Сетевая библиотекаСетевая библиотека

Тайна предсказания

Тайна предсказания
Тайна предсказания Филипп Ванденберг Одаренный молодой человек Леберехт, сын могильщика, которого объявили колдуном, бежит из родного города в Рим. Никто не знает, что с собой он прихватил единственный экземпляр запрещенной книги Коперника, хранившийся в бенедиктинском монастыре. Леберехт собирается обнародовать книгу, чтобы отомстить за отца, ведь неизвестная работа Коперника содержит страшную тайну. Но Церковь строго хранит свои секреты… Филипп Ванденберг Тайна предсказания Переведено по изданию: Vandenberg P. Der Fluch des Kopernikus: Roman / Philipp Vandenberg. – K?ln: Bastel L?bbe Verlag, 2002. – 507 S. © Bastei L?bbe AG, K?ln, 1996 © Shutterstock.сom / Khomenko Maryna, FXQuadro, donatas1205, обложка, 2016 © Hemiro Ltd, издание на русском языке, 2016 © Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», перевод и художественное оформление, 2016 * * * Предисловие В году 1582-м старый юлианский календарь был заменен новым, христианским летосчислением, которое используется и сегодня. В основу этого календаря, названного в честь Папы Григория XIII, легли исследования и расчеты итальянского астронома Луиджи Лилио и немецкого иезуита Кристофа Клавия. Календарная реформа ознаменовалась примечательным явлением: за четвертым октября 1582 года сразу следовало пятнадцатое октября. Таким образом, десять дней были вычеркнуты из памяти человечества. В этом романе описаны события, которые могли привести к исчезновению этих десяти дней. Так что действие имеет реальную основу, а вымышленные и исторические лица смешаны совершенно намеренно. Глава 1 Соблазн и грех В Лето Господне 1554-е, в 1484 году от разрушения Иерусалима, в год 224-й от изобретения пороха, в год 110-й с начала книгопечатания, в год 62-й с открытия Нового Света и на 37-й год после Реформации нечестивого доктора теологии из Виттенберга[1 - Лютера. (Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное.)], то есть ничем не примечательный год, на Сретение, за отправлением своего ремесла скоропостижно скончался, сжав лопату, как самую великую ценность, столь же неприметный могильщик Адам Фридрих Хаманн. Словно предчувствуя, что этой могиле суждено стать местом его собственного упокоения, Хаманн по необъяснимой причине выкопал узкую, но необыкновенно длинную яму, уж никак не годившуюся для вдовы кожевника, которой она предназначалась. Хаманн же, напротив, обладал столь внушительным ростом, что при жизни возвышался над большинством людей на целую голову. Это тем более бросалось в глаза, потому что Хаманн с юных лет, после того как проказа лишила его всех волос, носил красный колпак, который, однако, скорее подчеркивал, чем скрывал этот изъян. Считалось, что его разбил удар, но прачки с реки, всегда осведомленные лучше всех, утверждали, что Лысый Адам – Хаманна все так называли – умер от разбитого сердца, ведь в день непорочного зачатия Девы Марии ему пришлось рыть могилу своей жене Августе, которая заболела оспой и спустя несколько дней скончалась. Едва Августа, эта благочестивая женщина, была похоронена, Лысый Адам составил завещание – не столько для того, чтобы разделить свои скромные пожитки между двумя детьми, сколько ради особых распоряжений, которые он оставил на случай собственной смерти. Ремесло могильщика и связанные с ним работы в освященной земле укрепили в нем убеждение, что многих людей хоронят в состоянии ложной смерти. Хаманн находил останки бедняг, впившихся ногтями в крышку гроба; иные же лежали на боку, а не на спине. Опасаясь, что и его может постигнуть та же участь, Лысый Адам в завещании распорядился, чтобы к его гробу приделали железную трубу в девять локтей длиной, дабы он, если будет похоронен ошибочно, мог криком подать знак. Навязчивая идея Лысого Адама не нашла сочувствия у младших духовных чинов монастыря Святого Михаила, на кладбище которого он предал земле бесчисленное множество бренных останков, и была наотрез отклонена. Возможно, праху Адама Фридриха Хаманна и суждено было бы в названном году подвергнуться подобному безнадежному погребению, как и тысячам других до него, когда бы устное пожелание благочестивого могильщика не достигло ушей коадъютора его преосвященства в Домберге. Тот слыл будущим святым: во-первых – потому, что ежегодно постился с Пепельной среды[2 - Среда на первой неделе Великого поста. Первый день Великого поста в Римско-католической церкви.] и до Пасхи, вкушая только воду, как Господь в пустыне; во-вторых – потому, что мог наизусть рассказать Пятикнижие и все четыре Евангелия и благодаря этой способности даже во время торжественных месс не пользовался требником. Его слово имело такой же вес, как и покупное отпущение грехов от святого Петра в Риме. Этот мудрый муж с серьезностью проповедника заявил, что ни Божьи, ни церковные законы не предписывают, каким образом следует предавать освященной земле бренные останки христиан: вертикально или горизонтально; да и указаний по поводу одежд не было обнаружено в христианском учении. А потому надо исполнить последнюю волю Хаманна, жившего в вере и праведности и посредством своей лопаты проявлявшего христианскую любовь к ближнему. И он сам, и все христианско-католические души Европы должны задаться вопросом: а не является ли такой способ погребения наиболее подобающим? И куда пойдет душа в случае мнимой смерти? Этот святой человек рассуждал так: к Богу она отправиться не может, ведь тогда человек оказался бы мертвым на самом деле; пребывать в теле она тоже не может, поскольку в этом случае тело проявляло бы признаки жизни. О, какая мука душевная! Ввиду такого теологического противоречия Адам Фридрих Хаманн и был похоронен со своей трубой, которая возвышалась над могильным холмиком подобно дымоходу прибрежной рыбацкой хижины. Он попросил Леберехта и Софи, своих детей, заглядывать каждое утро на кладбище и, склонившись к узкой трубе, прислушиваться или, прижавшись губами, шептать в нее. Леберехт, рослый парень четырнадцати лет, был точной копией своего отца, если не считать волос, длинными кудрями спадавших ему на плечи. Софи, его сестра, была на два года старше и не имела ни малейшего сходства ни с отцом, ни с матерью, что могло быть лишь на пользу внешности девочки. Спустя две недели Леберехт и Софи решили прекратить посещения кладбища Святого Михаила, напоследок сказав над гробом отца слова прощания. Когда они вернулись домой, их ожидал важный высокомерный гость. Пышно разодетый, как странствующий торговец, с роскошным бархатным колпаком на голове, он сидел на деревянной скамейке у входа, поглядывая на бледное зимнее солнце. Софи, тотчас узнав его, поняла, что ничего хорошего этот визит им не сулит. Важный щеголь был Якобом Генрихом Шлюсселем, трактирщиком с Отмели, о котором их мать говаривала, что он проходимец, – подробнее она не распространялась. Тревожно, почти испуганно Софи схватила брата за руку, и тут мужчина подошел к ним. – Видит Бог, я к этому не стремился, у меня и без того дел хватает. Но так уж решил магистрат. Короче, я – ваш опекун, – с надменным видом заявил он. Софи, прозванная Фиалочкой за удивительно прозрачную кожу, выпустила руку Леберехта и принялась поправлять длинное платье, точно желая продемонстрировать свою аккуратность; затем девушка взглянула на Шлюсселя и нерешительно ответила: – Что ж, да будет так во имя Святой Девы! И, обратившись к Леберехту, который стоял, застыв соляным столбом, произнесла: – Ну, скажи, ведь это честь для нас. Правда же? Леберехт рассеянно кивнул. Ему трудно было принять эту ситуацию. Опекун? Зачем им опекун? Они с Софи достаточно взрослые, чтобы самим о себе позаботиться. Наконец он ответил: – Это честь для нас, господин опекун. Но от трактирщика с Отмели, который хорошо разбирался в людях, не укрылось, как у Леберехта при этом сузились глаза и изменился голос. Шлюссель вытер нос рукавом своего наряда, громко откашлялся и смачно плюнул на дорогу, что позволительно было лишь человеку уважаемому. – Ну что ж, вот и договорились, – несколько смущенно сказал он. – После обеда жду вас у себя, чтобы обсудить все остальное. И наденьте чистое платье! Поняли? – Да, господин опекун, поняли, – отозвалась Софи, пытаясь сгладить возникшую неловкость. – Да, господин опекун. Утонченный господин Шлюссель поднялся со скамейки и направился к ратуше на мосту. Леберехт разглядывал рукава своего камзола. Конечно, по ним было видно, что камзол этот еще его отец нашивал. Края рукавов поистрепались, швы истончились и вряд ли поддались бы починке, но разве он недостаточно чисто одет? Куда опрятнее, чем можно ожидать в его положении! Софи, которая, казалось, читала мысли брата, отвела Леберехта в дом и увлекла его наверх, на второй этаж. Две комнатушки, каждая с окном на улицу и с покрытой сажей перегородкой, половину которой занимала выложенная из кирпича печь, – таким был дом их детства. Шум с городской пристани, где разгружались длинные речные баржи и уже с раннего утра кричали рыночные торговки, расхваливая свой товар, так что эхо отдавалось в узких переулках; густой дух жареной рыбы, смешанный с теплой вонью потрохов; едкий дым из кузни на первом этаже, покрывший весь дом слоем свинцовой копоти; ребячий визг днем – таковы были воспоминания о беззаботном детстве. И вот теперь все это должно разом кончиться? Сквозь маленькие окошки пробивались слабые лучи, которых хватало, чтобы осветить длинный стол и деревянные лавки по обе стороны. Леберехт упал на родовую скамью, к которой его сердце прикипело как к самому дорогому имуществу, уронил на стол скрещенные руки и зарылся головой в рукава камзола. Он рыдал. Только теперь он понял, что означала для его дальнейшей жизни ранняя смерть родителей. Больше, чем мать, Леберехт любил своего отца. Он восхищался отцом и преклонялся перед ним, ведь тот знал все на свете и мог ответить на любой вопрос. Несмотря на то что Лысый Адам никогда не посещал латинскую школу, он отличался замечательной образованностью, даже ученостью, что никоим образом не пристало могильщику. Адам Фридрих Хаманн, могильщик с горы Михельсберг, все свои знания приобрел сам; он был частым гостем в монастырской библиотеке, куда более частым, чем почтенные братья, которые надевали белые манжеты на рукава своих черных сутан, чтобы изучать слово Господа или премудрости науки, и после этого засыпали. Могильщик, сведущий в чтении и письме, разбирающийся в законах геометрии, которые вывели Пифагор и Эвклид, был явлением в высшей степени необычным и подозрительным. Его образ жизни давал пищу для множества слухов и сплетен; Хаманна называли подлейшим иезуитом-ренегатом, который из-за женщины отвернулся от Святой Матери Церкви. Главной же причиной этих наветов было то обстоятельство, что Хаманн читал евангелистов по-латыни, как и положено было каждому набожному христианину во времена до Лютера, если он хотел познать слово Божье в его истинном виде. Поскольку Хаманн не имел средств, чтобы послать своих детей в школу, но имел природную тягу ко всему, что было связано с наукой и образованием, он играючи и без понуждения обучил дочь и сына чтению, письму (в том числе по-латыни) и закону Божьему. Наряду с этим, а вернее, в первую очередь, он отправил Леберехта в ученики к каменотесу Карвакки. Это отвечало склонностям мальчика, ибо ничто так не волновало его, как колонны и скульптуры из мелкозернистого песчаника, придававшие высокому собору необыкновенное величие. Мягкий камень возрастом в триста лет, которому было так же далеко до твердости мрамора, как маленькому городку на реке до папского Рима, начал проявлять первые признаки разрушения, и Карвакки возглавил цех каменотесов и строителей, чтобы с помощью двух дюжин подмастерьев и множества поденщиков вести ремонтные работы. Карвакки из-за труднопроизносимого имени, а также потому, что это внешне соответствовало действительности, прозвали Большеголовым. Он относился к тем нередким людям, которые в равной степени вызывают презрение и восхищение. Большеголовый был родом из Флоренции, однако по-франкски говорил лучше, чем заносчивые каноники. Он был гением, когда требовалось заменить поврежденную руку, вьющуюся прядь или отколовшийся край каменного одеяния какой-нибудь статуи. Карвакки без труда удавалось сымитировать технику оригинала, и, хотя в соборе едва ли было хоть два произведения, принадлежавших руке одного и того же мастера, его искусство по восстановлению не оставляло ни малейших следов. Но вместе с тем он был склонен к выпивке, распущенным бабенкам, расточительному образу жизни и дракам, частенько брал в долг. Сварливый, как прачки на реке Регниц, Карвакки не пропускал ни одной стычки. Да что там! Казалось, он волшебным образом притягивал к себе проблемы, как черт грехи, особенно в общении со священниками, от которых получал хлеб и работу. На Леберехта Хаманна смелость наставника производила глубокое впечатление. Он сам видел, как Большеголовый по дороге к Домбергу плюнул под ноги проповеднику, доктору Атаназиусу Землеру, всегда перепоясанному пурпуром, да и пошел своим путем. И это – по отношению к святому мужу, которому господа из магистрата, преклонив колена, целовали перстень, а их жены трижды истово крестили свою шнурованную грудь! Леберехт почувствовал на волосах ладонь Софи и услышал ее голос: – Все будет хорошо. Шлюссель – человек хороший, поверь мне! Юноша отер ладонью лицо. Он кивнул, хотя слова сестры ничуть его не убедили. – А кто такой опекун? – спросил Леберехт и поднял глаза на Софи. Та пожала плечами, прочертила пальцем крест на столешнице и неуверенно ответила: – Ну, это как бы заместитель отца, который будет присматривать за нами, платить за твое обучение и охранять мою невинность. Леберехт посмотрел в окно и уточнил: – А почему именно Шлюссель, трактирщик с Отмели? – Трактирщик с Отмели – человек зажиточный, честный и уважаемый, и, хотя он мог бы позволить себе иметь больше детей, чем любой другой в городе, у него лишь один-единственный сын. Мы должны быть благодарны Шлюсселю, слышишь? Говоря все это, Софи начала вынимать белье из шкафа, который был устроен во внутренней стене и замаскирован широкой деревянной рамой. Она взялась укладывать вещи в высокую ивовую корзину, какие носят на спине рыночные торговки, и напомнила брату, указав на холщовый мешок: – Тебе тоже надо собрать свое платье. От предчувствия мрачного будущего, пугавшего Леберехта подобно опасному чудовищу, лицо юноши окаменело. Его охватил страх, такой страх, который превосходил даже скорбь о потере отца. Он чувствовал себя таким заброшенным, одиноким и беспомощным, как никогда в жизни. Словно во сне Леберехт собрал свою одежду, затолкал ее в мешок и взялся за кожаный ремешок деревянного ящичка, где хранился инструмент каменотеса – его гордость и единственное достояние. Даже не бросив последнего взгляда на обстановку своего счастливого детства, он покинул сумрачную комнату, шумно спустился по узкой крутой лестнице и вышел на воздух. Софи растерянно следовала за ним с ивовой корзиной на спине. Пока они брели вверх по реке к мосту, который вел от бедного квартала работяг через реку к Отмели, Леберехт не сказал ни слова. Глядя на брата, опустившего глаза долу подобно канонику во время «Мизерере»[3 - «Мизерере» (в переводе с лат. «Помилуй»), католическое песнопение. (Примеч. ред.)], Софи вдруг вспомнила слова ободрения, которые часто повторял их отец, когда того требовали трудные обстоятельства. «Выше голову, мой мальчик, где же твоя гордость?» – сказала девушка и улыбнулась. Тут уж Леберехту пришлось рассмеяться, хотя глаза его влажно блестели, как темные ягоды в утренней росе. Без этого ободрения Леберехту вряд ли удалось бы сбросить покров, окутавший мысли и вызывавший в его воображении все убожество их будущего существования. Юноша с усилием растянул губы в улыбке, кивнул сестре и демонстративно вскинул голову. Так, с шутками да смешками, они прибыли к трактирщику на Отмель, к фахверковому дому с широким белым фасадом и окрашенными в красный цвет балками. По обе стороны от входа со стрельчатым сводом и двустворчатыми воротами, обитыми железными ромбами наподобие щита крестоносца, тянулись окна с переплетами и круглыми стеклами. Три или четыре каменные ступени вели в большое сводчатое помещение, вымощенное красным кирпичом. Слева, справа и впереди виднелись стрельчатые дверные проемы. Между ними вдоль стен стояли длинные черные скамьи и отслужившие свой срок винные бочки вместо столов. Хотя было еще светло, трактир уже был полон и гудел шумом попойки. Леберехту, как и его сестре, еще никогда не доводилось переступать порог трактира, и они растерялись. Однако толстоватый парень, жевавший вяленую конскую колбасу и с наслаждением сплевывавший на пол шкурки, вывел Леберехта и Софи из их затруднительного положения. – Сироты Хаманн! – крикнул он снисходительно, что уж никак не пристало мальчишке его возраста. – Господи, спаси нас от всякого отребья! – При этом он небрежно перекрестился зажатой в руке колбасой. Леберехт бросил свой мешок с одеждой на пол и уже замахнулся деревянным ящиком, чтобы ударить заносчивого толстяка, как вдруг из двери, что слева, появилась массивная фигура старого Шлюсселя, и эхо его сильного голоса прокатилось под сводами: – Кристоф! Silentium! Abitus![4 - Тихо! Исчезни! (лат.) (Примеч. авт.)] Толстоватый юнец опустил голову, повернулся и торопливо удалился, словно дрессированная собачонка. С усмешкой, но нахмурив брови, трактирщик с Отмели навис над сиротами. На нем был темно-красный благородный камзол с пышными рукавами. Убрав руки за спину и плотно сдвинув толстые ноги, он раскачивался и приподнимался на пятках, будто хотел казаться еще выше. Взгляд его не отражал ни малейшего сочувствия, скорее даже был угрожающим. – Марта! – гаркнул Шлюссель, и по боковой лестнице в зал сошла красивая рыжеволосая женщина. Ее гордая стать была столь же известна в городе, сколь и ее благонравие и доброта. Дважды в год, на праздники Богоявления и Святой Марты, эта женщина кормила бедных и снискала тем всеобщую благодарность и подозрение, что она – святая, как та благочестивая Елизавета Тюрингская, которая во время голода ежедневно кормила девятьсот человек, а после смерти мужа нашла приют у своего дяди, епископа. Без сомнения, Якоб Генрих Шлюссель и его супруга Марта были такими же противоположностями, как вода и огонь, небеса и преисподняя, добро и зло. И если Марта излучала добро, то трактирщик с Отмели – коварство. Можно лишь гадать, какое стечение небесных или земных обстоятельств свело вместе этих двух людей, но, вероятно, за тем скрывался закон физики, согласно которому противоположности испытывают самое большое притяжение, в то время как согласие и гармония отталкиваются, как одинаково заряженные магниты. И если Марту считали красавицей и святой, то трактирщика с Отмели называли высокомерным, тщеславным, низким мошенником, для которого его заведение было лишь игрушкой. Обычно он разъезжал по стране, устраивая множество сделок и следуя своему любимому девизу: «Делай деньги с помощью денег». Шлюссель любил игру, радости застолья, прекрасный пол, и люди шептались, что благородную Марту он держит в своем доме лишь для того, чтобы украсить себя ею, как драгоценностью. Во всяком случае – и это ни для кого не было секретом – страсти свои он утолял с распутной аристократкой по имени Людовика, которая была полезна и архиепископу, – вероятно, по той же причине. Перед своей женой Шлюссель попытался выглядеть радушным, что ему не слишком удалось, когда он сказал: – Вот они, сироты с Гавани! В этих словах было столько высокомерия, что Леберехт готов был развернуться и бежать вон. По крайней мере, с этого момента юноша знал, что он здесь не задержится. Он молод, крепок и не дурак. Чтобы выжить, он не нуждался в Шлюсселе. В знак приветствия госпожа взяла Леберехта и Софи за руки и пожала их. Леберехт наслаждался теплом, исходившим от Марты. – Я не могу быть для вас матерью, – сказала трактирщица, – но я буду заботиться о вас, как если бы была вам сестрою. – Правильно! – вмешался трактирщик. – Наверху, под крышей, подготовлена комната. Марта вам покажет. По пяти крутым лестничным пролетам они поднялись наверх. Рядом с голубятней, там, где были и спальные места прислуги, находилась маленькая каморка с кроватью из узловатой древесины и с крохотным окошком с видом на Домберг – Соборную Гору. От широкого камина, стоявшего посреди убогой комнатки, распространялось приятное тепло. Леберехт и Софи огляделись. Комната только для них двоих! Даже у родителей они не имели отдельной комнаты. Отец, мать и двое детей спали на одной кровати – в квадратном ящике с деревянным навесом над ним для защиты от холода, который шел сверху, и от насекомых, которые ночью могли упасть с потолка. – Теперь все будет хорошо, – мягко произнесла Софи, когда хозяйка удалилась. Леберехт покачал головой, как будто не верил ее словам. Затем он сказал сестре: – Не верю я в доброту этого Шлюсселя. Должно быть, у него есть какая-то причина, чтобы с такой готовностью стать нашим опекуном. Трактирщик с Отмели ничего не делает без собственной выгоды! – Ну, может, так захотела его жена. Хозяйка – женщина добросердечная. Это ведь каждому ребенку известно. Слава Богу, трактирщик избавил нас от сиротского дома. Самой большой заботой Леберехта было продолжение своего обучения. Откуда ему взять те двенадцать гульденов платы в год, которые требовал Карвакки? Вечером, за общим супом, трактирщик с Отмели в присутствии жены Марты и сына Кристофа объявил, как он представляет себе будущее приемных детей. Софи должна занять место служанки – без оплаты, но за харч и одно новое платье в год. Плату за учение Леберехта в течение двух лет Шлюссель возьмет на себя, в счет тех денег, которые будут получены из наследства покойного Адама Фридриха Хаманна, оцененного трактирщиком, после выплаты всех издержек, примерно в тридцать пять гульденов. В то время как Якоб Генрих Шлюссель не торопился пускаться в дальнейшие объяснения по поводу того, что касалось опекунства, Марта смущенно помешивала суп. – Разумеется, у вас может возникнуть вопрос, почему именно трактирщик с Отмели взял опеку над вами… – произнесла женщина. – Ваша доброта всем известна, – перебила ее Софи. Та опустила глаза и продолжила: – Господь Всемогущий послал нам лишь одного сына. Такова была его воля: покарать нас за наши грехи и не дать другого потомства. Всякому виден позор греха, висящего над нашим домом, – единственное дитя. И, взяв вас в приемные дети, мы хотим стереть это позорное пятно. Отныне вы принадлежите к нашей семье. Казалось, Марта испытала облегчение, объяснившись. Однако трактирщик и его сын выглядели довольно растерянными. Слова женщины – и это было очевидно – вызвали у обоих неприятное чувство. После паузы Шлюссель провел ладонью по волосам своего толстого сына и гордо заявил: – Зато этот единственный отпрыск доставляет нам много радости. Кристоф посещает иезуитскую школу. Он штудирует латынь, математику и учение Эвклида об элементах. – И обратился к сыну: – Скажи что-нибудь по-латыни, чтоб они видели, какой ты умный! Скажи что-нибудь! Кристоф смущенно начал: – Gallia omnis est divisa in tria partes… – Partes tres! – прервал его Леберехт. – Gallia est omnis divisa in partes tres![5 - Вся Галлия подразделяется на три части (из «Записок о галльской войне» Цезаря). (Примеч. авт.)] Трактирщик рассмеялся: – Подмастерье каменотеса пытается поучать ученика иезуитской школы! – Почему бы и нет? – дерзко произнес Леберехт. – Если он умеет лучше говорить по-латыни… – Ты? Ты?! – Старый Шлюссель стал смеяться еще громче. – Ты утверждаешь, что знаешь латынь? И кто же тебя научил? – Мой отец, – коротко ответил Леберехт, а Софи гордо кивнула. – Могильщик? – Да, могильщик. Шлюссель продолжал трястись от смеха. – А кто же, с позволения сказать, учил его, могильщика? – С позволения сказать, монахи Михельсберга. Трактирщик в изумлении осекся. Толстый парень выглядел сначала растерянным, затем возмущенным, и в конце концов плаксивым голосом заявил: – Монахи с Михельсберга не держат латинской школы! – Не держат, – подтвердил Леберехт, – но у них большая библиотека с множеством латинских книг. Я сам видел. Парень запальчиво крикнул: – Неучам не положено читать книги! Леберехт наморщил лоб. – Это кто сказал? – Святая Матерь Церковь. Она позволяет читать лишь те книги, которые написаны в христианской вере. А чтобы распознать, что книга содержит христианское учение, надо быть образованным. – Таким, как ты. – Да. – Но Гай Юлий Цезарь был язычником! – Совершенно верно! – Однако ты читал его сочинения. – Я читал их, осознавая, что его сочинения языческие. А неуч читает их безо всякой критики. Это опасно для веры. Леберехт вскинул брови, но промолчал. Однако с этого часа он испытывал к зажравшемуся пузану одно лишь презрение и знал, что рано или поздно это должно привести к столкновению. На следующее утро – это было пятое воскресенье поста – Марта Шлюссель отправилась на мессу в собор вместе с Кристофом, своим родным сыном, и Леберехтом, сыном приемным. Софи же должна была заняться работой на кухне. Новость о благородном решении трактирщика с Отмели взять к себе сирот распространилась с быстротой молнии, и этот неожиданный шаг нашел всеобщее одобрение. Марта, которая столь же охотно выставляла напоказ свою красоту, сколь и свою набожность, для защиты от мартовского холода прикрыла плечи черной накидкой. Под ней было зеленое шерстяное платье с широкими вертикальными полосами из бархата – наряд, в равной степени вызывавший восхищение и женщин, и мужчин. Миновав ворота Георгия, они вступили в собор через обращенные к городу ворота Милости. Мессу читал пробст[6 - Титул в христианских церквях. Настоятель собора.]