила затяжные дожди и заморозки, и была устойчива к вредителям; настоящий святой, подумал Тео, всё время на ногах, всё время радует; они с мамой купили куст, хотя стоил он как новый велосипед; «но мы же не можем устоять?» сказала мама, и они поняли друг друга, обнялись; Тео срезал и принес в «Красную Мельню», и церемонно подарил один цветок Артуру – «похож?» «на кого?» «на Каролюса Дюрана – в честь него назван это сорт» Артур был поражен, взял розу и покрутил в пальцах, рассматривая со всех сторон, вдохнул запах – «сама так пахнет? или набрызгали?» «сама» «фантастика; а я, как ни куплю в магазине, они не пахнут, или едва-едва, холодновато так… а эта благоухает…. медом и янтарем…» «да, теплая, как руки в варежках» «да… похожа… на вашего святого»; а однажды Тео проработал всю ночь над рисунками – графический роман в стиле неонуар, сборная солянка из повестей Чандлера, Кейна и Хэммета, он был одним из авторов, второй художник жил в Нью-Йорке, а сценарист жил в Праге; спать ему не хотелось; в голове грохотали «L&M»; за окном собирался рассвет – Тео нравилось, что лето такое ясное, полное солнца, не жары, а именно света – в Гель-Грине это было редкостью, колдовством, не иначе, кто-то влюблен, и хочет все лето гулять с кем-то за руку по улицам, и навел чары, чтобы никаких дождя и тумана и слякоти, и наводнений, только теплый внезапный ливень, под которым так здорово целоваться; Тео сел на велосипед и поехал опять к реке по спящим улицам; небо над городом было великим и великолепным, Тео услышал его вселенский вес, и огромные, как нефтяные танкеры, облака были как беломраморные греческие великаны, держали его на плечах: «и покоилась бело бескрайность на плечах, и цвела пунцово на груди твоей пучина»; мальчик вдыхал холодный прозрачный воздух, само небо – сам космос, звездный свет были в этой свежести; и ни одной мысли не было в голове, только радость от бытия; и вдруг на своем любимом для наблюдения за водой месте, среди нескольких больших серых камней с вкраплениями слюды, в солнце они сверкали так, будто кто-то нечаянно рассыпал новогодние блестки, в форме звездочек и сердечек, иногда такие кладут в хлопушки, а самые маленькие девчонки клеят на лицо, возле глаз, или в декольте, Тео увидел Матильду – он сразу узнал ее, со спины; она сидела и слушала плеер, покачивала ногой в такт музыке в ушах; в серой кофточке с капюшоном, отороченном кружевом, в серых вельветовых брюках, серебристых балетках; Тео уронил велосипед на бедро и смотрел на нее минут пять, потом поставил «Снежка» и подошел к ней, тронул за плечо; она не вздрогнула, не вскрикнула, обернулась просто и улыбнулась, и вынула наушники из ушей. – «L&M»? – спросил он. Она кивнула. – Они прекрасны. Я уже хочу от вокалиста детей. Но ему нельзя – он из Братства Розы. Его зовут Йорик Старк, он из какого-то маленького городка в Норвегии. Будет священником, и, может быть, даже Папой. – Знаю, – будто знал. – Я даже стала ходить на мессы. А, знаешь, в кафедральном соборе так много красивых парней в воскресенье, больше, чем в любом ночном клубе. Тео засмеялся, сел рядом. Камни были теплыми, хотя солнце еще не встало, а в реку было страшно даже пальцы окунуть – казалось, они сразу станут стеклянными, прозрачными и разобьются. – Смотри, так и в Бога поверишь. – И перестану париться насчет собственной клевости. Вылечу из клуба «баунти» – знаешь, так девчонок популярных называют везде, так как забуду про французский маникюр, новые коллекции и туфли от Маноло. Да ладно, это всего лишь группа, красивые парни и красивая музыка – это еще не свидетельство Бога на земле. – У нас один дяденька в приходе стал католиком после того, как посмотрел фильм «Жанна Д`Арк» Люка Бессона; с Йовович… – Круто. Страшный фильм. – А еще есть парень, он сейчас учится в семинарии, он пошел в католики, потому что обожает Мадонну, певицу… Фотку ее на столе держит, в семинарии. Хотя настоятель не одобряет. – Какие странные пути бывают у Бога, – Матильда достала из маленького замшевого серого рюкзачка розовый термос. – Хочешь? Здесь горячий чай, черный, крепкий, да еще и с ирландским виски и капелькой лимона. Тео отпил, закашлялся от крепости, Матильда постучала ему по спине, сделала вид, что прикосновение никак не тронуло, не поразило, не взволновало ее. Он сидел рядом, теплый, яркий, как магазин игрушек, или витрина с десертами, и пахло от него чудесно – корицей, ванилью, будто он всю ночь пек булочки; хотелось поцеловать его, в щеку, прохладную, гладкую, как камешек, отполированный водой веками – для кидания блинчиков, в краешек губ – тонких, четко очерченных, малиновых, с ямочками в уголках; губы умника, они делали его чуть надменным, серьезным, будто считал себя выше других, избранным, такой мальчик-омен, Дэмьен Торн четырнадцатилетний, который знает кто он, но еще не придумал, как получить от этого удовольствие, пока видит только обязательства и ответственность. – А что ты здесь делаешь? На моих камнях? – На твоих? Ты еще под стол пешком ходил, когда я здесь села в первый раз; я часто сюда приходила после школы в первых классах; смотреть на реку, на рассвет или закат… и всегда одна… не с подругами, не с мальчиками… – она покраснела, прижала ладони к щекам, будто пыталась поймать румянец, остановить, запихнуть обратно, в грудь, к сердцу, к легким, как правду. – А потом перестала; и вот этим летом опять приехала… что-то особенное в этом лете. – То же самое. – Тогда почему мы не встречались? – Не судьба, – она не засмеялась, как он ожидал. – Это из анекдота, не знаешь? Навстречу друг другу вышли из пункта А и Б два поезда, на одинаковой скорости. Стрелочник с утра был пьян, и забыл перевести рельсы. Так почему же они не врезались друг в друга? Не судьба… – она опять почему-то даже не улыбнулась, Тео отпил еще чая, уже не подавившись, достал сигарету и закурил. – Что ты грустишь? Смотри, уже золотая полоска, скоро будет солнце… – Почему ты не взял у меня тогда телефон? – спросила она. Тео пожал плечами. – Ну… ты же старше меня… намного. Да и я не встречаюсь с девушками. – Из-за твоего друга, гея, редактора? – Ой, нет… мне просто некогда. Да и не случалось никогда. – Готовишься быть миссионером, поняла. Разве миссионеры курят? Кстати, не рано ты начал курить? Да еще, ого, – она взяла пачку, – «Лаки страйк», крепкие, серьезно. – Ну, ты говоришь как моя мама. Или отец Матфей, наш священник. И причем тут миссионерство? Я художник. – Нет, нет, не все так просто. Есть в тебе что-то… стальное… и крылатое. – Теперь ты как мой друг-гей, он постоянно, как напьется, говорит, что я сделан из стали и алмазов… а я из грифеля… у них с алмазом просто одна формула – суть остроты… – Тогда я возьму твой номер, – сказал она, взяла у него из губ сигарету и затянулась. – У меня тоже есть велосипед, хочешь, будем иногда вместе кататься, и можно съездить загород на пикник? Не слишком я быстрая? Она и вправду стала звонить ему – иногда просто поболтать, на ночь, о фильмах, об опере, о Йорике Старке, о снах, о книгах – она прочитала всё, что было Рэймонда Чандлера, чтобы понять, что он рисует; пару раз они ходили вместе в кино и на выставки; много катались на велосипеде, обгоняя друг друга – она в светло-голубом развевающемся платье, в соломенной шляпе на спине, он в голубой рубашке-поло и светло-голубых подкатанных джинсах; люди думали, что они брат и сестра; съездили на пикник, сидели на траве, пили «кока-колу» из сумки-холодильника и ели хот-доги – с ярко-желтой горчицей, с пикулями, морковкой че, яблочным кетчупом и паприкой, а сосиски обязательно с сыром; Матильда фотографировала на черно-белую пленку, причем неплохо; распечатала фотографии с пикника – Тео показал снимки Артуру, ого, сказал Артур, он писал какой-то материал, сидел весь хмурый, с морщинкой между бровей, отвлекся немного раздраженно; но раздражение мгновенно сменил на милость – еще раз ого, девочка увидела тебя таким, каков ты есть – Алисой Селезневой, подростком из будущего, без недостатков и слабостей; да ладно, сказал Тео, я курю… и вещи люблю, и вещи я люблю больше людей; и еще ругаюсь иногда матом, когда что-то не выходит; типа «сукаблявонючка», все в одно слово»; Артур рассмеялся, и попросил одно фото на память – где Тео стоял у дерева, лицо близко-близко, смотрел куда-то вниз, ресницы опущены, веснушки и брови, и губы малиновые поджаты, и тонкая линия между губами и носом само совершенство, даже что-то архитектурное, безжалостное, от Гауди было в его лице, и челка до носа, шея с ямочкой в полурасстегнутом белом воротнике, и распущенный черный галстук; Тео походил на свои собственные рисунки – резкие, яркие, черное, белое, серое кружево – серебряный бог с изумрудными глазами; «Пусть ночь в глаза твои вложит невинные мысли, пламя, крылья – и такую зеленую зелень, какой никогда не выдумать солнцу. Нет, не ночи тебе не хватает, но могущества ночи»… – У тебя девушка? – спросила мама однажды за ужином; одна из старших сестер приехала в гости, с ребенком, ребенок сидел на полу, у ее ноги, на подушке, и играл с плюшевой машинкой, большой, пухлой, красной; на ужин было картофельное пюре, морковные маффины, запеченная рыба, три вида сыра. Окна были открыты, где-то внизу играла музыка, Тео прислушался – хорошая, Travis «Closer»; Тео любил думать, что Travis не живые люди – это ангелы; ангельский бэнд, который не понятно, что делает на земле, ищет кого-нибудь, охраняет, а английский бэнд – всего лишь прикрытие; но ангельскую природу не скроешь – оттого такой свет, радость, нежность, печаль и совершенство; как ночь в дороге, как дождь в солнце. – Вау, девушка, – сказала Сильвен, – давно пора бы, – подмигнула. – Я сейчас возьму тарелку, – озвучил Тео, – и уйду в свою комнату. – Я просто спросила. Она красивая. Только, по-моему, старше тебя. Она как Сильвен. Как ее зовут, Тео? Такое красивое имя, звукопись… – Матильда Макфадьен, – ясно проговорил Тео. – Знаю я тут одну, – ответила Сильвен. – И она тебя знает. Только, пожалуйста, Сильвен, Матильда не моя девушка. Мы просто болтаем, и находим болтовню друг друга занимательной. – Боже, Тео, ты разговариваешь, как персонажи Оскара Уайльда, – застонала Сильвен. – сейчас я возьму тарелку и уйду в свою комнату. – Ты знаешь ее, Сильвен? – Да, мам, мы на одном потоке. Очень богатая девочка. Все крутое: машина, туфли, шарфы из шелка и кашемира, и даже перо на ручке золотое. – Завидуешь? – спросила мама, доставая маффины из духовки. – Нет… защищаюсь. Просто она… ну, она может быть жестокой. Она из мира, где задано, как в геометрической задаче, что все неравны. – Макфадьен, – повторила мама, будто это слово было кусочком фруктового льда, слишком большим, и обожгло ей нёбо. – Я вспомнила, где слышала эту фамилию. Тот человек, однажды в воскресенье, месяц назад. С которым ты разговаривал… в дорогом костюме… и потом к вам подошел отец Матфей, и вы были явно недовольны вмешательством… – Седрик Талбот Макфадьен. Он покровитель прихода. – Да. Это совпадение? – Он ее дядя… Это совпадение, мам, – и Тео взял свою тарелку, и ушел в комнату, лег на кровать, положил тарелку на живот, и понял, что есть уже не хочется. Он в чем-то завяз. В измышлениях, снах, музыке, и всё это несбывшееся, всё это надоело; Тео хотел назад свою прекрасную распланированную жизнь; все расписано в ежедневнике – каждый год новый – в бело-золото-красную полоску, черный кожаный, с атласной коричневой лентой-закладкой, нежно-голубой, с импрессионистским маяком, еще один черный, глянцевый, с «Наполеоном на Аркольском мосту»; вот живешь и мечтаешь, что однажды будешь на вершине горы, сидеть рядом с кумиром, и болтать ногами, скидывать докуренные сигареты вниз и пить вместе «кровавую мэри»; живешь и думаешь, что идешь по пути, не сворачивая, начертанном свыше; молишься; и даже видишь его в облаках – все складывается в рисунок от этой детской веры; а потом понимаешь, что проваливаешься – в черную дыру, поглотившую все твои звезды; что нет ничего и не будет; что ты ни на сантиметр не продвинулся, ни приблизился; все так же далеко, как и в детстве – мечты о собственном Воклюзе, мечты о синеглазом человеке рядом, плечом к плечу; и что лучше бы не было ничего, никаких фантазий, никакого яркого воображения; лучше бы ты вообще ни о чем не мечтал, не умел; а делал бы то, что лучше всего получается; что-то руками и простое, и всегда нужное, что может прокормить тебя и после Третьей Мировой войны, среди руин; и не думал бы никогда о смерти, как об освобождении; любил бы просто близких, а не себя; а так ты все время думаешь о ней, о мечте – всё время это «лучше бы я умер, я предал сам себя». Тео поставил тарелку на пол, и заплакал, навзрыд, от усталости. Зачем ему это проклятое Братство Розы? Что там? Его никто не звал туда, ему просто рассказали. Это еще хуже, чем девочки влюбляются в Роба Паттинсона-Эдварда Каллена, начитавшись-насмотревшись; тщетные, бесплодные усилия любви, этот путь проложен мертвыми… – Я в отчаянии, – сказал он сам себе, в потолок; глаза горели от слез, как старый сад – осень, полно листьев, и вспыхнул от ветра пожар, и в пожаре погибает множество воспоминаний; в дверь никто не стучал – в семье было принято стучаться, прежде чем войти; значит, он никому не нужен; даже на чай не позвали; телефон не звонил; темнело – на потолок когда-то в детстве были наклеены звезды и месяц, и теперь они светились мягко, зеленовато, будто под водой; «отчаяние – грех» сказал ему кто-то в голове – тот же голос, что сказал про Каролюса – молодой, красивый, ясный, спокойный, будто его владелец работал спасателем в детском бассейне, у пропасти во ржи, или смотрителем маяка. – Не смертельный, – огрызнулся Тео. «Отчаяние – это паутина Шелоб; это из «Властелина Колец», знаешь? Если ты вспомнишь о цели, ты вырвешься, Тео; мы ждем тебя» Тео вскочил на кровати – это был голос не в голове – не двойника, не друга внутри тебя, или врага, которому ты даешь имя и даже придумываешь, как он выглядит; это был настоящий голос, очень тихий, будто человек разговаривал в комнате, полной спящих людей; он был здесь, рядом с Тео; будто кто-то вошел босиком, ступая неслышно, пока он смотрел в потолок, и наклонился к его уху. – Кто здесь? – спросил он; испугавшись; схватился за подушку; вот-вот дверь шкафа заскрипит, а там ужасы из Тима Бартона. Но было тихо; только за пределами комнаты звуки – с улицы – машины, порт, окрики, ветер в деревьях; в квартире – мама с Сильвен на кухне, и радио в гостиной – играла песенка Донована, «She», не песенка, а серебряное кольцо – такая тонкая, выверенная, ювелирная, Сильвер обожал Донована, вообще английскую, шотландскую, ирландскую музыку, от народной до Dropkick Murphys, позвонил, наверное, на «Туман» и попросил поставить. – Кто вы? Кто меня ждет? Ох, я с ума сойду… – включил свет, пошел на кухню к родным, попросил чая; стало легче; будто обезболивающего выпил. Чтобы не думать о том, кто его звал, о Братстве Розы, не видеть больше звезд на потолке, Тео попросился у мамы пожить у Артура всю первую четверть; у Артура не было времени остановиться и послушать воздух вокруг, собрать собственные мысли, – щелкнуть пальцами и увидеть, как предметы стоят, висят вокруг – как в фантастических, сказочных фильмах: школа, новое расписание, новые учебники, новая одежда, куча работы, осенью все возвращаются с отпусков и набрасываются на работу, как на двойной чизбургер; вечеринки, новые фильмы – все самые сильные выпускаются в прокат осенью и зимой, готовясь к «Оскару»; Тео увез к Артуру даже свои розы – у него их было пять – по основным цветам – красная, белая, розовая, желтая, и «Святой Каролюс»; иногда звонила Матильда, и они ходили в кафе, пили горячий шоколад; «ты делаешься все красивее и красивее, – сказала она, – однажды ты разнесешь этот мир, как сверхновая» «красота спасет мир» – пошутил он «нет, – сказала она, – там же не о том было, в «Идиоте»; там было иронично» «было «красотой мир спасется»» – она смотрела на него через столик – он в белой рубашке, коричневом вельветовом пиджаке, волосы поставлены гелем наверх, глаза такие яркие, будто накрашены – зеленые, прозрачные, серебристые почти, старинные монеты; пальцы все в туши – я много рисую, сказал он по телефону, когда не смог прийти на очередной горячий шоколад; она ругалась сама с собой, уговаривала, обзывалась, даже записалась к психоаналитику, но не пошла – за ней ухаживал шикарный парень, из семьи, близкой по положению к Талботам, – дизайнерская квартира-дюплекс, серебристый «купер», капитан университетской математической команды, высокий, стройный, спортивный, загорелый, «Гуччи» и «Дольче и Габбана», красивые нос, шея, руки – вылитый Мэттью Макконахи; зимой – лыжи в Финляндии, летом – свой дом с бассейном и теннисным кортом в Майами; да только это было все не то – она ходила с ним, куда нужно, на приемы, в клубы, на ужин с родителями, целовалась; но думать думала только о Тео – это было как подсесть на одну и ту же музыку – «L&M», My Chemical Romance, бойз-бэнды, Роя Орбисона – слушать по ночам в наушниках, спать, мечтать вернуться в наушники на лекциях; в Тео была тайна – он будто бы все время напряженно думал про себя о чем-то, тяжелом для него, неподъемном, роковом, но чего нельзя миновать, что нельзя обойти, от чего нельзя убежать; он улыбался, говорил о чем угодно – о «Клубе Дюма» Перес-Реверте, о «Травиате» новаторской, о разновидностях удобрений для роз; но эта напряженность, одержимость, отсутствие его в настоящем не отпускали его – будто он увидел преступление – в темном переулке, или в лесу, схоронился, не выдал себя, но теперь мучается; или строит внутри себя теорию о сверхчеловеке; или влюблен безответно; и лицо его истончалось от отчаяния; в голосе, как в хрустале старинном, потемневшем, чувствовалась трещинка – отчего хрусталь еще дороже; Матильду это завораживало и также доводило до отчаяния – она была влюблена в него безответно, и думала об этом всё время – была его отражением; только Тео страдал по несбывшемуся, а она – по нему. Она пригласила его на день рождения – первого ноября; на каток ночью; «у тебя есть коньки?» «конечно; в моей семье у всех есть коньки и велосипеды» – и он пришел, хотя сказал, что вряд ли сможет; в черной водолазке, черных бархатных штанах, достал коньки, тоже черные; «а где все?» «кто все?» «ну… твои подруги, парень» «я тебя одного пригласила; сделала себе подарок»; он не смутился; «ну, я рад»; подарил ей розу в горшке – красную, пышную – «это датский сорт, очень неприхотливый, главное – поливать иногда, чуть чаще, чем кактус» и дис с «Историей американского кино от Мартина Скорсезе»; она же принесла кучу бутербродов – с сыром, креветками и кресс-салатом, с запеченными с рыбой и грибами, с авокадо и копченым лососем, с беконом, брынзой и помидорами, шоколадный торт, кока-колу и два термоса – один с глинтвейном, второй с чаем; каток она сняла на всю ночь для них двоих; и они катались, болтали, под музыку из старых американских мюзиклов; «спасибо, – сказал Тео, – это было здорово – как гулять по крышам; или посмотреть за раз всего Тарантино; я, правда, в этом году впервые на коньках, так что неделю не разогнусь» «извини»; катался он здорово, даже фигуры кое-какие умел; «мои сестры все ходили в детстве в секцию фигурного катания; и занимались на школьном катке, и я с ними, вот, что-то помню» «а что ты еще умеешь?» «ну, про розы ты уже знаешь – это от мамы; еще я умею танцевать вальс и немножко рок-н-ролл, и еще фокстрот, и танго, и свинг – я не тренируюсь, так что не знаю, насколько хорошо – но это тоже от сестер – они еще ходили на танцы, и мы все были их жертвами» «смешно» «ах, смешно? тогда ты рассказывай, что ты умеешь» «я… я умею чинить часы… правда-правда – настоящие, механические, не современные, «Омегу» там, а до годов пятидесятых – меня дедушка научил; он был потрясающий – он много чего умел делать своими руками, хотя мог ничего не делать – империя Талботов процветала века с тринадцатого, при всех королях, министрах и канцлерах; он любил сидеть со мной, не доверял няням и гувернанткам, и разбирал часы и собирал, и рассказывал мне сказку про каждое колесико, и зубчик, и пружинку; еще он научил меня играть в шахматы; с трех лет; довольно диктаторски, как Моцарта на клавесине его папа; даже не играть – видеть; так что я кого угодно разобью; еще я умею кататься на лошадях; это, конечно, не суперумение, Талботы почти все занимаются конным спортом, и держат лошадей; и у меня своя лошадка – Прозерпина; мы с ней уже барьеры берем крутые; параллельные брусья; а еще я умею готовить самую вкусную на свете манную кашу с изюмом, корицей и мускатным орехом…» «и в чем секрет?» «в сгущенке; надо всю банку, даже если на одного; и ничего не слипнется, предвосхищая Ваши шуточки» «серьезно? я думал, ты понятия не имеешь о