Сетевая библиотекаСетевая библиотека

Язык цветов

Язык цветов
Автор: Ванесса Диффенбах Жанр: Современная зарубежная литература Тип: Книга Издательство: РИПОЛ классик Год издания: 2011 Цена: 199.00 руб. Другие издания Аудиокнига 249.00 руб. Отзывы: 1 Просмотры: 35 Скачать ознакомительный фрагмент FB2 EPUB RTF TXT КУПИТЬ И СКАЧАТЬ ЗА: 199.00 руб. ЧТО КАЧАТЬ и КАК ЧИТАТЬ
Язык цветов Ванесса Диффенбах Виктории восемнадцать лет, и она боится. Боится прикосновений и слов – своих и чужих, боится любить. Только в ее тайном саду, который стал ее домом и убежищем, все страхи испаряются. Только через цветы она может общаться с миром. Лаванда – недоверие, чертополох – мизантропия, белая роза – одиночество… Ее цветы могут вернуть людям счастье и излечить душу, но подходящего цветка для того, чтоб заживить ее собственные раны, Виктории найти никак не удается… История о девушке, говорящей на языке цветов, покорила читателей по всему миру – теперь и на русском языке. Книга выходит в четырех обложках с разными цветами: роза – изящество, тюльпан – признание в любви, гербера – радость, бугенвиллея – страсть. Ванесса Диффенбах Язык цветов Мох считается символом материнской любви, потому что, подобно этой любви, утешает сердце с наступлением невзгод зимы, когда летние друзья нас покидают.     Генриетта Дюмон, «Язык цветов» I. Совершеннолетие 1 Восемь лет мне снился огонь. Я проходила мимо деревьев – и они вспыхивали; пылали океаны. Во сне волосы пропитывал сладкий дым, и, когда я вставала, его аромат облаком оседал на подушке. Но в день, когда загорелся мой матрас, я, вздрогнув, проснулась. Резкий химический запах был совсем не похож на сахарную дымку моих снов, как жасмин желтый не похож на жасмин низкий: первый символизирует разлуку, второй – привязанность. Их нельзя перепутать. Встав посреди комнаты, я увидела источник пламени: аккуратный ряд спичек у подножия кровати. Они загорались одна за другой: пылающий заборчик у окантованного края матраса. Глядя, как они горят, я почувствовала страх, несоразмерный маленьким дрожащим огонькам, и на мгновение замерла: мне снова было десять, и снова я была исполнена отчаяния и надежды, каких не испытывала ни прежде, ни потом. Но, в отличие от чертополоха поздним октябрем, голый синтетический матрас не вспыхнул. Он задымился, а потом огонь погас. В тот день мне исполнялось восемнадцать. На продавленном диване в гостиной сидели девочки. Пробежавшись по моему телу, их глаза остановились на босых ногах, на которых не было следов ожога. На лице Аманды нарисовалось облегчение; Клер казалась разочарованной. Кто-то засмеялся. Мои глаза шарили по дивану, отыскивая источник звука, но безуспешно. Ближе к краю одна девочка притворялась, что спит, другая смотрела нагло, без страха. Рядом незнакомая рыжая изучала ногти. Если бы мне предстояло остаться здесь еще хотя бы на неделю, я бы запомнила каждое из этих лиц. И отплатила бы, воткнув ржавые гвозди в подошвы туфель или подмешав мелкую гальку в тарелки с чили. Однажды я прижгла плечо спящей соседки по комнате раскаленной металлической вешалкой – за проступок куда менее серьезный, чем поджог. Но через час меня здесь не будет. И они об этом знали – все до единой. Клер встала. Пересекла маленькую комнату, пока не оказалась всего в паре дюймов от меня. Она была высокого роста и относилась к тому типу красивых девушек, что встречался здесь редко: осанка правильная, кожа чистая, одежда новая. Не знаю, где она ее брала. Может, крала, а может, выпрашивала у мужчин, которые у нее не переводились и были намного старше нее. Ценники болтались у нее под мышками неделями, прежде чем исчезнуть в недрах огромного стирального автомата в подвале. Она подошла ближе, и я наклонилась, выжидая, хватит ли ей смелости коснуться меня. – Пожар, – сказала Клер, – это привет от Оливии. Оливия. Не помнила я никакую Оливию. Среди тех, что на диване, ее точно не было. Наверное, одна из тех, с кем я жила лет в двенадцать-тринадцать – годы после Элизабет, мой самый злой и агрессивный период. – Тогда поблагодари ее от меня, – ответила я. Девчонки рассмеялись, и это вывело Клер из себя. Она накинулась на них. – Что? – воскликнула она. – Позволите ей так просто уйти? Смех сменился молчанием. Девочки на диване заерзали. Одна подняла капюшон, другая плотнее завернулась в одеяло. Утреннее солнце осветило ряд опущенных глаз, и они вдруг показались совсем юными и беспомощными. Из детского дома вроде этого было три пути: побег, совершеннолетие, тюрьма. Детей старше четырнадцати уже никто не усыновляет, дом они находят крайне редко, почти никогда. Эти девочки знали, что их ждет. Их глаза не выражали ничего, кроме страха: они боялись меня, боялись Клер, жизни, которая была им дана, и жизни, которую заслужили. Мне вдруг стало их жаль. Я уезжала, а у них не было выбора, кроме как остаться. Я попыталась оттолкнуть Клер, но та придвинулась ближе, к самому моему лицу. – Вали, – прошипела я. Из кухни выглянула Эбби, работавшая в ночную. Ей, наверное, и двадцати еще не было, и меня она боялась больше других в этой комнате. – Клер, – умоляюще проговорила она, – это же ее последнее утро. Отпусти. Клер задержала дыхание, втянув живот и сжав кулаки. Я с готовностью ждала. Но она лишь кивнула и отвернулась. До приезда Мередит оставался час. Открыв входную дверь, я вышла на улицу. Стояло обычное для Сан-Франциско туманное утро, цементное крыльцо холодило босые ноги. Я остановилась и задумалась. Я намеревалась сделать что-то в ответ, оставить для них что-то, что свидетельствовало бы о моей ненависти и готовности обидеть, но, как ни странно, во мне возникло желание простить. Может, потому, что сегодня мне исполнялось восемнадцать и для меня наконец все оставалось позади, – оттого их преступление и пробудило во мне великодушие. Перед отъездом мне захотелось как-то одолеть страх в их глазах. Сказать им, чтобы держались, пока не выберутся отсюда, а тогда уж я буду их ждать. Не буду, конечно. И никто не будет. Но напоминать им об этом было бы подло. Спустившись по улице Фелл, я свернула на Маркет. Оказавшись на оживленном перекрестке, замедлила шаг, засомневавшись, куда идти. В любой другой день я нарвала бы однолетников в парке Дюбос, прополола заросшую клумбу на углу Пейдж и Бьюкенен и наворовала бы трав с местного рынка. Вот уже почти десять лет я тратила каждую свободную минуту, запоминая значения и научные описания цветов, но мои знания по большей части не к чему было применить. Ведь я все время использовала одно и то же: букетик бархатцев – печаль; ведерко чертополоха – мизантропия; щепотка сушеного базилика – ненависть. Символ менялся лишь изредка: красная гвоздика, подаренная судье, когда я поняла, что больше не вернусь на виноградник, пионы для Мередит так часто, как удавалось найти. И вот, высматривая цветочный магазин на Маркет-стрит, я листала воображаемый справочник. Через три квартала мне встретился винный магазин, под зарешеченными окнами которого в ведрах вяли завернутые в бумагу цветы. Я замедлила шаг. Букеты были в основном смешанные, а их смысл противоречив. Выбор монобукетов был небольшим: стандартные розы, красные и розовые, подвядший пучок бахромчатой гвоздики и рвущиеся на свободу из бумажного конуса шапочки пурпурных георгинов. Достоинство. Я сразу же поняла, что именно это хочу сегодня сказать. Повернувшись спиной к угловому зеркалу над дверью, я спрятала букет под пальто и побежала. Добежав до дома, я совсем запыхалась. В гостиной было пусто; я шагнула в комнату и развернула георгины. Цветки напоминали сноп разорвавшихся фейерверков – несколько слоев пурпурных лепестков с белыми кончиками раскрывались из тугой сердцевины. Раскусив резинку, я распутала стебли. Хотя моим соседкам никогда было не понять, что значат эти георгины (да и значение их было неоднозначным способом поощрения), ступая по длинному коридору и подсовывая цветки под закрытые двери спален, я ощущала несвойственную мне легкость. Оставшиеся цветы достались Эбби. Она застыла под окном кухни так неподвижно, что я с трудом ее заметила. – Спасибо, – растерянно проговорила она, когда я протянула ей букет. И потерла жесткие стебли меж ладоней. Мередит приехала в десять, как и обещала. Я ждала на крыльце, качая на коленях картонную коробку. За восемнадцать лет из вещей у меня накопились почти одни