. Сам же епископ скорее безучастно следил за происходящим со своего красного кресла в затянутых черным хорах Петра. После оглашения Евангелия к пятому воскресенью поста на каменную кафедру взошел проповедник Атаназиус Землер. Поднялось волнение, а затем прихожане как прикованные уставились на маленькую тощую фигуру над их головами. Землер наслаждался благоговейным ожиданием; его бесконечно долгий взгляд скользил по толпе верующих, словно он выискивал грешника. Наконец Землер своим тонким голосом тихо произнес: – Да будет Господь милостив к вам, бедные грешники, к вам, жалкие, греховные создания, к вам, орудия дьявола и злых сил, которых вы, прах, – голос его звучал все громче и громче, – изгоняете изо дня в день с помощью даров Господних. Но Господь Всемогущий покарает вас вечным адским пламенем. Слуги сатаны будут жарить вас на раскаленном железе и четвертовать зазубренными мечами, и вопли ваши будут громче труб иерихонских, и будут они заглушать гром небесный… В соборе царила мертвая тишина. Люди стояли, склонив головы. Марта набросила черную накидку на голову и судорожно сжала ее края под подбородком. Леберехт, на которого исступленные слова проповедника произвели небольшое впечатление, видел, что Марта пристыженно опустила глаза. К его изумлению, даже Кристоф принял покаянный вид. – Мука, – продолжал Землер, простирая руку над толпой, – мука адская будет невообразимой, неизмеримо большей, чем крест и скорбь, терзания и боль, переполняющие эту юдоль. Но, сколь бы велики и многообразны ни были эти муки, они все же ограниченны и умеренны и никогда не выпадают одному и тому же человеку все и сразу. Тот, кто беден, не болен утробой. Кто болен, не будет подвергаться насмешкам. Кто опечален, не будет страдать от жажды и голода. Тот, кто ненавидим и мучим одним человеком, не страдает от преследований со стороны всех людей. Болезнь глаз не причиняет боли рукам. Хромота не вызывает зубной боли. Тело страдает, зато дух не смущен. Всегда у человека остается что-то, свободное от муки. А если больной временами воображает, что все и везде причиняет ему боль, то ясно же, что та самая боль, которая поражает один член, не может быть разом во всех членах. Ведь там, где его мучит жар, он не может страдать от холода. Там, где его тошнит от еды, он не может быть мучим голодом. И то страдание, которое человек испытывал вчера, сегодня он почувствовать не может. Но говорю вам, грешники, перед Господом Всемогущим: все адские муки обрушатся на вас разом, все боли и страдания в наивысшей степени и одновременно. Мысленно загляните в больницы и богадельни, полные чумных и увечных. Послушайте, как бедолаги кряхтят и стонут, скулят и вопят. Этот – из-за невыносимых болей в голове, тот – из-за зубной боли, иной – от рези в кишках. У одного руки и ноги переломаны, как сухие сучья, у другого – пробита голова, у третьего – проткнут живот, у четвертого – холодная гангрена съела рот и нос. Доктора каленым железом жгут и острыми ножами режут живую плоть. Здесь они отпиливают от трепещущего тела руку, там – ногу. Повсюду стенания и скорбь, и вряд ли найдется кто-то, способный смотреть на это ужасное зрелище, не потеряв сознания. А теперь представьте себе все муки, которые когда-либо изобретали жестокие тираны, совершая их в отместку своим врагам или от ненависти к мученикам Христовым в своем дьявольском неистовстве. Только гляньте на пыточные скамьи, на которых людей растягивают подобно дрожащим убойным животным, на виселицы и колеса, где их расчленяют живьем, на кнуты и «скорпионы», которыми бьют до костей, чтобы потом посыпать солью. Чувствуете запах раскаленных сковород, на которых грешников варят и жарят? Представляете, как расплавленным свинцом им заливают рот, а смолой обмазывают их тела и поджигают? Вообразите все, что только можете измыслить о мучениях и боли, подумайте обо всех ранах и болезнях, о том, что вам придется испытать все это разом! Тогда вы на короткий миг будете иметь представление о преисподней, о той муке, которая ожидает вас, жалкие грешники! Внизу, у основания кафедры, какая-то женщина начала всхлипывать, другая лишилась чувств, одну девочку стошнило на руках у матери. Марта тяжело дышала. Леберехт видел, что она дрожит всем телом и не осмеливается взглянуть на проповедника. Тот, нисколько не тронутый страхом и отвращением слушателей, продолжал свою обвинительную проповедь, бичуя похоть, вызванную зрением. Затем, когда Землер начал говорить о «вратах сатаны», или «дьявольском поле», как он предпочитал называть женщин, его голос многократно усилился. Лишь они несут вину за царящие повсюду распутство и бесстыдство! «Ejicientur in tenebras exteriors; ibi fletus et stridor dentium!»[7 - «Извержены будут во тьму внешнюю; там будет плач и скрежет зубов». Мф. 8: 11.] – в исступлении брызгал слюной проповедник. В тишине высокого собора гулко зазвучали грубые возгласы: «Шлюхи!», «Ведьмы!», «Невесты сатаны!». Яростным движением руки, невольно растопырив при этом пальцы, Землер призвал к молчанию. Проповедуя, он не терпел ничьих голосов, кроме собственного. – Сколь часто грешили вы похотливыми взглядами на другой пол? А сколь часто предавались вы нечистым мыслям, разглядывая свое отражение в зеркале? О, какая же мука ждет вас в преисподней, где вам встретятся лишь отвратительные уроды! Женщины с огромными животами и тонкими кривыми ногами, женщины с висящими тряпками вместо грудей и без волос на голове. Тогда вы раскаетесь, что в земной жизни были рабами нагой красоты, отражением греха, который под прикрытием искусства учит вас беспутству! При этих словах проповедник смолк. Он стоял неподвижно, как статуя. Простертая рука его указывала на украшавшие колонны каменные изваяния, которые носили загадочные имена: «Церковь», «Синагога», «Будущность» – и изображали женщин в легких одеждах, наделенных четкими формами обольстительной женственности. Хотя строительство нового собора после того, как опустошительный пожар разрушил старое здание, имело место триста лет назад, никто не знал о происхождении и значении этих статуй, слишком женственных, с торчащими грудями и грешными улыбками на лицах. Особенно бесило Атаназиуса Землера аллегорическое изображение «Будущности», поскольку эта статуя своей красотой и женственностью затмевала другую скульптуру – изображение Богоматери. Соблазнительные изгибы ее изящного тела и то, как эта статуя указывала в будущее узкой рукой с вытянутым пальцем, могли привести в возбуждение набожного христианина и рождали сомнения в том, а было ли это произведение вообще создано для собора. С начала своего обучения Леберехт провел немало часов перед этой статуей. Карвакки на примере «Будущности» объяснил ему главные принципы искусства, которые были возведены в закон великими итальянскими мастерами. Юный каменотес узнал, что наивысшая гармония достигается тогда, когда длина тела составляет восемь и две трети длины лица; что овал лица человека всегда соответствует плоскости его ладони, а нос и уши должны быть расположены на одной высоте. Карвакки также объяснил разницу между опорной и свободной ногой, стенными и задрапированными фигурами. А поскольку «Будущность» была в тонкой, как осенний туман, одежде, то по этой благородной скульптуре Леберехт изучал женскую фигуру, которую зрелая женщина лишь изредка выставляет напоказ. И с тех пор внешность каждого существа женского пола он сравнивал с этой статуей. Конечно, ему, молодому каменотесу, тотчас же бросилось в глаза, что Марта, трактирщица с Отмели, которая неожиданно стала его приемной матерью, имеет много общего с «Будущностью» в своих пропорциях: узкое лицо и, в соответствии с этим, узкие ладони, но, в первую очередь, ее грациозная поза, обусловленная тем, что она никогда не опиралась одновременно на обе ноги и постоянно меняла опорную и свободную, как древние статуи греков. И тем более задели Леберехта бичующие слова соборного проповедника, который усмотрел в «Будущности» застывший в камне грех. Едва Землер закончил, женщины попадали на колени, старики принялись биться головами о колонны церкви, чтобы причинить себе боль. С георгиевских хоров раздался крик «Peccavi!»[8 - «Я согрешил!»] – и в то же самое мгновение разнесся стоголосый вопль, какой даже грешные души в чистилище не могли бы исполнить лучше. У Леберехта это недостойное представление вызвало одно лишь отвращение. Из рассказов своего наставника Карвакки он знал, что в других землях темные времена давно миновали, что Реформация виттенбергского монаха провозгласила новое время, дала место новым мыслям. И только здесь, в месте слияния Майна и Регница, время, казалось, остановилось, а новые мысли по-прежнему бичевались как грех. При этом у ворот стояла Реформация, и архиепископ мало-помалу потерял уже половину своих владений. Покаянная проповедь Землера не прошла даром. Марта и оба юноши возвращались домой в молчании. Хотя до Пасхи оставалось не более двух недель, зима все еще не закончилась. От дыхания выходящих из церкви людей в холодном воздухе образовывались облачка пара. На каменных ступенях, спускавшихся к Отмели, стояли, сблизив головы, женщины, и, когда Марта с мальчиками поравнялась с этим сборищем, одна из женщин пронзительно крикнула: – Господь с нами, сын Хаманна! Это сын Хаманна! Остальные прихожанки бросились врассыпную, словно куры, напуганные появлением лисицы. Остались лишь две почтенные матроны. – Что случилось? – спросила Марта Шлюссель, обращаясь к одной из них. Та была сильно смущена и поочередно посматривала то на Марту, то на юного Хаманна. Наконец она собралась с духом и ответила, кивнув в сторону Леберехта: – Его отец, могильщик с Михельсберга, явился ткачихе Хуссманн. Марта обняла Леберехта, словно хотела защитить его. Тот молчал, растерянно глядя на свою приемную мать. – Ткачиха ерунду болтает, – заявила Марта. – Старухе везде мерещатся привидения. – Может быть, да только доподлинно известно, что ткачиха встретила Лысого Адама на кладбище Михельсберга, когда ходила на могилу своего мужа, – горячо возразила другая матрона. – Она сразу узнала Хаманна! Он был в красном колпаке и держал в руке лопату, а когда она подошла к нему, как сквозь землю провалился! Услышав это, Леберехт вырвался из рук Марты и понесся по каменной лестнице вниз, к Отмели, торопясь так, словно за ним гнались фурии. Потом он побежал по улице к Верхнему мосту, пересек реку и, задыхаясь, направился к Гавани. Перед домом, где прошло его детство, юноша отодвинул задвижку, запиравшую двери кузницы. Перешагивая сразу через две-три ступеньки деревянной лестницы, он, запыхавшись, добрался до низенькой входной двери, за которой таилась большая часть его детских воспоминаний. Отцовская лопата – Леберехт знал это наверняка – стояла за дверью. С ее помощью Хаманн-старший выкопал место последнего упокоения для сотен человек. И, если он правильно помнил, красный колпак все еще лежал в черном сундуке под столом. В помещении царил беспорядок. Мощи святого Отто! Их бедное жилище посетили грабители! Выдвижные ящики лежали на полу, крышки сундуков были открыты, скамьи опрокинуты; взломщики не пощадили даже очага: они искали спрятанные ценности под решеткой колосника. Как будто Адам Фридрих Хаманн был богатеем! Ни лопаты, ни красного колпака на месте не оказалось. Что ему было думать? В то время как Леберехт предавался своим горьким мыслям, взгляд его упал на одну из деревянных скамеек, его любимую скамью, которая лежала на полу перевернутой. Когда же он подошел, чтобы поставить ее, то заметил на обратной стороне сиденья вырезанную на дереве надпись: FILIO MEO L. * TERTIA ARCA. Для того, кто мог читать Гая Юлия Цезаря, перевод латинской надписи был столь же простым, сколь и загадочным: «Сыну моему Л. – третий ящик». Адам Фридрих Хаманн, который учил своего сына латыни, любил загадки подобного рода, но, как это часто бывало, юноша не знал, как к ней подступиться. В тот же день Леберехт навестил находившуюся на кладбище Михельсберга могилу своего отца, над которой возвышалась железная труба. Юноша сотворил безмолвную молитву и, конечно, забыл бы о случае с предполагаемым явлением отца как одну из тех злых шуток, которыми полон ежедневный быт маленького городка, если бы по возвращении Софи не ошарашила его новостью. Волнуясь, сестра сказала, что Ортлиб, ломовой извозчик трактирщика с Отмели, повстречал Лысого Адама накануне вечером в Тойерштадте! – Неужели ты веришь в эти бредни? – спросил Леберехт у сестры, немного оправившись от шока. Софи не отвечала. Глаза ее влажно блестели. Теперь уже и Леберехт боролся со слезами, – но не из страха перед привидениями, а от бешенства. Жадность людей к чудесным явлениям была безгранична. В то время как в других местах, совсем недалеко от города, с учением Мартина Лютера торжественно начиналось новое время, уходили в прошлое проповеди, призывающие к покаянию, отпущения грехов и пытки во имя Иисуса, здесь под дланью архиепископского двора был благословлен неумолимо близящийся конец света. И хотя предсказание о том, что Страшный суд случится спустя полторы тысячи лет post passionem[9 - После страстей Христовых. (Примеч. авт.)] (то есть в 1533 году), не исполнилось, мудрые святоши заявили, что в этой ошибке (так с тех пор называли несостоявшийся конец света) виноваты не пророки, а молодые Эвклиды, которые – Господи прости! – пользовались в своих расчетах языческой арабской цифирью. Ужасный год, на который мудрецы пророчили конец света, когда горы будут извергать пламя, реки выйдут из берегов, а мертвые восстанут из своих могил, вот уже более двадцати лет как миновал. Но поведение людей с того времени ничуть не изменилось, и нигде святая инквизиция не имела такой поддержки, столько доносчиков и свидетелей, как здесь. От своего отца, который, посещая библиотеку в аббатстве Михельсберг, обрел массу знаний, Леберехт узнал много интересного. Например, он выяснил, что почтенные бюргеры, простые земледельцы или богатейшие пивовары разными способами очищали свои души, дабы купить вечное спасение. С той поры его истовая вера, в те времена и в тех местах закладывавшаяся еще с колыбели, подвергалась все более сильным сомнениям. Во всяком случае Леберехт не верил в то, что бичевание собственной плоти, покупка молитв и непрестанные исповеди – верный путь к тому, чтобы попасть в рай. Многим людям, изнуренным самоистязанием, являлась Дева Мария; даже Отто, святой епископ, и императрица Кунигунда (а ведь каждому известно, что она покоится в соборе рядом с императором Генрихом) вызывали порою их бесчинства. Самые добропорядочные граждане утверждали, что им в разных местах являлись усопшие в своем земном обличье. – Люди говорят, что наш отец – колдун, что он заключил союз с дьяволом! Слова Софи вновь вернули Леберехта к действительности. – Отец – и колдун? О Господи! – Леберехт покачал головой. – Отец не был колдуном. Для этого он был слишком умен. Софи горько рассмеялась. – Сатану не смущают даже умные, – сказала она. – Подумай только о Николае Кузанском[10 - Николай Кузанский, настоящее имя Николай Кребс (нем. Nicolaus Krebs, лат. Nicolaus Cusanus; 1401, Куза на Мозеле – 11 августа 1464, Тоди, Умбрия) – кардинал, крупнейший немецкий мыслитель XV в., философ, теолог, ученый, математик, церковно-политический деятель.]. Разве отец не восхвалял острый ум этого человека, когда рассказывал о его книгах? И все же Кузанский проповедовал как высшую цель docta ignorantia – «ученое незнание». Нет, ошибка, которую совершил наш отец, была совсем в другом. Он не соответствовал образу благочестивого христианина. Могильщик, который лучше говорит по-латыни, чем архиепископ, и который знакомит своих детей с языческими писателями античности, вполне может навлечь на себя подозрение в ереси. – А может быть… – Леберехт стал задумчивым. – Может быть, явления нашего отца – это вовсе не явления, а спектакль, который затеяла курия каноников-доминиканцев? – Как ты можешь так думать! – возмутилась Софи. – Чего ради духовенству делать эдакое? Оба молча взбирались по крутым лестницам к своей комнатушке. – К чему им это? – повторила свой вопрос Софи и опустилась на постель. Леберехт прислонился к теплому камину, затем нерешительно шагнул к крохотному слуховому окошку, которое было заткнуто тряпками. Его знобило. Но больше, чем холод, юношу беспокоила мысль о том, какие интриги плелись вокруг их покойного отца. – Тут я могу назвать тебе много причин, – начал Леберехт, не глядя на сестру. – Отец слишком много знал о махинациях соборных каноников и, главное, не скрывал своего знания. Кроме того, он был на жалованье у монахов Михельсберга и даже пользовался большим уважением святых отцов. Это я знаю по собственным наблюдениям, ибо часто бывал среди них. А ведь каждому известно, что монахи Михельсберга и каноники- доминиканцы враждуют, как кошка с собакой. И все же я удивился бы, если бы соборный проповедник Атаназиус Землер не заклеймил железную трубу на могиле нашего отца как дьявольскую идею. Он мечет громы и молнии против всего, что не соответствует букве Библии. Софи внезапно почувствовала, как кровь ударила ей в голову и жаркое пламя охватило все тело. Это было так, словно сам дьявол овладел ею, словно неизвестная сила парализовала ее мысли. Она вскинула испуганный взгляд на брата и спросила: – В каком же грехе мы живем, что Господь учинил над нами такое? Леберехт рассмеялся. – Вот и ты тоже попала под влияние этой глупой болтовни! – воскликнул он. – Пожалуй, ты успокоишься, если я скажу тебе, что наше жилье обшарили. При этом, как мне показалось, богатств не искали. Но странным образом исчезли отцовская лопата и его красный колпак. – И что? Что ты хочешь этим сказать? – Ничего. Только одно: возможно, где-то кто-то по какой-то причине позволяет себе скверные шутки с памятью могильщика с Михельсберга. – Значит, в привидение ты не веришь? – Нет! – ответил Леберехт ровным голосом. – Сегодня я навестил могилу отца. Она не тронута. Или ты допускаешь, что его бедная душа сбежала через железную трубу? Леберехт и Софи ожидали, что трактирщик с Отмели, его жена Марта или их сын заговорят с ними об удивительном происшествии. Но, похоже, и семья, и даже прислуга избегали их. За целый день не нашлось никого, кто завел бы с ними разговор об этих загадочных явлениях. Когда же наконец суета в трактире затихла и огни были погашены, Леберехт и Софи легли в кровать. Ночь была необычайно холодной для этого времени года. От реки поднимались влажные полосы тумана, сырой ночной воздух проникал сквозь щели в окнах и стенах. Оба легли в одежде и, защищаясь от холода, тесно прижались друг к другу. Холод или мрачные мысли мешали Леберехту заснуть. В какой-то момент он высвободился из объятий сестры и выскользнул из комнаты. Юноша сам не знал, что его толкнуло к этому решению – осмотреть посреди ночи внутренние помещения дома. Его гнало любопытство. Осторожно, стараясь избежать скрипа деревянной лестницы, Леберехт на ощупь стал пробираться с чердака, где располагались каморки прислуги, на нижний этаж. Слабый свет, горевший в комнате, пробивался на лестницу сквозь маленькое окошко, вернее, сквозь крохотную щелку, образованную неплотно задернутой занавеской. На квадратную лестничную площадку выходили четыре двери, которые вели в четыре разных помещения. Было тихо. Лишь из комнаты, где горел свет, доносились негромкие всхлипы, а затем необъяснимые стоны. Леберехт узнал голос Марты. Ему не пришлось даже сильно вытягиваться, чтобы заглянуть в комнату. Узкая щель между занавеской и рамой позволяла взглянуть на то, что происходило внутри. Марта стояла на коленях, спиной к окошку. На ней была длинная грубая юбка, стянутая в талии; верхняя часть тела была обнажена, а неубранные волосы, пламенея, падали на спину. Низко кланяясь, – по всей вероятности, кресту, который Леберехту не был виден, – она шептала благочестивую литанию. Слов было не разобрать. Завершив молитву, Марта вскинула голову и резко взмахнула палкой, почти с руку толщиной, с короткими кожаными ремнями, да так, что ремни, снабженные узлами, хлестнули по ее обнаженной спине, как плеть извозчика по крупу лошади. При этом Марта приподнялась и издала тонкий звук, как кошка, на которую наступили. Пресвятая Дева! Леберехт до смерти перепугался. Прошло некоторое время, прежде чем тайный наблюдатель понял, что Марта причиняет себе эту боль совершенно осознанно. Но когда он смог полностью понять весь ход этого действа и когда Марта несколько раз повторила эту жестокую игру с бичеванием, Леберехт вдруг ощутил, что она вызывает у него вожделение. Ему доставляло удовольствие смотреть на удары, слышать стук ремней по коже, ее тихие стоны и наблюдать, как от пыточного инструмента на ее спине проступает краснота. Никогда еще Леберехт не испытывал такого влечения к женщине. Даже в самых грязных своих фантазиях, действующими лицами которых были