сгущенке» «ну что ты… я училась в обычной школе, не частной, это дедушка так хотел; он был очень простой; донашивал пальто своего отца, например, пальто из хорошей шерсти, и дед говорил, что такого сейчас не купить, и оно, правда, в отличном состоянии; я его храню; так что я могу сойти за обычную; за обыкновенную»… А потом она пригласила его на Рождество; они сидели опять в кафе – в «Красной Мельне»; опять горячий шоколад; он делает уроки; запустил пальцы в волосы, дергает. – Ты мозг так стимулируешь? – Нда… пропустил пару занятий и теперь не примеры, а пьеса абсурда, «Стулья» какие-нибудь, сидишь и не понимаешь ничего, то ли ты глупый, то ли дурят. – Дай посмотреть. Да тут все просто. – Я думал, ты дизайнер. – Я только учусь. Но у нас знаешь, сколько расчетов, тем более, что мы программы сами пишем; я же тебе рассказывала – механизмы и шахматы. Она объяснила и показала, Тео все понял и решил, и когда он сверял ответы, она спросила про Рождество – не хочет ли он отпраздновать у нее дома. – Но, ты, наверное, все время с родителями празднуешь… или с Артуром, твоим другом. – Да ну что ты, он же не католик. Что не мешает ему дарить подарки и устраивать прием. И напиваться. Он даже елку ставит. Покупает каждый раз новые шары – разных цветов – один год серебристые, другой – синие; в это рождество будут прозрачные, стеклянные, как мыльные пузыри. Наши все празднуют со всем приходом – я тебе рассказывал, у нас маленький приход, крошечный, как китайские лавочки; все что-нибудь готовят, приносят, служится полуночная месса, и потом полночи все пьют вино и чай, и где-то в пять утра разбредаются по домам спать. – Звучит здорово. А у нас будет большой прием, маскарад, балет «Щелкунчик», огромная елка посредине бальной залы, съедутся все Талботы, дедушки и дяди будут курить сигары в кабинете у папы, пить самое дорогое виски и обсуждать курсы валют и президентов, бабушки и тети будут фотографировать молодежь и мериться драгоценностями и мужьями; ну, а мы можем объедаться сладостями, смотреть фейерверк, танцевать до утра с бенгальскими огнями в руках и под дождем конфетти, участвовать в конкурсе костюмов и получить приз – всё, что угодно – от коробки конфет до старинной венецианской маски; ну, и куча подарков – их раздает Санта-Клаус в процессе бала; подходит бесцеремонно и говорит: «вам два подарочка» – как валентинки, только поувесистее… – И что, все друг другу делают подарки? – Нет, не обязательно. Кому хочется. В этом-то и вся прелесть и коварство – кто больше получит. – Мне будет нужен костюм? И подарок для тебя… – О, так ты пойдешь?! – Ну, я думаю и мама, и Артур будут не против. Они бы тоже не отказались от маскарада – они похожи на самом деле с моей мамой, но я их все-таки не познакомлю – они могут стать друзьями и объединиться. Только… на мессу-то вы ходите? Я люблю полуночную мессу. – Конечно. Праздник будет в доме у дяди Седрика, а у него там своя часовня, невероятной красоты – вся в драгоценных камнях; Янтарной комнате до нее далеко; он строил ее для своей матери; просто декорации для «Парсифаля» Вагнера. И он ярый католик. Приедет епископ, один из моих двоюродных дедушек, он всегда служит мессу. – Удобно. Всё под рукой. – Так ты придешь, Тео, о, неужели? Как здорово! Научишь меня танцевать фокстрот, и мы зажжем. А еще можно заказать парные костюмы… – Тристана и Изольды, или Ромео и Джульетты… он монах, она… с крыльями? Или Чипа и Дейла… или Бэтмена и Робина… я, конечно, Бэтмен… Конечно, приду. Хотя бы ради «Щелкунчика» – я его не видел, несмотря на страсть к балету у мамы и сестер… как-то братья не дали испортить мне вкус и настроение, не пускали меня в театр с женщинами, сидели со мной, играли в разрушение башни из «лего»… и «Формулу-1» из машинок, на которые потом все наступали ночью… Матильда держала его за руки, не замечая, что держит его – крепко-крепко, будто поймала Синюю птицу; желание в обмен на жизнь; а Тео не замечал боли. «… ну, и для того, чтобы проломить голову Седрику Макфадьену» мрачно добавил он про себя. Мама была потрясена, когда Тео сказал, что Рождество будет праздновать у Талботов Макфадьенов – не тем, что не с ними, с семьей; а тем, что он уходит в высший свет, в разреженный воздух; «скоро он получит «Оскар» или Нобелевскую премию, а мы будем смотреть на него со стороны, в телевизоре; и он не будет чужим, он будет далеко; интересно, ведь у святого Каролюса тоже была мама; что чувствуешь, когда твой сын меняет мир? О, Боже мой, да что это я? Ведь Тео всего четырнадцать, и он просто идет в гости к очень богатой семье; а я уже думаю о нем, будто он епископ или рок-звезда» засмеялась, обняла себя, разрешила; Тео поцеловал ее, и сразу принес подарок – «зачем, Тео, ведь еще пять дней… оставь, я просто разверну в Рождество». – Мам, нет, пожалуйста, разверни сейчас, – сверток был в темно-красной бумаге, плотной, без рисунка, и в форме сердца; ее это взволновало, будто он был не сыном, а возлюбленным. Дети задаривали ее сердечками, но в этом сердце было что-то темное, томительное, как в бокале красного вина иногда по вечерам – пьешь и знаешь, что одна на всю жизнь… Она нашла места склейки, аккуратно развернула. Там была коробка-сердечко, из красного бархата, цвета раздавленной вишни; она даже расхотела знать, что внутри – такой непростой была эта коробка, дорогой, великолепной, как парадные залы в домах-музеях; но Тео так смотрел на нее, этими своими зелеными глазами, полными серебра – словно вода в ледяных морях, никаких тебе разноцветных рыб, коралловых рифов, только полуразрушенные корабли и города – Атлантида – и пустота; никто не думает о ледяных морях, а в них сокровищ не меньше, и они все в сохранности; их охраняют айсберги; и она открыла – внутри был тот же цвет, вишневый, цвет тайны, и камень – с фалангу большого пальца величиной, круглый, с неровностями; всех оттенков красного – она даже испугалась его: «Что это, Тео?» – Рубин, мам, смотри, – он взял его просто, как печенье – курабье или ореховое, повернул на свет; камень так ярко вспыхнул, что она ощутила движение воздуха – в лицо, горячее, словно из пустыни, или от взрыва, огня; волосы всколыхнулись. – Смотри, мам, он был неправильно огранен, ювелир, видимо, решил поэкспериментировать, и сделал розу, что испортило камень в глазах специалистов – навсегда; но зато это роза… тебе не нравится? – Тео вложил камень ей в ладонь, он был теплый и тяжелый, будто только с берега, прогретого солнцем – купальный сезон, кто-то пускает «блинчики», кто-то слушает радио, летний хит, песенку к диснеевскому фильму про мультяшную принцессу, провалившуюся в настоящий Нью-Йорк. – Нравится, но… Тео, страшно, а меня из-за него не убьют? – Ну что ты, мам, я же тебе сказал – он не очень ценный, извини. Он есть во многих каталогах, но везде написано, что форма его разрушена. У него даже есть имя – Роза Марена. Она обняла сына, пораженная. Рубин в форме розы… это как получить в подарок целую библиотеку или розовый лимузин; ног под собой не чувствуешь. На бал Тео опоздал, как Золушка; Матильда ждала его в фойе уже с восьми вечера, сразу, как оделась, расчесалась после душа, накрасилась – еле-еле, ресницы, блеск для губ, блеск для тела – они договорились быть в костюмах Ромео и Джульетты из фильма База Лурмана – рыцаря и ангела; белое платье, тонкое, развевающееся, весенний ветер с лепестками вишни; картонные крылья, обтянутые шелком, и перья, мягкие, нежные, как взбитые сливки, почти не ощутимые пальцами – только губами; подъезжали лимузины и роллс-ройсы, коллекционные, сверкающие от мокрого снега, будто из сна – прозрачного, холодного, полного осколков звездного неба; сна, в котором ты потерял свою любовь и понимаешь, что ты будешь жить всю свою жизнь с дырой в груди; будто сердце вырвал дракон или враг; но тебя заколдовали, и ты все еще жив; а твое сердце бьется само по себе в стеклянном кубе на чьем-то письменном столе из красного дерева; пока с ним кто-то говорит – угрожает, смеется над ним, несчастным, рассказывает свои истории, ты жив; такой страшный сон на Рождество; здоровалась со всеми, обнималась, целовалась; «как ты здорово выглядишь, как выросла, жених уже есть?» – все эти общие вопросы от родственников, с которыми давно не виделся; все были в масках, терпко пахли духами; «Матильда, ну что ты, замерзнешь» говорила мама; а Матильда все стояла в прихожей; часы пробили десять, месса началась, она не пошла; потом одиннадцать; в пятнадцать минут двенадцатого она вышла на улицу; замерзну, подумала она, ну и пусть; буду как смешная девочка серебряного века из стихов Ахматовой; небо над городом было заполнено фейерверками; и тут подъехала простая машина – разбитая задняя фара – такси; из него вышел Тео; в блестящей кольчуге, мягкой, облегающей, как свитер из кашемира; и черных бархатных брюках, кедах с серебристыми шнурками; сумка на плече черная, из ткани, с эмблемой канала сумасшедших мультфильмов для взрослых; он был такой юный, милый, взъерошенный, с румянцем на щеках – они поцеловались – от него пахло уже спиртным, не противно, а сладко, каким-то кофейно-вишневым ликером; губы у него были горячие, как камни, нагретые солнцем, она сразу запылала от поцелуя, будто выпила с его губ; «с ума сошла, – сказал он, – стоять на снегу; хотя ты прекрасна; вся в снежинках, – он тронул ее волосы, руки у него тоже были теплыми, будто он был не отсюда, не из наступающего Рождества, а из лета – полного солнечных лугов, васильковых, иван-чаевых, такой маленький мальчик-рыцарь в кольчуге и кедах, идет по дороге и поет что-то под нос, из «Точки Росы», про «я забыл в кармане упавшего солнца слова», несет что-нибудь далеко, как Фродо – кольцо, меч, книгу, в рюкзаке из кожи и парусины, – извини, что опоздал, пил с Артуром и не заметил, как время идет; мы смотрели Тарантино, «Бесславных ублюдков»»; он смешно покачивался, сразу достал сигарету; она внезапно так разозлилась на Артура, которого не знала, только читала рецензии в «Искусстве кино» – она выписала его, когда поняла, что Тео занимает в ее жизни куда больше место, чем мама-папа-учеба; почти всё – как группа Take That – все стены, все сны; или что-то мистическое – картина, на которой для всех просто – сидят люди и играют в шахматы, немецкое Возрождение, на заднем фоне озеро и сад, – и только тебе кажется, что в картине загадка и разгадка преступления – Перес-Реверте такой; «ты пропустил мессу, ты же говорил, что ты ее обожаешь» «да, ужасно, я просто…» он не мог сказать ей про Седрика, что он его знает и боится увидеть, убить его; «ну, ладно, сходим в твой приход завтра утром, правда?» он поцеловал ее в висок, в мокрые от снега волосы, благодарный, тронутый; часы пробили полночь где-то в городе; в небе начали лопаться фейерверки; «ты замерзла, а я курю» «ничего, пошли, у дяди Седрика можно курить в доме»; с сигаретой он и вошел в дом дяди Седрика; дворец – роскошный, вишневый, карамельный, шоколадный, пунцовый, золотой; бал был уже в разгаре – на балконе играл оркестр, никаких ди-джеев; что-то из Muse, медленное, роскошное, барочное; люди танцевали – золотые и черные маски, вуали, перья, мех, боа, перчатки, бриллиантовые и рубиновые ожерелья, янтарные и жемчужные бусы в семь рядов до пола, шлейфы, веера, подвязки, туфли от Маноло, ботинки от Прада, клатчи от Вивьен Вествуд, сюртуки, фраки, камзолы, манжеты, кружево, золотые обшлага, эполеты, шпаги, кинжалы, перстни с печаткой и иглами для яда, корсеты, корсажи, алые и черные шнуры, свежие цветы – розы и лилии, антикварные карманные часы, носовые платки с анаграммами из батиста, вышивки из шелковых нитей, люрекса и бисера, стразы, пайетки, пуговицы с резьбой и гербами, запонки, бабочки, галстуки, мундштуки, портсигары, коробочки с нюхательным табаком, пудреницы, крошечные зеркала на поясе, шарфы вместо пояса, оборки, воланы, ремни, подтяжки, разноцветные нижние юбки, открытые плечи и спины, лорнеты, монокли, цилиндры, локоны, прически высотой в метр с кораблями, черные коралловые и изумрудные камеи, атласные балетки, плащи, капюшоны; золотое, черное, серебристое, красное, малиновое, пунцовое, лазурное, зеленое, изумрудное, бирюзовое, белое, коричневое, ореховое, синее, сапфировое, фиолетовое, лиловое, желтое, лимонное, сиреневое, охряное, оранжевое, розовое, серое, бежевое – и все это отражалось в зеркалах, множилось, дробилось, распадалось, сливалось, перекручивалось; у Тео закружилась голова, будто он попал в «Мулен Руж» или в «Алису в стране Чудес»; еще чуть-чуть, и он потеряется, как в бессознательном. «Это все Талботы и Макфадьены?» «Да» «Кошмар; не удивительно, что вы захватили мир; как итальянская кухня» «шампанского?» они взяли по бокалу – один из красного стекла, второй из золотистого, янтарного; с потолка, расписанного под звездное рождественское небо, с огромной люстрой, переливавшейся разноцветным, изображавшей Вифлеемскую звезду, падало конфетти в форме снежинок – «ой, здесь тоже снег» засмеялся Тео; на его губы легла одна снежинка – узорчатая, крошечная, как крошка; она хотела сказать, стряхнуть, убрать, дотронуться; «Тео» «что?» но тут к ней подошел Санта-Клаус, выдал ей кучу подарков – книг в роскошных переплетах, плакат с «L&M» с автографами, золотые часики в розовых стразах, сережки-рыбьи скелетики из черного серебра, антикварный елочный шар – из стекла, вручную расписанный – заснеженная деревня в горах, и белого персидского котенка, которого срочно нужно было отнести на кухню и дать молока; Тео что-то сказал Санта-Клаусу и дал ему сверток в черной блестящей бумаге; потом вернулся к ней и впал в детский восторг от котенка; «как ты его назовешь?» «не знаю; Йорик, наверное» – Тео, подумала, я назову его Тео, Теодор Адорно, пусть у меня будет свой Тео; «здорово» они пошли вместе искать кухню. Дом был огромен, как океан; повсюду стояли маленькие елочки в золотых горшках, опутанные гирляндами; «волшебный лес» сказал Тео; кухня нашлась только через полчаса; котенок успел уже задремать на плече Матильды, уткнувшись носом в распущенные волосы; на кухне царил бедлам – повсюду блюда, ящики с шампанским, люди в фартуках; «что вы здесь делаете?» спросил один из помощников повара – молодой, смуглый, глаза как чернослив, пропахший оливковым маслом и тертыми орехами – словно сам цукатный пряник; Матильда показала котенка, юноша принес блюдечко и запотевшую бутылку молока; «может, отнести его в библиотеку, ну его, этот бал, попросим пару бутылок шампанского, тарелку закуски и просидим там, что скажешь? все Рождество с котенком» «думаю, это будет самое уютное и лиричное Рождество в нашей жизни; а кто его, кстати, тебе подарил?» Матильда покраснела: «мой парень… Джонатан-Риз» «ух ты, – легко отозвался Тео, будто узнал что-то интересное, но незначащее, очередной рецепт приготовления горячего шоколада в домашних условиях, например, – не знал, что у тебя есть парень… то есть, у тебя, конечно, должен быть парень, но ты о нем никогда не рассказывала; он тебя не потерял?» и тут у нее зазвонил телефон; они уже почти подошли к библиотеке; это был Джонатан-Риз: «мы тебя потеряли» он танцевал с ее мамой – мама тоже начала говорить что-то в трубку, уже пьяная от шампанского, что-то веселое, подзадоривающее Джонатана-Риза; Матильда морщилась, корчила рожи, Тео смеялся, зажав рот ладонью; «это надолго, мне придется что-нибудь врать, не смущай меня» она отдала ему котенка и корзинку с едой и бутылками, которую им собрал и выдал на кухне все тот же самый славный помощник повара; Тео вошел в библиотеку, вздохнул от восторга – панели из мореного дуба, старинные карты Европы, витражи, мерцающие корешки книг, и елка, пушистая, как девушка – проснувшаяся рано утром девушка, снявшая папильотки и расчесавшаяся, и улыбающаяся сама себе в зеркало; вся в гирляндах; без украшений; Тео почувствовал себя дома; в бальной зале ему было страшно, а здесь нет; он опустил котенка на ковер, коричнево-карамельный, ворс до щиколоток, поставил блюдечко, налил молока, котенок попил чуть-чуть, замурлыкал; Тео посадил его в старинное резное кресло у камина, полное крошечных шоколадных подушек – словно разломанная плитка «Милки»; котенок устроился и стал умываться, белый с розовым, эмаль, лилия; Тео же побрел по библиотеке – для такого дома она была невелика; скорее всего, это был чей-то кабинет; «чей-то… – подумал Тео. – Седрика… это же его дом; вот черт, вот удача» – и все, чем он жил всю эту осень, снесло – порывом ветра – по мостовой полетели записи, рисунки; Тео стоял с обожженным лицом и слышал только голос внутри, все тот же, знакомый, молодой, спокойный, как синий цвет, глубокий, мерцание в синем стекле, луна над Колизеем, сосредоточенный, будто обладатель чинит и точит резаком целую пачку цветных карандашей: «Ищи, Тео». Он кинулся к столу, тяжелому, черному, зеленое сукно сверху, но все ящики были заперты; Тео стукнул по сукну кулаком; стал смотреть карты – может, на них знаки; но это были просто карты, просто дорогая коллекция; потом встал на передвижную книжную лестницу и стал двигаться вдоль книжных полок – вдруг какая-нибудь книга выдаст себя – обычно они Тео не подводили; а Матильды все не было, будто кто-то ее отвлекал, держал за руки, признавался в любви; Тео вздохнул, устал, повернулся к полкам спиной, все еще цепляясь за лестницу – похоже, здесь были только книги по юриспруденции всех веков, да энциклопедии по насекомым и оружию; и словари; и вдруг Тео увидел – в углу стоял столик, для тайного посетителя; и кресло рядом, в пару к тому, что у камина; только подушки в нем были темно-малиновые, почти черные; бархатные, стершиеся; похоже, в этом кресле часто сидели; Тео сполз с лестницы, подошел к креслу, потрогал, будто оно было живым, дремало; одна подушка была прожжена – сигарой или сигаретой; пахло оно табаком и каким-то хорошим парфюмом, мужским, немного старомодным – мандарин и кориандр, сандаловое дерево, ваниль, амбра; Тео включил маленькую зеленую венскую лампу на столике – газеты, письма, пепельница из черного камня; похоже, именно здесь Седрик Талбот предпочитает вести свои дела; Тео взял одно из писем – толстая бумага, темно-бежевая, искусственно состаренная; ему понравился почерк – витиеватый, с «хвостами», затейливый, но явно очень быстрый – человек много пишет рукой; «привет, Седрик…» Тео не стал читать дальше из вежливости, перевернул посмотреть подпись – «твой Габриэль в. Х.» и сломанная красная восковая печать на письме, будто оно не конверте доставлено было, а курьером на лошадях в кармане камзола – на печати греб – меч и роза и раскрытая книга; «Братство Розы» прочел на латыни Тео; и закричал; на стене над столом висел меч – настоящий, роскошный, с царапинами на теле; рукоять в черных камнях; Тео схватил его – предчувствуя невероятную тяжесть, как от дня, полностью расписанного; но меч оказался вполне по руке – на первое прикосновение; Тео повернулся и приставил его к горлу Седрика Талбота. Тот был в костюме монаха – темно-коричневая ряса, пояс из веревки, черные агатовые четки до пола. Безумно хорош собою – не человек, а черный револьвер с серебряными пулями. – Я не слышал, как Вы вошли, сэр. – Что ты делаешь в моем кабинете? Откуда ты вообще взялся в моем доме, Адорно? – Меня пригласила на Рождество ваша племянница, Матильда. Седрик нахмурил лоб, припоминая; меч у горла ничуть не волновал его. – А, да, такая светленькая, красивая девочка; модель. Она в тебя влюблена? – Боюсь, что да. – Что ж, для нее это честь. – Я думал, Вы скажете, что для меня. Она же из Талботов и Макфадьенов. – Ну, а тебя ждет великое будущее. – Конечно, сэр. После того, как Вы скажете мне местонахождение Братства Розы. – Ты все никак не успокоишься. Я думал, ты уже забыл. Я имел в виду твои рисунки. – Комиксы?! Вы издеваетесь? Ван Хельсинг, друг, тут есть смешной мальчик, он рисует комиксы вообще-то, но может спасти мир… Или не могу? И поэтому «иди и рисуй себе, и больше не греши» … И тут Седрик схватился за лезвие и рванул его на себя, порезав пальцы; Тео отпустил меч от неожиданности; остался безоружным; и тут кулак Седрика врезался ему в лицо; голову пронзила боль, острая, горячая, как суп с гренками; Тео влетел в стену, ударился головой и сполз на ковер; кровь потекла по губам так густо, что Тео сглотнул; кровь отдавала железом и корицей; Тео дал себе секунду и кинулся на Седрика, но тот опять ударил его – не ударил даже, толкнул; Тео врезался в книжные полки, ничего не упало – книги, шкаф – как в фильмах, только Тео; больно было ужасно, он застонал и заплакал от злости; встал на четвереньки, собираясь с силами, утирая кровь шелковым рукавом – вытащил рубашку из кольчуги; Седрик стоял и смотрел на него, опираясь на меч; невозмутимый, как брошенный маяк; потом что-то щелкнуло; запахло дымом; Седрик подошел к Тео, сел перед ним на корточки и