лишь книги: «Цветочная энциклопедия» и «Справочник Петерсона по дикорастущим цветам тихоокеанских штатов» – эти прислала Элизабет через месяц после того, как я уехала из ее дома; учебники по ботанике из библиотек всего Восточного залива; тоненькие книжечки викторианских стихов в бумажных обложках, украденные из тихих книжных лавочек. Поверх книг лежала сложенная одежда – какие-то вещи я нашла, какие-то украла; некоторые были мне впору, другие – нет. Мередит должна была отвезти меня в общежитие, временное жилище в районе Сансет. В тамошнем листе ожидания я числилась с десяти лет. – С днем рождения, – сказала она, когда я поставила коробку на заднее сиденье ее муниципальной машины. Я не ответила. Мы обе знали, что, возможно, сегодня вовсе не мой день рождения. В моем первом судебном отчете был указан возраст около трех недель; место и дата рождения неизвестны, как и личности биологических родителей. Первое августа выбрали не для праздника, а чтобы было ясно, в какой день от меня можно будет наконец избавиться. Я скользнула на сиденье рядом с Мередит, закрыла дверь и стала ждать, когда она отъедет. Ее акриловые ногти стучали по рулю. Я пристегнулась. Машина по-прежнему не трогалась. Тогда я повернулась к Мередит. На мне по-прежнему была пижама, и я подтянула к груди коленки во фланелевых брюках и укутала их пальто. Изучая капот машины, я ждала, пока Мередит заговорит. – Ну что, готова? Я пожала плечами. – Это все, понимаешь? – сказала она. – С этого момента начинается твоя жизнь. Теперь некого будет винить, кроме себя. Мередит Комс, сотрудница социальной службы, на чьей совести были все те семьи, что удочерили меня, а потом отдали обратно, решила поговорить со мной о чувстве вины. Прижавшись лбом к оконному стеклу, я уставилась на тротуар, который ехал мимо. 2 Дорога к Элизабет была долгой. В машине Мередит пахло сигаретным дымом, а на ремне безопасности виднелись застарелые пятна от еды, которой угощали других детей. Мне было девять лет. Я сидела на заднем сиденье в ночной рубашке, со спутанным гнездом коротких волос. Мередит совсем не того ожидала. Специально для этого случая она купила платье – струящееся, светло-голубое, с вышивкой и кружевом. Но я отказалась его надевать. Мередит сосредоточенно смотрела на дорогу. Она не видела, как я расстегнула ремень, открыла окно и высунула шею, повернувшись и заглядывая на крышу. Подставив ветру лицо, я стала ждать, когда она осадит меня и велит сесть. Она заметила, но промолчала. Ее губы так и остались сжатыми, а выражения глаз за темными очками не было видно. Я так и висела в окне, каждую милю высовываясь еще на чуть-чуть, пока Мередит не нажала кнопку на своей двери, отчего окно без предупреждения поднялось на дюйм. Толстое стекло впилось мне в шею. Я вернулась на место, попрыгала на сиденье и сползла на пол. Мередит подняла окна, и свист ветра в салоне сменился тишиной. Она так на меня и не взглянула. Лежа на грязном половичке, я углядела под креслом детскую бутылочку с протухшим молоком. Швырнула в Мередит. Бутылка отскочила от ее плеча и бумерангом вернулась ко мне; на коленях расплылась кислая лужа. Мередит и не поморщилась. – Персиков хочешь? – спросила она. От еды я не отказывалась никогда, и Мередит это знала. – Да. – Тогда сядь на место, пристегнись, и, когда будем проезжать лоток с фруктами, куплю тебе все, что захочешь. Я забралась на кресло и натянула ремень поперек груди. Через пятнадцать минут Мередит притормозила на обочине. Купила мне два персика и полфунта черешни. Я ела и считала ягоды. – Не надо бы тебе об этом говорить, – начала Мередит. Слова она произносила медленно, фразы растягивала для пущего эффекта. Замолчав на минутку, она взглянула на меня. Я отвернулась, прислонилась щекой к стеклу и стала смотреть в окно, не реагируя на ее молчание. Наконец она продолжила: – Но мне кажется, ты заслуживаешь того, чтобы знать. Это твой последний шанс. Последний, Виктория, слышишь? – Я не отреагировала на вопрос. – С десяти лет ты попадешь в категорию детей, не подлежащих усыновлению, и даже я больше не стану уговаривать семьи взять тебя. Если на этот раз не выйдет, тебя ждут детские дома до самого совершеннолетия – пообещай, что подумаешь об этом. Я опустила окно и стала плеваться черешневыми косточками против ветра. За час до этого Мередит забрала меня из первого в моей жизни детского дома. Мне пришло в голову, что, возможно, меня поместили туда нарочно – чтобы подготовить к этому самому моменту. Я не сделала ничего, чтобы у прежней приемной семьи появился повод меня вышвырнуть, и пробыла в детском доме всего неделю, прежде чем приехала Мередит и повезла меня к Элизабет. Вполне в духе Мередит, подумалось мне, заставить меня страдать, чтобы доказать свою правоту. Работницы детского дома были извергами. Каждое утро повариха заставляла толстую темнокожую девочку есть, задрав рубашку до самой шеи и обнажив круглое брюхо – чтобы не забывала, что наедаться нельзя. После завтрака начальница, мисс Гейл, выбирала одну из нас, и мы по очереди вставали во главе длинного стола и объясняли, почему наши семьи от нас отказались. Меня она выбрала всего однажды, и, поскольку меня бросили в младенчестве, я легко отделалась, сказав, что моя мать не хотела детей. Другие же рассказывали об ужасных вещах, которые сотворили со своими родными братьями и сестрами, или о том, почему из-за них родители стали наркоманами. Почти все плакали. Но если Мередит рассчитывала, что в детском доме меня запугают и я стану лапочкой, то ее план не сработал. Несмотря на жутких теток, мне там нравилось. Еду я получала регулярно. Спала под двумя одеялами, и никто не пытался притворяться, что любит меня. Я съела последнюю черешню и выплюнула косточку, целясь Мередит в голову. – Просто подумай, – повторила она. И словно подкупом желая заставить меня задуматься, она остановилась у окошка закусочной и купила горячую рыбу с картошкой и шоколадный коктейль. Я ела быстро и неопрятно, глядя, как пыльные и жаркие холмы Ист-Бей сменяются душным хаосом Сан-Франциско, как раскрывается передо мной бесконечный широкий залив. К тому моменту, как мы въехали на мост Золотые Ворота, к пятнам от персиков и черешни на моей ночнушке добавились кетчуп и мороженое. Мы миновали сухие поля, цветочную ферму, пустую парковку и, наконец, подъехали к винограднику. Бескрайние холмы были расчерчены ровными полосами, засаженными лозой. Мередит резко нажала на тормоз, свернула влево, на длинную грунтовую дорогу, ведущую к дому, и увеличила скорость, подскакивая на кочках, словно не могла дождаться того момента, когда наконец сможет от меня избавиться. Мы ехали мимо столиков для пикников и ухоженных виноградников, где толстые лозы ползли по низко натянутой проволоке. На повороте Мередит слегка замедлила ход, потом снова набрала и, оставляя за собой клубы пыли, двинулась к высоким деревьям в центре участка. Когда она остановилась и пыль развеялась, я увидела белый деревенский дом. В нем было два этажа, увенчанные остроконечной крышей, а на окнах висели кружевные занавески. Справа от дома был припаркован небольшой металлический прицеп, а также стояло несколько накренившихся сараев, заваленных игрушками, инструментами и велосипедами. Мне уже приходилось жить в трейлере, и сразу возник вопрос: есть ли у Элизабет раскладушка или придется спать в ее комнате? Мне не нравилось слушать, как люди дышат. Мередит не стала ждать, пока я сама выйду из машины, а расстегнула мой ремень, схватила за подмышки и потащила к крыльцу большого дома, хотя я вырывалась. Мне почему-то казалось, что Элизабет должна выйти из трейлера, поэтому я встала спиной к крыльцу и не увидела ее, пока она не положила мне на плечо тонкие пальцы. Вскрикнув, я дернулась, босиком побежала к багажнику машины и спряталась за ним, присев на корточки. – Ей не нравится, когда ее трогают, – с нескрываемым раздражением объяснила Мередит. – Я же вам говорила. Теперь придется ждать, пока она сама к вам подойдет. Меня взбесило, что Мередит это обо мне знает. Прячась за машиной, я вытерла подмышки там, где она меня держала, стирая следы ее пальцев. – Подожду, – ответила Элизабет. – Как я и сказала, я готова ждать и намерена сдержать слово. Мередит принялась перечислять стандартный список причин, почему она не может остаться, чтобы познакомить нас: больная бабка, ревнивый муж, боязнь вести машину в темноте. Элизабет слушала, нетерпеливо постукивая ногой у заднего колеса. Через минуту Мередит уедет и оставит меня на дорожке без укрытия. Я отползла, прижимаясь к земле, шмыгнула за грецкий орех, встала и побежала. Когда деревья кончились, я спряталась за первым рядом винограда, выбрав для укрытия особенно густой куст. Дернув за свободно свисающие лозы, завернулась в них. Сидя в засаде, я слышала, что Элизабет приближается, а раздвинув виноградные лозы, увидела, как она шагает по проходу. Мой ряд она прошла, и я с облегчением опустила ладонь, которой зажимала себе рот. Я подняла руку и сорвала виноградину с ближайшей грозди. Вонзилась зубами в толстую кожицу. Виноградина была кислая. Я выплюнула ее и раздавила остатки грозди ногой, выдавливая пальцами сок. Я не увидела и не услышала, как подошла Элизабет, но когда принялась давить вторую гроздь, ее руки потянулись ко мне через заросли, схватили за плечи и выдернули из укрытия. Она приподняла меня на вытянутых руках. Мои ноги болтались в дюйме от земли, а она внимательно смотрела на меня. – Я тут все детство провела, – заметила она. – Знаю все места, где можно спрятаться. Я попыталась вырваться, но Элизабет крепко держала меня за руки. Она опустила меня на землю, но хватку не ослабила. Я пнула землю, запачкав ей ноги пылью, потом, когда она не отпустила, лягнула. Но она не отступила. Зарычав, я клацнула зубами, целясь в ее вытянутый палец, но она увидела, схватила мое лицо и стала сжимать щеки, пока челюсть не ослабла, а губы не надулись. Боль заставила сделать резкий вдох. – Не кусаться, – сказала она и наклонилась, словно желая чмокнуть мои сморщенные губы, но замерла в нескольких дюймах от лица, вперившись в мои глаза своими темными глазами. – А я люблю, когда меня трогают, – проговорила она, – так что привыкай. И насмешливо улыбнувшись, выпустила мое лицо. – Не привыкну, – отрезала я. – Никогда, никогда не привыкну! Но сопротивляться я прекратила, позволив ей оттащить себя на крыльцо и в прохладный темный дом. 3 Свернув с бульвара Сансет, Мередит медленно поехала по Норьега, вчитываясь в дорожные знаки. Нетерпеливый водитель, ехавший позади, нажал клаксон. С самой Фелл-стрит она говорила без умолку, и список причин, почему выжить в реальном мире мне не светит, тянулся по всему Сан-Франциско: школу не закончила, мотивации нет, друзей и родных нет, навыки общения на нуле. Она хотела знать, какой у меня план, и требовала, чтобы я задумалась о том, как самой себя обеспечивать. Я ее игнорировала. Между нами не всегда было так. В раннем детстве я с восторгом грелась в лучах ее оптимизма и болтливости, сидя на краю кровати, пока она причесывала мои тонкие волосы и заплетала их в косички, перевязывая ленточкой, прежде чем вручить меня, как презент, очередным мамочке с папочкой. Но с годами, глядя, как приемные семьи одна за другой меня возвращают, Мередит ко мне охладела. Некогда ласковая щетка стала резче, дергая волосы в такт нотациям. Наставления о том, как себя вести, удлинялись с каждым переездом, а я становилась все менее похожей на того ребенка, каким себя помнила. Мередит вела список моих недостатков в своей книжечке и зачитывала их перед судьей, как перечень судимостей. Замкнутая. Агрессивная. Неразговорчивая. Неисправимая. Я запоминала каждое слово. Но несмотря на все разочарования, Мередит от меня не отказалась. И не перевела из отдела усыновлений, даже в лето, когда мне исполнилось восемь и измученная судья предположила, что Мередит и так сделала все возможное. Та не колеблясь ответила «нет». В ту прекрасную и удивительную минуту я подумала было, что причина – в ее скрытой привязанности ко мне, но, обратив взгляд на Мередит, увидела, что ее бледная кожа от стыда порозовела. Я была у нее на попечении с рождения; если меня во всеуслышание объявят безнадежной, значит, это ее промах. Мы остановились у входа в общежитие – дома с плоской крышей и персиковой штукатуркой в ряду таких же персиковых и плоских домов. – Три месяца, – объявила Мередит. – Ты лучше повтори это вслух. Хочу убедиться, что ты уяснила. Три месяца живешь здесь бесплатно, а потом или платишь – или катишься восвояси. Я промолчала. Мередит вышла из машины и захлопнула дверцу. Моя коробка на заднем сиденье во время пути опрокинулась, одежда вывалилась. Я запихнула вещи поверх книг и вслед за Мередит поднялась на крыльцо. Она позвонила в дверь. Прошло больше минуты, прежде чем дверь открылась, и когда это произошло, на пороге я увидела стайку девчонок. Я крепче прижала коробку к груди. Невысокая девица с толстыми ногами и длинными светлыми волосами открыла металлическую решетку и протянула руку. – Ева, – представилась она. Я не пожала протянутой руки, хоть Мередит и наступила мне на ногу. Это Виктория Джонс, – сказала она, подталкивая меня вперед. – Ей сегодня восемнадцать. Девочки невесело пробурчали «с днем рождения», а две обменялись понимающими взглядами. – На прошлой неделе Алексис выселили, – сказала Ева, – будешь жить в ее комнате. – Она повернулась, чтобы показать дорогу, и я прошла за ней по темному, устланному ковром коридору, в конце которого виднелась открытая дверь. Проскользнув в комнату, я закрыла дверь и заперлась на замок. Комната была ярко-белой. Пахло свежей краской, и стены, когда я потрогала их пальцем, были липкие. Маляр поработал неаккуратно. Ковер, некогда белый, как стены, но теперь в грязных пятнах, у плинтуса был заляпан краской. Я пожалела, что тот, кто красил стены, не догадался продолжить работу и покрасить весь ковер, а еще тонкий матрас и тумбочку из черного дерева. Белый цвет был чистым и новым, и мне нравилось, что до меня никто не видел эту комнату такой. Из коридора меня позвала Мередит. Она постучала раз, потом еще. Я поставила на пол тяжелую коробку. Достав одежду, свалила ее в кучу на дно шкафа, а книги сложила на тумбочку. Когда коробка опустела, я разорвала ее на полоски, застелила ими голый матрас и легла сверху. Свет струился сквозь маленькое окно, отражаясь от стен, и грел кожу на лице, шее и руках. Я обратила внимание, что окно выходит на юг – хорошо для луковичных и орхидей. – Виктория! – снова позвала Мередит. – Я должна знать, какой у тебя план. Скажи мне свой план, и я оставлю тебя в покое. Я закрыла глаза, не слушая, как ее костяшки скребут по деревянной двери. Наконец она перестала стучаться. Открыв глаза, я увидела конверт на ковре рядом с дверью. Внутри была купюра в двадцать долларов и записка: «Купи еды и найди работу». На двадцать долларов, оставленные Мередит, можно было купить пять галлонов цельного молока. Каждое утро в течение недели я покупала его в лавке на углу и медленно пила его, гуляя по паркам и школьным дворам и распознавая местные растения. Так близко к океану мне жить еще не приходилось, и я думала, что ландшафт окажется незнакомым. Ожидала, что увижу густой утренний туман, зависший в нескольких дюймах от земли, и порожденные им невиданные экземпляры растений. Однако, не считая обширных зарослей алоэ у кромки воды, с красными цветами, тянущимися к небу, я обнаружила удивительное отсутствие новизны. В этом квартале бал правили все те же завезенные особи, что встречались мне в садах и оранжереях по всему заливу Сан-Франциско: вербена и бугенвиллеи, настурции и вьюнки. Лишь масштаб был другим. Плотно окутанные влагой побережья, лианы разрастались, цветы были ярче, а заросли – гуще, они полностью поглотили низкие заборы и пристройки. Допив галлон молока, я шла домой, кухонным ножом разрезала пакет пополам и ждала ночи. Земля на клумбе у соседа была темная, рыхлая; я пересыпала ее в свои чудо-горшки суповой ложкой. Продырявив дно, ставила пакеты в центр комнаты, на ковер. Солнечный свет добирался до них лишь поздним утром, на несколько часов. Я знала, что работу искать придется; знала, что это необходимо. Но впервые в жизни у меня была своя комната и замок на двери, и никто не указывал мне, где я должна быть и что должна делать. Так что я решила: перед тем как искать работу, у меня будет свой сад. К концу первой недели я накопила десять горшков и прошерстила шестнадцать кварталов в поисках подходящих растений. Решив сосредоточиться на позднецветущих, я вырывала их с корнем на чьих-то дворах, уличных клумбах и детских площадках. Обычно я сразу