суровые монахи и левитирующие монахини, не достигал он такого сладострастия, как сейчас, у этой узкой щелки, когда наблюдал за тайным спектаклем Марты. Должно быть, так же чувствовал себя царь Давид при взгляде на Вирсавию, Артаксеркс при виде Эсфири и Соломон, когда он встретил Далилу. Чтобы совладать с собой, Леберехт кусал согнутый большой палец, задерживал, сколько мог, дыхание, но причиняемые себе мучения не давали никакого результата, а его стремление и желание, чтобы Марта продолжала самоистязание, становились лишь сильнее. О, какой восторг он испытал бы, если бы сам взмахнул бичом над белым телом красивой женщины! Какой соблазн! Что касалось женщин, Леберехт знал во всех подробностях лишь тело Софи. Он знал его, поскольку Софи была с ним с детских дней: оно было стыдливым, чистым и не таившим соблазна и страсти. Леберехт никогда не понимал, почему соборный проповедник с кафедры клеймит женский пол как дьявольский и называет всех женщин «вратами сатаны». Но теперь он вдруг осознал, что имел в виду Атаназиус Землер. Женское тело способно было свести мужчину с ума, развеять все благородные намерения, сделать его осквернителем женщин, совратителем, разрушителем супружества и сластолюбцем, орудием произвола и жажды наслаждений. При виде бичующей себя, стенающей женщины Леберехт отдал бы все, чтобы эта дурманящая игра продолжалась до самого Судного дня. С трудом подавив стон, он попытался собраться с мыслями, но на ум ему приходили лишь дикие фантазии. Он готов был отречься от Пресвятой Девы и всех святых женщин – Апполонии, Ирмхильд, Барбары, Катарины, Агнессы, Хедвиги, Розвиты, Хильдегунды, Елизаветы, Теклы, Эрмелинды и Марты. Но только не от этой Марты. Леберехт не знал, сколько времени он провел перед окошком, подглядывая за приемной матерью, но, когда Марта горячо произнесла «Аминь!» и, трижды перекрестив лоб и грудь, завершила свой обряд, он испугался, как ребенок, которого пробудили от сна. Марта между тем встала и пропала из поля зрения. На полу осталась кучка гороха – женщина стояла на нем, чтобы причинить себе еще большую боль. Затем свет погас. Разочарованный и в то же время умиротворенный, Леберехт пробрался по лестнице наверх, на чердак. Он замерз. Софи, казалось, не заметила его отсутствия. Она даже не проснулась, когда брат лег в постель и, дрожа, прильнул к ней. Софи также не препятствовала тому, чтобы Леберехт ощупал руками ее лоно. Он довольно часто и совершенно невинно делал это, и сестра не противилась. Но на сей раз все было иначе. На следующее утро Леберехт старался избегать своей приемной матери. Но утренняя трапеза (кусочки хлеба, размоченные в молоке) и без того никогда не бывала общей. Каждый удалялся в свой уголок, чтобы поесть без помех. К зиме работа каменотесов начиналась лишь поздним утром: во-первых – из-за холода, от которого ломило пальцы, во-вторых – из-за недостатка дневного света. Леберехт выглядел слегка смущенным, когда тем утром попался на глаза Карвакки. Мастер был ему вторым отцом и образцом во многих отношениях и, конечно же, заметил бы пылающее беспокойство на лице своего подмастерья и справился бы о его причине, если бы сам не был в тот день в смятении, как апостол Фома, увидевший Господа. Карвакки издавал невнятные бранные возгласы на тарабарской смеси немецкого, латыни и итальянского. Это было в его обыкновении и не сулило ничего хорошего. – Эти ничтожества, эти поповские лизоблюды, эти пердуны на церковных скамьях! – в неистовстве выкрикивал он, окруженный горсткой учеников и подмастерьев, которые молча озирались, пытаясь понять, к кому относятся эти проклятия. – Пойдем! – прорычал Карвакки и движением головы указал на собор. Поднявшись по ступеням северных ворот, они вошли в собор. Карвакки яростно топал впереди, пересекая неф по направлению к Адамовым вратам. За четвертой колонной, которая несла свод, он дал знак остановиться. На полу лежали куски разбитой статуи. Леберехт в ужасе посмотрел вверх: цоколь, на котором стояла скульптура «Будущность», был пуст. Словно издалека, до Леберехта донесся голос проповедника Атаназиуса Землера, который клеймил «Будущность» как греховное изваяние. Он вспомнил узкое лицо статуи и лицо Марты, своей приемной матери, которая имела с этой статуей столько общего, что в голове юноши мелькнула абсурдная мысль: это – наказание за его ночной грех. Он любил «Будущность», как и Деву Марию (если статуи вообще можно любить); во всяком случае, Леберехт открыл в прелести созданных из камня тел ту небесную красоту, которую набожные люди называют достойной поклонения. Однажды Карвакки заметил, как его подопечный, погруженный в мысли, смотрит вверх, на колонну, восхищенно впитывая в себя очарование, рожденное рукой неизвестного мастера. С того самого дня он обращался с Леберехтом как с сыном, поскольку знал, что ученик чувствует так же, как он сам. На вопрос Карвакки, что он испытывает при взгляде на эту каменную статую, Леберехт лишь беспомощно запинался, пока мастер сам не ответил: стремление обладать такой женщиной, но во плоти. Именно это и чувствовал юноша, стоя перед статуей. А Карвакки добавил, что отныне он, Леберехт, будет искать среди женщин лишь копию «Будущности» и сравнивать их с этой статуей, поскольку она представляет для него образец женственности. Тогда Леберехт не мог правильно понять слова своего мастера, но с прошлой ночи ему стало ясно, что Карвакки был прав. – Как думаете, – после бесконечного созерцания осколков на полу начал Карвакки, – кто из людей добродетельнее: тот, который создал статую, или тот, кто виновен в ее разрушении? Никто из учеников и подмастерьев не отважился взглянуть на мастера, а уж тем более ответить. Ведь каждый знал, что Карвакки всегда сам отвечал на свои вопросы и он, несомненно, взбесился бы, если бы другой взял на себя эту миссию. Так что Карвакки начал, резко взмахнув рукой: – Имя того, кто создал «Будущность», нам неизвестно, поскольку труд этот возник в то время, когда каждый вид художественного произведения служил лишь вящей славе Господней. Художник был только зернышком на обширном поле благочестия. Но тот человек, под руками которого возникла «Будущность», сотворил произведение искусства чистотой своих мыслей. Он утверждал жизнь и создал аллегорию грядущего в образе прекрасной, указующей вдаль женщины, богини, какую и Фидий при взгляде на свою возлюбленную Фрину не смог бы сотворить прелестнее. Триста лет статуя украшала этот собор; а потом явился презирающий людей проповедник Атаназиус Землер, который претендует на то, чтобы быть святее и честнее Господа нашего Христа и чище, чем Дева Мария. При этом натура этого человека столь порочна, что даже при взгляде на статую из камня у него рождаются скверные мысли. Этот Землер, не имеющий права утолять свои страсти, носит в голове лишь грехи. Даже песчаник возбуждает его фантазию. Его дух омрачен дьяволом. Он ощущает себя великим инквизитором, и это его работа! Тьфу, дьявол! «Дьявол, дьявол!» – эхом разнеслось по пустому собору, и казалось, что холод усиливает многократное эхо. Карвакки еще на миг задержался, а затем направился туда, откуда они пришли. Подмастерья молча начали собирать каменные осколки в свои кожаные передники. Леберехт схватил правую руку, которая лежала в отдалении. Обломок представлял собой ладонь с вытянутым указательным пальцем и остался неповрежденным. Тыльная сторона руки и указательный палец образовывали прямую линию, в то время как большой палец почти соприкасался с внутренней стороной среднего. Это была рука благородной женщины; во всяком случае, именно такой он представлял себе руку дамы. При падении с большой высоты «Будущность» разлетелась на множество мелких кусочков. О реставрации нечего было и думать. В течение целого дня и ночи осколки камня складывали перед деревянной хижиной, где работал Карвакки. Затем мастер поручил Леберехту выкопать рядом с хижиной яму, насколько позволяла замерзшая земля, и поместить туда обломки. Леберехт, который никогда бы не осмелился противоречить Карвакки, выполнил поручение, хотя оно и показалось ему довольно странным. К тому же он получил возможность оставить себе чудесную руку «Будущности», и никто этого не заметил. После той ночи Леберехт постоянно тайком наблюдал за своей приемной матерью, ибо что-то в нем жаждало этой греховной наготы. Стремление видеть Марту во время ее самобичевания каждую ночь гнало его из кровати. Во время своих ночных рейдов он опасался быть замеченным Софи или кем-нибудь другим, но жуткое влечение оказалось сильнее. Для случайных встреч на лестнице Леберехт сочинял разные нехитрые объяснения – от необходимости справить нужду (что было неправдоподобно, поскольку в каждой комнате имелся ночной горшок) и до мучительной жажды (что едва ли могло звучать правдоподобнее, так как в каждой комнате стоял кувшин с водой). Вторая ночь завершилась для Леберехта разочарованием, ибо на этот раз, несмотря на то что он обнаружил окошко на лестницу освещенным, грубая занавеска не имела ни единой щелки, сквозь которую мог бы проникнуть его алчный взгляд. Так что ему не оставалось ничего другого, как неудавшееся приключение для глаз предоставить ушам и внимать тому, как Марта предается своей благочестивой муке. Еще в первый раз Леберехт гадал, по какой причине Марта могла истязать себя. Она слыла набожной и великодушной, заботилась о бедных, а щедрость ее супруга относительно монастырей города, как поговаривали люди, была в меньшей степени актом благочестия Якоба Генриха Шлюсселя, чем его жены Марты. Если вначале Леберехт еще подозревал, что Марта пользуется бичом единственно из желания доставить себе удовольствие (подмастерья цеха каменотесов часто рассказывали о таких непонятных пристрастиях), то теперь Леберехту пришлось отказаться от мыслей подобного рода. Вопли, доносившиеся из комнатки, были, бесспорно, исторгнуты болью. К тому же Марта не уставала между отдельными ударами плети шептать пылкие молитвы, слов которых он все же не понимал, за исключением одного-единственного раза, когда она более настойчиво, чем когда-либо раньше, произнесла слова: «Jesu Domine nostrum»[11 - «Избавь меня от греха плотского».]. «О нет, Господи Иисусе, ни в коем случае не избавляй ее от плотского греха!» – хотелось крикнуть Леберехту, ведь именно грех и был тем, что доставляло ему высочайшее наслаждение, даже если на этот раз он и оставался скрытым от его глаз. На следующий день, когда, как он знал, Марты не было дома, Леберехт, улучив момент, незаметно пробрался в комнату приемной матери. Он дернул мешавшую занавеску, и на том месте, где она была прикреплена у стены, появился маленький, едва заметный зазор, достаточный для того, чтобы стать, как представлялось юноше, окном в рай. Если этой ночью он вновь получил удовлетворение, то не меньше причин для блаженства было у него и в последующие ночи. Не будучи ни разу побеспокоенным, он постепенно изучил грешное тело Марты. На четвертый день Леберехт увидел ее груди, великолепные груди, каких ему еще ни разу не доводилось видеть, а тринадцатью днями позже (уже миновала Пасха) Марта выскользнула из юбки, закрепленной на талии, и показала ему свой срам, отчего у тайного наблюдателя кровь бросилась в голову, а члены словно пронзило огненной стрелой. В тот день Леберехт несколько раз спотыкался о собственные ноги. Это было небезопасно, учитывая высоту лесов над Адамовыми воротами собора, где мастер Карвакки собирался восстановить камень, выпавший из зубчатого бордюра, который обрамлял здание. Пару раз тяжелый лом вываливался из рук юноши и с оглушительным звоном падал наземь. Когда же он, наконец, неправильно приставил к лесам лестницу, а именно широким концом вверх, Карвакки накричал на него, впервые с тех пор, как тот находился у него в обучении. – Ты, бестолочь, Богом оставленная! – ругался мастер. – Где бродят твои мысли? – И он, размахнувшись, ударил Леберехта по лицу своей широкой ладонью, да так, что пыль посыпалась. Пощечина не была болезненной; напротив, Леберехт чувствовал, что заслужил ее. Но она мало способствовала тому, чтобы прогнать его мысли. Слишком уж явственно вставали перед его глазами ночные видения. Но хуже всего в этой волнующей ситуации было то, что он ни с кем не мог об этом поговорить. Ни с Софи, которой раньше поверял все свои заботы, ни даже с Карвакки, которого Леберехт почитал как отца, и уж тем более с Мартой, своей приемной матерью, телу которой он по ночам поклонялся, видя в нем тело греческой богини. Между тем его бесстыдное подглядывание до такой степени вошло в привычку (если не сказать, превратилось в манию), что Леберехт начал играть роль тайного любовника, который оказывает своей возлюбленной явные знаки расположения. В повседневной жизни он невольно искал ее прикосновения чаще, чем подобало, а когда речь заходила о том, чтобы избавить Марту от каких-нибудь хлопот или работы, Леберехт тут же обнаруживал горячее рвение. Что касается его приемной матери, то она благодарила его за внимание теплым взглядом или нежным прикосновением. «Конечно же, – говорил себе Леберехт, – у нее целый зверинец воздыхателей, в котором я лишь самый юный и, возможно, самый незначительный». Разумеется, поведение этих двоих не осталось скрытым от других. Трактирщику с Отмели это было безразлично. Его куда больше беспокоила выручка с заведения, доходы с лесов вокруг Бург Лезау и добыча с саксонских серебряных рудников, где он недавно вошел в долю. А для удовлетворения своих низких потребностей он посещал придворную даму Людовику. Кристоф же, его сын, напротив, выказывал явные признаки ревности, которые еще больше осложняли и без того натянутые отношения обоих парней. Сын трактирщика был угрюмым, недовольным и по непонятной причине ожесточенным юнцом, взгляд которого, несмотря на его учебу у иезуитов (или, возможно, благодаря ей) все больше сужался, а нрав был, скорее, под стать старцу, а не молодому человеку. Самый его большой интерес, помимо латыни, постигаемой им с неимоверным трудом, представляли числа, квадратуру и умножение которых он добровольно выучил наизусть, как и четыре Евангелия. И то и другое случилось, впрочем, вовсе не из любви к науке, но из желания возвыситься над неучами. Софи, девушка набожная, никогда бы не подумала, что ее младший брат может смотреть на красивую жену трактирщика не как на свою приемную мать, а иначе. Симпатию к ней Леберехта Софи считала вполне естественной; в душе она даже радовалась тому, что брат, кажется, сумел пережить смерть родителей. В тот год, на Филиппа и Якоба, когда уже пришла весна с теплыми ветрами и на реке зацвела желтая калужница, Софи постигло ужасное несчастье, виновником которого был и Леберехт, но, главным образом, проклятый ученик иезуитов – Кристоф Шлюссель. Именно этому несчастью суждено было изменить жизнь девушки. Леберехт и Кристоф сильно повздорили, поскольку иезуит (сына Марты он только так и называл с тех пор, как тот выбрил себе тонзуру) молол вздор, которого сам не понимал. «Солнечный свет, – проповедовал он, прислонившись к перилам лестничной площадки, – величайшая радость для тела, а ясность математических истин – величайшая радость для духа. И это – причина того, что геометрия предпочтительнее всех остальных наук, исследований и знаний». Леберехт, выслушав Кристофа, обозвал его тупой деревенщиной, которая никогда не видела бургундских произведений искусства. Слово за слово – и скоро оба, схватив друг друга за волосы, сцепились подобно дворовым псам. Парни так колотили друг друга, что брызнула кровь. Софи, привлеченная криками и шумом, кинулась между ними, чтобы положить конец драке. Леберехт потребовал, чтобы сестра отошла в сторону и не мешала ему, ибо он хочет убить этого болвана. Но Кристоф, равный по силе противнику, схватил хрупкую девушку и обеими руками толкнул ее. Позже Леберехт утверждал, что иезуит нарочно это сделал. Как бы там ни было, Софи потеряла равновесие и кубарем скатилась с крутой лестницы, несколько раз перевернувшись. Издав при этом тоненький высокий вскрик, как молодые свиньи перед забоем, она осталась лежать на полу прихожей, подогнув под себя ноги и распростерши обе руки, как Господь наш Иисус на кресте. Леберехт наблюдал за этой сценой с широко распахнутыми глазами, следя за каждым движением сестры во время ее падения. Теперь он стоял как вкопанный, не в состоянии поспешить на помощь Софи, которая лежала как мертвая. Глава 2 Страсть и инквизиция Хотя хирург отказался от нее, Софи, ко всеобщему изумлению, уже на следующий год впервые снова встала на ноги. Она чудом пережила падение с лестницы и пришла в себя после двухдневного бесчувствия. Но понадобилось более полугода, чтобы срослись семь разных переломов и Софи, набравшись сил, смогла самостоятельно передвигаться. Это происходило не без осложнений, поскольку у девушки после ужасного падения, не оставившего, впрочем, внешних повреждений, при выздоровлении обнаружился странный симптом. Об этом недуге (если его вообще можно так называть) в труде личного врача кайзера Карла, Андреаса Везалия, «De humani corporis fabrica» сказано, что встречается он лишь у одного из пяти миллионов людей и не имеет названия. Андриес ван Везель (таково его настоящее имя) в бытность свою хирургом в Падуе похитил труп повешенного и препарировал его, что было сделано не для развлечения других, как это принято в Италии, но для познания анатомии. Этот фламандский врач авторитетно утверждал на латыни, что в человеческом мозгу имеется необыкновенная железа, способная управлять ростом. Падение или внешнее повреждение вполне могут быть причиной того, что человек, рожденный с нормальными пропорциями, в одном случае может превратиться в карлика, а в другом – стать гигантом. Именно последнее случилось с несчастной Софи: несмотря на все молитвы миниатюрной Деве Марии, она вдруг снова начала расти, хотя давно оставила позади юность, которой это обычно свойственно. Она росла вширь и ввысь, став жертвой злой шутки природы. Из нежной девочки Софи, которую некогда называли Фиалочкой и которая смотрела на Леберехта снизу вверх, выросла гигантская бабища. Она была крупнее самого рослого мужчины в городе, и на нее дивились, как на надгробье императора Генриха и его супруги Кунигунды в соборе. Даже Леберехт, любивший сестру не меньше собственной жизни, ужасался, глядя на это необъяснимое уродство. Из-за перемен, происшедших с девушкой после падения с лестницы, он неохотно показывался в обществе Софи и даже радовался тому, что Марта выделила ей комнатку во флигеле, где жили слуги, и приказала специально для нее сколотить ларь в качестве койки. Девушка безропотно выполняла работы, которые раньше вызывали у нее отвращение, и жила уединенно, как монахиня. Лишь воскресные службы, которые после той покаянной проповеди Атаназиуса Землера не влекли Леберехта, они еще посещали вместе. Каждый раз он шел, как сквозь строй. За их спиной шушукались, дети издевались над Софи, и Леберехт раздавал оплеухи, когда великаншу дразнили чудом света или невестой дьявола и кривлялись, чтобы придать больше силы своим ругательствам. Дома Софи выполняла обязанности работника и служанки одновременно; она делала это без жалоб и не гнушалась самых низких работ. К ним относилось и изгнание крыс из комнат и подвалов; крысы достигали размеров кошки и даже могли одолеть ее своими смертельными укусами. Из-за близости реки в домах на Отмели были тысячи этих грызунов, и Софи велели отловить как можно больше крыс живьем. Девушка привязывала каждую из них за лапу и возила ими по сковороде, в которую был налит рыбий жир, смешанный с жидкой колесной мазью, – до тех пор, пока шкура грызунов становилась похожей на чешую рыбы. Обработанных таким образом крыс отпускали на свободу, и те убегали умирать – настолько невыносимым был для них запах, исходящий от их шерсти. Это имело и дополнительный эффект, потому что все норы и ходы, через которые бежали пропитанные жиром животные, долго избегались всеми остальными крысами. Но худшим из всего, что приходилось выполнять Софи, было лечение подагры старого Шлюсселя, рецепт которого порекомендовала трактирщику целительница Нусляйн и под большим секретом продала за золотой гульден. Рецепт, который Леберехт видел собственными глазами, помимо обычных предписаний содержал также проклятие каждому, кто без разрешения разгласит тайну. И хотя это средство было довольно сомнительного свойства, оно приносило трактирщику если не исцеление, то облегчение болей. Раз в неделю Софи, превозмогая отвращение, брала на голубятне под крышей молодую голубку, ожесточенно терла ею по предварительно очищенной задней части тела больного, причем так, чтобы анус голубки совпадал с анусом Шлюсселя. Голубка слабела в сильных конвульсиях, а Софи останавливалась лишь тогда, когда птица не подавала больше признаков жизни. При этом она шептала: «Дух голубя, дух голубя, забери мучительную боль». Ни супруга Шлюсселя Марта, ни одна из служанок не выражали готовности добровольно выполнять эту малоприятную процедуру, поэтому Якоб Генрих Шлюссель впал в известную зависимость от Софи. Его не волновало, когда люди насмехались, болтая, что трактирщик с Отмели приютил под своим кровом избранницу дьявола, двуполое существо в образе гигантского демона. Даже когда церковный проповедник Атаназиус Землер метал с кафедры громы и молнии, утверждая, что надо изгнать «невесту сатаны» (так он стал называть Софи, не обменявшись с ней ни единым словом), влиятельный Шлюссель вступился за девушку-переростка и обругал Землера при всем народе подстрекателем. После этого происшествия добропорядочный город разделился на два лагеря, причем один был не благочестивее другого; в сущности, все обыватели оказались одинаково продажными, вероломными, злобными и приверженными магии. Поскольку чудеса – любимейшие детища праведников, то и в этом городе не нашлось ни одного христианина, который втайне не был бы зачарован необъяснимым, как Ирод Антипа был околдован танцующей Саломеей. Но в любом случае рост Софи в большой степени способствовал появлению самых черных слухов о ее умершем отце. Когда же одна монахиня из ближнего женского монастыря сообщила, что в галерее монастырского двора ей явился дьявол в облике лысого мужчины с лопатой в руке, раздались первые призывы к инквизиции. Со времени оглашения буллы Summis desiderantis affectibus Иннокентия VIII, более семидесяти лет назад, город состязался за сомнительную славу быть первым в деле сожжения ведьм; по меньшей мере он пытался превзойти в этом саксонские княжества, герцогство Вестфальское, Вюрцбург и Айхштетт. Доминиканец Бартоломео, занимавший должность инквизитора, однажды явился в город, предъявил послание курии и обосновался во флигеле старого Придворного штата. Бартоломео, который открывал свои внушающие трепет процессы, осеняя троекратным крестным знамением все доступные части тела и бормоча при этом слова: «Признаю и верую, что Святая Матерь Церковь есть истинная общность верующих, вне коей нет спасения души», – был истцом и судьей одновременно, и по этой причине его расследований очень боялись. В первую очередь расследования касались целителей и повивальных бабок. Бартоломео не останавливали ни печатные книги блаженного Альбрехта Пфистера и Иоганна Зенсеншмида, ни требники и Библии, которые выпускали печатные цеха по ту сторону реки, ни