дал ему зажженную сигарету – вишневую, коричневую, крепкую. Тео взял, сел на ковер и стал курить, с трудом, сквозь разбитые губы. – Чувствую себя в книге Чандлера. Простите, сэр, я вам ковер закапал. – Ничего. Ты и вправду был готов убить меня? – Да, я только для этого и пришел. – Бедная Матильда. А что бы ты делал с телом? – Не знаю, сэр, оставьте меня в покое, я с ума сойду сейчас со стыда. Я бы умер… сам умер, если бы не сказали. Покончил бы с собой. – Кровавое Рождество в доме Талботов-Макфадьенов. Зачем тебе Братство Розы, Теодор, сам подумай, так ты станешь знаменитым художником, по твоим комиксам снимут кино, женишься на Матильде, будешь купаться в деньгах. Ты же любишь деньги – любишь одежду, книги, музыку, хорошую бумагу, карандаши… Как ты будешь без своих костюмов, вельветовых пиджаков, шейных платков алых, а, Адорно? – Вы меня с Артуром, моим другом, путаете, я все-таки практичнее одеваюсь, у меня даже кеды есть, – Седрик протянул ему платок, и Тео высморкался – кровавыми сгустками. – Вы мне, блин, нос сломали. – Тебя и со сломанным носом куча народа любить будет. А что ты хочешь сделать с ними – с Артуром и Матильдой – просто бросить? Ты же их путеводная звезда, их смысл жизни, они чувствуют себя хорошими только рядом с тобой… – Я знаю, сэр; мне было бы нетрудно провести всю свою жизнь рядом с ними; но я решился; я эгоист; я хочу счастья для себя. Я ведь несчастен сейчас. Я ничто. Я будто дом Крота из «Ветра в ивах» – он ушел от меня, а потом вернулся и зажег свет, камин, потом опять ушел, и я жду его… пустой, темный… Как только я что-то встречаю, какой-то знак, намек, просто совпадение – я сразу же загораюсь – во мне будто Рождество наступает; я чувствую такую радость; она будто от музыки, от снега; радость обладания миром. – И ты готов умереть, если я не скажу? – Седрик приставил к его горлу меч и надавил, Тео ощутил, как острие на миллиметр вошло в его кожу. – Да, сэр. Раз я не смог убить Вас. Что за меч? – Это мой меч. Моего ордена… Мне дали его, когда я принес обет. – Убивать? – Ну да. Иногда и это нужно. Это до сих пор нужно. Слава Богу. Я рад. Ибо ничего другого не умею. Я завидую тебе – ты талантлив, и мне жаль. Ты – настоящий дар Божий, ангел. Свет. Крылья. Как Каролюс. Не то, что мы с Габриэлем – ищущие вход в ад, чтобы убить Дьявола, и оттого ничем от него не отличающиеся; мы – гнев Господень. – Свет всегда будет со мной. Я не разочарую Вас, сэр. Седрик опустил меч. Потом подошел к столу, большому, с зеленым сукном, достал из ящиков – замочки были кодовые, цифровые, – ту самую бумагу, темно-бежевую, состаренную, чернильный «паркер», литой, золотой – «у нее даже перо на ручке золотое» вспомнил сестру Тео, улыбнулся в окровавленный платок; Седрик написал пару строк; позвал Тео. – Вот адрес. Я написал, как ехать – рейсы, потом поезд, потом автобус. Будь счастлив, Тео. С Рождеством. Бери плащ и сапоги резиновые, у них там дождливо сейчас. – А ван Хельсинг примет меня, сэр? – Он уже принял тебя. Я пришел тогда в приход на мессу только ради тебя; я ищу ему братьев по всему миру. Так же, как и ты искал – по знакам, по слухам, в газетах, в разговорах в толпе… Мне показалось, что так много совпадений не бывает – мальчик, увлекающийся розами, щеголь, католик, художник, и при этом жаждущий свершений… – Так ему и вправду нужен художник? – Тео засмеялся; голова у него кружилась, будто он стоял на краю тринадцатого этажа – от выветривающегося спиртного, от боли. – Скорее, садовник, – Седрик тоже засмеялся; капюшон лежал у него на плечах, как снег на горе; Тео так и запомнил его – мрачно-красивый монах, «Имя розы», «День расплаты». – Что же вы сразу не вручили мне визитку? Охотника за головами… – Ну, так неинтересно… – Я для вас Санта-Клаусу передал подарок, вы уж не сердитесь. – Удар колом? – Нет. Комикс. – О, да, комиксы я люблю. – Правда? Извините, я вам наговорил ужасных вещей. – Нет, правда, люблю. А про что? – Про Марлоу, первая глава, он заходит в бар, пьет, там еще один парень, кроме него, сидит за стойкой и уже в стельку пьян; заходит еще один парень, ищет девушку, описывает ее подробно, и вдруг парень, который пьет за стойкой, стреляет в спрашивающего, и понятно, что ни фига он не пьян; убивает, и убегает; потом приезжает полиция, трясет Марлоу с барменом, там один очень мерзкий полицейский; потом уставший Марлоу идет домой – бар напротив дома, потому-то он в него и ходит; и возле лифта видит девушку, одетую точь-в-точь как описывал убитый парень… Я сразу сканирую и отправляю в издательство; а оригинал – первой главы – решил подарить вам. – Спасибо. Это один из лучших подарков в моей жизни. – Да ладно. – А я, прости, не приготовил. Не думал, что ты меня найдешь. Как-то я все время забываю про красивых девушек. Как и Марлоу. Недооцениваю. – Я не нарочно с ней познакомился. Мы вместе в магазине покупали диски «L&M»… Седрик покачал головой. – Группа Йорика Старка и Грина Гримма… Да, вот уж точно – совпадениям нет числа; Шекспир какой-то, «Темная Башня» Стивена Кинга… Нет, у меня есть подарок. Он, правда, чисто символический. Но крутой. Как раз в стиле неонуар, – и он достал из ящика стола бутылку почти черного виски, запечатанную, квадратную, на бумажной этикетке было написано поблекшими от времени чернилами от руки название, месторасположение вискикурни – в Корке, и год – 1933. – Ох, а там можно пить? – Тео взял ее осторожно, как тикающую бомбу. – Можно иногда. Если очень сильно замерзнешь после купания в море, пьяный, – Седрик расхохотался. Тео фыркнул, его вдруг отпустило – все напряжение, копившееся осень, отчаяние, тоска – будто его топили, привязав к ногам мешок камней, и мешок вдруг соскользнул; или он снял тесные ботинки – так сразу, внезапно, легко, само собой; Тео казался себе воздушным шаром, который сейчас подхватит ветер, таким легким и слабым он стал; уже двинулся к двери, когда вспомнил про котенка, спящего в кресле; обернулся. – Там, в кресле, котенок Матильды. Его зовут Йорик. – Нассал? – Не знаю, сэр. Вроде бы просто спал, – Тео посмотрел, – и сейчас спит. – Да ладно, не бойся, я не ем котят. Я отдам. Поглажу и отдам. У меня тут еще виски немного, сигареты – и теперь вот котенок – что еще нужно для прекрасного Рождества? Передай Матильде, – и он послал воздушный поцелуй. Тео уже почти закрыл за собой дверь, как опять вспомнил – про корзину с провизией. – Что еще? – удивился Седрик. – Почерк нечитаемый? – Нет, сэр, корзина, – он показал на корзину, взял за ручки. – Мы собирались тоже куда-нибудь забиться и пить, есть и болтать. – Зачем я устраиваю балы-маскарады? что бы на них танцевали! а не сидели по углам! – рявкнул Седрик. – Ты что, танцевать не умеешь? Научить? – Вы серьезно, сэр? – Ну да. Вальс? – Ох нет, сэр, я не танцую с теми, кто меня бил, – Тео засмеялся – истерично так, хотя ужасно больно было смеяться. Седрик кинул в него книгой со стола, и Тео выскочил, и пошел искать Матильду, абсолютно счастливый. Она сидела на лестнице в фойе, накручивала волосы на палец. – Привет, а вот и я. Меня не было, как Рипа ван Винкля – сто лет? – Ну да, – она обернулась, собираясь сказать что-нибудь колючее, мелкое, как укол от кактуса, и увидела его разбитую физиономию, кровь Тео смыл, найдя по пути туалет. – О, Господи, Тео! Ты что, упал где-то? – Да, свалился с лестницы в той библиотеке, знаешь, с книжной такой, она сама двигается вдоль полок, стал на ней кататься, и упал… а почему ты здесь? Почему ты не пришла в библиотеку? – Меня нашел Джонатан-Риз, и потащил танцевать. – Ты отдавила ему все ноги? – Конечно. – Молодец девочка. Прости, я не отдал твой подарок Санта-Клаусу, забыл, я вообще сегодня блистаю – опоздал, напился, пропустил мессу, упал с лестницы… и подарок мой, наверное, тебе не понравится. Он вытащил из сумки огромный розовый альбом, весь в блестках; альбом закрывался на крошечный золотистый замочек; Тео вручил ключики, маленькие, как пинетки. – Что это? – Альбом принцессы. Ну, открой же. Она открыла. Внутри все было в кружевах, пайетках и пахло розами. – Смотри, в нем триста шестьдесят страниц; на весь год; куча наклеек; все такие блестящие; а еще можно рисовать, смотри, карандашики – золотой, серебряный, розовый; а еще вести дневник; а еще здесь предсказания на каждый день, триста шестьдесят, на весь год… тебе не нравится? Она была поражена. Однажды в «Красной Мельне» он ушел в туалет, она стала смотреть его книги и тетради, разбросанные на столе, и увидела среди всего прочего каталог драгоценных камней – она пролистала – один камень, рубин в форме розы был обведен фломастером – красным – она затаила дыхание, и закрыла каталог, и спрятала его обратно под учебник алгебры; я дура, сказала она сама себе, он подарил его своей маме или сестре, или Артуру; я в его жизни всего полгода; просто девушка, чудачка, гожусь ему только в старшие сестры; он никогда даже не думал обо мне, как о возлюбленной; альбом был красивый, невероятный просто; в детстве она бы пошла ради него на преступление. – Спасибо, – она вздохнула и подумала мстительно – все сюда про тебя напишу, и фоток наклею, усы подрисую золотые. – А я твой отдала Санте. – О, я хочу подарок. – Тогда надо идти в зал и танцевать. – Ну, тогда подари мне один танец. – Учти, наступишь раз на ногу, я наступлю два… Они пошли в зал; там было жарко и пахло елкой, и селитрой от бенгальских огней. Оркестр играл Роя Орбисона «Oh, my love»; хотя Матильда не знала, точно ли это песенка Орбисона, у нее на диске она была в его исполнении, сказочная и страстная одновременно; «хочешь, фокстрот закажу, чтобы ты совсем опозорился?» «нет, мне эта нравится» сказал он так тихо и славно, и обнял ее, так нежно, ласково, как только мамы умеют, будто все понял; уже прочитал весь дневник – она и вправду будет вести дневник принцессы; все про него – как он далеко от нее, навсегда; ее розовый принц; и они танцевали, даже не танцевали, просто стояли на месте, обнявшись, и слушали с закрытыми глазами музыку. А потом подошел Санта и подарил ему её подарок – в коробочке со старинной картой; он открыл, а там был калейдоскоп: необычный – из двух трубок – одна смотровая, а вторая, к ней крепившаяся – сам калейдоскоп – стеклянная трубка, полная золотистых бусин и разноцветных блестящих звездочек. Тео стал сразу смотреть – направив на свет и переворачивая, как песочные часы; «фантастика; знаешь, я понял, что с нами не так – мы все еще дети; мы еще не выросли из “Щелкунчика и Мышиного короля”». Последний раз они увиделись в парке – шел снег, липкий, соленый, белый; пронзительно-белый, огромными хлопьями; будто кто-то порвал кружевное платье; от страсти или от горя; куски бумаги без текста; разлетающийся одуванчик; он сказал по телефону, что уезжает; через неделю после Нового года; «далеко?» «да, – сказал он, – как в «Царстве небесном»: сначала будут земли, где говорят по-итальянски, потом – где говорят на неведомых языках» «неважно, что далеко, – поняла она, – главное, что навсегда, да?» «да» ответил он «и ты не отступишься?» «нет». Он был в белой куртке с пушистым капюшоном, будто Кай, приемный ребенок, возлюбленный Снежной Королевы; синяки почти зажили; коснулся ее щеки теплыми, будто чашка с ромашковым чаем, губами; «ты бросаешь меня?» пошутила она; буду веселой, решила Матильда дома, перед встречей, ни слова печального упрекающего не скажу, это дико – мы же всего лишь друзья, девушка и мальчик; надела красное платье с капюшоном, полосатые чулки, красные сапожки, расшитые бисером, красное пальто; «какая ты…» ответил он на это «красная?» «ослепительная; ты похожа на розу»; они шли и болтали, снег попадал в глаза, обжигал; у нее был тамблер с горячим карамельным какао; «как твоя мама?» «как отреагировала? удивилась. Она думала, что я вообще в Бога не верю, а в церковь хожу из любезности; и из-за того, что католиком быть круче, чем кем-то еще – будто религия – это галстук или пиджак; ну, и спросила, буду ли я еще рисовать» «а ты будешь?» «буду – всё, что движется; знаешь, такой размазанной акварелью; я сказал, мама, это ты в меня не веришь» он засмеялся; а у нее будто кровотечение было внутреннее – «а что мне делать без тебя?». Черт, тут же подумала, ну зачем, зачем я это сказала, выдала себя, и сейчас меня застрелят. Он остановился и взял ее за руки – она была в красных тонких шерстяных перчатках, узких, по локоть, будто в крови; сжал пальцы. – Матильда… – Да, прости. Я знаю, нельзя так говорить… будто ты мне что-то должен… всё в порядке. Я просто буду ужасно скучать… по несбывшемуся, знаешь… мне уже стыдно. Я так много напридумывала про нас с тобой, что мне стыдно даже стоять рядом; будто я слежу за тобой по ночам… я не слежу… я просто… Она вырвала руки из его пальцев и побежала, неуклюже, спотыкаясь, завязая в размокшем снеге и земле. Он догнал ее через секунды; схватил, она аж ахнула от боли. – Матильда… – она вырывалась, но он держал ее крепко, будто она пыталась покончить с собой; потом повернул к себе, и поцеловал, так, как ей хотелось уже полгода – будто поцелуй – это по-прежнему колдовство – можно разбудить, а можно погрузить в сон, украсть, познать душу, разум; лишить всего. – Это еще один подарок на Рождество? На прощание? – проговорила она после, задыхаясь. – Да, чтобы не забывала. Ты все равно забудешь, но хотя бы первые два дня… – он коснулся ее губ, улыбнулся, совсем, как дядя Седрик, покровительственно и нежно, будто ты – что-то маленькое – цветок или рыбка в аквариуме; хотелось одновременно и стукнуть и на ручки от такой улыбки; что она сразу и озвучила; и он поцеловал ее еще раз, так мягко, будто секрет рассказывал; и Матильда растаяла, как сахар в чае, простила его. – Почему же ты уезжаешь? – прошептала она, уткнувшись ему в плечо потом; они стояли посреди парка, обхватив друг друга, как очень замерзшие. – Потому что… это как идти за упавшей звездой. Я хочу жить не с тобой, не с мамой, не с Артуром – я хочу жить вечно. – А как жить мне? Уйти в монастырь? Я могу тебя ждать, и потом быть с тобой, как Клара Шиффи со святым Франциском, брат Солнце и сестра Луна… Просто скажи – хочу, и вот увидишь – я не такая неженка, принцесса, как думают… я буду ждать тебя. Конечно, я состарюсь, и все будут думать, что я твоя старая тетушка, ключница, кастелянша, домоправительница, что-то из творчества сестер Бронте; буду шлепать в мягких тапочках и готовить тебе кофе с кардамоном и тмином – такой любит дядя Седрик… ну? Тео? Почему ты не смеешься? – Ты будешь со мной, а не с Богом. – Бог простит. – Ой, дура, – он еще раз поцеловал ее. А потом ушел; снег стал гуще, белая простыня для кино; вещи были уже собраны – он взял с собой немного одежды и книг, и свои принадлежности для рисования; билеты он купил еще в ту ночь, через интернет, когда вернулся с бала домой, принял душ, завернул лед в носовой платок, приложил к носу и скуле, сел смотреть самолеты и поезда. Утром вся семья завтракала – рождественский завтрак – блинчики с медом и кленовым сиропом, яичница с беконом и помидорами; «о, Боже, Тео, ты что? дрался с кем-то на дуэли за честь Матильды?» прокомментировала Сильвен, Сильвер только хмыкнул; «мам, мне нужно поговорить с тобой» сказал Тео «после завтрака?» «нет, сейчас»; они сели в гостиной; пахло елкой; день был солнечный, и вся комната была в бликах от елочных игрушек; он рассказал ей о Братстве Розы; «это какой-то университет? или семинария? когда ты вернешься?» «не знаю, мам, может быть, никогда» «но… зачем это тебе? ты же художник» она была потрясена и растеряна – Тео был такой далекий и красивый сейчас, как лицо из журнала – принц Каспиан, Бен Барнс, можно дотронуться, но не прикоснуться; «мам… пожалуйста… ты отпускаешь меня?» «разве тебе нужно согласие? ты ведь уже решил; ты открыл свое небо в никуда» «мам…» он сполз на ковер, положил голову ей на колени, обнял ее ноги, и она услышала его сердце; и заплакала, будто он шел на войну на заре; «благословляю тебя, Тео, иди в свой крестовый поход; пусть повезет тебе найти и успокоиться; ты мне будешь сниться» «а если я захочу вернуться? если не смогу? ты примешь меня?» «конечно, милый; ох, милый… я уже сейчас готова пойти к Богу и сказать ему, прокричать – ну за что? зачем тебе мой сын?.. как на войну детей отдавать… всегда думаешь, что это твой долг, говоришь о нем, молишься за других – чтобы кто-то пошел служить Богу – а как только твой ребенок уходит от тебя… чувствуешь, что он уносит с собой твое сердце… и ведь он будет небрежен, будет носить твое сердце в кармане, который порвется… о, Тео!»; сердце в форме розы, рубин, младший сын, самый красивый; костюмы, галстуки, красные и черные кеды, велосипед, сумасшедшие рубашки; диски, пластинки, альбомы репродукций, журналы про кино – она сложит это все в коробки из «Икеи», самые дорогие, коричневые, розовые, серые и малиновые, поставит коробки на антресоли, и будет хранить. Заниматься с детьми в больнице Тео попросил Сильвен и Сильвера; они удивились – они даже не знали, что Тео это делал; но согласились; и потом организовали почти весь свой курс; и Тео уехал – о, мир был прекрасен – Тео обожал путешествовать; в самолете показывали «Пиратов Карибского моря», все три части; когда ему надоедало, он слушал плеер – «L&M», новый альбом – «Снег и книги» – на обложке фотография страницы из повести «Волшебная зима» Туве Янссон – просто фотография книжной страницы с закладкой – деревянной линейкой, исписанной латинскими глаголами – шпаргалкой; «“Здесь раньше росли яблоки” – заметил общительный Муми-тролль, глядя на голые деревья. «А теперь здесь растет снег» – равнодушно ответила Туу-тикки и пошла дальше»; альбом вышел двадцать четвертого декабря, в сочельник, и был абсолютно фантасмагоричным; кружевным, искрящимся; орган, флейты, клавесин, скрипки, басы; три больших симфонии и много маленьких песенок, которые закрутят на радио – но все равно не жаль – альбом был прекрасен, как любимое пальто Тео – большой его секрет, джедайская сила – шикарное, черное, приталенное, с подкладкой, на которую пропечатали страницы из комикса Фрэнка Миллера, из первого выпуска «Города грехов»; Тео купил себе диск и Артуру – в подарок, на прощание; Артур сказал на «я уезжаю» Тео «я не верю»; сидел за компьютером и даже не повернулся; такой красивый равнодушный затылок; «ты меня на слабо берешь что ли, – спросил Тео, он не рассердился, Артур делал вид, что ему все равно, а рука с сигаретой дрожала, – я не вернусь; пожалуйста, попрощайся со мной» «нет»; и сказал только, что ничего не будет менять в его комнате сколько нужно – хоть сто лет; Тео был тронут; но ни жалости, ни сочувствия, ни грусти от разлуки не услышал внутри себя; такую радость от поездки, от предвкушения чуда, пути он испытывал; весь альбом был про далекий северный городок, в котором выпал снег и завалил все дома до крыш, и люди ждут весны, и читают книги; все тексты были по мотивам книг, которые читают жители – по сказкам братьев Гримм, по Умберто Эко – про тамплиеров и рукопись Аристотеля, по мифам Древней Греции, по Вальтеру Скотту, «Ветру в ивах», Жюлю Верну, Герберту Уэллсу, Эрнсту Теодору Амадею Гофману, и даже была песенка про рассказ Кайла Маклахлена – рассказ, сюжет которого, собственно и взяли «L&M» за основу – о маме и мальчике, что жили высоко в горах и однажды их засыпало снегом; мальчик читает книги и думает о девочке из школы, в которую влюблен; Тео это привело в неописуемый восторг; песенка была самой короткой в альбоме, легкой, нежной, просто пирожное-тирамису. После самолета был поезд – шикарное купе без соседей; все под красное дерево, пледы цвета топленого молока, темно-желтые лампы-лилии; Тео спал, читал – Джонатана Страуда, он взял с собой всю «Трилогию Бартемеуса», и представлял Натаниэля как себя; смотрел в окно – огромные, заснеженные поля; будто путешествие игрушечного поезда по белой постели; потом Тео пошел в вагон-ресторан – пассажиров было немного, все пили горячий шоколад, кто-то – горячий виски с лимоном, сморкаясь в платок; на Тео все оглядывались – черноволосый зеленоглазый мальчик в серой глянцевой рубашке, зеленом блестящем пуловере – атлас и кашемир, темно-синих шикарных джинсах, зеленых кедах; совсем один; красивый, как музыка Ханса Циммера, саундтрек к «Темному рыцарю»; Тео выбрал грибной суп-пюре, зеленый салат, блинчики с шоколадом и какао; ел и читал; потом вернулся в купе и опять читал, и смотрел в окно, на надвигающиеся сумерки; поля сменились острыми хвойными черными лесами; Тео стал придумывать всякие ужастики и рисовать – Финляндия, домик, компания молодых ребят, приехавших кататься на лыжах на рождественские каникулы; а в лесах живет зло; Тео стал придумывать зло, какое-нибудь не сильно затасканное – не зомби-фашисты, не секта маньяков, а что-нибудь ближе к «Твин Пиксу», только побойчее; нарисовал почти половину; потом