шла домой, баюкая в ладонях грязные комья с корнями, но иногда терялась, оказываясь слишком далеко от общежития. В такие дни я тихонько садилась в переполненный автобус через заднюю дверь, локтями прокладывала себе путь к свободному месту и ехала до тех пор, пока улицы вокруг не становились знакомыми. Вернувшись в комнату, осторожно разделяла корни с налипшими комками плодородной земли и щедро поливала. Вода из пакетов стекала на ковер; шли дни, и из-под старого ковра проросли сорняки. Но я была на страже и выдирала упрямые стебельки прежде, чем те успевали пробиться к свету. Мередит наведывалась каждую неделю. Судья назначил ее моим постоянным «контактом на чрезвычайный случай». Законодательство о достижении сиротами совершеннолетия требовало наличия такого контакта, а в моем деле никого, кроме нее, не откопали. Я старательно ее избегала. Возвращаясь с прогулок, сперва осторожно выглядывала из-за угла и шла к крыльцу, только если ее белая машина не красовалась на дорожке. В конце концов Мередит разгадала мою тактику, и как-то раз в начале сентября, открыв входную дверь, я обнаружила ее сидящей за обеденным столом. – Где твоя машина? – спросила я. – В квартале отсюда, – ответила она. – Я тебя больше месяца не видела, вот и решила, что ты, наверное, избегаешь меня нарочно. Есть причина? – Нет. – Я подошла к столу, отодвинув чью-то грязную посуду, села и водрузила на поцарапанную деревянную поверхность между нами пригоршни лаванды, сорванной на чьем-то дворе в Пасифик-Хайтс. – Лаванда, – проговорила я и протянула ей веточку. – Недоверие. Повертев веточку между большим и указательным пальцами, Мередит потеряла интерес и отложила ее. – Работа есть? – спросила она. – Работа? – Ты ее нашла? – А зачем мне ее искать? Мередит вздохнула. Взяла лавандовый стебелек, что я ей подарила, и бросила цветком вперед. Тот тут же спикировал вниз, как неумело сложенный бумажный самолетик. Схватив его, я аккуратно разгладила смявшиеся лепестки большим пальцем. – У тебя была бы работа, – процедила Мередит, – если бы ты ее искала и подала бы заявление, и тебя бы наняли. Если ты не сделаешь все это, то через шесть недель окажешься на улице, и никто тебе в холодную ночь дверь не откроет. Я смотрела на входную дверь и думала, скоро ли она уйдет. – Ты должна сама захотеть, – твердила она. – Я не волшебница. В конце концов, если ты сама не захочешь, ничего не поможет. Захочешь чего? – всегда недоумевала я, когда она так говорила. Сейчас мне хотелось лишь одного – чтобы Мередит ушла. Хотелось выпить молоко с пометкой «ЛОРРЕЙН» с верхней полки холодильника и добавить пустой пакет к своей коллекции. Посадить лаванду у подушки и заснуть, вдыхая прохладный сухой запах. Мередит встала. – Приеду на следующей неделе, без предупреждения, и чтобы у тебя наготове была пачка анкет для трудоустройства, – заявила она. У двери остановилась. – Мне будет трудно выставить тебя на улицу, но ты же знаешь, я и это смогу. Я не поверила, что ей это трудно. Я подошла к холодильнику, открыла морозильник и делала вид, что ищу что-то среди яичных рулетов и обмороженных сосисок, пока входная дверь не захлопнулась. Последние недели в общежитии я провела, пересаживая свой комнатный сад в Маккинли-сквер, маленький городской парк в конце квартала Потреро-Хилл. Я обнаружила его, шагая по улицам и высматривая объявления о найме, от которых меня и отвлекли этот парк и его идеальное сочетание солнца, тени, уединения и безопасности. Потреро-Хилл – один из районов с самым теплым климатом, и парк расположен в высочайшей его точке, откуда открывается свободный обзор во все стороны. В центре ухоженного квадрата лужайки была маленькая песочница, а дальше парк превращался в лес на склоне холма, поросшего непроходимым кустарником, с видом на центральную больницу Сан-Франциско и пивоваренный завод. И вот вместо того, чтобы искать работу, я по одному перетаскивала горшки в уединенное место, тщательно подбирая уголок для каждой посадки: тенелюбивые – под высокими деревьями, а те, что любят солнце, – в дюжине ярдов вниз по склону, куда не доберется тень. В день, когда меня выселили, я проснулась до рассвета. Комната была пуста, ковер по-прежнему влажен и пятнист от грязи в тех местах, где стояли молочные пакеты. Я приняла неизбежную участь бездомной не сознательно, однако, вставая в тот день и одеваясь перед тем, как быть выброшенной на улицу, с удивлением поняла, что не испытываю страха. Вместо страха или злости было лишь нервное ожидание, сродни тому, что я испытывала маленькой девочкой накануне очередного «приема в семью». Теперь, когда я стала взрослой, мои надежды на будущее были просты: я хотела жить одна и быть окруженной цветами. Наконец у меня появился шанс получить желаемое. Комната была пуста, не считая трех смен одежды, рюкзака, зубной щетки и книг, что подарила мне Элизабет. Лежа в кровати прошлой ночью, я слушала, как соседки роются в моих вещах, словно голодные звери, раздирающие падаль. В детских домах и приютах это было обычным делом: разворовывать пожитки, забытые плачущими детьми, которых вечно гнали с места на место. Достигнув совершеннолетия, мои соседки не избавились от детской привычки. Уже давно, почти десять лет, я не участвовала в мародерстве, но еще помнила радость, когда удавалось найти что-то съедобное, то, что можно продать в школе хоть за монету, либо какой-то непонятный или личный предмет. В начальной школе я собирала эти забытые безделушки, мои сокровища: серебряную подвеску с выгравированной буквой «М», бирюзовый ремешок от часов из фальшивой змеиной кожи, таблетницу, в которой лежал молочный зуб со следами засохшей крови. Я складывала их в полотняный мешочек на молнии, украденный из чьего-то чулана. По мере того как мешок наполнялся и тяжелел, из-под сетчатой ткани стали проглядывать углы лежавших в нем предметов. Какое-то время я убеждала себя, что храню все эти вещи до той поры, пока снова не встречу их законных обладателей – но не чтобы вернуть, а чтобы выменять на еду или услугу, случись нам опять оказаться в одном приюте. Но чем больше копилось вещей, тем сильнее становилась моя любовь к своей коллекции, и снова и снова я пересказывала связанную с каждым предметом историю: вот память о том времени, когда я жила с Молли, девочкой, которая обожала кошек; вот презент от соседки, с которой сорвали часы и сломали руку; вот сувенир из подвальной квартиры, где Сара узнала правду о Зубной Фее. Моя привязанность к этим вещам происходила не из теплого чувства к обладавшим ими людям. Наоборот, я чаще избегала вспоминать о них, не помнила имен, обстоятельств, надежд, которые они питали на будущее. Со временем эти предметы стали цепочкой ключей к моему прошлому, тропинкой из хлебных крошек, и во мне зародилось смутное желание следовать по ней до того места, откуда начинались мои воспоминания. Потом, в хаосе и спешке очередного переезда, меня заставили бросить мешочек с сокровищами. С тех пор я всегда отказывалась собирать вещи, упрямо являясь в каждый новый дом с пустыми руками. Я быстро оделась: кофта с капюшоном поверх трех футболок и двух маек, коричневые облегающие брюки, носки и ботинки. Коричневый шерстяной плед не лез в рюкзак, и, сложив его пополам, я обернулась им вокруг талии, как юбкой, заколов складки булавками через каждый дюйм. Низ присобрала и подколола, как кринолин, а сверху надела две юбки разной длины: длинную из оранжевого кружева и бордовую до колен. Изучив себя в зеркале в процессе умывания и чистки зубов, я, к своему удовлетворению, заключила, что выгляжу не привлекательно, но и не отталкивающе. Фигура надежно скрыта под одеждой, а благодаря очень коротко остриженным волосам (постриглась я сама, вчера вечером) ярко-синие глаза казались неестественно, почти пугающе большими, словно, кроме них, на лице ничего больше и не было. Я улыбнулась в зеркало. Бродяжкой я не выглядела. По крайней мере, пока. На выходе из пустой комнаты я задержалась. Солнечный свет отскакивал от белых стен. Кто будет жить здесь после меня и что подумает, увидев сорняки, проросшие сквозь ковер у кровати? Вспомни я об этом раньше, оставила бы новенькой жиличке картонный горшок с фенхелем. Его перистые веточки и сладкий аромат лакрицы утешили бы ее. Но было слишком поздно. Кивком попрощавшись с комнатой, которая была уже не моей, я ощутила внезапную благодарность к тому, под каким углом сюда падало солнце, и к замку на двери, и ко времени и пространству, подаренным мне, хоть и ненадолго. Я быстро вышла в гостиную и, выглянув в окно, увидела машину Мередит, припаркованную у дома с выключенным мотором. Мередит сидела, вцепившись в руль и изучая свое отражение в зеркале заднего вида. Я развернулась на сто восемьдесят градусов, вышла через заднюю дверь и села в первый попавшийся автобус. Больше я Мередит никогда не видела. 