даже такие писания, как книга «Велиал», название коей являлось, по словам Павла, тайным именем дьявола. Так же, как Якоб Генрих Шлюссель развешивал на стенах своего трактира рога убитой им дичи, инквизитор Бартоломео – возможно, для устрашения – разместил при входе в здание инквизиции деревянную доску, на которой он красным мелом фиксировал кровавый след своей деятельности. И если даже большинство горожан не умели читать, то довольно было регулярных докладов грамотеев, дабы внушить страх и поощрить истовую веру в дух Святой Матери Церкви. Кто мог прочитать, читал: Список колдовского люда, казненного мечом и сожженного На первом костре пять человек: Косая Анна Блудница из Гавани Старая щеточница Двое путников, исповедующих Магию Сатаны На втором костре два человека: Арендатор судна Габриель, отрекшийся от веры Управительница господина соборного пробста На третьем костре четыре человека: Управитель господина соборного пробста Одержимый мальчик шести лет Дочка аптекаря Кольбер, довольно богатый человек, который утверждал, что гостия – это пища, которую суют в рот и снова получают из задницы На четвертом костре пять человек: Две неизвестные красивые женщины, которые продали Иисуса Паж из замка Лезау Жена мясника Рота, которая до этого заколола себя кинжалом Франциск Баумгартнер, викарий женского монастыря, после того как он сделал беременной свою воспитанницу и говорил, что любит ее больше, чем Господа нашего Бога На пятом костре три человека: Прачка из монастыря Святого Стефана Работник магистрата, после того как он уже полгода был похоронен Руководитель хора Краутвурст, который тайно и одновременно имел двух жен На шестом костре четыре человека: Красивая монахиня Беатриса Старая монахиня Летиция Толстая монахиня Этельфрида Монахиня Геновефа Все они были одержимы дьяволом и общались с ним. Всего неделями раньше женщины с седьмого костра причитали на большой площади перед собором, не зная, кого из их рядов постигнет эта участь. Когда наступила осень и плакучие ивы на реке, ветви которых касались лениво текущей воды, стали желтыми, когда уже близился праздник во славу Девы Марии, появились первые слухи, что имеются трое осужденных, двоих из которых уже настигла смерть. Леберехт, узнавший новость от своего мастера Карвакки, предчувствовал, как и тот, самое худшее, а потому поспешил так быстро, как только мог, на кладбище Михельсберга, где его страхи подтвердились: могила Лысого Адама была разрыта, а гроб перенесен в тайное место. В день заседания на соборной площади соорудили длинный деревянный помост вроде тех причалов на реке, к которым пристают лодки. Поскольку площадь резко уходила вниз, опоры помоста, бывшего длиною в пять повозок, со стороны здания Придворного штата достигали высоты лишь в один фут, а на другом конце они были высотой с двух рослых мужчин. На этом месте, хорошо видном со всех сторон, стояли плаха и столб с цепями. У подножия места казни палачи инквизиции сложили костер из суковатых поленьев. Целую ночь перед началом процесса перед трибунами горел огонь. Двое мужчин в длинных черных одеяниях с острыми капюшонами несли здесь вахту. Несмотря на отсутствие запретов, ни один человек не отважился той ночью появиться на соборной площади. Все старались обойти это место, словно оно находилось во власти дьявола. Гонимый бессильной яростью, Леберехт дважды в течение дня отправлялся по ступеням к Домбергу, но затем брал правее и каждый раз выходил к узкой тропе на Михельсберг: там с террасы, расположенной ниже кладбища, открывался вид на соборную площадь, где пылал сторожевой огонь. Вернувшись домой, юноша, зная, что не заснет, а также потому, что в каморке ему не хватало воздуха, решил выйти второй раз и, отправившись тем же путем, спустился вниз, на выступ стены. Леберехта трясло. Четыре башни собора, всегда напоминавшие ему персты, воздетые к небесам, сейчас, на фоне ночного неба, приобрели вид хищных острых кинжалов. Взгляд юноши скользнул по крышам спящего города, который был окутан рваным покрывалом тумана и выглядел холодным и отстраненным, как мрамор. Дома в этом городе были со всех сторон снабжены ложными окнами и амбразурами, таковы же были и его жители. Недоверие струилось из их глаз, а жажда доносительства превращала этих сплетников в извергающее пламя олицетворение мести. Леберехт знал, что наступающий день станет самым черным днем его жизни. Инквизитор Бартоломео еще никогда не отменял процесса. И если он не боялся по малейшему подозрению приговаривать живых людей, то с чего бы ему менять свой обычай по отношению к мертвому? И он, Леберехт, житель этого города, на всю жизнь будет заклеймен как сын колдуна. Он будет носить на лбу клеймо, и все будут относиться к нему как к прокаженному. Погрузившись в мрачные раздумья, юноша не заметил, как над Инзельштадтом забрезжило утро. Робко просыпалась жизнь. Из трубы булочника у рынка потянулись клубы дыма. На дороге у реки зазвенели крики возниц. У кранов на пристани началась деловитая суета моряков, загружавших свои баржи, – день, созданный для того, чтобы славить Господа Бога. Но на соборной площади в то же самое время показывала свою уродливую гримасу действительность. Со всех сторон сюда устремились честные обыватели: верующие, любопытные, жаждущие сенсаций, зеваки и бездельники, для которых суд инквизиции был не более чем зрелищем. «Сжечь их!», «Обезглавить их!», «Бросить их в огонь!» – раздавалось над широкой площадью. Некоторые из зрителей, явившиеся пораньше, чтобы обеспечить себе место в первых рядах, впали в раж. Их интересовал не сам процесс, а приговор, который и так был ясен: «Сжечь!» Леберехт покинул свой пост у аббатства и приблизился к соборной площади с противоположной стороны, чтобы по возможности никому не попасться на глаза. Он хотел быть свидетелем того, как инквизитор объявит его мертвого отца виновным, хотел видеть лицо человека, который претендовал на право от имени высших сил судить о добре и зле, жизни и смерти. У двери в здание инквизиции, отдельно стоящее и хорошо видное из покоев старого двора архиепископа, толпились люди. Вход им преграждал служитель инквизиции в длинной сутане. Лишь когда соборные часы глухо пробили семь, он впустил жадный до сенсаций народ внутрь помещения. Леберехту удалось незамеченным для зевак протиснуться в таинственный темный зал, где он нашел себе место на самой дальней скамье. В торцовой части выбеленного помещения, на подиуме, стоял длинный стол, за ним – три стула с высокими спинками. В центре стола – две горящие свечи и распятие, перед распятием – черная книга с надписью «Malleus maleficarum» – «Молот ведьм», кодекс всех инквизиторов. Взволнованные крики возвестили о прибытии первой преступницы – целительницы Афры Нусляйн. Люди в зале, а их было около двухсот, вскочили, вытянув шеи, чтобы бросить взгляд на измученную женщину. Все знали, что для того, чтобы сделать жертву сговорчивой перед высокой инквизицией, к ней применяли инструменты для допроса с пристрастием. Немало людей приняли смерть от этих орудий. – Сжечь ее! – брызгая слюной, завопила какая-то старуха, прятавшая лицо в складках головной повязки. Остальные вторили ей. Два палача вытолкнули подсудимую вперед. Афра Нусляйн была облачена в грубое, стянутое в талии веревкой одеяние кающейся грешницы. Ее темные волосы были коротко обрезаны, вокруг глаз залегли глубокие темные круги. Она выглядела сломленной. Окруженная палачами Афра, опустив голову, встала перед судейским столом. В следующий миг в торцевой стене открылась узкая дверь, и из нее вышел инквизитор Бартоломео, а за ним – два доминиканских монаха в красных сутанах. Снаружи доносились пронзительные звуки погребального колокольного звона. В зале царила мертвая тишина. Тут Бартоломео возвысил голос: – Laudetur Jesus Christus![12 - Хвала Иисусу Христу!] Жадные до сенсаций слушатели поспешно осенили себя троекратным крестным знамением. Безучастно, как духовник на исповеди, инквизитор начал монотонно зачитывать обвинительный акт: «Афра Нусляйн, целительница и повитуха по собственной милости, обвиняется святой инквизицией, представленной инквизитором братом Бартоломео и двумя членами суда из его ордена, в различных прегрешениях против Матери Церкви, в коих созналась и присягнула на кресте, а именно: в помощи при родах ткачихе Хуссманн стоя, а не традиционно, как это повелось поколениями во всех католических странах; в том, что предавалась греху ворожбы, вымаливая чудесные явления, такие как солнце и туман; в том, что молилась не Богу Всевышнему, но Люциферу, а также делала больных здоровыми и здоровых – больными. Кроме того, она продавала за деньги целительные рецепты и с отпущением грехов пестовала высокомерие и препятствовала зачатию у женщин посредством рыбьего пузыря и ядовитых мазей, так что соитие служило лишь чистому сладострастию». Инквизитор оторвал взгляд от документа. Публика в зале внимала обвинениям доминиканца, разинув рот. Теперь взгляды присутствующих были направлены на обвиняемую, которая стояла неподвижно, повесив голову. Даже когда брат Бартоломео с издевкой спросил, признается ли она в своих предосудительных деяниях по отдельным пунктам обвинения, Афра не осмелилась поднять глаза и тихо произнесла: «Да, господин инквизитор». В зале тут же началось шушуканье. Тогда инквизитор придвинул к себе толстую книгу и начал быстро читать вопросы, так что у подсудимой едва хватало времени на них ответить. – Как часто тебе являлся дьявол? – Много раз. – Как ты его узнавала? Он сидел или стоял? Молчание. – Занимался ли он с тобой развратом и отдавалась ли ты ему? – Нет! – Он говорил тихо или громко? – Тихо. – Изгоняла ли ты дьявола из других и как часто он выходил? – Никогда! – Выкапывала ли ты на кладбище дитя, чтобы затем сварить и тайно съесть? – Нет! – Сколько бурь ты вызвала и кто тебе в этом помог? Молчание. – Какие имена давала ты нашему любимому Господу, Святой Деве Марии и другим святым? – Никаких, кроме тех, что дают другие христиане. – Совершала ли ты надругательство над гостией и брала ли ее изо рта грешной рукой? – Да, однажды, но… – Сколько людей и скота извела ты своими мазями, порошками и травами? Молчание. – Умеешь ли ты читать и писать и не предала ли себя письменно дьяволу? – Нет. – С каких пор ты помнишь все свои злодеяния и пороки, направленные против Святой Матери Церкви? Обвиняемая не находила ответа. Она закрыла лицо ладонями и громко разрыдалась. Старик с ослепшими глазами, сжимавший палку обеими руками, крикнул: – Сжечь ее! Сжечь ее, чтобы черт из нее вышел! Брат Бартоломео призвал к тишине и, обращаясь к Афре, спросил: – Признаешь ли ты себя виновной? Обвиняемую сотрясали рыдания. Она не в состоянии была отвечать. – Признаешь ли ты себя виновной, Афра Нусляйн? – повторил инквизитор с угрожающими нотками в голосе. Испуганная женщина вздохнула и тихо ответила: – Да, во имя Господа. В зловещей тишине раздался пронзительный крик. Афра вздрогнула всем телом, когда инквизитор внезапно встал, оттолкнув стул. Два других монаха последовали за ним. С серьезным лицом брат Бартоломео размашисто перекрестился, произнеся при этом: «Во имя Отца, Сына и Святого Духа, костер!» – На костер! Сжечь ее! – пронеслось по залу. Афра Нусляйн потеряла сознание. Охранники подхватили ее прежде, чем она упала на пол. Какая-то старуха плеснула в лицо осужденной водой из ведра, и Афра вновь пришла в себя. Леберехт, с ужасом следивший за разбирательством, видел лицо приговоренной преступницы, когда ее уводили: теперь во взгляде женщины не было ни малейшего страха, скорее дикая решимость. При этом Афра Нусляйн знала, что ей предстоит. Когда ведьма, поддерживаемая стражниками, покинула зал, другие внесли перепачканный гроб. Вокруг распространился запах тления. На какое-то мгновение Леберехту показалось, что у него вот-вот остановится сердце, и он попытался глубоко вдохнуть, чтобы не потерять самообладания. У него не было сомнений: это – эксгумированное тело его отца. Даже зрителей, большая часть которых покинула зал вместе с ведьмой, охватило неприятное чувство. Какие-то женщины ринулись из зала, едва носильщики опустили гроб у стола инквизитора. Однако для Бартоломео это было самой естественной вещью на свете. Он спокойно и отрешенно, как и в случае с приговоренной Афрой Нусляйн, начал церемонию. «Адам Фридрих Хаманн, при жизни могильщик в аббатстве Михельсберг, и, как таковой, умерший на Сретение в год 1554-й, обвиняется братом Бартоломео и двумя представителями его ордена в колдовстве посмертно. Ему ставится в вину, что он состоит в союзе с дьяволом по сей день и уже трижды являлся во плоти. Если тебе есть что возразить, – инквизитор поднялся и через стол осенил гроб распятием, – то сделай это сейчас же или замолкни навеки!» Зрители задних рядов повскакивали с мест, из-за чего Леберехт не мог видеть происходящего. Казалось, они ожидали, что из гроба, дырка в крышке которого все еще напоминала о последней воле могильщика, донесется глухой голос Лысого Адама. Но брат Бартоломео, приняв вызывающую позу, тщетно ожидал ответа. В конце концов он положил распятие на место и сказал, стараясь, чтобы его голос звучал убедительно: – Во имя Отца, Сына и Святого Духа мертвое тело Адама Фридриха Хаманна приговаривается к сожжению, с тем чтобы его останки, в которые вселился дьявол, развеялись по воздуху, как подобает неприкаянным душам, и не являлись живущим, что противно естеству. Костер! Присутствующие кричали, протискиваясь поближе к гробу; несколько женщин стали пинать гроб ногами, пока не явились одетые в черное служители и, подняв его на плечи, начали молча прокладывать себе путь к выходу. Процесс над третьей обвиняемой, монахиней из монастыря Святого Якоба, которая занималась блудом с монахами и от стыда за свою похоть вынуждена была выброситься из окна, уже мало кого интересовал, хотя, как говорили, она трижды умирала и, вызывая сатанинские проклятия, вновь пробуждалась к жизни. Леберехт сидел, скорчившись, в дальнем углу зала. Ему казалось, что он вот-вот задохнется. Снаружи в зал доносился вопль тысячи глоток: палач выполнил свою работу, обезглавив целительницу Афру Нусляйн. Теперь ее мертвое тело ожидал костер. Деревянного ящика, внесенного служителями, Леберехт вообще не заметил. Взгляд юноши был устремлен в пустоту. Точно так же прошел мимо него и третий процесс, хотя протекал непосредственно перед его глазами. Леберехт не хотел покидать зал: он не только опасался быть узнанным, но и страшился того зрелища, которое ожидало его снаружи. Неужели ему придется смотреть, как его мертвого отца сжигают на костре? В отчаянии Леберехт хотел излить свою боль и ярость. Однако бывают в жизни ситуации, когда отказывают и слезы, и голос, когда чувства будто сходят с ума и обращаются в свою противоположность. Итак, не выжав ни единой слезинки, Леберехт вдруг начал смеяться, вначале – украдкой, зажав рот обеими руками, а затем – сотрясаясь от смеха, так что оставшиеся зрители оборачивались и шипели, призывая юношу соблюдать тишину. Кто знает, чем бы закончился этот неожиданный взрыв чувств, если бы Леберехт внезапно не ощутил на своем плече чью-то руку. Подняв глаза, он увидел Марту, свою приемную мать. Марта печально смотрела на него, во взгляде ее отражались сочувствие и… бессилие. Да и что она могла для него сейчас сделать? Но уже одно ее нежное прикосновение вернуло юношу к реальности. Наконец Марта подала ему правую руку, и Леберехт схватил ее, как утопающий хватается за спасительный шест. Совершенно обессилевший, он не сопротивлялся, когда Марта притянула его к себе, обхватила обеими руками и прижала к своей груди. Чувствуя приятную защищенность, Леберехт спрятал лицо на ее плече и осторожно попытался привести свое дыхание в согласие с ее дыханием. В небольшом отдалении, почти у входа, стоял сын Марты Кристоф и с окаменевшим лицом наблюдал эту сцену. Суд инквизиции, казалось, больше не интересовал его, во всяком случае, он не уделял заседанию ни малейшего внимания. Он не мог припомнить, чтобы мать когда-нибудь так долго и с такой порывистостью обнимала его; и чем дольше длилось это объятие, тем больше росло возмущение Кристофа против матери. То, что он ненавидит своего приемного брата, не было тайной. Почему же мать так с ним обходится? На глазах у всех! Когда Марта прервала объятие и взглянула в сторону Кристофа, тот уже исчез. Больше она об этом не беспокоилась, решив, что сын вышел наружу, чтобы стать свидетелем казней; сейчас ее волновало состояние Леберехта. Она знала, что не должна оставлять юношу одного. Едва брат Бартоломео вынес свой третий приговор, который, как и ожидалось, завершался признанием вины и требованием «Костер!», жадные до зрелищ зеваки хлынули на улицу. Соборная площадь была окутана едким дымом. Вместо того чтобы подниматься к небесам, белые клубы дыма стелились по земле, и зрители кашляли, ловя ртом воздух. Господь словно отказывался принимать эти жертвы, как когда-то отверг жертву Каина. Для Леберехта, которого Марта вывела из зала инквизиции, это природное явление было нежданной милостью, поскольку ему не пришлось видеть собственными глазами, как гроб с телом его отца сгорает, охваченный пламенем. Тяжкий смрад, висевший в воздухе, не давал свободно дышать. Одной рукой Леберехт зажимал нос, другой прикрывал рот; он так и не отважился поднять глаза и послушно шел за Мартой, которая вела его через соборную площадь. Повсюду были слышны кашель и сморкание зевак, которые с трудом ориентировались в плотной дымовой завесе. Старухи жалобно причитали, дети плакали, а монахини, в большом числе пришедшие сюда из окрестных монастырей, возносили громкие литании и заклинания против сатаны. Из едких клубов дыма, словно дух, явился облаченный в красное инквизитор. Он размахивал кропилом для святой воды в направлении костра, выкрикивая при этом благочестивые фразы: «Erubescat homo esse superbus, propter quem humilis factus est Deus» («Да устыдится ничтожный человек быть высокомерным в то время, когда Господь был столь унижен ради него».) Или: «Aufer a me spiritum superbiae, et da mihi thesaurum tuae humilitatis», что в переводе на наш язык означает: «Избави меня от духа высокомерия и даруй мне сокровище смирения твоего». Когда они достигли передней террасы собора, на которой возвышались георгианские хоры, Марта повлекла Леберехта вниз по широкой каменной лестнице, ведущей в город. До сих пор они не обменялись ни единым словом, да, пожалуй, в этом и не было нужды. Но теперь, когда они приблизились к первым домам Отмели и появилась возможность вздохнуть свободно, красавица еще теснее прижала юношу к себе и на ходу, не глядя на него, сказала нечто такое, отчего он поначалу растерялся: – Горе временам! Горе людям! – Что вы имеете в виду? – спросил Леберехт. Марта остановилась. – В замыслах Всевышнего не может быть того, что делает святая инквизиция. Леберехт был изумлен. Он внимательно посмотрел на свою приемную мать и увидел в ее глазах слезы. – Не хотите ли вы этим сказать, – осторожно осведомился он, – что подвергаете сомнению решения инквизиции? Марта не ответила, и, пока они двигались в направлении трактира на Отмели, молодой человек продолжил: – Простите меня. Вы не должны отвечать. Ни один человек в этом городе не ответил бы «да» на этот вопрос. Ведь тем самым он предал бы себя суду… Некоторое время они шли молча, и вдруг Марта совершенно неожиданно произнесла: – Да. Да, я считаю, что отец Бартоломео не прав. Две истеричные женщины, которые утверждают, что видели твоего отца, – это не доказательство. Это великая несправедливость. Леберехт не верил своим ушам. Эти слова могли привести Марту на костер. И если она говорила с ним открыто, то это было доказательством исключительного доверия, даже более: своим признанием она предавалась ему. И это было для Леберехта столь неожиданно, что он порывисто схватил ее руку, поднес к губам и поцеловал – так же неловко, как и страстно. Быстрым движением Марта отняла у юноши свою руку, ибо понимала, что подобная сцена вполне могла стать поводом для дурных слухов. – Простите, – пробормотал Леберехт на ходу. – Просто на меня нахлынуло, хотя в нашем положении это не совсем прилично. Но примите это как знак моей благодарности. Марта улыбнулась, и в ее улыбке сквозило превосходство, которое, без сомнения, почувствовал Леберехт. Однако юношу это не смутило; напротив, он испытывал гордость, что действовал так при всех. – Теперь я знаю, что могу вам доверять! – воскликнул он. – В самом деле можешь, – подтвердила Марта и посмотрела на Леберехта долгим взглядом. Тот не выдержал ее твердого взора и в смущении потупился. – Мой отец был хорошим человеком, – сказал он, не поднимая глаз. – Единственное его преступление состояло в том, что он был слишком умен для своего положения, что он чересчур много знал и не скрывал своей образованности. В других краях, например в Ансбахе, Нюрнберге или Байрейте, восхищались бы могильщиком, который увлекался языками и философией греков и римлян, а здесь его сожгли. Если бы Адам Хаманн действительно был одержим дьяволом, то и я был бы таким же. Тогда и меня Бартоломео должен был сжечь на костре. – Тс-с! Молчи! Такими словами не шутят. Знаешь, как люди одержимы страстью ко злу! Во всех и вся они видят происки дьявола. Когда епископа в его резиденции хватил удар, прачки на реке рассказывали, что его преосвященство был напуган привидением, о котором он все же не решился кому-нибудь сообщить. Когда умер солодильщик Бернхард и у мертвого не закрывался один глаз, стали болтать, будто он состоял в союзе с дьяволом и имел все основания закрыть после смерти лишь один глаз, чтобы другим наблюдать за изменами своей жены Гунды. А соборный пробст утверждает, что видел, как в определенный день у Мадонны с алтаря Фейта Штосса[13 - Фейт Штосс (ок. 1447, Хорб-на-Неккаре – 1533, Нюрнберг) – немецкий скульптор. Создатель шедевра позднеготического стиля – резного алтаря Марианского костела в Кракове. Оказал огромное влияние на стиль резной деревянной скульптуры целого региона Южной Польши, Словакии, Австрии и части Германии.] дрожали веки, словно лепестки мака на ветру. И якобы это было именно в тот день, когда Лютер женился на монахине Катарине. Никто, кроме соборного пробста, не видел этого явления… – …и, несмотря на это, инквизиция не сожгла его, – вставил Леберехт. Марта кивнула. – Нет, – продолжал юноша, – я не верю, что в смерти моего отца было что-то сверхъестественное. Это какая-то скверная проделка или намеренная инсценировка. И я отомщу за это! – Шшш! – урезонивала его Марта. – Ты не ведаешь, что говоришь. Он отвел взгляд и больше ничего не сказал. Когда они добрались до трактира на Отмели, она спросила: – Тебе сегодня надо на работу? – Я не могу, – ответил юноша. – У меня так дрожат руки, что я не способен держать молот, не говоря уж о резце. Карвакки поймет. – Ты любишь мастера Карвакки? Леберехт кивнул. – Я очень люблю его. Он мне почти как отец. – Едва сказав это, он сразу осознал, насколько неуместными были его слова, произнесенные в присутствии приемной матери. – Ты можешь не беспокоиться, – ответила Марта, от которой не укрылось смущение юноши. – Я понимаю тебя лучше, чем тебе, возможно, кажется. В трактире, в котором в это время было пусто, как в церкви, Марта налила юноше – а заодно и себе – винного спирта. Именно в этот момент в сумрачное помещение внезапно вошел Кристоф. С вызывающим видом он уселся на скамью, которая с трех сторон была отделена от зала деревянной перегородкой, и начал нервно жевать веточку липы, через равные промежутки времени сплевывая кору на каменный пол. При этом он поочередно поглядывал то на свою мать, то на Леберехта. Наконец, выдержав паузу, он обстоятельно и со смущенной улыбкой в уголках рта начал говорить: – Ecce sto responsum expectans[14 - Стою здесь и ожидаю ответа.]