увидел в окно луну и смотрел на нее, как она исчезает и появляется; будто человек, бегающий по квартире в поисках вдохновения. В купе можно было курить; Тео скурил, смотря на луну, почти полпачки; потом заснул, опершись на локоть; и проснулся от стука проводника – «через час ваша станция, сэр»; Тео переоделся в черный свитер с серебряными нитями и светло-серые вельветовые штаны с кучей карманов, и серое приталенное пальто, и черные ботинки. Остался автобус – Тео нашел автовокзал, купил билет, сел в автобус; он был единственным, кто ехал от конца до конца – до городка Шинейд, где это, на краю земли, моря, гор; «если захочешь в туалет, юноша, говори, остановки по требованию разрешены» сказал водитель; Тео поблагодарил и прошел на свое место – у окна; высокое раскладывающееся мягкое золотистое кресло; автобус почти не гудел, и была отличная вентиляция; потом стали садиться в разных городках и выходить люди; бегали по проходу дети, кто-то даже вез курицу в клетке, рыжую, мегапородистую; автобус наполнился шумом, запахами – дождя – всю дорогу лил дождь; Тео восхитил его запах – не такой, как в Гель-Грине, северный, острый, ледяной, как лезвие, а теплый, ароматный, морской, с пряностями, с хвоей; а потом автобус остановился – «Шинейд, конечная» – и Тео вышел – это был маленький городок, красивый, весь в красных крышах; супермаркет, маленькое кафе, магазин цветов; и горы, зеленые у подножия и белые, как сахар, наверху, будто игрушечные; и запах моря, океана; «тебя кто-нибудь встречает?» спросил шофер «не знаю» ответил Тео «если что, вон там гостиница, отельчик такой маленький, рядом с кафе, очень уютный, домашний, его мои знакомые держат; ты в гости?» «я в Братство Розы» сказал Тео, шофер посмотрел на него так, будто Тео признался в убийстве и был знаменитым киноактером – одновременно – с ужасом и восхищением; и тут в спину Тео кто-то произнес: – Тео? Этот голос Тео узнал бы из тысячи – как люди ищут ту самую песенку или книгу – «Чернильное сердце» – это был голос, который сказал ему однажды ночь в ухо, будто капнул яду: «Мы тебя ждем». Спокойный, хрипловатый, молодой, сдержанный, будто человек несет что-то горячее, или идет по карнизу и предельно сосредоточен; Тео обернулся и увидел молодого парня под зонтом, черным, прозрачным, как чулки; парень был старше его года на четыре, невысокий, тонкий, как девушка, снявшая каблуки – пришла с вечеринки, скинула «Маноло Бланик», перелезла в атласные балетки; он был в черном свитере, темно-синих обтягивающих джинсах, очень модных, вызывающих, швы наружу, с ремнем с полудрагоценными камнями, в черных высоких шнурованных лакированных тяжелых ботинках, и черном лакированном дождевике с капюшоном; светлые мокрые волосы, густые, шапкой, красивый нос, подбородок с ямочкой, тонкие, как у немецкой актрисы, и оттого невероятно сексуальные губы; и светлые, необычные глаза – желто-зеленые, как у кошки, цвета яблок голден; короткие черные ресницы с золотом, такие же брови. – Привет, – сказал парень, подняв зонт, – я Грин Гримм. Я за тобой. – Ты… ты гитарист в группе «L&M»? – поразился Тео. – Да. – Хочу автограф. Парень улыбнулся, улыбка у него была прелестная, совсем детская, ребенка, попавшего в место мечты – на ярмарку – карусели, сахарная вата, воздушные шары. – Да ну, на фига. Пошли, на ужин опоздаем. Ты, наверное, ел в дороге что попало, оголодал. Это все твои вещи? – Не хватит? Я взял немного, далеко ехать. – Ну, не хватит одежды, закажешь по каталогам. И библиотека у нас хорошая. Диски и пластинки там тоже есть, если чего будет не хватать – напоешь – мы тебе с Йориком что хочешь сыграем. С Грином сразу стало так легко, захотелось пережить вместе приключение, странствие; они сели в машину – роскошный черный тяжелый джип, передвижную крепость; внутри было тепло, играло негромко радио, пахло шоколадом и бананами; и вправду – на пассажирском сиденье валялась банановая кожура и куча оберток от шоколадок «Твикс»; «извини» покраснел Грин, краснел он стремительно, как все светловолосые – будто сухие листья вспыхивали; все сгреб вниз, под ноги; сумку Тео закинул на заднее сиденье, к книге «История зеркала»; «кто-то забыл» «Дилан Томас, наверное, он обожает такие книжки; исторические, монографии, научпоп всякий» «это твоя машина?» «нет, общая; мы на ней в Шинейд ездим; тут в дождь такие дороги, что только на танке пробираться; что тебе из музыки включить?» «не знаю, что-нибудь спокойное, но не усыпляющее» «Саймон и Гарфанкел, Донован, Keane?» – они ехали сквозь дождь и вечер; Тео пытался смотреть на дорогу, но из-за дождя все расплывалось – лес, небо, горы – будто краска текла по холсту; и в итоге кто-то распсиховался и просто все стал замазывать одним цветом. – Волнуешься? – Очень. – Не стоит. У нас все хорошие. Кроме Ричи – он задница. Да нет, он тоже хороший, когда спит зубами к стенке. Куришь? – Да. – Хорошо, я тоже, – Грин опустил стекло, и они закурили, «Голуаз» и «Лаки страйк», дым уходил в темноту, на лицо иногда попадали капли; шум дождя был такой, что казалось, там ураган уносит домик Элли; или водопад или плотина рядом. – Ричи – это кто? – Ричи Визано; ему восемнадцать, как и мне, он медик, он закончил мед экстерном, до этого – тоже экстерном – специальную школу с медицинским уклоном; его родители врачи, ученые, профессора, хирурги оба; так что он знает все, что нужно делать с человеческим телом. Очень надменный. Очень богатый. Очень красивый. Светлые волосы, голубые глаза, в которых прямо лед похрустывает. Он собирается возродить Инквизицию. Ты его сразу испугаешься, он вполне светский себе парень, но ты ему не понравишься, он обязательно начнет проверять, допрашивать, клеить ярлыки, говорить, что тебе здесь не место, что ты недостаточно веришь в Бога, в Церковь, будет ловить на всем, на всех фрейдистских оговорках, будет казаться, что ты в фильме «Знакомство с родителями». Но ты не расстраивайся, держись, мы все тебя защитим. Потом Ричи привыкнет к тебе и первый полезет защищать и укрывать, если ты убьешь кого-нибудь. Шучу. На самом деле, у него отличное чувство юмора, и еще он обожает рэп и оперу; это нечто. – Жуть. – Да ладно. Еще есть два брата – они близнецы – Роб и Дилан Томасы; они как солнце и луна. Роб яркий, как рынок летом, такой же шумный, красивый, все время лазит по горам, купается в море, скачет на лошадях, дерется на мечах со своим другом детства – Женей Даркиным. А Дилан – будто кентервильское привидение, прозрачный, хрупкий, все время сидит с книжками; он дружит с Ричи и Дэмьеном – о, кстати, ты будешь не самым маленьким у нас, Дэмьен Оуэн младше тебя на год; он классный – вундеркинд, он в десять лет закончил школу, пришел к нам со второго курса университета; Ричи его наставник; но им совершенно не о чем говорить – Ричи медик и сумасшедший богослов, а Дэмьен – философ, филолог, историк, искусствовед; он очень хороший, он тебе понравится, он всем нравится, не специально, а потому что он ангел, по-моему. Очень хорошенький, такой сладкий, как клубничное варенье, но из-за мозгов его уважаешь невероятно. – А я его знаю… то есть не его лично, а я его книгу – у него шикарная книга по искусству есть – про образ Христа в кино и в современной литературе… она одна из лучших книг про кино, что я читал. Роскошная, постмодернистская, витиеватая. Он и вправду гений. – Ого, а я вот не знал… Так, про Дилана не дорассказал. Дилан – изгоняющий дьявола и следователь; он никогда не читает художественной литературы, ему скучно; он изобретатель, все время взрывает что-то; слушает старые джаз, свинг, диксиленд, все довоенное; ничего, что было создано после Второй Мировой. Он довольно замкнутый; его надо завоевывать, как принцессу. – О, в принцессах я знаю толк… – Что, была знакомая? – Грин улыбнулся, подмигнул Тео. – Так. Женя Даркин. Маленький, кареглазый мальчик, волосы цвета меда и орехов, все время поет, но к группе присоединяться не желает. Говорит, что его голос годится только для фильмов ужасов – маньяк приближается к нему в душе с ножом, и тут Женя поет, маньяк в ужасе убегает из душевой, зритель в ужасе убегает из кинозала… Он чудесный, золотко такое. Из южан, его отец – специалист по антикварному оружию и доспехам, так что у него дома всегда было полно мечей; и Женя умеет ими махать просто виртуозно. Так что если захочешь движения – то это к Робу и Жене – они отвечают за конюшню, пинг-понговый и бильярдные столы и огнестрельное оружие в огромных количествах. Они наши рыцари Розы – сейчас же военные ордена возрождают, если ты в курсе. Так, кто еще… Изерли Флери. Редкого интеллекта, простоты и серьезности человек. Красивый и ужасно несчастный. – Почему? У него кто-то умер? – Он сам умер. Почти. У него кошмарные мама и папа – они ортодоксальные католики, из какой-то чуть ли не секты, но сделали его почему-то задолго до свадьбы, и когда венчались, Изерли пихнул маму ногой, впервые, она потеряла сознание от неожиданности, и так раскрылось, что она беременна под венцом. Ужасный позор, решили они, и искупить его подумали, отдав ребенка в монастырь. Средневековье такое бытовое. Он рос лет до одиннадцати в атмосфере вины, хотя ни в чем не виноват, его все время заставляли читать Розарий, школа и дом, а дома держали в строгости. Он сбегал из дома несколько раз, его здорово наказывали – у него на спине одни шрамы. Не понимаю, как ребенок мог это выдержать. Он пытался даже пару раз покончить с собой; последний раз его из больницы забрал Габриэль ван Хельсинг, – Грин помрачнел, сдвинул брови, рассказывая об Изерли; сердце Тео наполнилось жалостью, как бокал вином – до краев – к еще незнакомому мальчику. – Изерли отвечает у нас за все хозяйство, он повар и кастелян в одном лице. Он здорово готовит, я так даже в хороших ресторанах не ел. Мы наверняка будем вспоминать Братство Розы как лучшее время жизни еще из-за стряпни Изерли. И вообще, он классный. Я бы убил его родителей, не задумываясь. Изерли до сих пор вздрагивает, если кто-то входит в комнату, и спит со светом. С Ричи они, конечно, не в ладах, Ричи не понимает, зачем он у нас в Братстве, я даже слышал, как они спорили об этом с ван Хельсингом, и ван Хельсинг влепил пощечину Ричи, как в кино, – Грин засмеялся. – А ван Хельсинг? Кто он? – Подожди, ты еще про нас с Йориком не послушал. Мы что, тебе неинтересны? – Грин взял еще сигарету, улыбнулся лукаво, как девочка, которая хочет что-то получить шантажом – платье, мороженое. – Мы отвечаем за сад, но мы садовники никудышные, загубили даже крапиву, так что я рад, что ты приехал. – Я только в розах что-то понимаю, – Тео подивился, откуда Грин знает – Седрик писал письма, которые читались вслух? – Сойдет… Йорик откуда-то с севера, с Норвегии; его мама умерла от родов, и у него был отец, но он ему не родной; он был какой-то странный, отверженный, националист, он тоже бил Йорика; и его тоже нашел и забрал ван Хельсинг, это все, что я знаю; он тебе понравится; он сумасшедший, веселый, смелый; он пишет классные стихи, очень образован – математик и астроном; здорово танцует; он как огонь; у него невероятный дар слова – люди за ним идут на край света; влюбляются с первого взгляда; ну, и я… Я из самой обычной семьи – моя мама – учительница, папа – механик. У меня есть старшая сестра, она уже замужем, знает кучу языков, все какие-то редкие – сербский, чешский, хорватский; работает в посольстве. А я гитарист. Вполне себе приличный. Мы все психи, когда дело доходит до Бога. Но я… Я точно знаю, что Он есть. – Тоже дар, – Тео улыбнулся, но понял, что Грин не так прост, как кажется; он как нарисованная дверь, за которой еще дверь. И задал самый простой вопрос. – Почему именно ты встретил меня? – Я могу найти любого человека, в толпе, в незнакомом месте. Я никогда никого не теряю, – Грин помедлил, и Тео понял, что сейчас узнает большой секрет; зимний, из-подо льда. – Я знаю, кто и где. Я просто вижу всех людей. Понимаешь? Я могу выйти сейчас из машины и найти заблудившегося в этом лесу, сквозь ночь и дождь, тропинки будут светиться для меня. И могу сказать этому человеку, чтобы он не боялся, я скоро приду. Могу сказать – спрячься вон туда, там дупло, ты поместишься, потому что рядом идет маньяк, а там он тебя не найдет… Раньше я просыпался и видел весь свой день, и мне становилось скучно, и я даже перестал из постели вылезать, мне не хотелось так жить; и тогда меня нашел ван Хельсинг и научил меня пользоваться своим даром предвидения только тогда, когда нужно; но в казино и на фондовой бирже даже он не разрешает мне играть. – Ты ясновидящий? – Тео был потрясен; это было так сюрреалистично – сидеть в джипе, пробирающимся сквозь дождь, с гитаристом любимой группы, курить в окно и услышать от него такое признание; рассказы Келли Линк – «Все это очень странно», «Магия для чайников». – Да. Я вижу всё-всё; ван Хельсинг шутит, что я истина в последней инстанции; еще я, конечно, вижу призраков и разговариваю с ними. В детстве мне даже друзья были не нужны, у меня было полно воображаемых – как считали родители. Мы уже придумали, что однажды откроем детективное агентство – «Простые истины» – что-нибудь такое – я и Дилан. Ван Хельсинг будет наш начальник – он же убийца вампиров. И будем бороться с нечистью. Охотники за демонами, вурдалаками, привидениями. Будем бегать в красных комбинезонах и ездить на машинке с сиреной. – Эту машинку звали «Экто-1». Так это твой голос я слышал, когда… – Отчаивался? Да, мой. Ты мне очень нравился, просто ван Хельсинг считает, что всему свое время; но я решил тебя поддержать. Помогло? – Да. Так в Братстве Розы со мной всего девять человек? Я думал, вас сотни две… – Ну, нас и не должно быть много, мы не первые воспитанники ван Хельсинга, братьев Розы уже достаточно в мире – они преподают в университетах, они в Ватикане, занимают высокие посты в политике, они настоятели кафедральных соборов в столицах. Мы Пинки и Брейн, Тео, мы захватим мир. Мы вдохнем новую жизнь в церковь, и вдохновим людей вновь на веру в Господа нашего. Для этого и создано Братство Розы. Конечно, мы не распространяем брошюрок и рекламных проспектов, но братья Розы знают, зачем они, с самого начала, да, и ты, Тео, ты же ничему не удивился. Ну, кроме банановой кожуры… – Грин засмеялся, а Тео думал – расскажи мне это полгода назад кто-нибудь – я бы не поверил; просто нарисовал бы комикс, очередные люди Икс; продал бы; купил классный костюм; а теперь это моя жизнь. Я бросил школу, семью, Артура, Матильду, карьеру ради… Бога? Ради веры в чудесное, невероятное, восхитительное. И Бог не оставил, не разочаровал меня. Уже издалека Тео увидел огни – аллею в старинных скрипящих на ветру резных фонарях; дорога стала асфальтовой; кованые ворота; Грин вылез из машины и открыл их – на решетке – меч, роза и раскрытая книга; почему на гербе Братства нет креста, подумал мельком Тео; «ты умеешь водить? – крикнул Грин. – Заехать сможешь? а я ворота закрою сразу»; такое Тео умел; а потом парк открылся, как створки раковины – и вот он, замок – Тео вздохнул от восторга – полуразрушенный – огромные башни, способные выдержать осаду орков и сарацинов, заросшие плющом и хмелем; полузатопленный ров, по поверхности воды шли пузыри от дождя; настоящий подъемный мост; окна в частых свинцовых переплетах; витражи; свет горел на первом и втором этажах; «мы сейчас отнесем твои вещи, потом будет месса, потом ужин; все ждали тебя на мессу, перенесли на вечер, обычно у нас мессы по утрам; все ждут тебя; готов?» – и они вышли под дождь; Грин раскрыл зонтик, Тео достал свою сумку – стильную, полосатую, с золотистой кожаной ручкой; Сильвен всегда одалживала ее у Тео для поездок на дачу к кому-нибудь; «Тео, подари ее мне, тебе, мальчику, такая не полагается» «ну, конечно; я ее купил; и купил, между прочим, в мужском отделе» – она была потрясающе распланирована внутри, как современная маленькая квартира, ванные принадлежности, парфюм, обувь, книги, лекарства – все было учтено; плюс двойное дно; уже на улице Тео услышал музыку – кто-то слушал в доме оркестр Марека Вебера; на виниловой пластинке; «это Дилан, у него проигрыватель, отличные колонки» сказал Грин; он выключил печку, выгреб весь мусор в карман дождевика; и они поднялись по роскошной каменной лестнице – дождь лил с такой силой, что капли, ударяясь о камень, летели опять вверх и сверкали, как стекло, искрились, бликовали в свете фонарей и падали обратно, и только тогда разбивались; ночной парк, горы и море скрытые в пространстве, во мраке, ощущение – как по комнате темной знакомой идешь, здесь где-то стол, кресло – мягкое, налечу, не больно будет, и «Rio Rita» с пластинки – таким Тео запомнил свой первый шаг в замок Розы – полным блеска, темноты, его оттеняющей, – витрина ювелирного – и «трам-парам» цыганское тридцатых приглушенное. Внутри, безо всяких коридоров и фойе, сразу была огромная комната – с камином, каменным полом, лестницей, уходящей вверх, шириной с главную улицу городка, из которого его забрал Грин; с перил свисали старинные знамена; на каменных стенах висели картины – старинные портреты – епископов, Пап, просто молодых людей, читающих книги и улыбающихся зрителю краем губ, рыцарей, лордов – самых разных эпох – от раннего средневековья – с крошечными деревьями, голубым выцветшим небом, до современных работ, почти фотографических; они все были похожи – люди с портретов – будто одно лицо варьировалось – как основная тема в импровизации джазовой: правильные черты, темные, вьющиеся на кончиках волосы, синие или карие глаза, очень красивые, с длинными ресницами, уголками кошачьими; и ямочки в уголках губ, от которых с ума сходят девушки; Тео подумал, странно, но почему-то такое нагромождение портретов никак не угнетает это пространство; еще в комнате стоял рояль – шикарный, как джип на улице – черный, сверкающий, начала века примерно, с подсвечниками, со свечами – оплывшими, и ноты повсюду, на полу, всё, как надо; и куча кресел, самых разных, полосатых, клетчатых, резных, кожаных, вельветовых, и три дивана – красный, черный, золотой; и столики – квадратные, низенькие, на колесиках – на одном был недособранный пазл, старинная карта мира, с всякими завитушками, людьми в национальных костюмах, корабликами в морях; на другом – стопка книг; на третьем – журналы и шахматы – безумно красивые, стеклянные, прозрачные – типа белые, и матовые – типа черные, на зеркальной доске; в камине, огромном, как еще одна комната, пылал огонь; и было тепло. Свет шел от множества ламп – на столиках, на стенах, на полу – тоже самых разных: белых шаров, конусов из бумаги, расшитой разноцветными нитями, оранжевых и розовых стеклянных колб, расписанных бабочками и цветами; а в середине стояла елка – пушистая, душистая, вся в гирляндах; красивых – лампочки в форме звезд; это было место из сна – смешение детской комнаты и средневековой залы; на каминной полке, величиной с односпальную кровать, стоял домашний кинотеатр; по нему шел «Титаник»; айсберг еще не появился; Роуз и Джек разговаривали, гуляя по палубе первого класса, сейчас Роуз возьмется смотреть рисунки Джека; Тео любил это кино; будто кто-то родной встретил на пороге; он вспомнил, как волновался, уезжая в детский лагерь летом – давно-давно, мама и кто-нибудь из сестер провожали его, напихивали леденцы в верхний карман рубашки; и Тео всегда искал знак – как будет в лагере – хорошо или одиноко, или скучно; сейчас «Титаник» стал для него знаком, что всё будет хорошо; Тео даже расхотелось знакомиться, а захотелось сесть и посмотреть чуть-чуть со всеми, что дальше – до кадра с рукой на запотевшем стекле; знаменитом, обсмеянном, но все равно прекрасном; он даже стал выбирать себе любимое место из кресел и диванов. – Привет, – громко сказал Грин всем, отряхиваясь от дождя. Сидевшие в креслах и на диванах обернулись, кто-то сделал звук тише, почти выключил, и опять стало слышно Марека Вебера откуда-то за залой – «One Step To Heaven»; и все встали, кроме одного парня – на красном диване, он сидел, скрестив ноги, положив сверху подушку – такую же красную, вельветовую; Тео сразу понял, что это Ричи Визано; красивые очки без оправы, платиновая челка. – Это он? – спросил невысокий, загорелый, крепко сложенный мальчик, светлые волосы – вихры во все стороны; будто из детской книжки про озорников; Том Белли, Пенрод Скофилд; тонкие брови, необыкновенно красивые – летящие, как на японском рисунке, линии, – и столь же изящно очерченные губы – будто кто-то рисовал на его лице иероглифы – бежевые, золотистые, розовые, красные, темно-коричневые; его можно было рассматривать бесконечность – как слушать музыку, полную скрипок и колокольчиков; изумительное лицо – полное средневековой китайской поэзии, при теле боксера. – Надеюсь, – Грин рассмеялся; легко, коротко, с всякими переливами серебристыми, стеклянными, так