4 Днем и ночью пивоваренный завод у подножия холма дымил мутным паром. Вырывая сорняки, я смотрела на белый дым, и капля отчаяния примешивалась к моему счастью. Ноябрь в Сан-Франциско был теплым, а в парке Маккинли стояла тишина. Мои цветы, за исключением ранимого мака, успешно пережили пересадку, и ровно шесть дней я воображала, что смогу жить никем не замеченной, укрывшись под кровом деревьев. Работая, я прислушивалась, готовая бежать при первом звуке шагов, но ни одно живое существо не сворачивало в дебри с ухоженной лужайки; никто не заглядывал в лес, где я ползала на корточках. Даже на детской площадке не было ни души – лишь на пятнадцать минут перед школой под бдительным присмотром дети один, два, три раза качались на качелях и шли дальше к подножию холма. К концу третьего дня я знала их по голосам. Вот Дженна, послушная; Хлоя, любимица учителей; Грета, которая скорее позволит похоронить себя заживо, чем высидит еще один учебный день (милая Грета: если бы мои астры были в цвету, я оставила б ей в песочнице целую охапку, – таким отчаянным голосом она молила мать задержаться еще хоть на минутку). Они не видели меня, а я – их, но с каждым днем я все больше ждала их появления. А ранним утром размышляла о том, на кого из этих девочек я была бы похожа в детстве, будь у меня мама, которая водила бы меня в школу. Я видела себя скорее послушной, чем нет, улыбчивой, а не хмурой. Если бы все это было так, любила бы я по-прежнему цветы, стремилась бы к одиночеству? Вопросы без ответов вихрились, как струйка воды у корней герани, которую я поливала часто и щедро. Когда от голода я теряла способность думать, то садилась в автобус и ехала в гавань, на Филлмор-стрит или в Пасифик-Хайтс, и там бродила по гастрономическим бутикам, с задумчивым видом стоя у мраморных прилавков и пробуя оливки, ломтики канадского бекона и треугольнички датского сыра. Расспрашивала продавцов о том, о чем спросила бы Элизабет: какое из оливковых масел нефильтрованное, насколько свежие сегодня тунец, лосось и камбала, сладкие ли первые мандарины. Брала на пробу дополнительные порции, делала вид, что никак не могу выбрать. А стоило продавцу обратить внимание на следующего покупателя – уходила. Потом я гуляла по холмам и искала растения, которыми можно было бы пополнить мой растущий сад. Заглядывала не только в парки, но и на чужие дворы, проникая под завесы ипомеи и страстоцвета. Изредка склонялась над незнакомым видом, срывала и быстро несла в ресторан, где побольше народу. Садилась перед брошенной тарелкой с недоеденной лазаньей и ризотто и ставила поникший росток в запотевший стакан; его ослабшая зеленая шейка свисала за кромку. Глотая маленькие сочные куски, я листала справочник, изучая части растения и методично сверяясь: множественные или не множественные соцветия? Мечевидные листья растут из центра или же сердцевидные? Выделяет ли стебель млечный сок, есть ли завязь сбоку от цветка или же сока нет, а завязь из центра? Выяснив семейство и запомнив научное и общепринятное название, я клала цветок меж страниц справочника и забирала с собой остатки обеда. Пять ночей я спала безмятежно, а потом настала шестая. Резкий запах текилы ворвался в мой сон. Была ночь с пятницы на субботу. Я открыла глаза. Над моей головой простирал игольчатые руки вереск, пересаженный с аллеи на Дивисадеро. Меж новой порослью и мерцающими колокольчатыми соцветиями проглядывали контуры мужской фигуры. Мужчина нагнулся и обломил стебель моего гелениума. При этом бутылка текилы накренилась, и жидкость выплеснулась на куст, за которым скрывалась я. Девушка за его спиной потянулась за бутылкой, села на землю ко мне спиной и запрокинула голову, глядя на небо. Мужчина сорвал цветок, и в лунном свете я увидела, что он совсем юн – слишком юн, чтобы пить и чтобы гулять так поздно. Он провел лепестками по волосам девушки и ее щеке. – Ромашка для моей малышки, – произнес он с сильным южным акцентом. Он был пьян. – Это подсолнух, тупица, – со смехом ответила спутница. Ее волосы, перевязанные ленточкой под цвет блузки и плиссированной юбки, раскачивались перед моими глазами. Она выхватила у него цветок и понюхала. У маленького оранжевого соцветия облетела половина лепестков; она оборвала уцелевшие, пока не осталась одна сердцевина, одиноко покачивавшаяся на ночном ветру, и кинула цветок в чащу. Парень присел рядом; сквозь дешевый одеколон пробивался запах пота. Девушка выбросила пустую бутылку в кусты. В ее смехе слышалась нервозность. Потом мальчишка с хлюпаньем и чмоками стал целовать ее шею, лихорадочно нащупывая застежку лифчика. Так и не сумев ее расстегнуть, он попытался стянуть его через голову, и на уровне шеи лифчик застрял. Я надеялась, что он перекроет ей кислород и в панике я смогу сбежать незамеченной, но, глядя, как парень с голодным остервенением продолжает целовать ее лицо, засомневалась, что он заметит, даже если она потеряет сознание. Языком он проник ей в рот, и я подумала, что она подавится, но она лишь фальшиво застонала и схватила его за жирную шевелюру. Тут подавилась я; кусок салями двигался назад по пищеводу. Зажав одной рукой рот, а другой – глаза, я, тем не менее, все слышала. Их звуки были влажными и агрессивными и долетали до меня с чудовищной отчетливостью, как жадные лапы впиваясь в мои губы, шею, грудь. Я свернулась плотным комочком, и листья под тяжестью тела хрустнули. Но парочка продолжала целоваться. Стоя на остановке следующим утром, я следила за высокой женщиной с ведром белых тюльпанов в руках. Та отперла дверь местной цветочной лавки, включила свет, и в большом окне зажглось слово «Бутон», сложенное из неоновых веток. Я перешла через дорогу и приблизилась к ней. – Не сезон. – Я кивнула на тюльпаны. Женщина взглянула на меня удивленно: – Невестам все равно. – Поставив ведро на пол, она посмотрела на меня вопросительно, словно ждала следующей реплики. Я подумала о влюбленных, сцепившихся под моим вереском. Ночью они придвинулись еще ближе, чем когда я заснула, и в темноте, не разобрав, я случайно наступила парню на плечо. Ни он, ни подруга даже не шевельнулись. Девушка лежала, прижавшись губами к его шее, словно заснула посреди поцелуя; он же спал, запрокинув голову и помяв мой спутавшийся гелениум, с видом полного счастья на лице. Мои мечты о безопасности и одиночестве растаяли вмиг. – Я могу вам чем-то помочь? – спросила хозяйка и нетерпеливо пригладила торчащие седые волосы. Тут я вспомнила, что забыла уложить волосы гелем с утра, и взмолилась, чтобы в них не было листьев. Неуверенно встряхнув головой, спросила: – Вам помощники не нужны? Она оглядела меня с головы до ног: – Опыт есть? Проведя носком ботинка по глубокой трещине в бетоне, я обдумала ответ. Банки из-под варенья с букетами чертополоха и ветки алоэ, прикрепленные к стене скотчем, вряд ли считаются за опыт в мире флористики. Еще я могла выдать название любого цветка на латыни и наизусть прочесть тенденции составления свадебных букетов из журналов десятилетней давности, но и это едва ли кого-нибудь бы впечатлило. Я покачала головой: – Нет. – Значит, нет. – Она снова взглянула на меня: взгляд у нее был немигающим, как у Элизабет. Мое горло сжалось, и я подхватила юбку из пледа, испугавшись, что булавки расстегнутся и у ног разольется коричневая шерстяная лужица. – Дам пять долларов, если поможешь разгрузить машину, – сказала она. Я закусила губу и кивнула. Наверное, в волосах все-таки были листья. 