. Почему, скажите, ради всего святого, должен я делить кров свой с отродьем, отца которого святая инквизиция сожгла как колдуна? Почему? При этом толстое лицо юноши побагровело, а на лбу проступила, словно Каинова печать, бледно-голубая жилка. Леберехт и не ждал более «дружелюбного» отношения, поэтому оставался невозмутимым. Марта же, напротив, вскочила и в ярости сделала пару шагов к сыну, собираясь ударить его по лицу. Но Леберехт опередил женщину, удержав ее за руку. – Будьте благоразумны, не грешите! Ваш сын говорит правду. Адам Фридрих Хаманн был приговорен святой инквизицией посмертно, и я чистосердечно признаю, что я – его родной сын, Леберехт Хаманн. Когда ваш супруг брал мою сестру и меня в приемные дети, он не мог знать, что наш покойный отец будет сожжен на костре. Слова Леберехта удивили Марту. Озадаченным выглядел и Кристоф, который ожидал совсем иной реакции. Он не знал, что за игру ведет Леберехт, но ему было ясно, что этот малый во многих отношениях превосходит его. Едва придя в себя от шока, Кристоф начал сызнова: – Слышал я от людей, стоявших вокруг костра, что дьявол задолго до того, как тело должно быть сожжено, спасается бегством. Он удирает, лишь только начинает кипеть кровь. Но если одержимый дьяволом попал на костер уже мертвым, тот гнездится в высохших жилах, пока те не рассыплются в пепел и не улетучатся с дымом костра. Так говорят люди на соборной площади. До этого момента Леберехт сохранял самообладание. Но теперь он не мог больше сдерживаться. Вскочив, юноша опрокинул в себя полстакана спирта и покинул трактир, с силой хлопнув окованной железными полосами дверью. На улице, пытаясь успокоиться, Леберехт глубоко вдохнул. Меж старых домов на Отмели висел едкий запах костров. Юноша ринулся сначала вниз по реке, в северном направлении, но потом, Бог знает почему, передумал и поспешил в обратную сторону. Уже смеркалось; зеваки с соборной площади расходились по всему городу, одни – бормоча молитвы, другие – изрыгая грязные проклятия. Повсюду слышались голоса, которые снова и снова повторяли: «На костер их! На костер их!» Крики вонзались в уши раскаленными иглами. Леберехт зажал их ладонями и поспешно пересек Верхний мост. Здесь неожиданно кто-то преградил ему путь. Когда юноша поднял глаза, он узнал Карвакки. Как обычно в это время, Карвакки был под мухой и, как всегда в таком состоянии, распространял вокруг себя веселье. Он хлопнул Леберехта по плечу и выкрикнул издевательский стишок: «Старые бабы и попы – лучшие друзья чертей!» Затем он потащил Леберехта за собой в сторону Инзельштадта. Тот не сопротивлялся. Словно тени, скуля и стеная, мимо них проходили кликуши, и Карвакки воспользовался приятной возможностью передразнить их плач. В переулке, который вел к рынку, у входа в «Кружку» он остановился и прошептал Леберехту: – Я знаю, чего тебе не хватает. Пошли! Захолустный притон славился своим дымным пивом[15 - Местное пиво Бамберга; солод для него сушат над тлеющей древесиной, благодаря чему пиво получает особый аромат и привкус.], а также банщицами и девками, которые сновали туда-сюда. Внутри было тесно, как в бочке с селедкой. Пахло вареными овощами, а от сосновых лучин распространялся едкий дым и трепещущий свет. В заднем углу лютнист щипал струны своего расстроенного инструмента. Их появление, казалось, не заинтересовало никого, кроме хозяина, на голове которого красовался черный колпак с кисточкой. Словно это само собой разумелось, люди за длинным деревянным столом, не прерывая своего разговора, потеснились, чтобы дать место новоприбывшим, а хозяин, едва они сели, поставил на стол две высокие кружки. – Завтра будет новый день, – заметил Карвакки и поднял свою кружку. Глядя на мастера, за один прием опорожнившего кружку наполовину, Леберехт сделал добрый глоток черного пива. – Каменотес должен пить, пить и пить! Заметь себе, мой мальчик! Иначе пыль разрушит твои легкие. В этом смысле. – Мастер вновь поднял кружку. Леберехт знал, что Карвакки способен выпить немеренное количество пива, которое окрыляло его мысль подобно оде Горация. В другой день Леберехт, возможно, отпил бы из своей кружки и поставил бы ее, но в этот день у него имелись все основания для того, чтобы делать то же, что и мастер. И так пил он черное пиво, глоток за глотком, и прежде, чем кружка его опустела наполовину, почувствовал странный эффект. Ему казалось, что пиво потекло не в желудок, сделав там привал для дальнейшего употребления другими органами, нет, оно (во всяком случае, такова была видимость) направилось прямиком в его икры и сделало их тяжелыми, как свинец. Однако рассудок юноши оставался ясным и светлым, и он понимал каждое слово, которое произносил Карвакки (как всегда, на трех языках). – Человек, – говорил мастер, встряхивая головой, – царь над всеми животными: rex delle bestie – понимаешь? Он более жесток, чем волк, он кровожаднее льва и безжалостнее хищного орла, ведь никто из этих тварей не посягает на себе подобных. И лишь человек, bestia bestiarum, убивает своих собратьев. И даже считает это законным! Происходит ли это именем закона или именем Святой Матери Церкви?.. Тьфу, дьявол! Леберехт опасливо огляделся, нет ли свидетелей их разговора. Карвакки заметил это, положил руку на плечо юноши и, смеясь, сказал: – Не беспокойся! Те, кто сюда захаживает, не имеют ничего общего с пердунами, восседающими на церковных скамьях, с адамитами[16 - Инквизиция.] и теми, кто ожидает апокалипсиса, ошиваясь у трактирщика с Отмели. Здесь каждый может высказать свое мнение, даже протестант. Леберехту не оставалось ничего иного, как рассмеяться. Он уже отметил про себя, что завсегдатаи трактира на Отмели несут всякий вздор и во весь голос; но если кто-то по недосмотру начинал говорить о вере, то они разом смолкали, как монахи в трапезной. Такое уж было время: каждый подозревал другого, хотя по Святому Писанию все должны быть братьями друг другу. Карвакки прочитал мысли своего ученика. Опустошив кружку, мастер стукнул ею о столешницу, как деревянным молотом, которым он загонял свой резец в песчаник, и прогорланил: – Черт с ней, с верой! Не существует настоящей веры. Лишь суеверия. Это тебе понятно, мой мальчик? – Да, мастер, – ответил Леберехт. Он знал, что возражать Карвакки, когда тот в подпитии, невозможно. Но знал он и то, что мастер вполне владел своими мыслями, несмотря на то что язык его заплетался. Карвакки даже утверждал, что лучшие мысли спрятаны на дне пивной кружки. – Все обстоит именно так, – начал издалека Карвакки. – Вера и предрассудки, собственно, две вещи противоположные. Но благодаря Святой Матери Церкви, церковным проповедникам и преосвященным, пробстам и кардиналам, а также священной канцелярии[17 - Конгрегация инквизиции.] веру и суеверие удалось объединить, как две створки одной раковины, и лишь немногие сегодня еще способны различать, где вера, а где суеверие. Крысоловы, подобные этому Атаназиусу Землеру, пользуются услужливостью своих овечек; они изображают на стенах адские муки, как «мене текел»[18 - «Мене, текел, фарес» (исчислено, взвешено, разделено) – слова, возникшие на стене во время пира вавилонского царя Валтасара незадолго до падения Вавилона от рук Дария Мидийского. Фигурально – зловещее предзнаменование.]. Поэтому люди живут в постоянном страхе: за каждым перекрестком им чудятся привидения, а в крике жерлянки слышатся жалобы неприкаянной души. Зайцы и сороки вызывают у них ужас, как и лежащая поперек пути палка от метлы. Комета несет бедствие, как и любая черная кошка. Гнилушка, которая светится в ночи, огонек во мху, возникающий от испарений, танцующий светлячок или необычный образ, выступающий в бледном лунном свете, приводит их в противоречие с рассудком и дает повод к душевным мукам и добровольному покаянию. Нет, Святая Матерь Церковь давно уже живет не верой своих чад – она живет лишь страхом. И от этого страха она сжигает людей живьем, а иногда, – тихо добавил он, – иногда даже и мертвых. Был ли то голос Карвакки или черное пиво, но речи мастера хорошо подействовали на Леберехта. Уже одно только объяснение ужасного лишало это ужасное жала. Приободренный примером своего наставника, Леберехт схватил кружку и выпил горького пива больше, чем когда-либо в жизни. Шумно веселящиеся люди вскоре заставили его позабыть о своем тяжелом положении. По лестнице, находившейся напротив входа и как раз в поле зрения Леберехта, чинным шагом спустилась девушка; вернее, то, что это девушка, Леберехт заметил лишь после того, когда она вошла в пивную, поскольку молодая особа была в легкомысленном наряде молодого дворянина. Легкомысленным же ее наряд казался оттого, что носили его таким манером лишь мужчины: узкие штанины, левая – красная, правая – зеленая, а сверху – облегающий камзол в складку с широкими рукавами, который не прикрывал даже колен. Завсегдатаи кабака – и среди них, вопреки всякой нравственности, две хорошо одетые женщины – захлопали в ладоши и с воодушевлением закричали: «Песню, Фридерика, спой нам песню!» Фридерика, которая прятала свои темные волосы под бархатным колпаком, подошла к лютнисту, что-то шепнула ему на ухо, и тот заиграл мелодию, сопровождавшуюся ритмичными переборами. Под нее Фридерика запела тонким мальчишеским голосом: Честолюбие так уязвило Люцифера, Что он вероломно нарушил союз с Богом. И хотя он богат дарованиями Под стать Всевышнему, В смирении все же не преуспел. Высокомерие делает бессовестным. Часто те, кто выносит приговор, Если куш велик, Готовы вероломно нарушить закон И накинуться, как вороны, На чужое добро, Как не снилось и язычникам. Тщеславие делает немилосердным, Заставляет не щадить никого, Так что и день и ночь заставляет Стремиться к чужим коронам. И такие изверги никому вокруг себя Не дают жить в мире. Где у христианина появляется Слишком много накопленного добра, Скоро возникают колебания в вере, Одолевая его подобно чесотке. Из-за чего даже тот, кто был Праведным человеком, Становится атеистом. Как только девушка закончила, слушатели с восторгом начали бить в ладоши. Они называли Фридерику по имени и тянули к ней руки. Девушка изобразила плутовскую улыбку, но глаза ее были печальны. Какой-то бородач с красными глазами притянул ее к себе на скамью, убеждая выпить из его кружки. Леберехт не мог отвести от нее взгляда. Девушка едва ли была старше его, но черное пиво, похоже, переносила намного лучше. Какой-то мужчина с коротко остриженными волосами и бледным лицом, сидевший до этого на противоположном конце стола и с живым интересом наблюдавший за Леберехтом, пока Карвакки и прочие гости смотрели лишь на красивую девушку, подошел к нему и присел рядом. Незнакомец был одет в черный складчатый камзол с маленьким круглым воротником, который, как и его хозяин, явно знавал и лучшие времена и в котором он выглядел старше своих лет. – Ведь ты – молодой Хаманн? – спросил он, не глядя юноше в лицо. – Да, я Леберехт. Незнакомец все еще смотрел перед собой. – Мне полагалось бы назвать свое имя, но я о нем умолчу. Не считай меня из-за этого врагом. – Почему я должен считать вас врагом? – удивился юноша. – Слишком уж я незначителен, чтобы быть чьим-либо врагом. Едва он это сказал, как перед его взором поднялась тень инквизитора, а за сосновой лучиной по стенам запылали большие костры. – Если тебе не хочется продолжать этот разговор, я пойму, – сказал облаченный в черное человек и в первый раз искоса взглянул на Леберехта. Подкрепленный действием черного пива, юноша покачал головой и окинул незнакомца внимательным взглядом. У того между зубов темнела щербинка. Он был лет тридцати, художник или странствующий студент, какие нередко появлялись в городе и вскоре вновь исчезали. – Нет, нет, – горячо заверил его Леберехт, – сегодня я, признаться, рад побыть среди людей и поболтать с ними. Один я бы просто сошел с ума. Сказав это, он вспомнил о своей сестре Софи, с которой за целый день и словом не перемолвился, и ему стало стыдно. Тогда человек в черном начал туманно говорить, намекая на события нынешнего дня: – Глупец тот, кто воображает себе, что проповедники и инквизиторы утверждают истину христианской веры. Нужен ли яркому свету свет слабый? Страшному суду – предубеждение инквизитора? «Неизвинителен ты, всякий человек, судящий другого, ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя, потому что, судя другого, делаешь то же». – Павел, «Послание к Римлянам», – сухо произнес Леберехт. – Образован, образован! – заметил незнакомец, не спрашивая, откуда тот взял свои знания. Это слегка уязвило Леберехта, ведь он гордился тем образованием, которое получил от отца. – Не понимаю, к чему вы клоните своими речами. Вы протестант или шпион курфюрста? – О, Святая Дева Мария, нет! – Человек в черном прикрыл ладонью рот, делая знак, что Леберехт должен быть осторожен в своих словах. Потом продолжил: – Я лишь хочу утешить тебя в такой день и сказать, что Лысый Адам не был еретиком, а тем более колдуном. Просто он был умен, слишком умен для человека его положения и никогда не скрывал своего ума. Известно же: «Умно говорить трудно, умно молчать – еще труднее». – Вы знали моего отца? Конечно же, вы должны были знать его. Иначе как бы вы могли так говорить о нем! Кто вы, незнакомец? Облаченный в черное человек усмехнулся. – Nomina sunt odiosa[19 - «Не будем называть имен» (лат.).], как говорит Цицерон, так что давай держаться этого. Леберехт, украдкой наблюдая через стол за красивой девушкой, вновь сделал большой глоток и ответил: – Господи, да вы говорите почти так же, как мой отец Адам! – Здесь все говорят, как твой отец, – успокоил его незнакомец. – По этой причине мы и пришли сюда, и ты, вероятно, тоже. Все здесь – защитники чуждого духа, ученики Аристотеля, алхимиков и астрологов, книжники и люди искусства, в творчестве видящие своего бога, и, возможно, также парочка непокорных протестантов и богатых атеистов. Теперь Леберехт понял намеки той песни, которую пела Фридерика. Все еще не сводя с нее взгляда, он напрасно старался поймать ее улыбку, в то время как целый рой мужчин вокруг нее, включая и Карвакки, осыпал девушку комплиментами. – Я – ученик мастера Карвакки, – попытался объяснить свое присутствие в кабаке Леберехт. Это присутствие приобрело теперь, когда он понял, в какое славное общество попал, совершенно иной вес. Рассмотрев лица гуляк, юноша увидел, что, не считая своего учителя, никого из них не встречал раньше. Публика, собиравшаяся у трактирщика на Отмели, была другой – более грубой и менее словоохотливой, зато куда задиристее. – С ним не так-то просто поладить, – заметил человек в черном, имея в виду Карвакки. – Но он много путешествовал по свету и создал себе собственную религию. Он верует лишь в прекрасное и доброе; все остальное, по его мнению, исходит от дьявола. – Как он прав! – вырвалось у Леберехта, осознавшего, что ему нечего бояться этого человека. Все-таки незнакомец очень хорошо знал его мастера. – Он просто сделался больным, когда разрушили статую в соборе, – заметил Леберехт. – Вид обломков, лежащих на земле, причинял ему боль, и он велел мне похоронить их, словно речь шла об останках человека. Нашим набожным христианам нелегко понять это. Незнакомец, удивленный заявлением Леберехта, возразил: – Я не вижу в тебе набожного христианина и не могу даже винить тебя за это. Леберехт уперся взглядом в деревянную столешницу и тихо произнес: – Да, с нынешнего дня все по-другому. Только сегодня я наконец-то понял моего мастера Карвакки, который пытается обнаружить в красоте божественную природу. Там, наверху, на Соборной Горе, Бог куда дальше от людей, чем в этой пивной. Глаза юноши наполнились слезами, и внезапно его охватил смутный страх. Не слишком ли он доверяется этому чужаку? А вдруг тот – один из бесчисленных шпионов инквизиции, которые в надежде на небесную награду целыми днями шныряют меж людей, чтобы передать крамольные слова доминиканцу Бартоломео. Движимый этим страхом, Леберехт поднялся и направился к Карвакки. Раз незнакомец так много знает о его наставнике, тот тоже должен его знать! Но когда Леберехт обернулся, чтобы показать пальцем на человека в черном, место, где он сидел, было пусто. Карвакки, угадавший намерение Леберехта, громко рассмеялся. – Можешь его не бояться, о чем бы вы с ним ни говорили! – воскликнул он. – Этот человек будет рад, если ты сохранишь его появление здесь в тайне. – Кто он? – удивленно, но с явным облегчением спросил Леберехт. Карвакки прикрыл рукой рот. При этом жест его скорее был шуткой, чем мерой предосторожности, ведь остальные, о чем свидетельствовали многозначительные усмешки на их лицах, знали чужака, по-видимому, очень хорошо. – Мужа этого звать Лютгер, – с лукавой улыбкой ответил мастер. – То есть так называют его сейчас. А по рождению он Якоб Базко, из-под Кракова. Сейчас, как бенедиктинец, он живет в аббатстве Михельсберг. Он – одна из умнейших голов во всем монастыре, и часто стены его аббатства просто тесны ему. Брат Лютгер! У Леберехта словно пелена с глаз упала. Его отец часто упоминал имя своего тайного учителя. Как часто Адам, исполненный восхищения, распространялся о высокообразованном монахе, для которого философия служила убежищем от узколобости фанатичных попов. Целыми днями, а порой и неделями Хаманн-старший раздумывал над речами Лютгера, обсуждал их с ним, своим сыном, так что образование, которое он, Леберехт, получил от отца, вело начало от Лютгера. – Ради всего святого! – вырвалось у Леберехта. – И здесь, на этом самом месте! Я должен был узнать Лютгера по его речи. Она звучит так же, как если бы звучала из уст моего отца. Карвакки убрал руку с плеча девушки и на мгновение стал серьезным. – Мальчик, поверь, за сегодняшний день Лютгер выстрадал не меньше, чем ты. – Но он же монах, поклявшийся в отречении от мирской жизни! Кроме того, речи его звучали не так, словно он слепой друг Святой Матери Церкви. Тут Карвакки снова расхохотался и, фыркнув, сказал: – Заметь одно: величайшие еретики и враги Церкви засели в монастырях и соборных капитулах, то есть в ее собственных рядах. Орден храмовников, начертавших на своих белых плащах бедность, непорочность и борьбу против неверных, был запрещен папой Климентом и сожран иоаннитами, которые преследовали точно такие же цели. Лютгер – до раскола Церкви на две враждующих партии – жил как монах-августинец, а Коперник, о котором говорят, что тот питал сомнения относительно Ветхого Завета и утверждал, что Земля – это незначительная звезда, вращающаяся вокруг Солнца среди множества прочих, был доктором церковного права и членом капитула во Фрауенбурге. Стены, которыми попы оградили свои теплые местечки, служат не для защиты от внешнего мира, а для защиты людей от церковников! Тут все, кто это слышал, громко рассмеялись, а иные стали кричать Фридерике, чтобы она спела еще пару строф. Лютнист коснулся струн, и красотка экспромтом пропела: Они насмехаются над человеческой правотой, Извращенно, как Нерон. И отвергают даже то, Чему нас учит природа. Поскольку ни Господь, ни его заповеди Не почитаются этой шайкой. Леберехт, который теперь сидел вплотную к девушке, наблюдал за всеми проявлениями чувств на ее прекрасном лице, за трепетом тонких ноздрей и пульсирующими висками, дрожащими, как кожа барабана. Когда она закончила петь, мужчины захлопали в ладоши и стали совать Фридерике в камзол мелкую монету. Девушка учтиво благодарила их, а затем, пока они запасались пивом, проворно покинула зал через входную дверь. Леберехт, все еще крайне возбужденный событиями дня, чувствовал себя захваченным прекрасным образом незнакомки, как неземным видением. Была ли она ангелом или превратившейся в человека копией одной из статуй собора? Не имело ли ее тело сходства с каменной Евой на Адамовых вратах? Прямой нос, маленький чувственный рот, беззвучный смех – разве не те же? Поистине, думал Леберехт, если и существуют небесные создания, то Фридерика должна быть одним из них. Не говоря ни слова, он поднялся и покинул «Кружку». Близилась полночь, и в переулках стояла такая тишина, что можно было слышать стук лошадиных копыт на расстоянии в тысячу шагов. И ни следа девушки. Внутренний голос указал ему путь направо, к Верхнему мосту через переулок Красильщиков, где от реки несло, как из пасти дракона, – здесь в Регниц впадал ручеек, протекавший по желобу посередине улицы и уносивший с собой нечистоты вместе с отправлениями естественных нужд жителей. Кабы не темное пиво, две кружки которого он в себя влил, Леберехт никогда не отважился бы последовать за красивой девушкой, о которой он совсем ничего не знал. Он даже не знал, была ли она благородного происхождения или принадлежала к числу тех девиц, которые перед уходом в монастырь, постригом и началом безгрешной жизни проводили дни свои (или, вернее, ночи) в грехе, позволяя лишить себя девственности совершенно незнакомым мужчинам прежде, чем у них будет отнята всякая возможность этого. Леберехт не ведал, что творит; он чувствовал лишь странное влечение, подобное притяжению магнита, и следовал этому влечению, сам не зная почему. То, что он знал, однако, говорило не в пользу благородного происхождения девушки. Все звали Фридерику по имени, совали ей золотые монеты, а песни ее были скабрезны, как выкрики точильщика ножей, привлекавшего женщин двусмысленными куплетами. Почему он не спросил о ней у Карвакки? Но Леберехт отогнал эти мысли. Добравшись до канавы, где по левую руку перед домами стояли бочки и тюки торговцев, представлявшие собой далеко не простое препятствие темной ночью для тех, кто возвращался домой без фонаря, Леберехт услышал шорох. На расстоянии брошенного камня он узнал тень юноши, и внутренний голос, который вел его до сих пор, подсказал ему, что это Фридерика. Он узнал ее по короткому порывистому шагу, которым она перебегала от одного дома до другого, чтобы не быть замеченной. Ведь девушка, которая в эти ночные часы показывалась на улице без мужчины, подвергала себя опасности и могла потерять свое доброе имя на все времена. После того как Фридерика перешла мост, она свернула налево и направилась к гавани. Дорога показалась Леберехту знакомой. Девушка замедлила шаг и даже обернулась, как будто заметила, что кто-то следует за ней. Затем она исчезла за старым приземистым зданием крытого рынка, который сонно горбился в ночи, как дворовый пес. Леберехт знал лабиринт улиц и тупиков этой местности как свои пять пальцев, поэтому для него не составляло труда следовать по пятам за девушкой. «Если Фридерика – дочь одного из многочисленных торговцев на реке, – думал тайный охотник, – то почему же я еще ни разу не видел ее? Город не настолько велик, чтобы такая красивая девушка могла долго оставаться здесь незамеченной». Ответ на его вопрос нашелся быстро, когда тень, которую он преследовал, проворно спрыгнула с берега на одну из