девчонки смеются на переменах, и кажется, что над тобой, а на самом деле над кем-то абстрактным – Дэниелом Рэдклифом, Робом Паттинсоном; и подтолкнул Тео вглубь комнаты. – Прошу любить и жаловать. Теодор Адорно. Наша новая звезда. Наш новый герой. Мальчик, задавший вопрос, перескочил ловко через пару кресел и подал Тео руку – «я мокрый, дождь» извинился Тео, «фигня» сказал мальчик; рука у него была шероховатая и теплая, будто какой-то фрукт; персик-маракуйя; «я Женя Даркин» «я догадался» подумал Тео; одет был Женя очень просто – в черный свитер, мягкий, разношенный, кашемировый, рукава закатаны до локтей, руки красивые, сильные, все в мелких шрамах, царапинах, будто у него капризная кошка; черные бархатные штаны; и носки полосатые – красные с черным – он выглядел таким уютным, домашним, открытым; «а это мой друг, Роб Томас» – парень сидел на спинке кресла в красную полоску, мягкого, для сна с пледом и сказками Топелиуса; читал что-то, положил на сиденье и подошел к Тео, тоже жать руку – они были чем-то похожи, не как братья, а как люди, думающие одинаково; но если Женя был маленькой часовней, уютной, с разноцветным ковром на полу, букетом свежих роз каждый день и парой свечей, то Роб Томас – кафедральным собором, роскошным, с бесценными фресками, тремя алтарями, колоннами и органом – необыкновенно хорош собой, высокий, сексуальный, длинноногий, с золотыми вьющимися волосами, яркими карими глазами, черными ресницами, пушистыми, как снег; в черной футболке с классным принтом – рисунком из книги-комикса Рэя Макфлая «Белый космос» – Сигурни Степанова с розой и ручным пулеметом, в красном разорванном платье; поверх футболки – черная толстовка на молнии с капюшоном; драные на коленях синие джинсы с цепочкой; и тоже в носках – сине-красно-черных – удобно, подумал Тео, полосатые носки как униформа; в ухе у него блестела бриллиантовая сережка; а губы были такие яркие, будто накрашенные; вообще, он напоминал кого-то мифического своей яркой, осязаемой, тактильной красотой – Мэрилин Монро, Вивьен Ли, Элизабет Тейлор – от него становился плотнее воздух, ощущался физически, будто кто-то духи разлил: корица, инжир, китайский апельсин, белый перец… – Привет, – рука Роба была тоже теплой, и сильной, и тонкой, как глоток хорошего коньяка; потом к Тео подошел Дэмьен Оуэн – Тео сразу его полюбил, просто с первого взгляда, как когда-то – розы, и совсем недавно – летом – «L&M»; он был не то, чтобы очень красивый – просто хорошенький, нежный, большеглазый, как олененок; мальчик-Одри Хепберн; в облегающем белом свитере, в протертых коричневых вельветовых брюках, как старый профессор; и очки большие, в тяжелой черной оправе; с простыми стеклами – для солидности; пухлые губы, ямочки на щеках; челка до носа, которую он вечно ерошит; волосы цвета кофе с молоком; отросшие просто до неприличия; «я Дэмьен Оуэн» «Тео… Теодор Адорно» два гениальных подростка – «обожаю твой комикс «Банду в бегах»; и собираю все рисунки из газет с судебных заседаний» «спасибо; а я читал все твои эссе, в «Искусстве кино»; и твою книгу – «Все поцелуи неба» «о, спасибо»; между ними протянулись золотые нити симпатии и уважения, и восхищения, сродни влюбленности; Дэмьен же представил его Дилану Томасу – Грин был прав – они с братом были как солнечный день и лунная ночь – Дилан был полупризрачный, сквозь него словно предметы просвечивали; в черной футболке с автопортретом Дюрера с длинными рукавами и капюшоном, и в клетчатых штанах – серых с черным; синяки под глазами, светлые волосы, но не яркие, как у брата, сверкающие, будто у Рапунцель, а серые, тусклые, будто припудренные; кожа такая тонкая, что видно, как кровь течет по капиллярам; и руки такие хрупкие, что все косточки прощупываются; анатомическое пособие. Лицо у Дилана было сосредоточенное, будто он ищет про себя параллели между Аристотелем и Энди Уорхоллом, и все, кто его о чем-то спрашивает – налить ему чаю или кофе – ужасно его раздражают; и он явно жаждет вернуться в свою комнату, к книге и винтажному проигрывателю с оркестром Марека Вебера; это было мило. В общем-то, Дилан понравился Тео – вокруг него раньше было много таких людей – талантливых, замкнутых и сердитых. Но Дэмьен – Дэмьен просто вошел в его сердце сразу – Тео даже забыл про остальных; ему хотелось сесть с Дэмьеном в два кресла напротив и разговаривать; ему было даже наплевать на Ричи – который так и не повернул головы; перламутровой, платиновой; куклы Барби; сидел и смотрел «Титаник» – как Джек стоит у лестницы в одолженном смокинге и ждет Роуз, и гримасничает, пытаясь подражать великосветским хлыщам вокруг; Грин направился к Ричи, сел рядом, что-то сказал, тот что-то буркнул в ответ; Грин засмеялся и позвал Тео. – Ричи, будь такой лапочкой, поздоровайся с Тео. А то Тео решит, что мы тебя плохо воспитали, подумает, что ему тоже можно, и тоже перестанет с людьми здороваться. – Не надо выставлять меня идиотом, – ответил сердито Ричи, голос у него был очень приятный, хрипловатый, выразительный, таким хорошо читать на ночь Диккенса; завораживающий, уводящий вдаль. Он был классический красавец – безупречные черты лица, почти мраморные, но не тяжеловесные, прозрачные голубые глаза, почти кукольные, длиннющие ресницы, безупречные руки, ноги, плечи; он был в белой рубашке, в голубом пуловере, в синем галстуке, отчего его глаза казались еще ярче; голубых джинсах, почти белых; в синих кедах. Такой мальчик-отличник-выпускник Хэрроу. – Привет, Тео. Рад, что ты добрался. Просто все сидят, ждут тебя, занимаются ерундой, и ждут ужина. – Отлично. На самом деле, меня все ненавидят, – сказал Тео. – Ну, типа того, – ответил Ричи. В комнату вошел кто-то, очень тихо, будто заменить свечи. – А вот и шеф-повар… Эй, Изерли, ну, все, он приехал, можно вытаскивать ирландское рагу из духовки, или что там у тебя из парадного, – голос Ричи был одновременно и язвительным, и маскирующим язвительность – смотрите, какой я грубиян, но я шучу, – Тео обернулся, чтобы увидеть того, кто вызывал у Ричи эмоции – сильные, яркие, как картины Ван Гога, полу-ненависть, полу-вожделение – Тео были знакомы такие двойственные интонации – так реагируют девушки на того, в кого были влюблены, и кто их отверг, и теперь они его преследуют злобными уколами – у Тео было три сестры, и он наслушался; юноша у лестницы поднял на него длинные ресницы – такие темные, что они казались тенями, или поплывшей от дождя косметикой – за его спиной была арка – еще комната, вся в гобеленах; он был в черном свитере, в простых темных джинсах, узких, на бедрах, в черных кедах; темные волосы, красивого цвета – коричнево-красноватого, густые, до плеч, мягкие, подумал Тео, наверняка они мягкие, как батист или перо, почти неощутимые; как дорогое нижнее белье; лицо нежное, усталое; Тео вспомнил, что такое лицо часто бывало у мамы, когда она сидела на кухне, читала, и считала, что никто на нее не смотрит; не трагическое, не романтическое, а живое, выразительное, нервное; такое лицо здорово снимать в кино – максимально близко, такое оно подвижное; тысяча мыслей и движений души в секунду; будто игра света на воде; это Изерли Флери, понял Тео, «здравствуй, – сказал он, – я Тео»; Изерли кивнул; глаза у него тоже были темные, не человек, а готический роман; подумал сначала, что черные, но потом увидел, что зеленые – редкие – Тео даже испытал изжогу ревности – у него были зеленые, и ему по жизни не попадались люди с зелеными глазами; только в книгах; и Тео привык к своей индивидуальности; уникальности; избранности; но у Изерли они были другие – как ночной парк; беспокойные, с шорохами, шелестами, которые пугают сильнее, чем явная угроза – маньяк, погоня, крик; темно-темно-зеленые, как хвоя в самой глубине леса, куда почти не попадает солнце. – А, все уже в сборе, – и чья-то рука легла на плечо Тео, он вздрогнул от неожиданности – рука была теплая и тяжелая, как книга про Древний Рим; голос – взрослый, но со смешливыми нотками, мальчишескими, звонкими, как капель; красивый, яркий, как старинное знамя; Тео поднял голову и увидел человека с портретов вокруг – ожившего, сошедшего – высокого, стройного, темноволосого – рыцаря, короля, воина; идеальное лицо – прямой нос, синие глаза, подбородок с ямочкой, чистый лоб, ресницы как крылья ворона, и складочка между бровей, и восхитительные, как малина со сливками, губы; этот человек был просто богом, совершенством, архангелом – в облегающей водолазке, черной, с горлом, с закатанными рукавами, часами с открытым скелетоном, черными стрелками, и классных дорогих брюках, черных, отливающих на швах атласом; черных ботинках, мягких, лакированных; пахло от него чудесно – имбирем, кардамоном, кедром, розой, мускатным орехом; он был само благородство, сама страсть – «Барберри» и Бэтмен в одном лице. – Добро пожаловать в Братство Розы, Тео. Будь как дома. Броди по ночам, спи при свете, ешь из холодильника. Я – Габриэль ван Хельсинг. Ты со всеми уже познакомился? А, с Йориком, наверное, нет. Знакомьтесь. Йорик обнял Тео и постучал по спине дружески, «привет, братан» – он был высокий, как ван Хельсинг; Тео был ему как девочка-пара для танцев – по плечо едва; долговязый, как ливень, худой, с красными волосами; широкоплечий; очень привлекательный; аж дух захватывало – такой он был яркий, праздник имени Тела Господня, выставка роз; красный свитер, красные вельветовые штаны, красные кеды; да уж, подумал Тео, как же он будет священником, его же разорвут, как в «Парфюмере»; «обожаю твою группу» сказал он полузадушено, Йорик засмеялся и отпустил его; «я тоже». Но самодовольным не выглядел – просто очень красивым и счастливым, капитаном фрегата; это только я вижу, подумал Тео, или все, да только привыкли – они так безумно похожи с ван Хельсингом, будто… отец и сын… тайны Мадридского двора. Спрошу потом Грина… или Дэмьена – ему казалось, что Дэмьена можно спросить обо всем; и рассказать – даже про Артура и Матильду, даже про сомнения. – Ну что, римляне, месса, и потом ужин? Уж этого-то от Братства Розы Тео не ожидал – все заныли, будто и вправду детский лагерь – «ууу, еще месса»; «а Тео устал, наверное, с дороги, – сказал Грин, – ему бы поесть и поспать; что мы как ведьма в детской сказке – сразу в печку», все поддержали, загалдели; Роб Томас и Женя Даркин стали прыгать по диванам; дети-дети. Тео представлял, что они здесь встают с рассветом, постятся и молятся без конца – Розарий, мессы, часослов… а они живые, смешные, сумасшедшие, непослушные; ван Хельсинг стоял, сложив руки на груди, и улыбался своей головокружительной улыбкой, и не собирался топать ногами и карать. – Тео, ты же устал? – спросил Грин и подмигнул. – Ну-у, – Тео не мог выбрать – поддержать ребят или понравиться ван Хельсингу – кто здесь главнее? – Месса, – сказал ван Хельсинг, – отец Дерек приготовил отличную проповедь про гостеприимство. Вы же просто отвратительны. Тео, не верь – они не анархисты; они просто выпендриваются перед тобой. Ночью будь готов выпить с каждым бутылку виски; а когда ты заснешь, твой пододеяльник обязательно пришьют к матрасу, и ты будешь утром дурак дураком. Через месяц станешь таким же – будешь бегать в простыне по коридорам и изображать привидение для Грина и Дилана… Тео засмеялся, поняв шутку. – Вещи можешь оставить пока здесь, – сказал тихо Изерли, он был единственным, кто не кричал, не прыгал, не смеялся, будто действительно держал свечу, и тающий воск обжигал ему пальцы, а он терпел боль по одному ему понятным причинам: разбитое сердце, испытание, – потом, после ужина, я покажу тебе твою комнату. Месса проходила в замковой часовне – Тео поражало, что вокруг него настоящий замок – каменные своды, каменный пол; сколько лет дому, спросил он Дэмьена, около тысячи, ответил тот, это один из фамильных поместий ван Хельсинга; сам он называет его «своим неофициальным склепом» – он был почти разрушен, пока ван Хельсинг не принял решения об организации Братства Розы; часть здания восстановили, провели воду, отопление, электричество; но здесь все равно очень холодно; так что камины все действующие; днем, в ясную погоду, можно полазить по развалинам – башни, лестницы – мечта подростка; последняя осада; часовня же была похожа на женский будуар – стены обиты шелком, голубым, с золотыми лилиями; и множество старинных флагов – откуда они, опять спросил Тео шепотом, это все настоящие боевые знамена из Ватикана – из крестовых походов и религиозных войн; черные скамейки, подушечки из голубого шелка с бахромой под колени, протертые, видно, им тоже пара сотен лет; «ты знаешь мессу на латыни? у нас служат на латыни» спросил Дэмьен шепотом; Грин уже уселся за маленький орган из черного дерева; играл он превосходно; «нет»; Дэмьен вытащил из кармана сложенную вчетверо распечатку с текстом мессы – на латыни и подстрочником на английском; Тео это тронуло – Дэмьен думал о нем; «выучишь за два вечера» Дэмьен даже не сомневался, видно, в талантах Тео; рядом с Грином встал Йорик – петь; все подпевали, и очень хорошо – будто кто-то репетировал с ними; сам Йорик, наверное, подумал Тео, и Грин, – собирают так всех после обеда и разучивают гимны; Йорик ходит с линейкой и лупит фальшивящих; елка, тоже в звездных гирляндах, и вертеп под ней – очень красивый, старинный; из дерева, резной, с настоящими золотом, серебром и драгоценными камнями; надо будет обязательно подползти, изучить, загадать желание подумал Тео; мне ведь так и не довелось сходить на рождественскую мессу; алтарь был из гладкого белого камня с проблесками слюды – просто отполированный; камень с берега моря, прошептал Дэмьен, красивый, правда; священник – отец Дерек Стюарт – Тео представили ему перед мессой – был классный – немолодой, красивый, седой, сероглазый, обаятельный, эдакий Энтони Хопкинс, Шон Коннери, роковой, роскошный, мудрый; «если понадобится исповедь – в любое время суток, и это не шутка, молодой человек; вы все тут на многое способны» сказал отец Дерек; Дэмьен рассказал, что отец Дерек должен был стать епископом епархии, и мог пойти выше, но ван Хельсинг позвал его в Братство Розы, и он пошел, и епископом назначили другого – но он дядя ван Хельсинга, и очень его любит; и поддерживает во всем; а почему ван Хельсинг сам не служит мессу, спросил Тео; так он не священник, у него другие обеты, он воин Церкви, ответил Дэмьен; не удивляйся, я ничего не знаю, я о Братстве-то узнал чудом… Дэмьен улыбнулся – мы все узнали чудом. Проповедь и вправду была хороша – Тео впервые слушал – у отца Дерека был прекрасный голос, идеальная дикция и модуляция, он говорил так, будто месса – это роман Стивенсона – хотелось продолжения; министрантом был Дилан; в длинной белой рубашке средневековой какой-то; на чтения вышли Роб и Женя, как зачинщики бунта; они не мяли, не жевали, а читали так, будто шли в бой – размахивая руками, с выражением; просто My Chemical Romance, подумал Тео, экстаз святой Терезы; откуда в них такая убежденность, разве им не скучно… После был ужин – они опять шли по коридорам, под сводами – низкими потолками, прокопченными, просыревшими; в столовую, длинную, каменную, одновременно величественную и простую – на стенах фонари наподобие уличных, старинных, и картины – теплые, хорошие, уютные: оливковые деревья, рынок, мост Менял, торговцы фруктами и водой, – французы и итальянцы, век семнадцатый, подумал Тео, и наверняка оригиналы; столовая было соединена с кухней – огромный стол посредине, балки над ним с кастрюлями, сковородками, связками лука и чеснока и перца – настоящее средневековье; Тео моргал и думал – я во сне; на плите – хорошей, модерновой, стояли кастрюльки с едой – картофельное пюре, желтое, как ромашки; с молоком, яйцом, сливочным маслом, базиликом; мясо с ежевикой и малиной; салат из оливок, маслин, разных видов салата и помидор с оливковым маслом; на десерт – торт «наполеон» с сюрпризом – ягодным желе внутри – из земляники и малины; со сливками; посуда была глиняная, столовые приборы – серебряные, с гербом Братства – меч и роза и раскрытая книга; к мясу подавали ананасовый сок, кока-колу и воду – в красивых стеклянных стаканах, высоких, узких, как стебель розы; к торту – чай или кофе или какао – кто что хотел; в шикарных пузатых глиняных чашках, прямо из повести о Тиле Уленшпигеле; такую чашку здорово обхватить ладонями и греться, слушать разговоры; куча салфеток на столе, не бумажных – настоящих, с гербом, из темно-красного полотна; стол был деревянный, грубо сколоченный, но отполированный, темно-коричневый; весь в отпечатках от кружек и тарелок; стулья – полу-кресла – из того же дерева, с подлокотниками, короткой спинкой, до середины спины, очень удобные; внизу у стола были балки, на которые была замечательно ставить ноги; за кухню отвечал Изерли – но все ему помогали – так же, как все в мессе участвовали – все – Тео вручили стопку тарелок под пюре, и он их расставлял, и подкладывал салфетки под каждую, и потом за ним Дэмьен раскладывал вилки и ножи; Грин ставил стаканы; Роб и Женя нарезали хлеб и расставили миски с салатом и мясом; Ричи принес графины с водой и кувшины с соком; потом Грин, Дилан и Йорик принесли чайники с кофе, чаем и какао; Изерли же за всем наблюдал, чтобы всем всего хватало, все до всего дотягивались; в концах стола сидели отец Дерек и ван Хельсинг, а между ними – ребята – лишние стулья убрали – просто с одной стороны сидело пятеро: Роб, Женя, Грин, Йорик, Ричи; с другой – четверо – Дилан, Дэмьен, Тео, Изерли – с краю, потому что он все время вскакивал; все друг друга слышали, видели, стол был небольшой, Тео подозревал, что складной; Тео заметил, что Ричи и Изерли сидят далеко друг от друга; они и вправду были как бывшие возлюбленные – никогда не смотрели друг на друга, никогда не разговаривали; «Изерли, ты и вправду сам это все готовишь?» спросил Тео с восхищением, захмелевший слегка от обилия вкуса; Изерли даже глаз не поднял; «ну да» «это здорово; ты учился?» «по книгам»; было непонятно, приятно ему или все равно; он был одновременно и открытым – измученным, печальным, отчаявшимся, и закрытым – для разговоров об этом; обо всем. Тео тоже захотелось убить его родителей. – После ужина, – сказал ван Хельсинг, когда все стали под руководством Изерли носить тарелки, миски, чашки, стаканы назад в кухню, составлять в огромную, как ванна, раковину в башни, – у нас свободное время, Тео, можешь читать, собирать пазлы, смотреть кино, играть в шахматы; отец Дерек читает в часовне Розарий, можешь присоединиться к нему; но если не хочешь, никто тебе слова не скажет, это правда. У Изерли много дел по хозяйству, он кастелян; я сижу в кабинете, читаю газеты. Вообще, часовня открыта всегда, ты можешь прийти туда в любое время суток. Можешь пойти в душ, ребята покажут тебе, где душевая, она общая на всех, тут довольно мало места, живем мы по-спартански; можешь уже найти свою комнату и лечь спать. – Во сколько вставать? Ван Хельсинг улыбнулся. – Тебя разбудят. Тео стало легче. – Я бы помылся и досмотрел «Титаник». – Звучит здорово; да, ребята в этом месяце под влиянием Дэмьена отсматривают всех лауреатов «Оскара». Да, кстати, ко мне ты можешь тоже обращаться в любое время суток. Сейчас я назначу тебе наставника. Такая у нас традиция – наставник – еще один человек, к которому ты можешь прийти со всеми проблемами. Итак… – ван Хельсинг смотрел на Тео, будто оценивал произведение искусства – подделка или подлинник. – Тебе же кто-то уже очень понравился? – Дэмьен… и Грин. – Да, Дэмьен… когда-нибудь Дэмьен будет прекрасным наставником, но он одного с тобой возраста, у него у самого есть наставник – Ричи… Тео вроде и знал, что Ричи уже занят, но всё равно будто отпустило – Ричи пугал его, как детский кошмар, живущий в шкафу или под кроватью; ван Хельсинг заметил его гримасу, и засмеялся. – Ты недооцениваешь Ричи – он может быть противным, как вареный лук, но он человек чести. Он научил бы тебя кодексу рыцаря короля Артура, да так хорошо, что ты никогда от него не отступишь. Скажи мне, Тео, что ты любишь больше всего на свете? Тео задумался; он понял, что настоящий вопрос; ему мучительно захотелось курить. Он нашарил сигареты в кармане, но стеснялся их вытащить. Ван Хельсинг отследил движение рукой. – Ох, Бог мой, почти все ребята курят, и я тоже. Пойдем в мой кабинет, там можно развалиться, и смотреть на огонь в камине, и курить; это поможет и тебе, и мне не ошибиться. Они вышли из столовой – ван Хельсинг заглянул на прощание в кухню; Изерли стоял перед раковиной, полной посуды, как полководец перед картой; в темно-коричневом фартуке с кучей карманов; лицо его не выглядело несчастным и усталым – как раз таки, понял Тео, он был в своей стихии – проблема – решаемая; Изерли включил воду и стал что-то даже насвистывать – предсмертную арию Эдмунда из «Лючии де Ламмермур», которая для непосвященного