5 Ванна уже ждала. Мне стало не по себе при мысли, что Элизабет знала, что я приеду грязной. – Помощь нужна? – спросила она. – Нет. Ванна сверкала белизной, а мыло лежало на зеркальной металлической тарелочке, среди морских ракушек. – Оденешься – спускайся, и, чур, не копаться. На белом туалетном столике ждала чистая одежда. Подождав, пока она выйдет, я попыталась запереться, но выяснила, что замок сняли. Тогда я придвинула низкий стул, стоявший у комода, и подсунула спинку под ручку – так я, по крайней мере, услышу, что она идет. Раздевшись как можно скорее, я залезла в горячую воду. Когда я поднялась наверх, Элизабет сидела за кухонным столом, не трогая еду и сложив на коленях салфетку. На мне была купленная ею одежда: белая блузка и желтые брюки. Элизабет уставилась на меня, видимо поражаясь тому, как велики вещи. Брюки я закатала на талии и снизу, и все равно они свисали так, что трусы были бы видны, если бы не рубашка до колен. Я была на голову ниже большинства девочек в третьем классе и за июнь похудела на пять фунтов. Когда я рассказала Мередит, почему похудела, та обозвала меня врушкой, но из приюта все равно забрала, дав ход официальному расследованию. Судья выслушал мою версию, а затем миссис Андерсон. В своем заявлении та написала: я не позволю вам называть себя преступницей за то, что отказалась потакать капризной девчонке, которая ничего не хочет есть. В итоге судья признал, что мы обе в чем-то правы, все время не сводя с меня суровых глаз, говоривших «сама виновата». Но он ошибся. Миссис Андерсон лгала. Мои недостатки не уместились бы и в книжечке Мередит, но кем-кем, а привередливым едоком я не была никогда. Весь июнь миссис Андерсон заставляла меня доказывать, что я действительно голодна, а не придуриваюсь. Все началось с первого дня, как я попала в ее приют, – дня окончания школьных занятий. Джеки еще несколько недель назад заявила, что отказывается от меня, но согласилась оставить до конца учебного года. В новой комнате миссис Андерсон помогла мне разобрать вещи и спросила добреньким голоском, чем сразу вызвала мое подозрение, что из еды я люблю больше всего и меньше. Пиццу и замороженный горошек, ответила я. В тот вечер на ужин она подала мне тарелку гороха, заледенелого, из морозилки. Если я действительно голодна, сказала она, то съем все как миленькая. Я ушла. Миссис Андерсон повесила замки на холодильник и все кухонные шкафы. В течение двух дней я выходила из комнаты лишь в туалет. Запахи еды регулярно проникали под дверь, звонил телефон, телевизор шумел то громче, то тише. Миссис Андерсон не приходила. Через сутки я позвонила Мередит, но та так привыкла к моим жалобам на голод, что не перезвонила. Потея и дрожа, вечером третьего дня я вернулась в столовую. Трясущимися руками попыталась отодвинуть тяжеленный стул от стола, а миссис Андерсон наблюдала. Бросив попытки, я проскользнула в щель между столом и спинкой стула, благо была тоненькой, как лист бумаги. Из тарелки на меня смотрели сморщенные заледенелые горошины. На плите шкворчало масло, и миссис Андерсон, глядя на меня поверх кухонного полотенца, начала читать лекцию о том, как сироты едят, чтобы залечить душевные раны. Но еда не должна служить утешением, проговорила она, когда я сунула в рот первую горошину. Та скатилась по языку и камнем застряла в горле. С усилием сглотнув, я съела вторую, все время считая. Меня поддерживал лишь запах жира и жареной пищи. Тридцать шесть. Тридцать семь. На тридцать восьмой я выблевала все обратно в тарелку. Попробуй еще раз, сказала она, кивнув на полупереваренную жижу. А сама села на барный табурет и стала доставать из сковородки дымящиеся куски мяса, откусывала и не сводила с меня глаз. Я попробовала. Так продолжалось несколько недель, пока Мередит не приехала для ежемесячной проверки, но к тому времени от меня осталась лишь тень. Когда я вошла на кухню, Элизабет улыбнулась. – Какая ты красавица, – сказала она, даже не пытаясь скрыть удивление. – А то под кетчупом и не видно было. Тебе лучше? – Нет, – ответила я, хоть это и была неправда. Я и не припоминала дом, где мне бы разрешили принять ванну; у Джеки была ванна наверху, но детям на второй этаж подниматься запрещали. А до того я жила в малогабаритных квартирах с узкими душевыми кабинками, загроможденными гелями и кремами и поросшими многослойной плесенью. Помыться в горячей ванне было очень приятно, но сейчас, глядя на Элизабет, я думала лишь о том, чем мне придется заплатить за это удовольствие. Вскарабкавшись на стул, я оказалась за кухонным столом. Еды тут было, наверное, человек на шесть. Огромные тарелки с пастой, толстые ломти грудинки, маленькие помидорчики, зеленые яблоки, плавленый сыр в прозрачном целлофане, даже ложка арахисового масла на белой полотняной салфетке. Так много, что и не пересчитать. Мое сердце забилось на всю комнату, а губы я втянула так, что их стало не видно. Значит, сейчас она заставит меня съесть все, что лежит на столе! Впервые за несколько месяцев голод словно испарился. Я смотрела на нее, ожидая приказа. – Все, что любят дети. – Она обвела стол робкой рукой. – Угадала? Я не ответила. – Но ты вряд ли голодная, – добавила она, поняв, что от меня ответа не дождешься. – Судя по пятнам на ночнушке, ты сегодня много чего съела. Я вздохнула с облегчением, на секунду расслабившись. А оглядев стол, заметила маленький букетик белых цветов. Перевязанный сиреневой лентой, он лежал на краешке моей тарелки с макаронами. Бросив взгляд на нежные лепестки, я отщелбанила его с тарелки. В голову лезли истории, рассказанные детьми из приюта, страшилки об отравлениях и госпитализациях. Я осмотрелась, проверяя, открыты или закрыты окна: вдруг придется спасаться бегством? В комнате с белой мебелью и антикварной утварью окно было лишь одно: маленький прямоугольничек над раковиной, с подоконником, уставленным миниатюрными бутылочками из синего стекла. Закрыто наглухо. Я кивнула на букетик: – Ты не имеешь права меня травить, давать лекарства, если я не хочу, и бить, даже если за дело. Таковы правила. – Произнося эти слова, я сурово смотрела через стол, надеясь, что угроза дойдет по адресу. Я не одного родителя упекла за шлепки. – Хотела бы отравить – дала бы наперстянки или гортензии, а может, анемонов, в зависимости от того, насколько безболезненной решила бы сделать твою смерть и что бы этим стремилась сказать, – ответила она. Тут мою ненависть к общению пересилило любопытство. – О чем это ты? – А это болотник, – продолжала она. – Болотник – символ гостеприимства. Вручая тебе букет болотника, я приглашаю тебя в свой дом и в свою жизнь. – Намотав на вилку макароны в сливочном соусе, она посмотрела мне прямо в глаза, и я поняла, что она не шутит. – А по мне, так обычные ромашки, – ответила я. – И я по-прежнему считаю, что они ядовитые. – Не ядовитые и не ромашки. Смотри – лепестков всего пять, а кажется, что десять. Каждая пара в центре соединяется. Я взяла маленький букетик и вгляделась в белое соцветие. У стебля лепестки срастались, и каждый был в форме сердца. – Характерно для рода гвоздичных, – добавила Элизабет, увидев, что я поняла. – Мы многие цветы называем ромашками, из разных семейств, но у ромашек обычно больше лепестков, и растут они отдельно друг от друга. Важно знать отличие, иначе смешаются смыслы. Ромашка означает невинность, а это совсем не одно и то же, что гостеприимство. – Все равно не понимаю, что ты несешь, – брякнула я. – Ты доела? – спросила Элизабет, опустив вилку. Я лишь отщипнула кусочек грудинки, но согласно кивнула. – Тогда пошли со мной, я покажу. Она встала и повернулась, направившись в другой конец кухни. Я тут же набила один карман макаронами, а в другой вывалила всю тарелку помидоров. У задней двери Элизабет остановилась, но не обернулась. Тогда я оттянула гольфы и обложила ноги ломтиками сыра в целлофане. А прежде чем спрыгнуть со стула, схватила ложку с арахисовым маслом и, медленно облизывая ее, проследовала за Элизабет. Четыре деревянные ступени вели в большой цветущий сад. – Я имею в виду язык цветов, – объяснила Элизабет. – Этот язык родом из Викторианской эпохи, как и твое имя. Люди тогда общались посредством цветов. Если мужчина дарил девушке букет цветов, та бежала домой и пыталась расшифровать его как тайное послание. Алые розы означали любовь, желтые – измену. Поэтому цветы для букета молодым людям приходилось выбирать с умом. – Что значит измена? – спросила я, когда мы свернули на тропинку, с обеих сторон обсаженную желтыми розами. Элизабет остановилась. Подняв глаза, я увидела, что она погрустнела, и на мгновение решила, что ее задели мои слова, но потом поняла, что смотрит она на розы, а не на меня. Мне стало любопытно, кто