грузовых барж, пришвартованных за крытым рынком. Уже три луны не было дождя, и из-за низкого уровня воды полдюжины судов сидели на мели. Баржа, на которой исчезла Фридерика, была старее всех остальных; она скрипела и производила странные звуки, похожие на те, что издают по весне лягушки. Сначала Леберехт хотел прыгнуть прямо на баржу, но потом эта затея показалась ему слишком рискованной. Мало ли кто и что там его ожидает? Ночь была тиха, лишь где-то вдали, внизу по реке, лаяли собаки. Свежий воздух с реки смешивался с запахом костра, горевшего на другом берегу. Именно этот запах вернул Леберехта к действительности. Помедлив, он развернулся и начал искать дорогу домой. Утром следующего дня (Леберехт чувствовал себя скверно) его растолкала Марта. Оглушенный пивом и гудением в голове, похожим на рев пчелиного роя, юноша попытался сориентироваться. Он не помнил, как добрался до постели, но обнаружил себя в знакомой каморке. В следующее мгновение до его сознания дошли слова Марты: – Софи исчезла! Ты знаешь, где Софи? Он не видел свою сестру с вечера, предшествовавшего трибуналу инквизиции. Теперь он корил себя за это. – Исчезла? Что значит «исчезла»? – пробормотал Леберехт. Марта объяснила, что Софи в последний раз видели вчера рано утром; с тех пор она словно сквозь землю провалилась. Постель ее осталась нетронутой, пожитки в сундуке – тоже. Леберехт вскочил. Господи! Ну почему он вчера не был рядом с сестрой? Почему он не поговорил с ней? Он ведь знал, что у нее нет никого, с кем она могла бы поговорить! Первой его реакцией была мысль: «К реке!» В дни более счастливые, будучи еще ребенком, он часто наблюдал за Софи, когда она стояла на мосту, что вел от ратуши на реке к другому берегу, и смотрела вниз, на водовороты и потоки, которые вихрились здесь, словно вызванные водяными духами, время от времени исчезая на расстоянии брошенного камня. На его вопросы Софи отвечала, что ведет разговор с нимфами, которые иногда появляются из реки. Леберехт отмахивался от ее слов как от мечтательных глупостей маленькой девочки, но теперь они сразу вспомнились ему. Розыски Софи продолжались целый день. Мужчины, вооружившись шестами, прочесывали берег, плавали на лодке по реке – все напрасно. Леберехт целый день простоял, не сходя с того места, где Софи часто смотрела на водяных духов. Он любил свою сестру, но с тех пор, как она превратилась в великаншу, все чаще избегал ее. И теперь он упрекал себя за это. Он жалел Софи. Самого себя Леберехту было не жаль, хотя он и имел для этого все основания. Он верил в неотвратимость судьбы, как ее толковали древние греки, и даже всесилие звезд, провозглашенное личным врачом Карла IX Нострадамусом, не казалось ему ошибочным. Это утешало его. Погрузившись в созерцание бурного течения реки и появившегося среди вод образа сестры, когда она была еще девочкой, Леберехт услышал голос. Он узнал его высокий мальчишеский тембр. – Мне очень жаль, – вымолвил голос. Леберехт обернулся. Перед ним стояла Фридерика. Он узнал ее тотчас же, хотя внешний вид девушки по сравнению с прошлым вечером изменился полностью. В глаза бросались ее густые темные волосы, которые теперь были разделены посередине пробором и собраны в большой узел на затылке. Грубое длинное платье с гладкой зеленой накидкой не позволяло разглядеть изящную фигуру, которую Фридерика еще вчера выставляла напоказ. – Мне очень жаль, – повторила она и при этом склонила голову набок. В тот момент Леберехт не мог выразить своих чувств словами, но он был уверен, что участие ее было искренним. – Откуда ты знаешь? – пробормотал он, смущенный и одновременно счастливый оттого, что она заговорила с ним. – Все только и говорят о большом несчастье, и когда я увидела тебя стоящим здесь, мне сразу вспомнилось твое имя. Карвакки вчера называл мне его. Он рассказал, что случилось с твоим отцом. – С этими словами девушка украдкой перекрестилась. С моста была видна баржа, на которой Фридерика скрылась прошлой ночью. Леберехт кивнул в ее сторону и, пытаясь переменить тему, сказал: – Ты живешь там, на барже. Фридерика улыбнулась. – Карвакки – болтливая баба. Ничего не способен держать при себе. – Я узнал это не от Карвакки. – А откуда же? Юноша подумал, стоит ли говорить правду, но, решив, что раз уж он и так проболтался, ответил: – Нынешней ночью, когда ты покидала «Кружку», я следовал за тобой по городу. Но мне не хватило смелости заговорить с тобой. Тут красавица рассмеялась, и он увидел ее белоснежные зубы. – Смешно! Ты – первый робкий мужчина, которого я встречаю. – Затем она посмотрела по сторонам, не наблюдает ли кто за ней, и взяла его за руку. – Ты мне нравишься, Леберехт. Если хочешь, мы можем быть друзьями. «Святая Дева Мария! – пронеслось у него в голове. – Вот подходит такая красивая девушка, улыбается и говорит, что мы можем быть друзьями!» Леберехт хотел быть ей не другом, а возлюбленным! Ему хотелось обнять ее и поцеловать, но – ради всего святого! – не быть ее другом, как Карвакки или другие, лежавшие у ее ног в «Кружке», когда она пела. Леберехт, не совладав с собой, вырвал свою руку и смущенно уставился в землю. – У тебя… много друзей, правда? – спросил он. – Да, друзей много, причем повсюду – и в Вюрцбурге, и во Франкфурте, и в Майнце, и в Кобленце, и в Кельне… Даже в Нидерландах, везде, где швартуется наша старая баржа. Раскрепощенность, с которой говорила Фридерика, привела Леберехта в ярость. Ему казалось, что она шутит над ним. Разве не видит она, что его чувства более чем дружеские? Разумеется, в этой ситуации надо было признаться ей в любви, но Леберехт боялся получить отказ. Он не хотел выглядеть глупым мальчишкой, не хотел быть высмеянным или испытать сочувствие. Нет, боль он вынесет, но только не сочувствие. Это ранило его гордость, единственное украшение бедности, унаследованное им от отца. – И когда же продолжится поездка? – поинтересовался Леберехт с подчеркнутым равнодушием. Фридерика взглянула на небо. – Мой отец ждет дождя. Вот уже три луны с неба не упало ни капли. Река обмелела, она не пропустит нас. Если бы я сама не зарабатывала на жизнь, мы бы давно уже умерли с голоду. – Сколько человек живет на барже? – Только мой отец и я. Мать умерла при моем рождении. Здесь иногда говорят: «Слишком решительно взялась за дело». Леберехт внимательно рассматривал изящную девушку. Он не мог представить, как эта красавица могла крепить жесткие канаты, чинить грубое полотно парусов или чистить настил баржи. Между тем на мосту собиралось все больше зевак, которые жадно следили за поисками в реке. – Пожалуй, лучше, чтобы нас не видели вместе, – заметила Фридерика и, бегло кивнув, поспешила прочь. В тот же миг с реки донеслись крики: «Сюда! Сюда!» Двое мужчин из лодки, которая была пришвартована у крайней опоры моста, тыкали длинными крючьями в воде и звали подмогу. Наконец к ним подоспела вторая лодка с тремя членами экипажа. Под подбадривающие крики зевак пятеро мужчин начали тянуть со дна реки тяжелое тело; но когда они подняли его на поверхность, вокруг распространился ужас: на крюке висел раздутый труп коровы, который, очевидно, находился под водой уже с год. Когда же мужчины попытались погрузить свою находку в лодку, несколько женщин закричали от страха и прижали к себе головы своих детей, чтобы избавить их от жуткого зрелища: труп коровы под собственным весом и весом воды, которой он напитался, вдруг разорвался посередине, да так, что внутренности вывалились наружу и плюхнулись в воду. Леберехт убежал с берега и последующие два дня отказывался от любой пищи; целые дни он проводил на лесах Адамовых врат в соборе. С помощью резца, тяжелого деревянного молота и длинного лома юноша пытался извлечь из кладки камни декоративного бордюра, украшавшего арку. Влажная зима прошедшего года и поздние морозы разорвали рыхлый песчаник карниза в местах соприкосновения камней, а последующая сухость все только усугубила. – Песчаник, – говорил Карвакки, наблюдавший за работой с высоты, – как строительный материал не годится для вечности, а уж франкский песчаник – тем паче. Не думаю, что собор простоит хотя бы пятьсот лет, если только не заменять каждый камень новым. Леберехт не позволял себе прервать работу и, пока мастер говорил, вгонял свой резец в каменную кладку. За последние несколько дней оба едва ли обменялись хоть одним словом; это было необычно, по крайней мере для Леберехта, который всегда искал разговора с мастером. И конечно, его молчаливость не осталась незамеченной Карвакки. Он пристально вглядывался в ученика: тот явно страдал. Мастер и сам слишком хорошо знал власть резца, с помощью которого можно было загонять в мрамор, известняк и песчаник свои страсти, страдания и страхи. Поэтому он предоставил юноше свободу действий. Но когда с наступлением темноты Леберехт спустился с лесов, тот, ожидая его внизу, спросил: – Могу ли я помочь тебе, мой мальчик? Мне кажется, каждое слово утешения – уже лишнее. Тебе нужно найти утешение в себе самом. Ты должен все забыть. Наша судьба определяется не нашими переживаниями, но нашим восприятием. Леберехт взглянул в лицо мастеру. Он ценил этого человека за его ум и мудрость. Даже если Леберехт не одобрял некоторых черт характера Карвакки, он не мог отказать ему в знании жизни. – Постарайся быть среди людей, не прячься там, наверху, на своих лесах. Ты молод, впереди у тебя вся жизнь. Так что бери свою судьбу в собственные руки! – Вы правы, мастер, – ответил Леберехт после некоторого раздумья. – Только вот всего, что произошло со мной, было… немного чересчур. Карвакки согласно кивнул. – Кто знает, возможно, даже хорошо, что Софи сама положила конец своей жизни. Если она это сделала, значит, таково было ее собственное решение, значит, она не хотела так жить – оставаясь все время в одиночестве, подвергаясь насмешкам и любопытству ротозеев. – А может, она просто убежала, потому что уже не могла переносить издевательств? – Ты думаешь? Такое чудовищно противоестественное существо, как Софи, среди чужих еще больше бросается в глаза, чем здесь, в этом городе, где всякому известна ее история. Это означает, что все то, с чем ей не удалось справиться здесь, среди чужих принесло бы еще больше страданий. Не стоит питать ложных надежд! Это не было утешением, но Карвакки и не собирался утешать его. Он порылся в своих карманах, достал монетку, вложил ее в руку Леберехта и сказал: – Что тебе сейчас нужно, так это женщина, которая наведет тебя на другие мысли. Знаешь дом у правой речной протоки, где дорога разветвляется к Святому Гангольфу? Там тебя ждет множество девиц. Скажешь, что тебя прислал мастер Карвакки, и спросишь Аманду. У тебя глаза на лоб полезут! Леберехт озадаченно посмотрел на монетку, испытующе взглянул на мастера, не шутит ли тот над ним, и признался, еще сильнее смутившись: – Это из-за Фридерики. Я снова видел ее. Она расположена ко мне, по крайней мере, мне так кажется. Как вы думаете? Тут Карвакки закашлялся, словно не знал ответа на вопрос. Ничего не сказав, он схватил Леберехта за рукав и повлек его за собой через узкие переулки, окаймленные по обеим сторонам каменными оградами в человеческий рост, которые вели к Михельсбергу. На полпути между собором и Михельсбергом мастер снимал небольшой двухэтажный домишко с узкими отверстиями окон и маленькой пристройкой под низким козырьком, которая находилась по правую руку от входа. В ней Карвакки устроил мастерскую, где, к неудовольствию соседей и священников, занимался даже по воскресеньям и святым праздникам какой-то загадочной деятельностью, вызывавшей такой же шум, как и на строительной площадке у собора, и никто, даже его ученики и подмастерья, не могли кинуть туда и взгляда. – Ты должен знать, – сказал Карвакки, когда они вошли в дом, низкой кровли которого можно было коснуться рукой, – Фридерика – девушка необычная. Я имею в виду ее красоту. Видишь ли, она настолько красива, что никогда не будет принадлежать лишь одному мужчине… Если ты понимаешь, о чем я. Нет, Леберехт не понимал, к чему клонит мастер. И прежде всего он не понимал, почему Карвакки привел его сюда. Неужели только для того, чтобы сообщить ему об этом? Юноша с интересом следил за тем, как тот возится у стенного ящичка, где хранились свечи и ламповое масло. Наконец Карвакки открыл его и достал оттуда лампу и ключ. – Сейчас поймешь, – пробормотал мастер и знаком велел следовать за ним. Мастерская была снабжена тяжелой старой дверью, а кованый запор с накладным орнаментом наводил на подозрение, что здесь когда-то работал кузнец. Карвакки открыл дверь и, осветив комнату фонарем, подтолкнул чуть растерявшегося юношу внутрь. Изумление Леберехта было столь велико, что он не проронил ни звука: в полумраке мастерской стояли нагие статуи из белого камня. Их было с полдюжины, и расположены они были полукругом, как будто ожидали суда Париса. Позы их были столь легкомысленными, каких он еще никогда не наблюдал у фигур из камня. Даже сама «Будущность», долгое время казавшаяся ему воплощением женской красоты и соблазна, явно уступала этим грациям. Одни, вскинув руки, словно бы хотели показать свои груди, другие же, изящно выгнувшись, демонстрировали округлость бедер. Каждую из этих статуй отличала стать зрелой женщины, но при этом у них были детские черты юных девушек, как у Евы на Адамовых вратах или… у Фридерики. – Фридерика! – воскликнул Леберехт. Святая Дева! Все каменные статуи изображали одну и ту же женщину – Фридерику. Это не было работой художника, который, восторгаясь вечной красотой, хочет запечатлеть в камне свою модель. Скорее это была работа одержимого, который не мог вполне насытиться своей моделью. Но Фридерика не была его моделью – она была его возлюбленной. Даже если в тот момент Леберехту хотелось проклинать своего наставника, ненавидеть и поносить его, он не мог не подтвердить самого главного: вряд ли можно было бы объяснить сложившуюся ситуацию более наглядно и убедительно. Он разочарованно взглянул на Карвакки и коротко произнес: – Я понял. Карвакки смущенно усмехнулся. – Если это может послужить тебе утешением, Леберехт, знай, что и я не единственный. Как я уже говорил тебе, красивая девушка никогда не принадлежит одному. Юноша, нашарив в кармане монету, украдкой положил ее на стол, попрощался с мастером и через тяжелую дверь выскользнул на улицу. К его печали примешивалось теперь разочарование, а к разочарованию – гнев. Жизнь в родном городе представлялась ему отталкивающей, омерзительной, невыносимой. Отупляющая работа на соборных лесах была ему отвратительна. Леберехт стремился к тому, чтобы научиться большему, чтобы больше уметь и больше знать, а всему этому в родном городе были положены пределы. Кроме того, у него не было ни одного друга, с кем бы он мог поговорить и спросить совета. Даже Карвакки, которому он до сих пор доверял безоговорочно, уже не казался ему человеком, заслуживающим доверия. Он, конечно, мог понять мастера: в конце концов, каждому мужчине хотелось бы обладать такой красивой девушкой, как Фридерика. Но неужели Карвакки никогда не смотрелся в зеркало, откуда на него взирало лицо стареющего повесы? А Фридерика, напротив, была еще почти ребенком. Как он только мог?! Долгими осенними вечерами, которые после Дня церкви[20 - В Баварии – церковный праздник. Празднуется в третье воскресенье октября.] стали казаться бесконечными, Леберехт возвращался в шумный трактир на Отмели, в свою комнатку под крышей, и штудировал книги, оставленные ему отцом. Он изучал латынь по трудам Цицерона, Цезаря и Овидия, арифметику – по некоему фолианту сорокалетней давности под названием «Линейные вычисления», вышедшему из-под пера Адама Ризе[21 - Адам Ризе – мастер арифметики (27.03.1492 Штаффельштайн – 30.03.1559, Аннаберг).Во многих источниках упоминается по фамилии Ries (Рис). Выражением «рассчитано по методу Адама Риса» математики часто пользуются и сегодня, чтобы подчеркнуть правильность арифметических результатов. Адам Рис по праву именуется «отцом современного расчета», поскольку его исследования и труды позволили заменить громоздкие латинские цифры арабскими.] из Штаффельштайна, а астрономию – по сочинению «Commentariolus», в котором член соборного капитула Николай Коперник делал странные заявления (например, он утверждал, что не Солнце вращается вокруг Земли, как это видно ежедневно на небе, но Земля вокруг Солнца, и что она ни в коем случае не является центром мироздания, как можно прочитать в Библии, а такое же небесное тело, как и многие другие). Мысли, подобные этой, вполне годились для того, чтобы на ближайшее время лишить Леберехта сна, точно так же, как и тайные исследования бесстыдной плоти его приемной матери Марты, которым он по-прежнему предавался всякий раз, когда появлялась возможность. О Фридерике, внезапно уплывшей на своей барже, он почти не думал. Так постепенно зарубцовывались раны, которые нанесла ему судьба. Но в следующем году, в один из вечеров на Сретение, в доме Шлюсселя произошла шумная ссора, неожиданным образом изменившая жизнь Леберехта. Людовика, та самая распутная дама, у которой трактирщик с Отмели искал развлечений, осмелилась похваляться перед завсегдатаями трактира дорогим платьем и украшениями, подаренными ей любовником за услуги. Марта, зная об этих отношениях, – а они в известном смысле были ей безразличны, пока оставались в тайне, – указала даме на дверь. Людовика не подчинилась; напротив, она позвала на помощь старого Шлюсселя и попросила его сказать веское слово своей супруге. Из-за этого дело дошло до прямого столкновения, в котором приняли участие все, кто был в доме. Когда появился Леберехт, Якоб Генрих Шлюссель стоял посреди затемненного помещения трактира между Мартой и Людовикой. Марта обзывала Людовику «шлюхой» и требовала, чтобы она немедленно покинула дом. Людовика же, со своей стороны, обвиняла Марту в ханжестве, лицемерии и неспособности выполнять свои супружеские обязанности. Это настолько разозлило Марту, что она вскочила и, растопырив пальцы, в ярости бросилась к Людовике. При этом она неистово кричала, брызжа слюной. Леберехт был ошеломлен, ибо никогда еще не видел свою приемную мать в таком ожесточении. – Адское отродье! Чертова девка! Мерзкая ведьма, уж я-то тебе зенки повыцарапаю, тогда не сможешь больше строить глазки этим глупым мужикам! Старый Шлюссель встал между ними, распростерши руки, чтобы удержать Марту от действий. Людовика же воспользовалась этим и, выглядывая из-за спины любовника, начала выкрикивать непотребные слова: – А что касается дьявола, которому я подставляю свою мягкую шерстку, то мужчины пока за это платят, а уж твой, трактирщица, платит больше всех! – При этом она подняла юбки выше обтянутых чулками икр и заявила: – Все это на твои деньги, Марта, все эти подарки – в благодарность! И поскольку старый Шлюссель не принимал никаких мер к тому, чтобы заставить шлюху замолчать или выставить ее из дома, Марта выступила против собственного мужа. – Ты, жалкий трус! – воскликнула она. – Неужели тебе не хватает мужества прогнать из дома эту девку? Неужели эта сука тебе дороже, чем мать твоего единственного сына? – Единственного сына?! – с издевкой произнесла Людовика. – Да Якоб даже не может с уверенностью сказать, а он ли вообще отец Кристофа! Марта осеклась и тихо спросила: – Генрих, ты слышал, что сказала эта шлюха? Муж, что ты должен на это ответить? – Ее слова звучали как ультиматум. Якоб Генрих Шлюссель помотал головой и с измученным выражением лица, словно ему опять сильно досаждала подагра, пробормотал нечто неразборчивое. Затем он снова попытался урезонить противниц. Толстый Кристоф, наблюдавший за стычкой из угла у печи, незаметно просочился в заднюю дверь. Казалось, ссора улеглась, но тут Людовика вновь встрепенулась. – Ты думаешь, что Якоб по своей доброте прикупил тебе чужих детей? – ухмыльнувшись, спросила она. – Поверь, это заблуждение. Он принял сирот Адама Хаманна не из благочестивых убеждений, а из чистой выгоды. – Что?! – в волнении воскликнула Марта и обратилась к своему мужу: – Что это значит? Леберехт, которого теперь уже напрямую касалась эта свара, чувствовал себя так, словно в него ударила молния. В его голове металась тысяча мыслей, но ни одна из них и близко не могла быть объяснением. Конечно, не только ему, но и всему городу казалось странным, что трактирщик с Отмели, от которого можно было ожидать всего, кроме бескорыстных намерений, предложил себя в приемные отцы и стал опекуном сирот. Леберехту не хотелось, чтобы намеки Людовики повисли в воздухе. Он подошел к нахалке и твердо произнес: – Ты не ответила на вопрос хозяйки. Что ты имела в виду, говоря, что господин Шлюссель взял на себя опекунство ради выгоды? Тут уж трактирщик, которого не так-то просто было вывести из равновесия, разозлился. Он одарил девку презрительным взглядом и резким движением головы дал ей знак покинуть трактир. Людовика подчинилась и, словно побитая собака, поплелась к выходу. Но прежде, чем громко хлопнуть дверью, она, яростно вращая горящими глазами, бросила Шлюсселю: – Тряпка! Понимая, что вопрос Леберехта остался без ответа, Шлюссель решил объясниться. Таким образом, этим вечером на Сретение изумленный приемный сын узнал от своего опекуна, что после смерти его матери Августы, прямой наследницы Веринхера Шпильхана, ее двоюродного деда, он унаследовал дом № 9, принадлежавший лавочнику и находившийся на Отмели, по соседству с домом трактирщика. Марта, гнев которой уже улегся, вновь вскипела: – Значит, ты принял питомцев только из корысти? А я-то думала, что ты поступил из искренней веры, чтобы обрести вечное спасение. Но, признаю, я ошиблась. – Молчи, женщина! – прикрикнул Шлюссель на жену. И, обращаясь к Леберехту, объяснил: – Можешь поверить мне, сын мой, я бы все рассказал тебе в день твоего совершеннолетия, ждать уже недолго. Леберехт кивнул. Через пять месяцев ему исполнится восемнадцать лет и он станет господином самому себе, владельцем респектабельного дома на Отмели, который, правда, уже был перестроен старым Шлюсселем в постоялый двор. – Деньги за него ты получишь, как только станешь совершеннолетним, – добавил Шлюссель, который, казалось, пытался отгадать мысли Леберехта. Марта горько рассмеялась: – А цену установишь ты сам. – Да, – ответил Шлюссель, не испытывая ни малейших угрызений совести. – Семь сотен золотых гульденов – это приличная цена. – А если Леберехт не захочет продать дом? Шлюссель заколебался. – А почему бы ему не продать этот дом? Или мальчик намерен открыть мелочную торговлю? Леберехт, который все еще не мог полностью оценить важность происходящего, покачал головой. – Вот видишь, женщина! Леберехт – человек искусства, а не мелочный торговец. Однажды он отправится искать свое счастье в дальних землях. Для чего ему такой большой дом? Он получит от меня золото и уедет отсюда в мир, а спустя годы вернется большим человеком и будет благодарен мне, своему опекуну, за мою прозорливость. Нежданному наследнику поведение Шлюсселя показалось куда менее предосудительным, чем его жене Марте. Та воспользовалась случившимся как поводом для того, чтобы еще больше избегать своего нелюбимого мужа. Их и без того натянутые отношения с этого момента сохранялись лишь благодаря общей крыше над головой. В остальном же каждый действовал согласно собственным интересам. Якоб Генрих занимался своими