в либретто звучит как песенка Бритни Спирз; слух у него был прекрасный; «спасибо, Изерли, ужин был просто супер» Изерли обернулся и улыбнулся ван Хельсингу – Тео впервые за вечер увидел, каким еще может быть Изерли – мерцающим изнутри, как гадальный шар; «спасибо, сэр»; ван Хельсинг шагнул к Изерли и поцеловал его в макушку; Изерли вздохнул, и вернулся к посуде; пошли, сказал ван Хельсинг Тео, и зашагал через коридор, так стремительно, будто начался дождь, а он был без зонта; Тео боялся смотреть в лицо Габриэля – достаточно было того, что в воздухе запахло тлеющими проводами; ван Хельсинг толкнул дверь – тяжелую, резную, дверь в сокровищницу; Тео настигло дежавю – это был кабинет Седрика Талбота Макфадьена – те же стены в книгах, пушистый темно-красный ковер, черный пылающий камин, два кресла – черное и белое, огромный стол у окна с резным троном; и портрет – напротив стола – чтобы человек всегда мог его видеть – в резной черной раме с золотом – Каролюс Дюран – Тео споткнулся на пороге, таким реальным был Каролюс – прекрасный, как летний сад; и чуть не расплакался от мысли, что никогда не увидит его; ван Хельсинг не заметил гаммы чувств, обрушившейся на Тео; взял из ящика стола сигареты, пепельницу, протянул Тео – темно-коричневые сигареты с запахом винограда, крепкие, длинные, как девичьи ноги. – Садись, – Тео сел в белое кресло, ван Хельсинг в черное. Они закурили. – Ну, так что? Что тебе нравится делать больше всего на свете? – Я просто не знаю, как ответить на вопрос – сложно? Перечислением? Ван Хельсинг выпустил дым вверх. – Мы все любим родителей, или не любим; мы предпочитаем что-то из еды; из одежды, из музыки. Еще многие любят дождь, снег, море и солнце. Но есть вещи и действия, которые мы любим по-настоящему – это что-то сокровенное, или незаметное. Я люблю кофе… черный, со специями… и смотреть на портрет Каролюса, долго-долго, пока он не начинает двигаться, моргать, улыбаться… хоть это и причиняет мне настоящую боль. Прошло уже несколько лет, а я все еще с ума схожу оттого, что Бог забрал его. Я люблю пить кофе, курить и смотреть на Каролюса. А Каролюс любил лежать на траве, жевать травинку и смотреть в небо; «и ниибет» – цитата, – засмеялся ван Хельсинг, – он был простой парень, выражался иногда, как портовый грузчик. А ты, Тео? Я знаю, что ты любишь рисовать, читать, смотреть кино, говорить о нем, галстуки и кеды, но что ты любишь на самом деле? – Спать без одежды; и быть одному в незнакомых местах – не знаю, как объяснить; в родном городе я часто просыпался рано утром и ехал по рассветным улицам на велосипеде, и все вокруг было новое, незнакомое; и также в путешествии – я всегда ездил один; мне нравится быть одному, когда вокруг все другое… дорога сюда было одним из лучших переживаний в моей жизни – только я и мои мысли; и я делаю, что хочу – ничего особенного; но так здорово. Не в смысле, что мне не нравятся другие люди… Я люблю быть самостоятельным, заботиться о себе – выбрать сам одежду, еду… Мне нравиться путешествовать, и путешествовать самостоятельно… Ну, и рисовать, конечно. До самого утра. Пережить сразу несколько жизней за эту ночь. Может, через пару лет это будет не важно, но пока это самое существенное. Я плохо ответил? – Нет, хорошо. Спать голым? – Да, – Тео покраснел. – Я ужасно боялся, что меня застукает мама; или мой друг-гомосексуалист; не в смысле, что он набросится на меня… ну, просто это мое… я всегда рядом держу пижаму и надеваю сразу, если в туалет надо, или воды попить. Просто днем у меня много времени уходит на одежду, на то, чтобы классно выглядеть, а ночью я как есть, только я и мои мысли… Мне просто так удобнее… думать, спать… я могу здесь спать в пижаме, если всё прочее аморально. – Да кому какая разница, у тебя здесь своя спальня. От каменных стен здесь жутко холодно, но Изерли выдаст тебе электроодеяло, и кучу пледов, так что спи, как хочешь. – Так кто будет моим наставником? Для этого был вопрос? – И для этого тоже. Изерли. Изерли Флери. Тео удивился. Изерли был кем-то из романтических сказаний – узником замка Иф; человеком, которому нужна была помощь – письмо, любовь, пила в куске хлеба, завещание в пользу; а не братом Розы, который научит его вере, силе, даст крылья. – Изерли… – он не скрыл своего разочарования. – Мне нужно будет помогать ему, мыть посуду и чистить картошку? – И это тоже, – ван Хельсинг не рассердился, не стал сверлить его взглядом, улыбнулся насмешливо, будто увидел все романтические бредни Тео насквозь, и сщелкнул пепел в камин. – Еще ты отвечаешь за сад – розовый; самый простой; никто не требует от тебя шедевра в духе Андре Ленотра; Каролюс… Каролюс ведь Розовый святой; в твоем подчинении Йорик и Грин, как рабочая сила; и еще будешь преподавать рисование и теорию искусства вместе с Дэмьеном. У нас все в чем-то профи к своим годам, обучают друг друга… Не переживай, Изерли не простая лягушка, Изерли настоящий принц. Ну, все, иди мыться и смотреть «Титаник». И передай Изерли, что он твой наставник. …В коридоре Тео встретил Грина, Йорика, Роба и Женю, они как раз шли мыться. Роб нес сумку Тео. – Мы тебя ищем; ты с нами, брат Тео? – и засмеялись дружно, но не обидно; Грин обнял Тео за плечи, чтобы тот не испугался. Душевая чувствовалась за километр – по влажному запаху, аромату гелей для душа; и теплу стен – от труб с горячей водой. «Ну ладно, подумал Тео, потом найду Изерли, скажу ему». – За полотенца и халаты не переживай; здесь все казенное; Изерли каждое утро и вечер вешает свежие, – полотенца и халаты, белоснежные, мягкие, как детские, висели на крючках – одиннадцать штук; еще на крючках висели пустые плечики – для одежды, стояли лавочки, деревянные, темные, с резными ножками, – тоже для одежды, и посидеть, привыкнуть к обычной температуре замка; стояли корзины для грязной одежды – если кто-то считал ее грязной, бросал сразу туда; утром или когда-то там она отправлялась в стирку – догадался Тео; подумал, что ему нужно будет заниматься хозяйством, подумал – вот тоска-то; и понял, что никакой тоски не испытывает – раз так сказали, значит, надо. Он, в общем-то, любил чистоту и уют. Тем более интересно, как такой большой механизм работает. Душевая была простая – ряды кабинок с полупрозрачными занавесками, кафель цвета слоновой кости и золотистый, красно-кирпичного цвета плитки на полу, и все теплое, с подогревом – это было прекрасно; в замке и вправду было зябко. Парни поснимали свитера и футболки, все были как на подбор – мускулистые, рифленые; Тео здорово позавидовал; а у Йорика на всю спину была огромная шикарная татуировка – черный ворон, раскинувший крылья, на взлете; король-ворон, подумал Тео, «Джонатан Стрендж и мистер Норрел»; а Роб и Женя были в шрамах и синяках, и ушибах; будто каждый день попадали под град величиной с яйцо, спасали людей из горящих домов; «это они на мечах дерутся; или боксируют» объяснил Йорик; все разбрелись по душевым кабинкам, но занавески никто не задергивал, потому что все разговаривали; спросили Тео о саде, когда он будет приступать; Тео пожал плечами; сада он еще не видел; «там Изерли и Ричи посадили себе по огородику; у Изерли – рядом с кухней, в деревянных ящиках, под полосатым навесом, – сказал Грин, – выглядит здорово; там травы – кинза, орегано, розмарин, базилик, укроп, петрушка, чеснок, лук; все благоухает; а у Ричи – где-то в глубине сада, над обрывом, средневековый тайный, лечебный; всё с бумажками, подписями на латыни – серьезно так; мы-то думали, что он там канабис растит или трупы закапывает, – но однажды нашли сад, нечаянно; там оказалось так красиво – вид с обрыва на море вдохновляющий, на мысли, что ты король мира…»; все менялись шампунями и гелями для душа, как девчонки; Тео заметил, что у каждого – своя коллекция, свой запах; ему понравились Гриновские; мандарин, мята, манго, яблоко; нагретые солнцем фрукты; а потом Роб и Женя начали играть в мочалкобол – кидаться друг в друга мочалками, причем обязательно мыльными; Тео заехали по затылку, он стоял с закрытыми глазами, намыливая голову; и чуть не упал от неожиданности; реально испугался, как проломившейся ступеньки; схватил мочалку и пошел лупасить, того, кто первый попался – Грина; Грина было приятно бить; эй, это не я; а вокруг, сквозь щиплющую мыльную пену от «Фруктиса», кто-то бегал и хохотал; и тут Грин, удиравший от Тео, поскользнулся и упал, и охнул; сквозь мыльную пену потекла тоненькая струйка крови; «о, Грин, прости-прости-прости, пожалуйста»; все столпились возле Грина; «да все в порядке, – просипел тот, – отплевываясь от мыла, – губу кваснул»; губа и вправду начала распухать; «голова не болит? – спросил Роб, – а то вдруг сотрясение?» «болит; все болит; на ноге вон уже…» «мда, не совсем боевое ранение, – засмеялся Женя, – не переживай; смотри, Тео, у меня шрам на виске; вот я однажды здесь так шваркнулся; кровь брызгами полетела, только что не мозги; причем мы даже не дрались; я просто уронил мыло, не заметил, а оно растаяло, с кремом было; и я на него наступил, и поехал, ударился об краны» он отлепил волосы, и Тео увидел маленький, будто его мелом кто мазнул, шрамик; «мы больше не будем, Грин, прости нас» потому что виноваты были все-таки Роб и Женя; Грина подняли, сунули под холодную воду; Тео смыл «Фруктис»; Грин с опухшей губой был еще забавнее – такой трогательный, мокрый; он уже замотался в халат, нахохлился, как птица; они тоже; переместились в гостиную, на диван; красный; все влезли; «кто будет чаю с коньяком?» спросил Йорик; «все!» и они с Робом принесли чай с кухни, и коньяк, и лимон, и сахар – все на подносе – плетеном; Тео глотнул чаю, сладкого, крепкого, горячего, оглушительного; и заснул на плече у Йорика на эпизоде в столовой, когда Роуз и Джек убегают от Лавджоя, телохранителя Кэла, а пол наполняется водой, и тарелки падают со столов; «я отнесу его, – сказал Йорик, – какая его комната? рядом с Ричи?» взял его на руки, легко, бережно, будто Тео был горшком с дорогим цветком, и отнес. В комнате уже горел камин, постель была расстелена. Йорик положил мальчика, накрыл одеялом, подоткнул со всех сторон и ушел. Тео проснулся среди ночи; и не понял, где он находится; балочный средневековый низкий потолок с отблесками огня в камине; я в раю, подумал он; привстал; халат, одеяло, плед; ему было жарко; волосы прилипли к вискам; комната была маленькой, с каменными стенами, с квадратным окном в старинном переплете; маленьким, как фламандский пейзаж; в глубине был камин, и в нем мерцал огонь, который кто-то развел на славу, и теперь он тлел, живя своей сложной метафизической жизнью; потрескивал, пощелкивал; камин, кровать, – в нише, большая, тяжелая, с деревянной полукруглой спинкой, распятие над ней, статуэтка Девы Марии из темного дерева на каминной полке, простой стол у окна и два небольших кресла, с резными ножками; и несколько пустых полочек; и крючки для одежды – вот и вся обстановка. Я в Братстве Розы, вспомнил Тео – самолет, поезд, Грина под зонтом, драку мочалками в душевой, Седрика, меч, боль от разбитого носа, шею и плечо Йорика, который нес его по темным коридорам замка; он снял халат, бросил на край постели, замотался в одеяло; и смотрел на огонь в камине – рядом с камином лежали аккуратно сложенные в башенку дрова, на стену опиралась маленькая кочерга; за окном шумел дождь, ветер, деревья; капли сверкали на стекле; хорошо, подумал Тео, боже, как хорошо; Бог будто сел рядом с ним на край кровати; юный и красивый; сам святой Каролюс; когда Тео ехал в поезде, он придумывал, что заблудится – почему-то он представлял, что пойдет сквозь лес, полный солнца, и заблудится, и встретит красивого темноволосого парня, который покажет ему дорогу; а потом он, Тео, поймет, что это был сам святой Каролюс; Тео чувствовал тепло и свет, и такой покой в душе; я нашел себя, сказал он Ему, спасибо Тебе… Потом он опять заснул, и спал, спал; утром было солнечное, свет скользил по комнате, влажный сверкающий сад стучался в окно; но Тео ничего не услышал; и проснулся сам по себе; от чего-то быстрого во сне; и понял, что его никто не разбудил, как обещали, и что теперь делать; от ночного покоя и счастья ничего не осталось, его охватила паника и стыд. Что он проспал? Мессу? Завтрак? Собрание какое-нибудь? он посмотрел на часы, охнул, рядом с кроватью стояла его сумка; открыл ее – и пахнуло ванилью, корицей, яблочной начинкой – запахом дома; Тео вздохнул коротко; некогда грустить, сентиментальничать; нашарил одежду – что-нибудь самое любимое, в чем комфортно, в чем можно пережить ужас; полосатая футболка-поло, черно-белая, классный пиджак, вельветовый, черный, приталенный, с крупными круглыми металлическим пуговицами по три, с нарочито короткими рукавами; джинсы узкие, тоже короткие – английские, по щиколотку; белые носки и ботинки с квадратными носами, легкие, кожаные, черные, винтажные; и выскочил в коридор – свежесть от ночного дождя и травы, солнце пронизывало старинный каменный коридор насквозь из окна в конце – огромного, с широким подоконником, с множеством форточек и планок; несколько открытых, и с улицы Тео услышал голоса. Он пошел вдоль дверей – таких же, как его – тяжелых, деревянных, резных, маленьких, с медными ручками, пластинами и замками; абсолютная сказка; будто за каждой была комната принцессы, маленькой, но отважной, отстоявшей однажды замок от гоблинов с помощью друга – прекрасного папиного – королевского – пажа; возле окна была открытая дверь в сад – тонкая тропинка, выложенная камнем, заросли малины, ежевики, смородины; по тропинке Тео вышел на площадку, так же уложенную камнем; и вздохнул от восторга – с площадки открывался чудесный вид – на море, все еще серое от ночной непогоды, но вдалеке уже синее, темно-темно, будто кто-то кисточкой провел, и водой не стал разбавлять, размазывать, тушевать; замок стоял на вершине – со стороны городка Шинейд, из которого они приехали, дорога была в горку, но плавная, как сцена в больших театрах, оптическая иллюзия, так что Тео не заметил подъема, а здесь – практически обрыв – деревья цеплялись за камни; узкий белый пляж внизу, полный раковин; к нему вело множество лестниц, естественных, протоптанных, и плющ, как веревочные; и горы, там где не море – горы, нежные, тающие в тумане, как на японском пейзаже на шелке. – Привет, Тео, – услышал он, вздрогнул, обернулся, это был Роб, его красота при дневном свете казалась почти языческой; яркие губы, волосы, глаза – будто факел; Роб был в узких черных кожаных штанах, вправленных в высокие облегающие сапоги, отчего его ноги казались просто черными, и в белой рубашке, на старинный манер – без пуговиц, через верх, широкие рукава, широкий ворот, рукава подвернуты до локтя, а запястья перебинтованы; в руке Роб держал меч, очень похожий на тот, что Тео видел в кабинете Седрика – легкий, изящный, средней длины; продолжение руки. – Роб, почему меня никто не разбудил? – А кто должен был тебя будить? Ты кому-то дал такое поручение? – Но разве… не знаю… вы не встаете в шесть утра, не идете на мессу? Какие-нибудь стояния? Молитвы? – Ну, если кому-то надо вставать в шесть, он встает. Если кто-то хочет молиться в это время, то идет в часовню или договаривается накануне с отцом Дереком, если не хочет быть один; или еще с кем-нибудь… Здесь так принято – ты делаешь только то, что нужно тебе. Есть одна обязательная месса – перед ужином, которая служится для всех нас, причем ее время меняется – надо чтобы были все – как вчера – мы ждали вас с Грином. – Так что мне делать? Извини за вопрос, я просто так испугался, что проспал все на свете… – Ну, это нормально – ты же устал. Для начала можешь позавтракать. Идешь в столовую, там всегда до самого обеда стоят на плите кастрюльки с сосисками, вареными яйцами и беконом, и тарелки с паштетом и маслом, и джем, и молоко. – Спасибо. Безумно красиво здесь. – Да. Всё для полета, – Роб улыбнулся, воткнул меч в щель между камнями, в землю, оперся на него картинно; Тео начал искать в кармане блокнот и карандаш, но забыл их в комнате – пожалуй, впервые в жизни; из кустов появился взъерошенный Женя – вернее, он поднялся по «лестнице» – плющу, жимолости и хмелю, сросшихся в толстую косу; он был как плюшевый медвежонок Тедди – очарователен. – О, привет, Тео, первое утро в Братстве Розы, и без похмелья – это что-то… исключительное. – Я провалился? – Нууу… – Женя засмеялся; он был одет также, и запястья у него тоже были в бинтах, а меч у него был за спиной, удобно пристроен, в «кобуру» – в легкие кожаные ножны на ремнях, тонкие, черные, издалека – подтяжки. – Идешь завтракать? Роб, а мы есть не хотим? – А вы не завтракали? – Тео подумал, что если они пойдут с ним, то будет легче перенести встречу с Ричи, который наверняка скорчит рожу. Или с Изерли, которому надо что-то сказать – Изерли, я люблю розы, карандаши, путешествия и спать без пижам, а ты что… и почему, и как мы должны дружить? – Ты отлыниваешь, Даркин. Ты сожрал три кусочка бекона и пять сосисок. Двойную порцию омлета. И три тоста с маслом и джемом. И выпил две чашки какао – это не какой-то там «Несквик», а настоящее домашнее какао – от Изерли – топленый шоколад с молоком и сливками. – Я не отлыниваю. Что для рыцаря две чашки какао, правда, Тео? – А какао там еще есть? – спросил Тео, он понял, что и вправду очень хочет есть. – Попроси Изерли, он тебе сварит. – Изерли, наверное, занят. Роб посмотрел на него внимательнее; будто у него звякнуло что-то в кармане – улика. – Вот кто отлынивает… Изерли назначили тебе в наставники? – Нуу… да. – Забавно. Бедный Изерли теперь еще больше забьется в свою скорлупу. Его и так Ричи донимает душеспасительными беседами, так еще и маленький Тео будет преследовать в поисках истины, – развеселился Роб. Женя нахмурился, а Тео вспыхнул. – Никого я не буду преследовать, – и решительно направился обратно в замок, искать столовую. Поблуждав в нескольких коридорах – в одном увидел потрясающий витраж – перерисовать – этот замок, осаждаемый сарацинами, и защищаемый крылатыми ангелами в доспехах; другой коридор неожиданно оказался развалинами – провалившаяся крыша, разбитые стены, хотя в некоторых комнатах всё еще стояла мебель; почерневшая, распухшая, со следами тонкой работы; стены заросли плющом и дикими розами, Тео опять подумал о замке Спящей Красавицы, и понял, что заблудился, как и хотел. Он вернулся и встал посреди родного коридора – с дверьми в комнаты принцесс – и тихонько позвал: «эй, кто-нибудь…» – но никто не отозвался, конечно; тогда он стал стучаться во все двери; и та, что рядом с его комнатой – стена к стене – открылась – открыл ему Ричи; при свете дня он был не столь суров – очки он надвинул на лоб, как старый профессор, и его юное красивое лицо, идеальное, точеное, во всех подробностях – и глаза – почти васильковые. Разве человек с такими глазами может быть злым… У Тео упало сердце. – Привет, стажер, что тебе? – сказал он весело и нетерпеливо, будто за спиной у него чего-то взрывалось. Руки у него в чем-то синем, правый рукав рубашки тоже; светло-голубая рубашка, невероятная, подчеркивающая синь глаз, приталенная, галстук черный в синюю полоску, темно-синие джинсы, босиком; Ричи знал, чем брать. – Я заблудился. – А куда тебе надо, в туалет? – Нет, в столовую. – Вот блин… – Ричи оглянулся; похоже, у него и вправду там шел эксперимент – по выведению гомункулуса, подумал Тео, – ладно, только очень быстро… заодно кекс захвачу… Он схватил Тео под локоть и поволок. – У Дэмьена есть восхитительная карта замка – кстати, у замка есть имя – Рози Кин – замок Розы – это имя возлюбленной одного из ван Хельсингов; «карта мародеров»; он сам нарисовал; попроси, он тебе даст; там все развалины с пометками «здесь могут водиться тигры» – это про обваливающиеся крыши и лестницы, – Тео пытался запомнить, коридор, арка, еще коридор, тоже с витражами – опять замок, опять сражение, опять сарацины, но другие, и ангелы – ангелы те же; видимо, все витражи были сделаны по истории Рози Кин; бесконечные повороты, и как они вышли на столовую, Тео так и не понял, будто его нарочно вели окольными путями; пахло кофе и сосисками, свежим хлебом; солнце заливало комнату, играло на стекле и металле; уютно, как в книжке Беатрис Поттер. «Изерли» позвал Ричи; Изерли был в кухне, выглянул – он был в темно-зеленой рубашке с закатанными рукавами, в вельветовых коричневых брюках, зеленых кедах, парень Робина Гуда; в своем роскошном коричневом фартуке с кучей карманов, взъерошенный, безумно привлекательный, до порочности, сладкий почти, как пирог с малиной и сахарной пудрой; на кухне у него играл приемник – маленький, красный, ретро, годов шестидесятых, песенка Keane «Is it any wonder»; Изерли вытирал бумажным полотенцем огромную сковородку; и вовсе не казался таким олицетворением скорби и печали, Русалочкой при