их посадил. – Это когда у тебя есть друзья… друзья, о которых никто не знает, – наконец ответила она. – И которых нельзя было заводить. Я не поняла ее формулировку, но Элизабет уже ушла вперед, ухватив мою ложку с арахисовым маслом и тем самым увлекая меня за собой. Я вырвала ложку и зашагала за ней, свернув за угол. – А вот розмарин – память. Я цитирую Шекспира – вы будете проходить его в старших классах. Водосбор – уныние, падуб – предвидение, лаванда – недоверие. – На развилке мы свернули, и Элизабет нырнула под низкую ветку. С наслаждением слизнув остатки арахисового масла, я выбросила ложку в кусты и подпрыгнула, повиснув на ветке. Она не качнулась. – Миндаль. Его весенний цвет символизирует опрометчивость – качество, знакомое тебе не понаслышке. Но дерево красивое, – добавила она. – Думала устроить на нем домик. Попрошу Карлоса, он сделает. – Кто такой Карлос? – спросила я, спрыгнув с ветки. Элизабет ушла далеко, и я вприпрыжку бросилась за ней вдогонку. – Рабочий. Живет в трейлере между двумя сараями, но на этой неделе ты с ним не познакомишься – они с дочкой ушли в поход. Перле тоже девять. Она будет с тобой дружить, когда пойдешь в школу. – Не пойду я ни в какую школу, – ответила я, еле успевая за ней. Элизабет дошла до середины сада, двигаясь обратно к дому. Она по-прежнему перечисляла цветы и их значения, но шла слишком быстро, мне было за ней не угнаться. Тогда я побежала и нагнала ее у самого крыльца. Она села на корточки, и наши глаза оказались на одном уровне. – В школу пойдешь со следующего понедельника, – проговорила она, – в четвертый класс. А домой тебя не пущу, пока не найдешь ложку. С этими словами она повернулась и вошла в дом, заперев за собой дверь. 6 Сунув пять долларов, что дала хозяйка цветочного магазина, в пустоту под чашкой лифчика, я зашагала по кварталу. Было еще рано, и в Мишн-дистрикт работало больше баров, чем кафе. На углу Двадцать шестой и Алабамы я шмыгнула в розовую пластиковую кабинку и два часа ела четыре пончика, поджидая открытия маленьких магазинчиков на Валенсия-стрит. В десять подсчитала деньги – остался доллар восемьдесят семь – и пошла по улице, пока не нашла магазин тканей. Я купила пол-ярда белой атласной ленты и одну булавку с жемчужной головкой. Когда я вернулась в парк, было уже около полудня; я кралась к своему саду по неподвижной траве. Я боялась, что та парочка так и лежит, распластавшись в моем цветнике, но их не было. Остались лишь отпечаток спины на клумбе с гелениумом и бутылка текилы, горлышко которой торчало из густого куста. У меня был всего один шанс. Я видела, что хозяйке магазина нужна помощь, – лицо у нее было осунувшееся и все в морщинах, как у Элизабет за несколько недель до сбора урожая. Если бы я смогла показать ей, на что годна, она бы взяла меня на работу. На заработанные деньги я сняла бы комнату с замком и ухаживала бы за садом лишь при свете дня, когда любое вторжение не осталось бы незамеченным. Сидя под деревом, я обдумала варианты. Было время осенних цветов: вербена, золотарник, хризантема, поздняя роза. На ухоженных городских клумбах вокруг парка было полно зелени разных текстур, но мало цвета. Я взялась за работу, принимая во внимание высоту, плотность, текстуру и гармонию ароматов, аккуратными, как пинцет, пальцами обрывая смявшиеся лепестки. Из ложа снежной вербены взмывали вверх стебли белых хризантем, а по краям их окольцовывали множественные соцветия кустовой белой розы, головки которой свисали и за край плотно перевязанного букета. Все шипы я удалила. Букет получился белым, как свадьба, тая в себе упоминания о молитве, истине и не ведающем о ней сердце. Но никто все равно ничего бы не понял. Когда я пришла, хозяйка уже закрывалась, хотя не было еще и двенадцати. – Если надеешься заработать еще пять долларов, ты опоздала, – сказала она, кивнув на машину. Та была под завязку загружена тяжелыми цветочными корзинами. – А мне бы пригодилась помощь. Я протянула ей букет. – Что это? – спросила она. – Опыт, – ответила я, вручая ей цветы. Она понюхала розы и хризантемы, потрогала вербену и взглянула на кончик пальца. Он был чист. Зашагав вверх по улице к машине, она жестом поманила меня за собой. Из глубин фургона извлекла плотный букетик скучных белых роз, перевязанных розовой лентой. Положила два букета рядом. Они не шли ни в какое сравнение. Цветочница бросила мне букет из роз, и я поймала их одной рукой. – Отнеси их в «Спитари», это дальше по улице. Спроси Эндрю и скажи, что это я тебя прислала. Он накормит тебя обедом в обмен на цветы. Я кивнула, а она села в машину: – Меня зовут Рената. – Она завела мотор. – Хочешь работать – приходи в субботу, в пять утра. Опоздаешь хоть на минуту – уеду без тебя. Мне хотелось лететь по улице, так я была рада. Мне было все равно, что она пообещала работу всего на день, что денег хватит лишь на то, чтобы снять жилье на пару ночей. Это уже было достижение. И если я докажу, что годна, она наверняка позовет меня еще. Пошевелив пальцами в ботинках, я улыбнулась тротуару. Рената выехала на дорогу, остановилась и опустила окно. – Как тебя зовут? – спросила она. – Виктория, – ответила я, подняв глаза и пряча улыбку. – Виктория Джонс. Она коротко кивнула и уехала. В следующую субботу я явилась в «Бутон» незадолго после полуночи. Я уснула в саду, прислонившись к секвойе, на страже, и меня разбудил хохот. На этот раз это была компания подвыпивших молодых людей. Тот, что стоял ближе всех ко мне – обросший, с волосами ниже подбородка, – улыбнулся так, будто мы с ним были влюбленными на свидании. Я отвела взгляд и быстро подошла к ближайшему фонарю, а потом спустилась с холма и направилась к цветочной лавке. В ожидании утра я намазалась дезодорантом и гелем и принялась ходить по кварталу, заставляя себя не спать. К тому моменту, как из-за угла появилась машина Ренаты, я дважды осмотрела себя в зеркале чьих-то машин и трижды поправила наряд. И несмотря на все это, я знала, что начинаю выглядеть и пахнуть как бродяжка. Подъехала Рената, открыла дверь с пассажирской стороны и пригласила меня внутрь. Я села от нее как можно дальше, так что, когда захлопнула дверь, та ударила мое костлявое бедро и задребезжала. – С добрым утром, – сказала она, – ты вовремя. Повернув на сто восемьдесят градусов, она двинулась по пустой улице в ту сторону, откуда появилась. – Так рано, что даже говорить не хочется? – спросила она. Я кивнула, потерла глаза, сделав вид, что только что проснулась. Мы молча выехали на развязку. Рената пропустила поворот и дважды описала круг. – Для меня тоже рановато, пожалуй. Мы ехали по односторонним улочкам к югу от Маркет, пока наконец она не припарковалась на заполненной стоянке. – Не отставай, – приказала она, выбралась из машины и вручила мне кучу пустых ведер, вложенных одно в другое. – Там полно народу, и я не буду тратить время и искать тебя. Сегодня в два часа свадьба; цветы нужно доставить к десяти. К счастью, это обычные подсолнухи – из них букеты делать недолго. – Подсолнухи? – удивленно переспросила я. Ложное богатство. Будь это моя свадьба, ни за что бы не выбрала подсолнухи, подумала я, и тут же одернула себя, настолько дико звучали слова «моя свадьба». – Знаю, сейчас не сезон, – ответила она. – Но на цветочном рынке можно купить что угодно и когда угодно, а когда молодожены бросаются деньгами, я обычно не жалуюсь. – Она протолкнулась сквозь тамбур при входе, где было полно людей. Я шла следом и вздрагивала, когда меня задевали чьи-то бедра, локти и плечи. Внутри цветочный рынок был как пещера, длинная и без окон, с металлическим потолком и бетонным полом. Увидев море цветов в такой неестественной среде, вдали от земли и света, я занервничала. В крытых павильонах были сезонные – те, что цвели и у меня в саду, но только срезанные и в букетах. Некоторые торговцы специализировались на тропических цветах, орхидеях, гибискусе и прочей экзотике, названия которой я не знала, – все это росло в теплицах в сотнях миль отсюда. Когда мы пробегали мимо, я умыкнула цветок страстоцвета и заткнула его за пояс. Рената выбирала подсолнухи, словно листала книжные страницы. Торговалась, уходила и возвращалась. Я невольно засомневалась, родилась ли она в Америке или была родом оттуда, где торговаться – норма жизни. У нее был едва заметный акцент, происхождение