прибыльными предприятиями, Марта предавалась богоугодным трудам; во всяком случае, такова была видимость. Но сильнее всего это происшествие повлияло на Кристофа Шлюсселя. То, что его отец делил ложе со шлюхой, а его мать знала об этом, привело в смятение благочестивого юношу. Он заперся в своей комнате на целый день и на всю следующую ночь, а утром улизнул из дому, подавшись к иезуитам. Родителям он дал знать, что собирается посвятить свою жизнь воплощению иезуитского девиза «Omnia ad maiorem Dei gloriam» и отныне будет молиться за них. На следующий день Кристоф принес обет. Он не желал больше видеть ни отца, ни мать. Леберехт испытывал противоречивые чувства. Разумеется, он понимал, что опекун бессовестно обманул и использовал его. Но, несмотря на это, теперь он чувствовал по отношению к Шлюсселю куда меньше ненависти, чем раньше, ведь тот указал ему цель, которую Леберехт оценил как достойную. Чтобы подтвердить свои планы, Шлюссель пообещал подопечному, что до момента достижения им совершеннолетия будет ежемесячно выделять ему золотой гульден на личные нужды. Теперь, когда Марта потеряла своего сына, ее отношения с Леберехтом стали еще теснее, чем прежде, и юноша начал грезить о будущем, в котором его самодовольный приемный отец если вообще и играл какую-то роль, то скорее подчиненную. В тиши своей комнаты, которая замечательно подходила для таких мечтаний, он ворочался в кровати, видя перед собой прекрасное, как сияющая золотая дароносица, чрево приемной матери. Конечно же, Леберехт сознавал греховность своих мыслей, и к началу его ночных рейдов к окошку Марты на лестничной площадке его еще мучили угрызения совести. Между тем, конечно же, все сомнения рассеивались; в своей юной жизни Леберехт встречался и с большими грехами, чем этот, плотский, который, как он всерьез верил, был равнозначен цене спасения на Небесах. Марта не прекратила заниматься самобичеванием, но у Леберехта возникло впечатление, что она уже некоторое время выполняет свой труд еще изощренней, словно желая в особой степени побаловать взор тайного наблюдателя. Накануне Благовещения, в одну из ясных и достаточно прохладных лунных ночей, которые посылает весна, Леберехт снова пробрался к комнате Марты. Несмотря на греховность церемонии, совершаемой Мартой, он жадным взглядом следил за тем, как красавица раздевалась. Вопреки обыкновению она так близко подошла к маленькому окошку, что Леберехт невольно отпрянул. Но вид ее грудей, которые теперь он мог разглядеть во всех подробностях, удержал его. Словно околдованный, юноша застыл у окошка, не сводя с женщины глаз. Как будто находясь в трансе, он увидел, как Марта распахнула дверь и, нагая, вышла ему навстречу. Женщина без колебаний простерла к нему руки и повела за собой в свою комнату. Это происходило в полном молчании и казалось юноше сном. Лишь когда Марта усадила его на свою постель и, начав освобождать от одежды, сказала: «Глупый мальчик, думаешь, я не заметила твоих преследований?», он вернулся к действительности. «Но это же тяжкий грех! Мы не должны этого делать! Надо прочесть молитву против искушения!» – хотел было возразить Леберехт. Но одно казалось ему столь же глупым, как и другое, а другое – столь же бессмысленным, как и первое. Поэтому он не проронил ни единого слова и дал всему свершиться. Голова Леберехта горела от возбуждения, а затем появилось ощущение, что он вот-вот потеряет рассудок. Боже мой! Он никогда не думал, что существует что-то еще более сильное, чем его бдения у заветного окошка. Пока Марта возилась с поясом его штанов, ее длинные распущенные волосы упали на его голую грудь, и Леберехту казалось, что он чувствует каждый ее волос в отдельности. А еще ему чудилось, что в его тело вонзились тысячи иголок, но он испытывал блаженство от каждого укола, упиваясь сладостной болью. Когда Марта стянула с него штаны, член его взмыл вверх, как флагшток. Леберехт, еще никогда не видевший его в таком состоянии, застыдился и хотел прикрыть свой срам ладонями, но Марта упредила юношу. Торжествуя, она заключила его член между двумя ладонями и со смущенной улыбкой сказала: – Я достаточно часто была в твоем распоряжении, сегодня же ты здесь для меня! – И при этом сжала его. Он чуть не вскрикнул. И это была его приемная мать Марта? Та самая Марта, которая, опустив глаза, внимала покаянным проповедям соборного священника, делала добро беднякам, бичевала себя за проступки? Та Марта, о которой шла молва, будто она в большей степени святая, чем любая другая женщина города? Леберехт перестал понимать происходящее. Но он и не хотел ничего понимать, покуда длилось это ощущение сладострастия. – Глупый мальчик, – повторила Марта, лаская его древко и прижимая к себе. – Моя тоска по тебе такая же застарелая, как и твоя по мне. Я заметила твои жадные взгляды, а ты мои – нет, глупый мальчик. Я жажду тебя! Я хочу тебя со всеми потрохами! А ты? – Да, да, да, – прошептал Леберехт, прилагая усилия, чтобы не закричать. – Я тоже хочу тебя. Марта, совершив умелый прыжок, села на него подобно всаднице и начала осторожно тереться своим лобком о его выросшую мужественность. – Почему ты ничего не делаешь? Я недостаточно волную тебя? Юноша смущенно пробормотал: – О, Марта, Марта, ты самая волнующая женщина в мире. Ты прекрасна, как Ева в соборе, и желанна, как греческая богиня. Это все возбуждение, пойми же. – Да ты трепач! – Марта рассмеялась и с улыбкой спросила: – Ты еще ни разу не делал этого с женщиной? Леберехт помотал головой. Он стеснялся, ведь в восемнадцать лет ему уже давно следовало бы посвятить себя в радости любви с помощью какой-нибудь пожилой проститутки. Но все мрачные мысли исчезли в одно мгновение, когда Марта взяла его руки и прижала к своим большим грудям. Какими теплыми, мягкими и податливыми были они, как они подрагивали в его ладонях! Пока Леберехт, позабывший обо всех молитвах и в бурном ликовании готовый запеть благостное Te Deum или Alleluja, предавался экстазу от сладчайшего груза, который когда-либо несли его ладони, член его, накаленный до предела, безо всяких усилий прокладывал себе путь, а тело напряглось и выгнулось, словно арка моста. Марта же испустила счастливый вскрик и, крепко вцепившись в длинные волосы юноши, начала танцевать на его теле. Леберехт уже не видел, что происходит вокруг него, ибо закрыл глаза. Сладострастная дрожь, сотрясавшая его тело, отнимала у него разум. Чувствуя ее губы своими губами, ее язык – своим языком, он не заметил, как дал унести себя мощному урагану. Наверное, именно таким и должно быть вечное блаженство, какое он знал из проповедей! Когда же юноша вновь пришел в себя, улыбающаяся Марта возвышалась над ним, подобно сфинксу. Ее яростные движения пошли на убыль, как волны, накатывающиеся на берег моря. Леберехт увидел, как по щекам ее бегут слезы. Она заметила его вопросительный взгляд и объяснила: – Пойми меня правильно. Слишком много времени прошло с тех пор, как я любила мужчину так, как сейчас люблю тебя. У меня такое ощущение, будто все это происходит со мной впервые. В своей беспомощности Леберехт схватил руку Марты и покрыл ее поцелуями. – Боже мой, – запинаясь, пробормотал он, – что это было? Тут уж Марта рассмеялась. – Что это было? Ты спрашиваешь всерьез? Два любящих человека подарили друг другу свою любовь. Понимаешь? Я люблю тебя! Леберехт прикрыл ладонью ее рот. – Не так громко! Ты забываешься! – Никогда прежде он не слышал из уст женщины этих слов: «Я люблю тебя». И только теперь, в это мгновение, он осознал, что произошло. Он не осмеливался думать о том, что будет завтра, а о дальнейшем тем более. – Это грешная любовь, – произнес он чуть слышно, – это против естества и накличет инквизитора. – Ты не любишь меня? – вспыхнула Марта. – Что ты! – возразил Леберехт. – Я люблю тебя больше, чем Мадонну. Но это против природы! Бог никогда не простит нас. – Едва он договорил, как до него дошла абсурдность ситуации: Марта, такая набожная, казалось, не испытывала никаких сомнений по поводу своей греховности, в то время как он, вольнодумец, мучится от угрызений совести и терзается опасениями, словно кающийся грешник. Марта прильнула к Леберехту и теперь смотрела прямо ему в лицо. – Может ли Бог запрещать любовь двух людей? – спросила она, и глаза ее ярко сверкнули, как драгоценные камни. Леберехт молча обхватил Марту обеими руками, и она добавила: – Впрочем, у любви собственные законы. Я не могу сказать, что не люблю тебя, если на самом деле я тебя люблю. Ты можешь отречься от отца, матери и от своего лучшего друга, но невозможно отречься от любви. Значит, ты отрекаешься? – О нет! – смеясь, воскликнул Леберехт. Ему приходилось следить за собой, чтобы от содроганий его тела Марта не упала с него. – Если любовь – это счастье и удовлетворение, то сегодня, в день Богоявления, я встретил любовь. Они посмеялись над своими патетическими словами, а потом просто лежали и молчали, каждый – с ощущением счастья от близости другого, пока громкий шорох в доме не вспугнул их. – Если хозяин застигнет нас, он убьет обоих! – прошептал Леберехт. – Не бойся! Уже пятнадцать лет прошло с тех пор, как Генрих в последний раз входил в эту комнату. С чего бы ему делать это именно сегодня? Леберехт кивнул, хотя не сразу понял, что хотела сказать Марта. Но потом он начал считать и обнаружил, что Марте – при условии, что Кристоф находится в том же возрасте, что и он, – должно быть тридцать четыре года. «Слава Господу, – подумал Леберехт, – она уже зрелая женщина, но тело у нее, как у молодой, и я люблю ее, я желаю ее, и я не променял бы ее на вечную жизнь в раю». Да, ему самому еще не было и восемнадцати, но что значило это различие, когда они лежали в объятиях друг друга? – Думаешь о моем возрасте? Леберехт ужаснулся. Марта, похоже, прочитала его самые сокровенные мысли. – Не знаю, о чем ты говоришь, – поспешно ответил он. – Я думаю, что это вообще не играет роли. Ты ведь тоже могла бы назвать меня молокососом, который недостоин твоей любви. Кроме того, ты умеешь так ублажить молодого человека, что ему отказывают и слух, и зрение и он желал бы, чтобы женщина в его постели была бы на пару лет старше и поспокойнее. – Значит, я оказалась слишком буйной для тебя? – Ах, Марта. Я хотел бы, чтобы между нами так было всегда. Он еще говорил, когда Марта затушила пальцами маленькую масляную лампу, лившую теплый свет с табурета, стоявшего рядом с кроватью. – Тихо! Теперь и Леберехт услышал шаги на лестничной площадке. Сквозь окна проникал лунный свет, и поэтому он смог без приключений на цыпочках прокрасться к двери и прислушаться. Он не осмеливался дышать, поскольку с другой стороны двери явственно слышалось дыхание неизвестного. Бесконечно тянулись минуты, но ничего не происходило. Затем шаги удалились по лестнице на верхний этаж. Когда после ночи любви Леберехт ранним утром проскользнул в свою комнатку, уже ворковали голуби и щебетали на кровлях воробьи. Ночь с Мартой, его приемной матерью, разожгла в нем огонь. Его поступь была легкой, как будто он шел по облакам, а душа радостно пела. Мысль о том, что он обладает такой женщиной, как Марта, вызывала у Леберехта головокружение, и походка его напоминала пошатывание блаженствующего фавна. Прошлое казалось далеким, ужасные переживания словно стерлись из памяти. Леберехт никогда бы не поверил, что ужасные сцены инквизиции, которые ежедневно, как наяву, вставали у него перед глазами, и мрачные мысли, связанные с поисками Софи, которые мучили его подобно нестерпимой боли, могли так быстро забыться. Несмотря на избыток чувств, Леберехт все же заметил, что зловещий посетитель, навестивший его каморку прошлой ночью, перерыл все вещи. Но поскольку ничего из его скудных пожитков не пропало и даже монеты в сундуке остались лежать нетронутыми, Леберехт больше не придавал значения этому происшествию и обратился к более приятным мыслям. Глава 3 Книги и смерть Есть люди, которые не в состоянии дать отчет за десятилетия своей жизни, поскольку они не знают об этом времени ничего иного, кроме того, что они ели, пили, исполняли свою работу и за кружкой обсуждали разные сплетни с соседями и людьми своего круга. К Леберехту Хаманну, каменотесу из собора, это не имело никакого отношения. Во-первых, он уже юношей узнал о жизни куда больше, чем доверяют ушам исповедника в Страстную Седмицу, а во-вторых, он шел по жизни с широко открытыми глазами. Что касается важных событий и мыслей, то Леберехт поверял их сшитому им самим дневнику из обтрепанной пожелтевшей бумаги, которую получил в подарок от печатника с того берега реки. Если раньше Леберехт фиксировал лишь происшествия, которые казались ему ценными как воспоминание, то с той ночи, когда он лежал в объятиях Марты, он записывал и свои мысли, планы и мечты, а подчас строил воздушные замки на окутанной голубой дымкой горе будущего. Много времени должно было пройти прежде, чем он, освещенный солнцем счастья, набрался мужества и навестил место работы своего отца в Михельсберге. Могила Адама Фридриха Хаманна была занята другим; ни крест, ни доска не напоминали о его земном существовании. Леберехт прикрыл глаза от солнца, когда вышел из тени высокой башни, которая, устремляясь к небу, высилась над церковным двором и садом аббатства, куда обычным христианам было запрещено заходить. В то же мгновение юноша, как некогда Савл, услышал свое имя с небес. Приставив к глазам ладонь и взглянув в высоту, он узнал – правда, со второго взгляда – Лютгера, черного человека из «Кружки», который перегнулся через каменную балюстраду и приветливо кивал ему. Леберехт, обрадованный, кивнул в ответ, и монах сделал ему знак подойти к железным воротам, откуда узкие крутые ступени вели на верхнюю террасу, к монастырскому саду. Это был первый жаркий день, подаренный летом земле сразу после праздника Обретения Креста. Каменные стены, в щелях которых то и дело мелькали ящерки, блестели на солнце. Вокруг царила мертвая тишина. Когда Лютгер открыл ворота изнутри, тишь церковного двора разорвал похожий на вопль придавленной кошки визжащий звук: очевидно, петли давным-давно никто не смазывал. – Я и правда не знал, кто вы, – сказал Леберехт, глядя на Лютгера, облаченного в черное монашеское одеяние. – Вы были наставником моего отца, и я много наслышан о ваших знаниях. Монах лукаво улыбнулся. – Слава Господу, что ты меня не узнал, – ответил он. – Кроме Карвакки, никто в «Кружке» не знает, кто я такой на самом деле, и я надеюсь, что ты сохранишь тайну при себе. – Обещаю всеми святыми! Лютгер двинулся по крутой каменной лестнице в сторону площадки, по правую руку от которой была дверь в опорной стене, в то время как подъем по левую руку вел дальше, вверх, к саду аббатства. Травы и всевозможные цветы распространяли пьянящий аромат, как ладан во время курения благовоний у алтаря. В центре квадратного сооружения журчал фонтан, а вокруг него звездообразно располагались грядки с растениями, которых Леберехт не видел никогда в жизни. Лютгер, заметивший изумление на лице юноши, указал рукой на цветущий рай и на смеси латыни и немецкого произнес: – Anima christiana hortus est – твоя душа должна быть таким же нежным садом, украшенным христианскими добродетелями и дивными цветами, садом, в котором Жених Небесный pascitur inter lilia[22 - Пасется среди лилий. (Примеч. авт.)]. Понимаешь, что я говорю? – Ну конечно, – отозвался Леберехт. – Мой отец Адам передал мне почти все, что узнал от вас в плане учения. Еще прежде, чем я пошел в обучение к мастеру Карвакки, отец учил меня Consecutio temporum[23 - Последовательность времен (лат.), грамматика. (Примеч. авт.)]. Со своего скудного жалованья он покупал книги, которые и по сей день составляют мое величайшее богатство. Тут черный монах обнял его и воскликнул, полный воодушевления: – Ты и впрямь сын Лысого Адама! Ты говоришь так же, как он, и я бы желал, чтобы ты и думал, как он! Леберехт кивнул, словно хотел сказать: да, совершенно точно. Но он не дошел до этого, поскольку Лютгер продолжал свою речь: – Если бы я мог желать, чтобы ты усвоил взгляды отца, то, в первую очередь, вот эти: ты можешь любить Бога, но ненавидеть Церковь, ведь наша Святая Матерь Церковь ныне так же далека от святости, как Рим от рая. Она сжигает людей во имя Господа, не говоря уже о книгах. Папы живут подобно свиньям, они правят, как восточные деспоты, и слушают не внушения Всевышнего, а повинуются лишь своим низменным побуждениям. Спасение своей души они видят в накоплении золота и денег; похоть и страсти – вот их единственное искупление. Леберехт, сделав удивленное лицо, спросил: – И это говорит монах?! Лютгер внимательно посмотрел на своего гостя, словно не был уверен в том, можно ли ему доверить эти мысли, но открытый взгляд Леберехта устранил его сомнения, и он заявил: – Это говорит монах, для которого учение о спасении души ближе, чем учение Церкви! В этих словах Леберехт вновь узнал голос своего отца, и ему вдруг пришла в голову мысль: а не попросить ли брата Лютгера позаниматься с ним, как он занимался с его отцом? Как только старый Шлюссель выплатит ему наследство, он будет иметь достаточно денег, чтобы нанять себе учителя. Но прежде, чем юноша успел собраться с духом, чтобы сказать об этом монаху, тот прервал его мысли. – Только взгляни на эти цветы! Каждый из них – восхваление Творца. Каждый из них своим ароматом и игрой оттенков возносит большую благодарность Богу, чем весь соборный капитул. Назови лишь три из них с восхищением по имени, и твое отпущение грехов на небесах будет больше, чем у тех, кто покупает его за деньги у дверей Божьего дома. – Должен признаться, – пристыженно заметил Леберехт, – что я знаю лишь самую малость названий цветов вашего сада и, возможно, мне и дальше придется покупать свое отпущение грехов у церковных врат, если я хочу попасть в Царство Небесное. Тут монах рассмеялся и, схватив Леберехта за руку, потащил его по узким дорожкам между клумбами. – Это скальная гвоздика, она воплощает стойкую, как скала, веру, – объяснял он пестрый мир у их ног, – а это незабудка, беззаботный цветочек, олицетворяющий надежду. О милосердии молят алые розы, в то время как ирисы вызывают представление о страхе Божьем. Цветок долин указывает на пренебрежение миром, бессмертник и анемон, напротив, символизируют две значительные добродетели: постоянство и верность. Мускусный цвет указывает на перемену, лобелия – на умеренность, гиацинты являются выражением человеческой радости, лилии белого цвета говорят о чистоте, фиалки – о покорности. Живокость (шпорник) – о постоянстве в добре. Нарциссы показывают свою стыдливость. Цветы «день-и-ночь» призывают к дневной и ночной молитве, а «королевская корона» с длинными корнями призывает к настойчивости в молитвах. Видишь, не требуется ни курений, ни золотых облачений, чтобы славить Творца. Объяснения Лютгера заставили Леберехта задуматься. Он чувствовал, что здесь, за монастырскими стенами, открывался новый мир. Чтобы добраться до задней части сада, им пришлось пройти несколько сводов шпалер, с которых тянули свои тонкие ручки вьющиеся растения. Когда они дошли до последнего свода, лежавшего в тени аббатства, Лютгер наконец остановился. Леберехт сморщил нос. Тот многоголосый аромат, который кружил им головы в передней части сада, здесь с каждым шагом уступал место невообразимому зловонию. За аркой был разбит еще один сад, по размерам не меньше переднего, но запах, который он распространял, был отвратительным. Чертополох, терновник и угрожающего вида растения чередовались здесь с растениями и цветами изысканной красоты. Леберехт вопрошающе посмотрел на монаха, и Лютгер с серьезностью проповедника поднял палец и сказал: – Это сад зла, ибо там, где есть свет, есть и тени, где растут лилии, произрастает и чертополох. Сорняки пускают свои корни в ухоженную почву. Видишь, здесь одуванчики недобросовестности, крапива нечистой любви, чертополох греха, терновник тягот. Возьми одуванчик, что меняет свой плащ подобно черту, или первоцвет, называемый еще «ключами от рая», который при божественном имени таит ядовитый корень. Как и само зло, так и цветы зла выступают в разном одеянии. Чертополох и терновник не сделают блага по своему скверному образу мыслей. Красавка и безвременник, которые убивают маленьких детей, а взрослых парализуют, выходят навстречу людям с чарующими темными глазами женщины или в нежном голубом наряде девушки. Так же и со злом. Не всегда зло выглядит отталкивающе, часто оно скрывается под видом красоты и добра, и ничто не защищает черта лучше, чем черная сутана. Эти слова произвели на Леберехта глубокое впечатление. Когда они искали дорогу обратно, на солнце, юноша, исполненный изумления, заметил: – Ваши объяснения, брат Лютгер, способны представить цветочный луг в другом свете. Расскажите мне больше о растениях и их свойствах! Черный монах усмехнулся и сунул руки в рукава своей сутаны. Достигнув места, где свет и тени встречались на клумбах, Лютгер остановился и смиренно произнес: – И от меня многое сокрыто из того, что касается жизни растений. Я не изучал природу и рассматриваю это как ошибку. Но, тем не менее, я достиг понимания, что учение о природе по значению превосходит геометрию. Природа – творение Господа, геометрия – труд человека, причем нередко сбивающий нас с толку. Когда Бог творил человека по своему образу, он, к счастью, отложил геометрию в сторону… – Благодарение Богу, – ухмыльнулся Леберехт. – Как подумаю о статуях в соборе… – Он вдруг запнулся и спросил: – Или я не должен был этого говорить? – Я преклоняюсь перед скульптором, который создал их, ведь они – отражение Божье. Одни только дураки и больные духом люди требуют их разрушения. – И в то время как взгляд юноши скользил по сверкающему морю цветов, Лютгер поучительно произнес: – Ты должен быть слепым, чтобы любить; но зрячим, чтобы верить. Когда они достигли того места в саду, где крутая лестница от кладбища вела вниз, и Леберехт уже собирался раскланяться, снизу к ним поднялся другой монах. Это был брат Андреас, маленький, но весьма тучный, заведовавший скрипторием и библиотекой. Что его выделяло среди всех других монахов, так это то, что он каждый раз выбирался на эту должность и считался умнейшим во всем монастыре. Откуда у него такая значительная тучность, было для всех такой же загадкой, как и число «666» в «Откровении» Иоанна. Ведь Андреас ел не больше, чем все остальные монахи, что можно было легко заметить во время безмолвных трапез в рефектории; он отказался даже от темного пива, которое помогало братьям выдерживать сорокадневный пост, и пил в это время воду. Об этой примечательной особенности Леберехт узнал чуть позже, но каждому чужаку сразу бросалось в глаза нечто другое: Андреас, как только кто-нибудь произносил слово, подходил к говорящему и следил за движением его губ. – Брат Андреас глухонемой, – объяснил Лютгер своему гостю, – поэтому он все время делает такое серьезное лицо. Лишь самые старшие из нас могут припомнить, что он когда-то смеялся. Но это было до того, как Бог уготовил ему это тяжелое испытание. Однажды утром его нашли в библиотеке без сознания. С тех пор он лишен двух из своих чувств. – Как бы мне хотелось бросить взгляд на библиотеку, – сказал Леберехт, и его глаза загорелись. – Или чужим запрещено переступать порог этого помещения? – Нет, – ответил