женатом принце, каким был вчера; он напевал, кивнул им обоим, поставил чайник; легкий, изящный, как будто полжизни занимался танцами, бросил, закурил, но навыки не ушли. – Можно нам какао? – спросил Ричи, встал в проеме кухонной двери, оперся о косяк, картинно, будто для рекламы часов позировал, хотел понравиться Изерли, как девчонке; фу, сказал сам себе Тео, бери сосиски, перестань думать, что Ричи хочет всех съесть; сосиски и вправду были хороши – не магазинные, розовые, картонные, а как в немецких пивных заведениях – коричневые, брызжущие, с перцем, грибами, салом; свежий хлеб – белый, пышный, с тмином на корочке, овсяный с сыром, черный с изюмом и кориандром; вареные яйца в идеальную всмятку, масло бледно-желтое, лунное, сыры – целая тарелка: мягкие, почти кашеобразные, твердые с красной корочкой, все в дырочках, с оранжевыми прожилками, со специями; джемы – апельсиновый и малиновый; хлопья, молоко, сливки, бекон. Тео ел и смотрел на Ричи, который, в свою очередь, смотрел на Изерли; а Изерли будто не замечал никого – будто он всегда один, в солнечное утро у себя в кухне, где все так, как ему нужно и удобно; свободный, по-настоящему; влюбленный сам в себя, в свои движения, и жизнь для него – богатство ощущений; корзина фруктов; Тео позавидовал Изерли, его грации и умениям, что они защищают его от всех бурь и комет. – Так что насчет какао? – повторил Ричи. – Тео или тебе? или вам обоим? – И себе чашечку. Изерли кивнул, полез за молоком и кастрюльками; Ричи сел за стол и стал задумчиво щипать хлеб; Тео вспомнил о своих обязанностях послушника, расстался со слезами с беконом, пошел на помощь. – Я помогу. Изерли покосился на него в ужасе. – Нет, спасибо. – Изерли, ну, пожалуйста… Приперлись два бугая и требуют какао… покажи, как надо, и я сам сварю, что тебя не беспокоить, я быстро учусь. – Тео, – сказал Ричи из-за стола, улыбка таилась в уголках рта, – Тео, не надо. – Мне не трудно, – настаивал Тео. – Объем же работ не такой, как в «Старбакс»? Ричи улыбался, так насмешливо и тепло одновременно, откинувшись на спинку кресла, скрестив ноги, будто всё знал про жизнь, окончательно сбив Тео с толку; сначала Изерли, не потерянный в лесах ребенок, а наследный принц; а теперь еще и Ричи; не Нерон, а Марк Аврелий; как он крепко навесил вчера на всех ярлыки. – Это не сложно, но Изерли не трудно это сделать, понимаешь? Это то, что ему нравится. Это то, что он умеет, и это наполняет его жизнь смыслом; это и есть его жизнь – кухня, какао, завтраки, порядок; представляешь, если бы ты сидел и рисовал, а кто-то лез к тебе и говорил: «Тео, я тоже умею рисовать, давай я тебе подсоблю…» Тео вздрогнул от этой фразы – формулы – то, что тебе нравится – и все понял; сел и стал смотреть на Изерли. Тот разогрел молоко в маленькой блестящей кастрюльке, натер туда шоколада – Тео вспомнил «Щелкунчика» – карамельки в ступке – да, он бы так не смог. Потом Изерли разлил какао по трем глиняным кружкам, кинул еще по кусочку шоколада в каждую и поставил перед Тео и Ричи, и сел рядом со своей, напротив Ричи, достал из кармана фартука, одного из бездонных, Тео не сомневался, что там порталы в другие миры, как шкаф из «Хроник Нарнии», ридикюль из Келли Линк – в этих карманах – пачку изящных женских сигарет – длинных, тонких, легких, с легким запахом розы, и с темно-розовым фильтром, будто кто-то испачкал их помадой; и закурил, вызывающе глядя на Ричи. Тео понял, что он здесь лишний, у этих двоих были свои секреты. Но доесть и допить хотелось, поэтому он остался. Да и его никто не прогонял, просто все молчали, и пили какао. Ричи достал из пачки Изерли сигарету, Изерли щелкнул зажигалкой – самой обычной, «Крикетс», темно-синей, фиолетовой почти; Ричи наклонился и прикурил, так близко, что почти коснулся челкой руки Изерли; жестокий и влюбленный. Тео это всё напомнило нуаровые фильмы. – Тео не сказал тебе, что ты его наставник? – наконец, произнес Ричи, выпуская дым. Тео вздрогнул – откуда этот гад знает? У него сеть стаканов по всем стенам? Жучков, как в сериале «Равновесие»? Изерли моргнул, посмотрел на Тео. – Нет, я еще не говорил, – неохотно ответил Тео, он жевал, и получилось невнятно и неприлично. – Откажешься? – Ричи смотрел на Изерли, будто играл в плохого полицейского. Тот пожал плечами. Ричи повернулся к Тео, объяснил свое коварство. – Наставничество – дело добровольное – если кто чувствует, что не готов, может отказаться. Правда, надо объяснить ван Хельсингу и своему послушнику, и всем – перед мессой, почему. Не думаю, что Изерли готов брать на себя ответственность за чью-то душу и жизнь, он за свои-то поручиться не может. Придет дьявол – и цап-царап – и нет Изерли, – будто дьявол был его собственностью, прирученным зверем в клетке; и Ричи управлялся с ним плеткой и кормом, как с питбулем. Изерли не реагировал, он смотрел на Тео своими темными зелеными глазами, в глубине которых шел дождь, по верхушкам хвойных деревьев, будущих грот-мачт, и молча курил, какао в его чашке покрылся шоколадной пленкой. Тео занервничал – он понял, что надо было сразу найти Изерли, и сказать, и спросить, согласен ли он, потому что это не Тео выбирать, а Изерли; а не играть в мочалкобол, и не «Титаник» смотреть. – Прости, Изерли, – тихо попросил он. Тот пожал плечами, погасил сигарету в пепельнице, которую достал из еще одного кармана, – самой простой, из толстого стекла, которые во всех барах и гостиницах стоят, бьются, воруются. – Я бы не согласился на твоем месте, – провоцировал, следил за ними, как рыжая кошка, Ричи, сгорбился, подобрался, вот-вот напрыгнет. – Братство Розы не приют, хватит с нас незаконных сыновей и отлученных… Брать на перевоспитание малолетних геев – это уже слишком…И на третий день Бог создал ремингтон, чтобы мы могли стрелять в динозавров и гомосексуалистов. Это из «Дрянных девчонок», это цитата, ты псих. Сам Тео не помнил точной раскладки кадров – так кровь ударила в голову; Изерли рассказал потом в подробностях: он перелетел через стол, так стремительно, человек-паук, преодолев все законы гравитации, вся посуда, еда полетели на пол, и вцепился Ричи в горло; Ричи был его выше, старше, сильнее, но Тео смог его повалить, и ударить несколько раз в лицо; как в фильмах Тарантино, кулаком, безжалостно; пока Изерли не обхватил его сзади и не оттащил – за руки и шею, как-то всего сразу, не шевельнуться, будто скотчем облепил. – Прекрати, – шепнул он ему в ухо. – Оставь его. Он просто мразь. – Я хочу его убить, – Тео вырывался; Изерли держал крепко, Тео и не подозревал в нем такой силы, в мальчике-балерине, и еще Тео чувствовал сердце Изерли, ровное, будто и не случилось ничего, будто у него порок, и он бережет себя от всех волнений, как герой Тоби Магуайра в «Правилах виноделов». – Не надо. Просто забудь. Тебе не все равно? – и голос у Изерли был ровный, будто он по-прежнему сидел и курил, и не пил свой шедевральный, как да Винчи, какао. – Нет. Убью, суку. Какого черта… В кухню на грохот вбежали все, кто услышал – отец Дерек, ван Хельсинг, Йорик, Грин – отец Дерек с четками, белыми жемчужными, в безумно-красивой бархатисто-черной сутане, ван Хельсинг с газетой, в джинсах, черном пиджаке приталенном, шарфе и высоких сапогах, грязных и мокрых, будто он только зашел в кабинет откуда-то с конюшни; Йорик в пунцовом свитере, темно-серых в синюю и зеленую клетку брюках, с цепочками, настоящий рок-музыкант, еще более ослепительный, чем вчера, букет махровых роз, закат на все небо, корабль с алыми парусами; и Грин, в белой рубашке, сером жилете, тонком черном галстуке, в своих откровенных обтягивающих джинсах; с бело-золотой гитарой, на гитаре была нарисована пинаповская девочка – в чулках и с книгой; в розовом платье; здорово, подумал Тео в сторону, я видел эту гитару во всех клипах. – Что вы здесь, блять, устроили? – спросил гневно отец Дерек. Зрелище и вправду было странное – Ричи на полу, из носа кровь, неподалеку сверкающий глазами, как Зорро, Тео и сжимающий его Изерли; посуда разбитая, лужи какао; Ричи, к его чести, не кряхтел, не стонал, просто сел, вытащил из кармана голубоватую бумажную салфетку, пропитанную лавандой, и прижал к лицу. Она сразу же окрасилась кровью. Вот черт, подумал Тео, вот черт… Изерли ослабил хватку, просто обнял Тео. И тут Тео увидел его руки – рукава у зеленой рубашки закатаны – изящные, загорелые, с пикантными ямочками, вдохновляющими изгибами, еще пара лет – и настоящие красивые мужские, с ума сводящие – и в шрамах, ни одного живого места – толстых, белых, жутких; будто человек себе не просто не раз-два резал вены, а пилил их, как веревки, стремясь к свободе, как в греческом мифе – наказанный за непокорность богам. – Я обозвал Тео гомосексуалистом, а он за это дал мне по морде, – сказал Ричи сквозь платок; а Тео не мог оторвать глаз от рук Изерли, они были как дневник, найденный в нижнем ящике стола; потому-то до него не сразу дошел смысл признания. – Ну и идиот, – отозвался Грин. – В споре, кто здесь педик, я бы поставил на тебя. – Визано, ты отвратителен, – сказал отец Дерек; на лице его такая неприязнь, будто он открыл ящик с чем-то мерзким, с гнилыми апельсинами. Ван Хельсинг все это время молчал, постукивая себя по бедру газетой, лицо непроницаемое, будто он учитель, который смотрит на доску с неправильно решенной заносчивым отличником математической задачей и думает, что сказать. Йорик стал собирать битую посуду; какао был повсюду. Ужасно, подумал Тео, теперь я точно никогда не смогу попросить Изерли сделать мне какао. – Извини, Тео, не надо, Йорик, – Ричи, убрал платок, выглядел он ужасно, весь в крови. – Принесите мне лед, кто-нибудь. Я сейчас приду в себя и уберу. – Я уберу, – сказал Тео, – я виноват, я уберу. Отпусти, Изерли. Изерли разжал руки, Тео все равно не ожидал и выскользнул, будто ваза; чуть не упал; «где тут швабра?»; Изерли повел его в закрома; вручил швабру, ведро – вода в ведро набиралась из колонки во дворе – дверь кухни выходила в сад, где была колонка, шланг и тот самый маленький огородик, и скамейка – старинная, с изогнутыми ножками; видимо, Изерли поставил ее для себя; сидеть, отдыхать после трудов праведных, курить и читать книжку Джейми Оливера, например; Тео увидел на кухне у него стопку книг по кулинарии, причем не просто рецептов, а путешествий, описаний, эссе, мемуаров поварских; «Моя серебряная башня» Клода Террайля, «Французская кухня пяти президентов. Воспоминания повара Елисейского дворца» Жоэля Нормана, собрание Питера Мейла; когда Тео вошел с ведром, осколки уже убрали – Грин и Йорик; отец Дерек и ван Хельсинг сели за стол, отец Дерек требовал у Тео и Ричи отчета о случившемся; Ричи стоял и прижимал лед к носу и скуле, они уже наливались синим; ему пойдет, синий же, подумал про себя Тео; блин, какой же козел; его обидело даже не то, что Ричи посчитал его гомосексуалистом, а то, что он обидел всех – Йорика, Изерли; что он все время про всех думает говно какое-то; «ко мне оба, на исповедь, – сказал отец Дерек, он был в ярости, – сегодня до мессы; и Розарий со мной после мессы; и утром – молитва в шесть»; потом все ушли, и Ричи тоже – и его пошатывало; «ему, наверное, нужен врач» виновато сказал Тео, «он сам себе врач; он только что эксперименты на себе не ставит» ответил Изерли; Тео помыл пол – от шоколада он был жирный; Изерли добавил в воду жидкость для мытья полов; все заблестело; потом они помыли стол; осколки все сложили в отдельный пакет; Изерли спросил, включить ли радио, Тео кивнул; сначала была песенка Пола Маккартни, а потом поставили «L&M»; «вау!» сказал Тео, Изерли улыбнулся; «тебе нравится их музыка?» «ну как тебе сказать… мы-то здесь слышим только черновики и репетиции, и это терзает душу; но по радио нравится»; Тео засмеялся; его отпустило, наконец-то, руки дрожали, ноги тоже; но рядом с Изерли было удивительно спокойно, будто после тяжелого дня; все неприятности сбылись, но позади, и можно пить чай, и не терзаться, а просто забыть; Изерли будто был бабушкой; надо уже готовить обед, сказал Изерли, я с тобой, ладно, черт с тобой. Тео чувствовал себя на кухне в безопасности и понял, что Изерли тоже; как в книжке Бананы Есимото; на обед Изерли придумал тыквенный суп с копченостями, белую фасоль с лесными грибами, сладкий перец в маринаде и гигантские оливки – Изерли писал меню на листочке – блокнотик он тоже выудил откуда-то из карманов; у тебя там бакалейный магазин, игрушечный и пара вселенных на случай, пошутил Тео; ага, ответил Изерли, я Мэри Поппинс; и еще смотри, что у меня есть – погреб – моя часовня, да простит меня Господь – незаметная дверца в полу – Изерли спустился, а Тео лег на пол и смотрел, как он ходит там; погреб был не пыльный или сырой, с мышами и тенями по углам, это была комната, уютная, обжитая; куча полок с банками, ряды бочек, мешков с овощами; бутылки с вином и маслом; картины на стенах, старинные лампы. «Изерли, это просто фантастика; у меня ощущение, будто я болен и читаю какую-то дивную книжку, помесь Гофмана с Сервантесом» «рад, что тебе нравится – не музыка, конечно, как у Грина и Йорика, не книги, как у Дэмьена, но тоже произведение искусства в своем роде – я его нашел, он был весь в паутине и крысах; я навел тут порядок; это мой корабль – я плыву на нем в бесконечность» Изерли подал Тео миску с оливками – «можно я съем парочку?» «конечно» «такие большие; мутанты?» «нет, сорт такой; покупаю у одного местного фермера по демпинговой совершенно цене и мариную; ничего так, да?» «Изерли, да я бы ими век питался; а знаешь, у меня есть друг, он ест только салат «Цезарь» и оливки всякие, фаршированные» «звучит ужасно» «не, он забавный; гомосексуалист, кстати» Изерли скорчил рожу; подал перец и фасоль, тоже из банок, в глиняных мисках; «значит, Ричи был прав?» «про гомосексуализм?» «нет; про то, что ты мой послушник?» «ну, если хочешь…» «о, Бог мой, Тео, это ведь не на кухне помогать» Изерли смотрел на него снизу вверх, из подвала, лицо его было тонким и бледным, будто он был под водой; точь-в-точь ДиКаприо вчерашний, недосмотренный; Тео вздрогнул, протянул ему руку – «мне нравится быть на кухне; я еще ничего не сделал, а ты уже прогоняешь меня». Изерли вздохнул, выключил свет и взял его руку, поднялся рывком по лесенке, закрыл дверцу. Подумать только, Тео аж мурашки пробрали, под моими ногами целый мир; будто в сказке братьев Гримм: в подземелье – три леса – из серебра, золота и бриллиантов, озеро, дворец посредине на островке, и принцессы уходят туда по ночам танцевать, а утром ничего не помнят, а королю не то чтобы жалко бальных туфель, порванных в таком количестве, но все-таки странно, почему они обуви переводят, надо нанять кого-нибудь разузнать-проследить; «у тебя есть свои обязанности, – сказал Изерли, – ты должен смотреть за садом; а ты еще его не видел – там не сад, там заросли… берешь Грина и Йорика, Женю и Роба, даешь им секаторы и тяпки… нет, лучше не давай, они поубивают друг друга…» «после обеда можно?» «хорошо, после обеда»… Ричи на обед не вышел, Дэмьен Оуэн – как послушник Ричи – отнес ему на подносе обед; Изерли очень красиво его сервировал, салфетки, ветка дерева изящная в маленькой синей вазочке, никаких пауков, плевков и мышьяка – Тео поражался этому человеку; после обеда Тео пошел в «сад» – он же обещал; хотя хотелось завалиться на кровать и рисовать; всё, что случилось за день; но сад… розовый сад, решал Тео, основной цвет – красный и розовый, и чуть-чуть белого по краям, никаких сложных сортов, штамбовые и плетистые; и в самом центре – огромный куст «Каролюса»; как самая красивая девушка на вечеринке; они же не знают, что есть такой сорт, а он их поразит… Где-то через час блужданий по каким-то зарослям вокруг Рози Кин он вдруг понял, что это и есть тот сад, который ему нужно привести в порядок – и можно начинать хоть откуда – да хоть отсюда: вот несколько арок, на которых уже и без его помощи шикарно вьется плющ; вот дорожки, которые просто идеальны и для гуляния, и для ухода за кустами – разбитая плитка – не проблема – можно так и оставить, просто разровнять, подстричь траву; из-за развалин и горной местности здесь естественные террасы; насадить розовых кусты разной высоты, пусть идут переливы цвета – от красного к ярко-красному, к темно-красному, к розовому – медленно, постепенно, чтобы можно было сидеть на лавочке, курить и смотреть, какой фантазер был Бог; а наверху протянуть сетку из новогодних гирлянд… твою ж мать, думал он, с такими планами мне придется задержаться здесь лет на двадцать. Он вернулся, сказал, что ему нужно, Изерли выдал инструмент, перчатки из ткани, клетчатые, – сам шил? – пошутил Тео, ну да, ответил серьезно Изерли; Тео заткнулся и до самого вечера провозился в саду, разгребая камни и выдергивая траву; плечи и спину ломило; принял душ, переоделся – по пути забредая всё еще не в те коридоры; тонкий черный свитер в обтяг, очень теплый, с белыми полосками на рукавах; черные вельветовые штаны с классным ремнем – серебристым; кеды; пошел на исповедь к отцу Дереку; и, наконец-то, не заблудился, нашел часовню; там сидел Дэмьен, улыбнулся ему – в руках у него были красивые четки – из красного стекла; и сам он был весь в красном – бордовом, вишневом, цвета спелой малины – бархатные штаны, протертые уже чуть-чуть на коленях и попе, рубашка, галстук с розовыми полосками, пуловер; «извини, Дэмьен, но где…?» «отец Дерек в своем кабинете, это соседняя дверь; но ты подожди, там сейчас Ричи пинают» – шепотом; Тео встал у окна, за которым было уже темно, и он видел только свое отражение да пару веток, касавшихся стекла; руки горели от работы; ужас, второй день, а уже подрался с Ричи; и идет на исповедь; он на исповеди лет сто не был, с прошлой Пасхи, на это Рождество не успел; и в приход не зашел, сказать отцу Матфею, что уезжает – в Братство Розы; тут дверь, вся в фантастических узорах – виноградных лозах, фавнах, как шкаф у Андерсена – открылась, и вышел Ричи – отек у него не прошел, но и хуже не стало; «эээ… привет» сказал Тео; «привет» спокойно отозвался Ричи; опять весь в синем-голубом, рубашка, пуловер, джинсы; сделал пригласительный жест рукой; Тео вошел осторожно, оглядываясь, вдруг цапнет, клеща за шкирку бросит; но Ричи сразу пошел по коридору к себе. Кабинет у отца Дерека был в том же духе – Макфадьенов, Талботов, ван Хельсингов – три окна – днем, наверное, здесь очень светло, насквозь; старинный стол, весь в бумагах, и с ноутбуком, «маком», черным; огромный резной стул, с золотом и какими-то почти черными камнями; и два современных круглых мягких золотистых кресла у окна в центре; а между окнами – книжные полки; и на столе – аквариум в форме бокала для вина, и в нем – две золотые рыбки; золотистые и красные лампы повсюду, круглые, будто отец Дерек пришел в магазин и скупил всю партию, все вариации; сам отец Дерек сидел в одном из золотистых кресел и указал на соседнее; «садись, Тео» – это была не совсем исповедь, как привык Тео – скорее, разговор; отец Дерек спросил, гомосексуалист ли он; Тео подпрыгнул. – Можно, я скажу как есть? – Уже не радует, – ответил отец Дерек. – Мне это вообще не важно – секс, прикосновения, понимаете, девушки, парни. Я понимаю, почему это важно, я знаю, что еще пара лет, и меня тоже начнет кидать по стенкам от каких-то пока неведомых мне страстей и измышлений, но я уверен – с этим я справлюсь; на самом деле, меня куда больше возбуждают произведения искусства – кино, музыка, какая-нибудь восхитительная картина – «Свобода на Баррикадах», комикс Рэя Макфлая, фотография рекламная хорошая; все мои эрогенные зоны – в мозгу, понимаете? – Понимаю, – самое поразительное было, что отец Дерек действительно все понял, будто не раз уже слышал подобное. – И вас это не радует? – Тео подумал, что получится задорно, но получилось отчаянно. Отец Дерек улыбнулся, супер, подумал Тео, он реально голливудский актер в прошлом, невероятно красивый человек. Мне б в его годы такую улыбку – с хитринкой, бровь одну так, вверх еле заметно… – Очень часто нам говорят, что жизнь непредсказуема, что мы планируем одно, а получается в итоге… то, что все бы хотели. Я говорю не о преодолении общественного мнения и стереотипов; я здесь, чтобы научить вас не отступать от задуманного, чтобы вы умели самое главное – очень эгоистичное – никогда не предавать самих себя. Вы действительно выбираете себе странную жизнь, и мое дело подготовить вас не просто бороться с сомнениями… – Не иметь их. – Переступать через них, и если понадобиться – через их источник. – А если… – Если и вправду любовь? – Ну да. – Ага, попался! – отец Дерек схватил Тео за плечи, как делают, когда страшные истории рассказывают – «отдай свое сердце!» – и Тео завизжал. Отцу Дереку пришлось налить ему стопку «Джека Дэниелса», так по-настоящему испугался Тео… …На ужин было что-то фантастическое – картофель «Анна» – в сливочном масле, с беконом; салат из редиски и груши с зернами граната, миндальное печенье и компот из ревеня и клубники. Тео, преодолевая ломоту в суставах, помог Изерли убрать со стола; «Тео, иди в коечку» сказал Грин, видя, как морщится мальчик; «мне страшно; буду сидеть в комнате, а вы что-нибудь классное будете делать – кино смотреть, «Влюбленного Шекспира», ржать…» «а мы сейчас всё помоем и к тебе придем» Йорик подмигнул; Тео стало тепло, будто в плед завернули; он поверил и пошел в комнату, и лег; все ныло; но так хорошо; будто внутри играет классная музыка, Pulp «Common people», например; надо написать маме, проконсультироваться, я ведь никогда не делал сад, еще позадушат друг друга, точно как в пьесах Шекспира; и попрошу у нее росток «Каролюса»; есть специальные коробки для рассылки растений по почте; они с мамой их сотнями рассылали и получали; «Каролюс» ведь сможет доехать до Рози Кин, он же выносливый… вот была бы сказка… Ребята пришли где-то через полчаса; Тео уже начал подремывать и видеть рваные сны, кусочки, фрагменты, будто пазлы перепутанные, перемешанные; они принесли текилы; Грин, Йорик, Женя; «Роб пошел спать, у него башка болит, ему Женя заехал на тренировке, передает привет, Дэмьен что-то пишет, лучше ему не мешать, Дилан тебя стесняется еще пока» объяснили они; с собой принесли рюмки, пепельницу, соль и лимон; пили, смеялись, рассказывали какие-то безумные истории из жизни; Тео даже набрался смелости спросить, выпив, правда ли Йорик сын ван Хельсинга; «да… причем не единственный, – засмеялся Йорик, – у меня есть брат, младший, такой классный парень, рыжий, синеглазый, владелец паба, семейный бизнес; Себастьян Эббервиль – Басти; отличный повар и чемпион по ирландским танцам; я у него жил почти год, пока ремонтировали Рози Кин; у Басти квартира над пабом, вся в комиксах, такая классная, с барной стойкой, кроватями у потолка, с лестницами, над книжными шкафами; еще у него тоже группа – рокабилльная, они все такие с баками, коками, в узких джинсах, выступают пока только в пабе Басти; но столько народу на концерты набивается, просто жуть; и у него куча поклонниц; он красивее меня – настоящий Элвис, мальчик с пинаповской рекламы; и голос у него сладкий, как карамель; я его очень люблю; мы письма пишем друг другу километровые». Тео переживал, что надо будет соответствовать ночной пьянке – пойти купаться в море голым, как пугал Талбот, и там все эти понты, прыжки с обрыва, пройти по разрушенной лестнице на спор; но все просто сидели – на полу, подложив пледы, захваченные с собой, и болтали, смеялись; и Тео не заметил, как напился; мир закружился перед глазами; он все это время сидел на кровати и заснул в какой-то момент; ему снилось что-то яркое, город, полный солнца, будто он покупает на улице засахаренные фрукты вместо мороженого в вафельном рожке, и сверху фрукты поливают горячим шоколадом; «а вкусно-то как, подумал он, надо Изерли предложить» – и проснулся; хотелось пить; где ж я возьму пить, идти искать кухню в темноте – страшно; надо срочно-срочно выучить географию; и тут кто-то сказал: «воды, Тео?», и он почувствовал холодное рядом с пересохшими губами – стакан запотевший; Тео открыл глаза, сел резко на постели и расплескал себе на грудь. На кровати сидел Изерли, зеленая рубашка, синий пуловер; такой английский мальчик; рукава закатаны, и опять видно эти шрамы. – Что… что ты здесь делаешь? – Принес тебе воды. – Мне… который час? – за окном было темно; все тело передавило – он заснул в одежде, и его просто накрыли одеялом. – Пять утра. Не переживай, я всегда встаю в это время. Мне ехать на фермерский рынок, он работает до семи утра; самые свежие зелень и рыба. Просто зашел проведать, живой ты… послушник… – и засмеялся, легко так, не режуще, а будто ветер на шелковые лепестки в вазе дунул, и они полетели. – Моя комната между комнатами Грина и Жени, я слышал, как они вернулись; я читал… подумал, вдруг тебе плохо станет, вон даже тазик принес, потому что ребята пьют немало обычно… а ты не привык… – Ты читал? Ты вообще спишь? – Тео взял стакан и допил остатки воды – впрочем, Изерли принес целый графин. – Очень плохо. Я сплю с включенным светом, с книжкой под рукой… – Джейми Оливера? – Иногда, – ответил Изерли, он не обиделся, – по телику его я люблю больше. Иногда я читаю просто книги – романы там, не очень странные, то, что Дэмьен посоветует. – И что ты читал сегодня? – Изерли поражал его все больше и больше; он был как жемчужина – нежная и мерцающая, не бриллиант ослепительный; а вещь, на которую можно смотреть вечность… рябь воды… снег… звездное небо… он открывался, как цветок, ночной, неказистый, но с дивным ароматом. – «Девушку с татуировкой дракона» Ларссона, а до этого – автобиографию Стивена Фрая. Еще я люблю Вудхауза, у меня почти весь, и детские книги, – какой приятный у него голос; будто он всю жизнь с детьми работал – успокаивающий, ласковый, всепрощающий; лавандовый, темно-лиловый; глубокий, чистый; голова у Тео раскалывалась, и если бы говорил кто-то другой про свои любимые книги в пять утра, можно было умереть, а голос Изерли, такой тихий, он был как эта вода – то, что надо. – А я с собой привез «Трилогию Бартемиуса», она как раз детская, хотя такая нуаровая, я бы детям не давал читать. – О, я слышал про нее, но еще не добрался. – Возьми, там, на столе, первая называется «Амулет Самарканда». – Хорошо. – Тебя не смутит, если я разденусь и буду дальше спать? – Нет. Извини. Я ухожу уже. Мне нужно ехать. Я тебе хоть помог чем-нибудь? – Изерли… ты ясновидящий будто… я так хотел пить… – Ну ладно. Я рад. И ушел, тихо-тихо так, будто его и не было, приснился, привиделся; как голос Грина когда-то; Тео запутался в одеялах, потом выпутался; попил еще; лег и не стал засыпать – на молитву ведь идти через час, с отцом Дереком и Ричи; смотрел на огонь в камине, погасший почти, огоньки подмигивающие, будто едешь по ночной дороге в машине, и иногда попадаются дома, в которых еще кто-то не спит; и чувствовал такой покой – опять; абсолютное счастье; сладостные мурашки по шее; представлял, как Изерли едет в черном джипе по проселочным дорогам, занимается рассвет, и что он слушает по ночному радио, и как его выразительное лицо постоянно меняется, – как по небу несутся облака – ведь его никто не видит, и он может думать обо всех, все что угодно. А Изерли ехал по проселочной дороге, в черном джипе – сначала он вытряхнул из него весь мусор, оставшийся после Грина – тот старался, но все равно забывал обо всех фантиках и кожурках; археологических слоях; проветрил, потом залез и включил печку; радио он редко слушал, но сейчас настроил – на волну радиостанции Шинейд, в городке была своя круглосуточная; с поразительно хорошей музыкой; у Изерли было подозрение, что радиостанцию купил ван Хельсинг; по привычке всё контролировать – чтобы они в машине слушали хорошую музыку, если своего не возьмут; тихо-тихо – Изерли вообще не выносил громких звуков, если это не кухня – шкворчание, кипение, пара матов; Джонни Митчелл, потом фортепьянная тема из «Сумерек», потом «Rolling home» Fools Garden, потом что-то из Яна Тирсена; Изерли подошло, и он оставил волну. Он думал о Тео – зачем ему Братство Розы? Грину понятно – со своим талантом он давно бы уже покончил с собой; а ван Хельсинг учит его управлять видениями; использовать их, как газовую горелку, лопату, ружье – по назначению; Женя и Роб при всей их симпатичности совершенно асоциальны – они умеют только воевать; машины для убийства; стрелять они умели еще лучше, чем владеть мечами; Дэмьен – чернильное сердце и игры разума; когда он заходит в библиотеку, книги шепчутся и дрожат от нетерпения, как девушки при виде самого красивого мальчика в школе; Дилан Томас просто странный – замкнутый, холодный, его интересуют только загадки и зло; пожалуй, Дилан нравился ему больше остальных; с ним можно пережить все на свете, любое горе и радость – он кажется хрупким, как китайская фарфоровая чашка, но не боится ничего – ни Бога, ни дьявола – по-настоящему; ему бы Изерли доверил свою жизнь – в горах, под лавиной, или при кораблекрушении. А Йорик наверняка станет епископом, или кардиналом, или самим Папой – его дар – Иисуса – вдохновлять, влюблять и вести за собой; сейчас ему можно всё, пусть всё пробует, пусть пока играет со своей музыкой; он само солнце; тепло и сила; краски, чувства; именно после знакомства с Йориком Изерли понял, что еще раз попытается – жить. Отец и мать Изерли были богаты – дорогие автомобили на заказ, влиятельны и болезненно религиозны; и очень хотели, чтобы Изерли стал монахом; в каком-нибудь самом суровом ордене – с молчанием, темнотой; но это как-то теоретически – в общем-то, они были обычными родителями, просто строгими: Адвент и Великий пост, месса каждый вечер и две мессы в воскресенье; контроль всех книг и телевизора; чтение Розария всей семьей три раза в день; молитвы перед едой, утром и на ночь; Изерли, в общем-то, даже любил какие-то вещи – Рождество, Пасху, поездки – в Лурд, Ватикан, Иерусалим; его коротко стригли, никаких «человеков-пауков» на одежде; но зато у него были самые классные кеды, и карандаши и фломастеры в классе – они любили с мамой рисовать; клеить аппликации; мама сама делала новогодние гирлянды из блестящей бумаги, Изерли их обожал; им было хорошо вместе – они ездили в зоопарк, кататься на лошадях, в детский театр иногда – на кукол или оперу; часто Изерли там засыпал, и папа нес его на руках; и целовал в мокрый лоб; «спи, зайка»; а уж в приходе Изерли все обожали – настоящий ангел с рождественской открытки – всё время с четками, все молитвы знает наизусть, даже самые редкие; и такой тихий, видно, но не слышно ребенка. Родители гордились им, по-настоящему – он хорошо учился, ездил даже на олимпиады – по математике; но когда родилась Кира – мою сестру зовут Кира, подумал Изерли, а я и забыл; а потом родился Ансельм, – Изерли понял разницу между своей жизнью и их – они также ходили в церковь и терпели посты, но вот молиться с утра до вечера их никто не заставлял; слушали, что хотели – Эминема или тяжелый финский рок; потом учитель предложил Изерли заниматься математикой больше – выбрать профилирующим предметом – «куда ты будешь поступать?» спросил учитель; Изерли замялся – «я… я…. спрошу родителей» – посвящу свою жизнь церкви Изерли не смог выговорить; а потом услышал Киру – она сидела в гостиной с подружками, по телевизору шел фильм с Заком Эфроном, и одна девочка сказала – ой, он похож на твоего старшего брата, такой же клевый; «вам ничего не светит, – ответила она – он конченый человек, он уходит в монастырь»; Изерли даже попытался поговорить с родителями – ведь это неправда, он же может распоряжаться своей жизнью; ему так хочется – будто ветер звал его; полный специй, жасмина; он сказал о том, что не чувствует в себе такой силы Бога, которая нужна для монастыря; мир слишком привлекателен; и тут началась жесть, как любит говорить Женя. Родители назвали его «неблагодарным», еще какими-то бессмысленными словами; «забудь обо всем, – сказал отец, – нам было виденье, ты должен уйти в монастырь»; и тогда Изерли сбежал; он сбегал раз пять; он пел в переходах, покупал на это еду; но его находили социальные службы, полиция; и тогда отец начал его бить; это было ужасно; и еще стал запирать в подвал; крыс там не было, ничего такого, но была полная темнота и тишина, и еды ему не давали, только воду; после последнего побега Изерли пытался покончить с собой; один раз он наелся снотворного; его еле откачали; второй раз он вскрыл себе вены, там же, в больнице; на обеих руках; зеленым карандашом – взял из коробки для рисования – мама накупила карандашей, красок, мелков, по старой памяти; это было ужасно – больно, кровь из туалета выплеснулась в коридор; а когда отец попросил приора ордена, с которым говорили об Изерли задолго до всех этих событий, принять мальчика побыстрее, тот отказался – самоубийца, такой скандал; и сказал, что вообще бы мальчика вывести из церкви, раз такая беда; и даже, кажется, запросил какую-то такую бумагу; Изерли думал, что такого уже не бывает – все эти бумаги – отлучение, индульгенции – учебник по истории; но все равно был счастлив – может, сейчас они оставят меня в покое; но они не оставили; они закрыли его, только что из больницы, всего в бинтах, все в том же подвале; закрыли и уехали кататься на лыжах в Финляндию. Изерли просидел в подвале дней пять; пытался открыть дверь, изломал себе все пальцы; открылись порезы; опять пошла кровь; он кричал, сорвал голос, потерял сознание от голода и обезвоживания; очнулся он все в той же больнице, где все его уже знали; переживали бесконечно; все медсестры натащили ему в палату цветов и игрушек, хотя ему уже было пятнадцать лет; над ним стоял ван Хельсинг в белом халате; кто он, Изерли понятия не имел. Он был похож на темного ангела; «кто Вы?» – ван Хельсинг не улыбнулся; просто сжал ему руку; «все теперь будет хорошо, Изерли, держись»; он был в городе по делам; и священник местного прихода, немолодой, обаятельный, безгранично, как океан, добрый, внимательный, хромой – ветеран войны, попросил его об аудиенции, и рассказал о мальчике из семьи Флери, волнуясь, что не видел его на рождественской мессе; «они хорошие люди… были… со своими тараканами, ортодоксальные, но симпатичные в общем, если бы не история с их старшим мальчиком… они вбили себе в голову, что он должен посвятить свою жизнь церкви в расплату за их какой-то старый грех… они стали бить его после побегов; я пытался их увещевать, объяснить, что он просто ребенок… что у него должен быть выбор, но они не слышат… они перешли какую-то грань в своем разуме… я написал епископу, но тот сказал, что это личное дело семьи, и церкви лучше в это не вмешиваться, а то начнутся проблемы с социальными службами» «а где он сейчас?» «вся семья уехала на каникулы; но Изерли с ними не было; может, он дома смотрит телевизор наконец-то, один; а может… уже умер…» ван Хельсинг взломал дом, обошел все комнаты; потом выбил дверь в подвал и нашел Изерли; вынес его на руках, на лицо его было страшно смотреть; у него будто крылья черные выросли за спиной; родителей Изерли судили, приговорили к десяти годам тюрьмы каждого; сестру и брата отдали бабушке и дедушке; опеку над Изерли получил ван Хельсинг. Изерли не было на судах; он лежал в больнице и не хотел жить, чувствовал себя бездонно виноватым, что его существование разрушило жизнь всей семьи; никакие слова психолога не помогали, что виноваты родители, а не он. В газетах начался ад – дело раздули, превратили в очередной суд над католической церковью – откопали даже письмо родителей в местную газету с просьбой запретить последний фильм Мела Гибсона, «потому что он развелся». Толпы журналистов стояли у больницы, на имя Изерли приходили тонны писем – от самых разных людей – кто-то поливал грязью его родителей и католиков вообще, кто-то приглашал «найти свет и утешение» в своем приходе; ван Хельсинг охранял его от всего этого – выбирал письма – только простые, добрые, рассказывающие о своей собственной нелегкой доле и выходе из ситуации; пригрозил увечьями одному фотографу, который залез в больницу под видом медбрата. Ван Хельсинг приходил к Изерли в больницу каждый день: принес шахматную доску, ноутбук, игры, кучу книг; одежду; классную – мягкие свитера, рубашки голубые, зеленые, белые, полосатые, приталенные все, джинсы точно по бедрам, кеды, белье; «у Вас, наверное, столько дел, – сказал однажды Изерли, – а Вы торчите в этом Богом забытом городишке из-за меня; я для Вас такая помеха»; ван Хельсинг обнял его так хорошо, крепко и ласково, одежда его пахла кофе, табаком, дорогущей парфюмерией – еле слышно – мускатным орехом, апельсинами, ромом, кедром, амброй – словно пират Карибского моря – не зимний запах; «щас как тресну» сказал ван Хельсинг; Изерли заморгал и поверил – нет, не помеха; «я хочу тебя кое с кем познакомить; когда ты будешь готов принять гостя?» «кого?» «мальчика, который помог выбрать для тебя одежду; ему столько же лет, как и тебе, и жизнь у него была тоже долго не самой веселой»; Изерли оделся, всё заправил, поправил; и вошел Йорик; влетел; было ясно, что порядок ему ни к чему; он – гибель Помпей; еще худой и нелепый, еще не оброс мышцами, но уже красивый, как модель от Шанель; еще родного цвета волосы – темные, цвета горького шоколада; в красном свитере, черном коротком пальто, малиновых вельветовых штанах, черных высоких ботинках; он пах весенним влажным снегом; Изерли подумал, что уже сто лет не был на улице; Йорик пожал ему руку, крепко, по-взрослому; он был похож на песню The Depeche Mode, ночной прекрасный странник, полный тайн; «я принес тебе кучу кина»; они пили горячий шоколад и смотрели «Темного рыцаря», потом «Гладиатора», валяясь на диване, вытянув ноги; никакого напряга; будто были знакомы лет сто; Йорик жил в гостинице; ван Хельсинг тоже спас его – у Йорика родами умерла мать; отец был сумасшедшим, нацистом, бил и насиловал Йорика; Йорик рассказал это спокойно, после фильма; они еще сварили по горячему шоколаду – ван Хельсинг подарил на день рождения Изерли – в больнице у Изерли был день рождения – свою старую итальянскую кофемашину с капучинатором, «будешь об нее греться» – и Изерли обожал: прижаться к ней и слушать гул внутри; назвал её Джемма; и первое, что научился делать на ней – горячий шоколад, самый разный – белый с корицей, черный с мороженым и сливками; он обнаружил, что после бесконечного поста обожает вкусы; Йорик ему помогал; они намешали в шоколад малинового джема, апельсинового сиропа; Йорик все время перемещался, танцевал – у Изерли стоял музыкальный центр, он всё время слушал радио, пытаясь найти музыку, которая ему нравится; танцевал Йорик очень классно; балетные па с хип-хопом; «а чем ты сейчас занимаешься?» спросил Изерли; «я пою; я пел в церковном хоре дома; я обожаю петь – я тогда будто лечу»; и он спел Изерли пару своих песен; и несколько оперных арий; голос у него был фантастический – всё было в этом голосе – море, небо, звезды, сосновые леса, корабли, старинные города; «я познакомился через ван Хельсинга с одним парнем, Грином Гриммом, он музыкант, играет вообще на всём – на пианино, барабанах; но больше всего он любит гитару – видел бы ты ее, белая с золотом, и розовой пинаповской девочкой; мы сколотили группу; он пишет музыку; я слова»… Изерли просто лежал на диване, смотрел на Йорика и улыбался; его поразило количество жизни в Йорике; он был как Рождество, полный огней, необъяснимой радости; красный цвет, расшитый золотом; Изерли никак не мог понять, почему Йорик так счастлив, когда у него в жизни было столько горя; он спросил Йорика; а тот ответил – «мой отец не был плохим, он был просто несчастным… мне его жаль… а я всегда был таким – я всегда чему-то рад… я рос в очень красивом месте, там такое красивое море, розовое, с кусочками льда, и северное сияние; и у меня были друзья; мы строили замки из песка, лазили по деревьям; ходили вместе в школу и хулиганили, я был даже влюблен в одну учительницу; я могу плакать, могу злиться, ломать вещи, но весь мир принадлежит мне!» и раскинул руки в разные стороны и стал прыгать на диване, поверх Изерли, потом упал на него и стал щекотать, щипать; Изерли орал и смеялся; они даже подрались; упали на ковер, запыхавшиеся, взъерошенные; Изерли будто проснулся от удара. «А куда ты потом поедешь?» «ну, мы с этим парнем, Грином, записали демо, отправили на одну студию, и нам предложили записать альбом; класс, правда? поедем писать альбом в Лондон; а вообще, я живу в Братстве Розы; знаешь, что это? я думаю, что ван Хельсинг повезет тебя туда же» – «я не вынесу этого больше, – сказал Изерли ван Хельсингу, – религии… месс… вообще… я никогда не стану священником» «Братство Розы не для этого, – ответил ван Хельсинг, – у нас не семинария» «воином я тоже не смогу стать… у меня сил хватает только на то, чтобы встать утром» «подумай, что тебе нравится больше всего». Изерли подумал – он понял, что вопрос не праздный: «дома меня не трогали только, когда я что-то делал по хозяйству – у нас были слуги-мексиканцы, но я любил им помогать – это отвлекало меня от размышлений на тему «как я несчастен» – всякие эти… помыть полы… загрузить машинку стиральную… ведение хозяйства – это ведь своя религия; под религией я понимаю порядок» «вот и построй свой мир, свою религию; будь демиургом; нам там очень нужен порядок; парни – они ведь знаешь, к порядку не приучены…» «но ведь однажды вы потребуете от меня выбрать…» «я хочу только одного, – сказал ван Хельсинг, – чтобы ты выбрал жизнь»… Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/nikki-kallen/rasskazy-o-roze-side-a/?lfrom=390579938) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.