Лютгер. – Твой отец проводил там дни и ночи, и никто не возражал. Книги писались не для монахов, но для всех людей, насколько они их понимают. Однако же с этим вопросом тебе лучше обратиться к брату Андреасу. Помедлив, Леберехт подошел к серьезному монаху, который был почти на две головы ниже его, и повторил свой вопрос. Брат Андреас прочитал вопрос по его губам, кивнул в знак согласия, повернулся и пошел вперед. Леберехт и Лютгер последовали за ним. Между девятым[24 - По церковному счету соответствует 15 часам.] часом и вечерней службой аббатство превращалось в самое уединенное место на свете, приют тишины и святости; во всяком случае, так казалось постороннему, который приходил сюда в первый раз. И даже скептику вроде Леберехта вспоминалось в этот момент изречение Господа нашего: «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные!» Брат Андреас миновал вход, от которого по левую руку находились кельи монахов, а по правую – рефекторий для совместной трапезы и дормиторий – зал с пятью дюжинами деревянных, наполненных соломой ящиков, которые служили монахам кроватями. За выходом из сада был устроен зеленый внутренний двор, где не было ни единого цветка, и Леберехт догадался, что здесь скрыт особый умысел. Цветы способны были отвлечь набожных братьев от погружения в себя, которое им предписывалось между утренней молитвой и повечерием; для прогулок в отведенные для этого часы были предусмотрены цветочные сады. Задняя часть здания, где размещались библиотека, скрипторий, архив и ризница, по всей длине опиралась на внешнюю стену церкви, башни которой устремлялись высоко в небо. Когда брат Андреас открыл ворота во внутренний двор, на посетителей пахнуло тем своеобразным запахом ладана, воска и покрытых плесенью книжных переплетов, который свойственен всем монастырям и аббатствам и обостряет органы чувств до необычайного уровня. По лестнице с высоким крестообразным ребристым сводом они наконец достигли верхнего этажа. Как только брат Андреас нажал на кованую ручку, находившуюся на высоте головы, высокая дверь открылась и перед ними предстал сад фей, полный тайн. Еще никогда в жизни Леберехт не видел так много книг. Их, вероятно, было здесь сотни тысяч; выставленные на массивных черных полках из дерева, которые устремлялись с пола до потолка и вверху перетекали в стрельчатые арки, они в своей очередности друг за другом создавали впечатление церковного нефа. К верхним этажам, где располагались, главным образом, печатные труды малого формата, добраться можно было только по узким деревянным лесенкам, которые, казалось, свисали с потолка, как нити паутины, через каждые двадцать шагов. Нижние полки были заняты фолиантами в блестящих переплетах; их обложки порой достигали толщины ладони и имели такой вес, что требовалось двое монахов, чтобы поставить их на пюпитр. Таких пюпитров была добрая дюжина, и располагались они друг за другом, как кормушки, в середине помещения. За последним пюпитром, освещенным солнечными лучами, проникающими через два узких стрельчатых окна, сидел старый монах с белой бородой. Полностью погрузившись в чтение крупноформатной книги, он не обратил на вошедших ни малейшего внимания. Леберехт заметил, что старик пользовался камнем для чтения, новомодным прибором, о котором он уже слышал, но в действии которого все же сомневался, как и в чудесах святого Игнатия Лойолы. О последнем говорили, будто в Божьем присутствии он мог парить над землей на высоте в пять ладоней. Лютгер, заметив удивление в глазах Леберехта, подошел к брату Андреасу и объяснил ему, что молодой посетитель есть не кто иной, как сын Лысого Адама, который был в особенной степени связан с аббатством и прежде всего с библиотекой. Тут лик маленького монаха просветлел, из складок на груди своей сутаны он вынул обломок доски, нацарапал на ней грифелем пару слов и протянул ее Леберехту. Тот прочитал: «Requiescat in pace!»[25 - Да покоится он с миром! (лат.) (Примеч. авт.)]Лютгер тоже проявил интерес к грифельной доске и объяснил: – Брат Андреас со времени своей глухоты пользуется только латынью. Он понимает немецкий язык, но все, что хочет сказать, говорит на церковной латыни. Одному Богу известно, что в нем происходит. – При этих словах Лютгер немного повернулся, чтобы брат Андреас не мог видеть его губ. – Вы упоминали о тех книгах, которые посвящены миру цветов и трав, – сказал Леберехт. – Прошу вас, покажите их мне! Лютгер приблизился к третьей полке и взмахом руки указал вверх. – Ты молод, и все-таки жизни твоей не хватит, чтобы прочитать все книги библиотеки. Леберехт подошел к стене из кож и пергамента, которая высилась перед ним подобно башне, вынул одну из книг и поставил ее на пюпитр. Заголовок гласил: «Сады Здоровья, по-латыни Hortus Sanitatis. Отсюда истинные мастера извлекли то, что полезно человеку для его здоровья. С высочайшим прилежанием все прочтено, скорректировано и исправлено печатником Германом Гюльферихом из Франкфурта». – Один из наших новых трудов, – заметил Лютгер. Другая книга привлекала внимание своими разноцветными иллюстрациями, раскрашенными от руки с натуры и в своей естественности едва отличимыми от цветов в саду. Она носила название «De historia stirpium commentarii insignes»[26 - Достойные внимания комментарии по истории растений. (Примеч. авт.)], а ее автором был Леонхард Фукс, личный врач маркграфа Ансбаха, позже профессор в Тюбингене и ученый, возведенный императором Карлом во дворянство. Говорили, будто он настолько превосходно описывает лечебное действие растений, что ни один врач или аптекарь не мог обойтись без этого труда. Лютгер, подавив усмешку, сказал: – Вообще-то эта книга должна стоять не здесь. На ней нет разрешения к печати святой инквизиции, ведь автор – приверженец Реформации. – И, подмигнув, добавил: – Христианскую ботанику, то есть ту, учение которой находится в согласии со Святой Матерью Церковью, ты найдешь в этом труде! – При этом он передал Леберехту книгу, титульный лист которой украшал расколотый орех, а узор из разных трав обрамлял заглавие: «Herbarum imagines vitae» («Трав телесное изображение»). – Эта книга имеет разрешение к печати императора и Церкви. Так что ее можешь читать, не испытывая никаких сомнений. Пока они разговаривали, брат Андреас вдруг исчез. Казалось, он растворился в воздухе. Леберехт испугался, заметив отсутствие библиотекаря, но Лютгер успокоил его и объяснил, что брат Андреас живет своей собственной жизнью, которая едва связана с монастырским окружением, так что трудно оценивать его поведение. Вероятно, он отправился в находящийся напротив скрипторий. Леберехт никак не мог наглядеться на драгоценные книги о растениях и цветах. Он нашел книги об алхимии чудотворных трав, а также труды о сокровенной жизни растений, об их символике в Ветхом и Новом Завете и понял, почему его отец Адам ночами просиживал здесь. – Мой отец рассказывал, что на этих полках хранятся многие запрещенные книги. Меня всегда интересовало, какие есть основания, чтобы запрещать книги. Неужели они порочат Бога? – Еще хуже, – ответил Лютгер, – они порочат Папу и Церковь. Церковный собор в Триденте должен подготовить список книг, которые нельзя читать верующим христианам; более того, предполагается наложить запрет на печатание и обладание этими книгами, иначе это будет караться отлучением от Церкви. – И много таких книг? – с любопытством спросил Леберехт. – Как минимум столько, сколько угодно курии. – Это значит, что из этой библиотеки исчезла бы половина всех книг? – По воле Папы, да. – Монах многозначительно усмехнулся. Затем сказал: – Я доверяю тебе и потому хочу поделиться с тобой одной тайной. Изумленный Леберехт наблюдал, как Лютгер подошел к одной из полок, сдвинул в сторону скрытый затвор – и книжная стена во всю свою высоту стала поворачиваться вокруг оси, пока с громким скрипом не вошла в паз. Леберехт сам не знал, чего он ожидал от этого зрелища, но, честно говоря, был разочарован, когда перед ним оказалась та же стена книг, что и до этого. Брат Лютгер покачал головой и сухо произнес: – Это не те же самые книги. Тут Леберехт догадался, что запас книг в монастыре, очевидно, вдвое больше, чем кажется, и что за каждой отдельной стенкой из книг, одобренных Церковью, устроена задняя стенка с таким же числом книг, которые приходилось скрывать от цензуры. – Мы – не единственное аббатство, которое располагает тайным арсеналом, – объяснил Лютгер. – Во многих монастырях имеются тайные комнаты с книгами, которые не выдержали цензуры и которые по воле Церкви были бы сожжены. Возможно, настанет время, когда люди будут благодарить нас за наше неповиновение. Леберехт взял одну из книг и прочитал: – «О Вавилонском пленении Церкви от Мартина Лютера Виттенбергского, одобрено и разрешено к печати курфюрстом Саксонии». – Он поставил ее обратно на место и взял другую. – Джероламо Фракасторо, «Syphilis sive de morbo gallico»[27 - Сифилис, или галльская болезнь (лат.). (Примеч. авт.)]. А как обстоят дела с этой книгой? – осведомился юноша. – Фракасторо – врач из Вероны, который в стиле Вергилия занимается галльской болезнью, завезенной якобы Кристофом Колумбусом из Нового Света. В своей книге он описывает симптомы и лечение этой опасной заразы. – А что в этом предосудительного? Почему эта книга должна быть сожжена? – Гнев инквизиции направлен не столько на книгу, сколько на автора. Фракасторо в других своих трудах доказывал, что большую часть чудес можно объяснить естественным образом. Кроме того, он бился об заклад против утверждения, что все окаменелости, которые находят на земле, являются реликтами Всемирного потопа, иными словами, против того, что Всемирный потоп достиг высоких гор Германии и Франции. – Вздор! Куда же должны были деться все эти массы воды? – Конечно. Но и по сей день таково учение Святой Матери Церкви. Тот, кто противоречит ей, подвергается опасности закончить жизнь на костре. – И Фракасторо? – Смерть опередила инквизитора. – А что, – спросил Леберехт, указывая на книгу малого формата, стоящую среди больших фолиантов, – скрывается в этом сочинении? Лютгер достал книгу, раскрыл и положил на пюпитр перед Леберехтом. – Самые маленькие книги обладают, как правило, самым взрывоопасным содержанием, – заявил он. – Вы шутите, брат Лютгер! – Я далек от этого. Напечатать большую книгу – затея дорогостоящая, и едва ли возможно осуществить ее тайно, не говоря уже о хранении. Маленькая книжка, начиненная порохом, может, напротив, быть напечатана и сохранена без шумихи. Поэтому вольнодумец никогда не хватается за большие фолианты. – Неужели в данном случае речь идет о книге с порохом? – Леберехт прочитал название: – «Christianae religionis Institutio von Johann Calvin A.D. 1536» («Наставление в христианской вере»). И что же зазорного в этом трактате? – спросил он. – Кто такой этот Кальвин? – Умный человек, по профессии – крючкотвор. Он изучал труды Лютера и теперь поставил себе задачу пропагандировать свой собственный протестантизм. Во Франции и Швейцарии люди толпами бегают за ним. – Но что правовед понимает в теологии? – Свое теологическое образование он получил самостоятельными занятиями. Можно как угодно относиться к его учению, но, конечно же, он один из лучших знатоков Священного Писания. Леберехт разглядывал маленькую книжку. Дух, ополчившийся против религии и Церкви, который царил во всех этих книгах, лишь подтверждал его критическую позицию, и ему на ум пришли слова Карвакки, который считал, что он, Леберехт, должен вырваться в мир, где есть другие люди и другие учения. И, листая еретическую книжонку, он задал Лютгеру вопрос: – Вы верите, что этот Кальвин сам выучился теологии? – Так говорят. Леберехт долго молчал, затем сделал над собой усилие и сказал: – Брат Лютгер, столько книг стоят здесь без пользы, ожидая того, чтобы передать дальше свое учение. Знаю, у меня нет школьного образования, какое дают иезуиты, но мой отец обучил меня чтению и письму, геометрии и латыни. Я читаю «Галльскую войну» и «Речи» Цицерона быстрее, чем сын старого Шлюсселя, который посещал лекции. Прошу вас, позвольте мне здесь, в библиотеке вашего аббатства, изучать древних философов, Аристотеля и Платона, геометрию и астрономию. А если бы вы иногда еще могли помочь мне, отвечая на мои вопросы, то я заплатил бы вам по-царски. – Мой юный друг, – ответил Лютгер, пытаясь охладить воодушевление Леберехта, – наука – не вопрос денег, а здесь – не школа, а библиотека монастыря, которая служит обучению и укреплению духа монахов этого аббатства! – Простите, – бросил Леберехт, – я готов вступить в ваш орден, если таково условие, чтобы заниматься здесь. – Едва он это проговорил, как ужаснулся собственным словам. Лютгер строго взглянул на Леберехта. Когда монах увидел блеск в глазах юноши и жар на его щеках, у него не осталось сомнений, что тот говорит всерьез. Но именно поэтому ответ монаха оказался иным, чем ожидал Леберехт. – Сын мой, – промолвил Лютгер без малейшего клерикального пафоса, – ты обучился профессии каменотеса, и мастер твой не устает хвалить твое умение. Ты – вольнодумец, ты научен свободно мыслить; не только этот, но и любой другой монастырь был бы наименее приемлемым местом для того, чтобы отвечать потребностям твоей жизни. Довольно того, что один из нас ежедневно мучим сомнениями и, бросая взгляд на свободу, раскаивается в своем шаге. По духу я ближе к тебе, когда ты хвалишь божественную красоту соборных фигур, чем к моему аббату, который считает тело человеческое сосудом гниения, прахом и навозной кучей. Забудь эти мысли! Ты не будешь здесь счастлив. – Но мой отец Адам, – попытался возразить Леберехт, – он ведь получил свое знание здесь. Почему же вы не хотите позволить и мне сделать это? Лютгер поставил книгу Кальвина на место и толкнул книжную стену так, что она, описав полукруг, вновь повернулась вокруг своей оси и с громким скрипом вошла в паз. На это завораживающее действо Лютгер не обратил ни малейшего внимания: он привык к нему, как к ежедневно повторяющимся часам службы, которые протекали не менее монотонно. – Твое влечение к наукам, – сказал монах, – действительно неукротимо. Мне кажется, было бы неправильным не пойти ему навстречу. Поэтому я буду просить брата Андреаса выполнить твое желание. Это желание необычное, но я не могу себе представить, чтобы он отклонил его. Что же касается меня, то я охотно буду заниматься с тобой раз в неделю по всем направлениям учебы. Впрочем, это должно происходить по вечерам, когда день монахов идет к концу. В остальное время ты будешь оставлен наедине с книгами и можешь посвятить себя учению. Так исполнилась мечта Леберехта, мечта о том, чтобы получить, как и его отец, знания, которые остаются сокрытыми даже для ученика иезуитов. Спустя четыре года Леберехт завершил свое ученичество и получил от Карвакки свидетельство о присвоении ему звания подмастерья, которое подтверждало его высокое умение и лучшие перспективы как каменотеса. Отныне Леберехт состоял на жалованье в цехе каменотесов, но как минимум столько же времени любознательный молодой человек проводил в библиотеке монастыря. Все ночи проходили таким манером, и это усердие снискало у монахов великое восхищение. Связь с его приемной матерью Мартой, несмотря на то что Леберехт сначала опасался охлаждения к нему со стороны возлюбленной, оказалась продолжительной; более того, та страсть, с которой они сошлись в первый раз, даже усилилась. Его сердце билось в унисон с ее сердцем, и их тела постоянно дарили друг другу новую радость. Поскольку Якоб Генрих Шлюссель, хозяин трактира, после стычки с девкой Людовикой проводил дома редкие ночи, а сын Кристоф насовсем переселился к иезуитам, их любви ничто не препятствовало и никто (так им казалось, во всяком случае) не замечал их запретных деяний. После выплаты ему нежданного наследства Леберехт располагал значительным состоянием, из которого, впрочем, не взял ни единого гульдена; как подмастерье соборного цеха каменотесов, он имел неплохой заработок. И счастье было бы почти полным, кабы между Днем поминовения усопших[28 - У католиков второй день праздника Всех святых, 2 ноября.] и Днем святого Леонарда[29 - Святой Леонард, покровитель животных, 6 ноября.] черт не привел в город отбившуюся от своих стаю флагеллантов, как теперь называли себя бичующиеся. Две дюжины закутанных фигур с остроконечными колпаками на головах, прикованные друг к другу, как опасные преступники, медленно вошли в город. Впереди выступали два литаврщика в черных платках, в которых были сделаны прорези для глаз. Глухие удары литавр раздавались над ярмарочной площадью, рядом с которой, в одном из переулков, они разбили свой лагерь, и туда сразу же потянулось изрядное количество зевак, желавших отвлечься от монотонности будней. Официально братство бичующихся было запрещено Констанцским собором, и в протестантских районах страны их давно уже не было. Но в городе, об особой набожности которого шла молва, флагелланты еще отваживались появляться средь бела дня, тем более что они выступали не как благочестивое братство, но скорее как фигляры, имеющие твердое намерение обратить на себя внимание горожан назидательным образом. Бичующиеся не имели определенного места жительства, перебивались милостыней, или добровольными пожертвованиями из карманов богачей, мучимых нечистой совестью, или подачками кающихся грешников, которые таким образом стремились купить себе спасение Небес. Флагелланты – их еще называли «орущими кающимися» из-за пронзительных воплей, издаваемых ими в назидание публике, – проводили ночи под двумя дряхлыми телегами, с которыми они без упряжных животных передвигались по стране в сопровождении неисчислимой своры собак. Они тащили эти телеги по голым мостовым, погрузив на них, помимо реквизита для своих представлений, четырех женщин и семерых детей. Все они были в таком плачевном состоянии, что у тех, кто встречался им на пути, невольно щемило сердце. На рассвете следующего дня дети, одетые лишь в набедренные повязки, высыпали на площадь. Они размахивали плетями и с пронзительными воплями бичевали свои худенькие обнаженные спины, а затем тянули ладошки за съестным. У двух девочек с вьющимися темными волосами тела были настолько окровавлены, что их вид, вызывая всеобщее сострадание, заставлял жителей города заваливать малышек хлебом и фруктами. Под звон колокола к соборной площади потянулись мужчины и дети, вооруженные кнутами, бичами, палицами «моргенштерн» и прочими отвратительными орудиями истязаний, в то время как женщины, прихватив кожаные плетки, двинулись к приходской церкви, храму Богоматери. Предводитель мужской группы, члены которой, как и днем раньше, были облачены в длинные балахоны и остроконечные колпаки, обратился к горожанам с призывом последовать примеру бичующихся и объявил бичевание Христа, доступное глазам каждого, кто способен вынести это зрелище. Народу собралось на полмили – до самого Верхнего моста. Ремесленники отложили свои инструменты, женщины покинули свои дома, а дети резво пританцовывали, следуя за мрачной вереницей. Когда шествие достигло соборной площади, оно составляло, пожалуй, около тысячи человек, которые столпились вокруг маленькой труппы и с нетерпением ожидали кровавого зрелища. Наконец удары колокола стихли и вперед выступил долговязый худой человек, одетый как монах, но не в сутану какого-либо определенного ордена, и сообщил, что прочтет письмо Христа, которое принес ангел с неба и оставил в Иерусалиме. Подлинность письма, как он заявил, подтверждена Папой Климентом и проверена священной инквизицией в Риме. По рядам пронесся благоговейный ропот. Многие перекрестились. Две женщины упали на колени, молитвенно сложив ладони. Тощий человек извлек из своего балахона сложенный пергамент и раскрыл его театральным жестом, как зазывала, который нахваливает чудодейственную травку. В кругу зрителей повисла мертвая тишина. Литаврщики сопровождали процесс разворачивания пергамента глухой барабанной дробью, пока тощий мужчина в балахоне не начал высоким певучим голосом читать письмо. Из его чтения нараспев никто не понимал ни слова, поскольку пергамент был написан на своего рода латыни или на том, что могло сойти за латынь для тех, кто был в латыни несведущ. И все же это исполнение вызвало большое волнение и обмороки среди женщин, стоявших в первых рядах и имевших перед глазами «собственноручное письмо Иисуса Христа». Несколько мужчин возбужденно закричали, чтобы флагеллант перевел им Божье слово на их язык. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/filipp-vandenberg/tayna-predskazaniya/?lfrom=334617187) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Сноски 1 Лютера. (Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное.) 2 Среда на первой неделе Великого поста. Первый день Великого поста в Римско-католической церкви. 3 «Мизерере» (в переводе с лат. «Помилуй»), католическое песнопение. (Примеч. ред.) 4 Тихо! Исчезни! (лат.) (Примеч. авт.) 5 Вся Галлия подразделяется на три части (из «Записок о галльской войне» Цезаря). (Примеч. авт.) 6 Титул в христианских церквях. Настоятель собора. 7 «Извержены будут во тьму внешнюю; там будет плач и скрежет зубов». Мф. 8: 11. 8 «Я согрешил!» 9 После страстей Христовых. (Примеч. авт.) 10 Николай Кузанский, настоящее имя Николай Кребс (нем. Nicolaus Krebs, лат. Nicolaus Cusanus; 1401, Куза на Мозеле – 11 августа 1464, Тоди, Умбрия) – кардинал, крупнейший немецкий мыслитель XV в., философ, теолог, ученый, математик, церковно-политический деятель. 11 «Избавь меня от греха плотского». 12 Хвала Иисусу Христу! 13 Фейт Штосс (ок. 1447, Хорб-на-Неккаре – 1533, Нюрнберг) – немецкий скульптор. Создатель шедевра позднеготического стиля – резного алтаря Марианского костела в Кракове. Оказал огромное влияние на стиль резной деревянной скульптуры целого региона Южной Польши, Словакии, Австрии и части Германии. 14 Стою здесь и ожидаю ответа. 15 Местное пиво Бамберга; солод для него сушат над тлеющей древесиной, благодаря чему пиво получает особый аромат и привкус. 16 Инквизиция. 17 Конгрегация инквизиции. 18 «Мене, текел, фарес» (исчислено, взвешено, разделено) – слова, возникшие на стене во время пира вавилонского царя Валтасара незадолго до падения Вавилона от рук Дария Мидийского. Фигурально – зловещее предзнаменование. 19 «Не будем называть имен» (лат.). 20 В Баварии – церковный праздник. Празднуется в третье воскресенье октября. 21 Адам Ризе – мастер арифметики (27.03.1492 Штаффельштайн – 30.03.1559, Аннаберг). Во многих источниках упоминается по фамилии Ries (Рис). Выражением «рассчитано по методу Адама Риса» математики часто пользуются и сегодня, чтобы подчеркнуть правильность арифметических результатов. Адам Рис по праву именуется «отцом современного расчета», поскольку его исследования и труды позволили заменить громоздкие латинские цифры арабскими. 22 Пасется среди лилий. (Примеч. авт.) 23 Последовательность времен (лат.), грамматика. (Примеч. авт.) 24 По церковному счету соответствует 15 часам. 25 Да покоится он с миром! (лат.) (Примеч. авт.) 26 Достойные внимания комментарии по истории растений. (Примеч. авт.) 27 Сифилис, или галльская болезнь (лат.). (Примеч. авт.) 28 У католиков второй день праздника Всех святых, 2 ноября. 29 Святой Леонард, покровитель животных, 6 ноября.
КУПИТЬ И СКАЧАТЬ ЗА: 284.00 руб.