которого мне было трудно определить. Другие люди приходили, вручали продавцам кредитки и пачки наличных и уходили с охапками цветов. Но Рената продолжала спорить. Продавцы, видимо, к этому привыкли и отстаивали свое без особого энтузиазма. Как будто знали, что в конце концов она все равно одержит верх – и ведь так и было. Набив ведра охапками оранжевых подсолнухов на двухфутовых стеблях, Рената спешила к следующему лотку. Когда я догнала ее, она держала в руках несколько дюжин калл; с их плотных розово-оранжевых бутонов капала вода. Мокрые стебли промочили тонкие рукава ее хлопковой блузки, и, как только я приблизилась, она бросила мне охапку цветов. Лишь половина попала в пустое ведро; я медленно наклонилась, чтобы подобрать оставшиеся. – Первый день на работе, – обратилась Рената к продавцу. – Еще не понимает, что все нужно делать быстро. Пятнадцать минут – и все ваши каллы расхватают. Сунув в ведро последний цветок, я встала. У торговца на прилавке были десятки видов лилий: тигровые, старгейзеры[1 - Розово-белая лилия, относящаяся к азиатским гибридам.], гибриды де Графа[2 - Американский лилиевод, который вывел ряд гибридов с широко открытыми цветками (Империал Голд, Империал Сильвер, Империал Пинк).], чисто-белые сорта Касабланка. Я смахнула крошку пыльцы с лепестка раскрытого старгейзера, слушая, как Рената торгуется. Она называла цифры гораздо ниже уплаченного другими покупателями, едва дожидаясь ответа, продолжала и резко замолкла, когда продавец согласился. Я подняла голову. Достав кошелек, Рената помахала перед носом продавца тонким веером купюр, но тот их не взял. Он смотрел на меня. Его взгляд скользнул от моей всклокоченной шевелюры к лицу, задержавшись на ключицах, заставил вспотеть руки под длинными рукавами и, наконец, остановился на кончиках пальцев, испачканных липкой коричневой пыльцой. Этот взгляд вторгался в мое личное пространство. Я вцепилась в край ведра так, что костяшки побелели. В неподвижной тишине Рената протянула руку, нетерпеливо помахав бумажными деньгами. – Прошу, – сказала она. Он потянулся за деньгами, но не перестал нагло оглядывать мое тело. Его глаза скользнули вниз по многослойной юбке и принялись изучать полоску голой кожи между брючиной и носком. – Это Виктория, – произнесла Рената, махнув рукой в мою сторону. Затем сделала паузу, словно ждала, что цветочник назовет свое имя, но тот молчал. Он снова перевел взгляд на мое лицо, и наши глаза встретились. Было в его взгляде что-то беспокоившее меня, искра узнавания – вот что привлекло мое внимание. Я вгляделась в него пристальнее, и мне показалось, что передо мной человек, которому пришлось в жизни хлебнуть не меньше, чем мне, пусть опыт наш в чем-то и разнился. Он был старше меня лет на пять как минимум. Кожа пыльная, морщинистая – лицо трудяги. Видимо, он сам сажал цветы, ухаживал за ними и собирал. Труд сделал его тело стройным, мускулистым, и под моим изучающим взглядом он не дрогнул, но и не улыбнулся. Должно быть, его оливковая кожа была на вкус соленой. Когда я представила это, мое сердце застучало чаще, но не от гнева, как обычно, а от чего-то другого, эмоции, что была мне незнакома, но согревала все тело изнутри, от сердца к коже. Я закусила губу и, сделав над собой усилие, перевела взгляд на его лицо. Он достал из ведра одну оранжевую лилию. – Возьмите, – сказал он, протягивая ее мне. – Нет, – ответила я, – я лилии не люблю. – Я же не королева, подумала я про себя. – А зря, – проговорил он. – Они вам к лицу. – А вам откуда знать, что мне к лицу? – Не думая, я обломила цветок, что он держал в руках. Шесть остроконечных лепестков упали, взгляд цветочника устремился на бетонный пол. Рената затаила дыхание. – Ниоткуда, – ответил он. – Так я и думала. – Я покачала перед собой ведром с цветами, проветривая разгорячившееся тело. Движение привлекло внимание к моим дрожащим рукам. Я повернулась к Ренате. – Пойдем, – сказала та, кивнув в сторону выхода. Я ждала, что она скажет что-то еще, сжавшись от страха при мысли, что меня сейчас уволят – в течение первого же часа на первом в жизни рабочем месте. Однако Рената смотрела лишь на очередь у соседнего лотка, которая увеличивалась с каждой секундой. Оглянувшись и увидев, что я так и стою на месте, она растерянно нахмурилась. – Что с тобой? – спросила она. – Иди и жди у машины. Проталкиваясь сквозь плотную толпу, я пробиралась к выходу. Руки ныли под тяжестью полного ведра, но я донесла его до парковки, не остановившись, чтобы передохнуть. У машины я поставила ведро на землю и устало опустилась на твердый бетон. 7 Элизабет следила за мной из темных окон. Я знала, что она смотрит, хоть контуров ее фигуры за стеклом не было видно. До темноты оставалось десять минут, не больше; потом придется искать на ощупь. Меня не впервые выгоняли за запертую дверь. В первый раз, когда это случилось, мне было пять лет, и, со вздутым и голодным животом, я очутилась в доме, где было слишком много детей и слишком много пива. Сидя на кухонном полу, я пожирала глазами маленькую белую собачку чихуа-хуа, которая ела свой ужин из керамической миски. Умирая от зависти, я подползала к ней все ближе. Я вовсе не намеревалась есть собачью еду, но когда приемный отец увидел мое лицо всего в паре сантиметров от миски, он схватил меня за шиворот и вышвырнул на улицу. Хочешь вести себя, как собака, сказал он, так получай в ответ соответствующий прием. Прижавшись к раздвижной стеклянной двери, я пыталась согреться теплом, шедшим из дома, глядя, как семья готовится ко сну; я и не думала, что меня оставят на улице на всю ночь. Но они оставили. Я дрожала от холода и страха, и все вспоминала, как собачка тряслась, когда ее пугали, как вибрировали ее треугольные уши. Посреди ночи приемная мать прокралась вниз и сбросила мне из окна одеяло, но дверь до утра так и не открыла. Сидя на крыльце дома Элизабет, я заглатывала макароны с помидорами из кармана и думала о том, стоит ли вообще искать эту ложку. Если я найду ее и отдам Элизабет, та все равно может заставить меня спать на улице. Выполнение приказов еще никогда не гарантировало, что я получу обещанное. Но по пути из ванной я успела заглянуть в предназначенную мне комнату, и та выглядела куда приветливей, чем ободранное деревянное крыльцо. Так что я решила попытаться. Я медленно побрела в сад к тому месту, куда зашвырнула ложку. Встав на колени под миндалем, ощупала землю руками, потянулась в густые кусты и уколола пальцы шипами. Я раздвигала высокие стебли и обрывала лепестки в зарослях, срывала листья и злилась все больше. А ложка так и не находилась. – Элизабет! – в отчаянии закричала я. В доме было тихо. Тьма опустилась плотной тяжелой завесой. Казалось, виноградники были повсюду, как море без берегов, и мне вдруг стало страшно. Обеими руками я нащупала ствол большого куста и ухватилась за него как можно крепче. Шипы вонзились в нежные ладони, но куст вырвался с корнем. Я двинулась дальше, вырывая все на своем пути, пока земля не стала голой. В раскорчеванной земле блестела в лунном свете одинокая ложка. Утерев о штаны окровавленные руки, я взяла ее и побежала к дому, спотыкаясь, падая и поднимаясь снова, но ни на минуту не выпуская из рук свою драгоценность. Взбежала на крыльцо и замолотила тяжелой металлической ложкой о дверь, не умолкая ни на секунду. Ключ повернулся в замке, и передо мной выросла Элизабет. Мгновение мы глядели друг на друга молча – две пары распахнутых, немигающих глаз, – после чего я зашвырнула ложку в комнату со всей силой, на которую только была способна. Я целилась в окно над раковиной. Просвистев в дюйме от уха Элизабет, ложка описала дугу под потолком, отскочила от подоконника и с лязгом приземлилась в фарфоровую раковину. Одна из маленьких бутылочек голубого стекла закачалась на краю, упала и разбилась. – Вот тебе твоя ложка! – выпалила я. Элизабет, задохнувшись, бросилась на меня. Пальцы впились мне в ребра и, резко дернув, потащили к раковине, чуть не швырнули меня туда. Холодный край впился мне в бедра, а лицо оказалось так близко от разбитого стекла, что весь мир на минуту стал синим. – Они принадлежали моей матери, – прошипела Элизабет, тыча меня в осколки. Она держала меня спокойно, но я чувствовала ее гнев в кончиках пальцев, которые грозились впечатать меня в стекло. Рывком она подняла меня и усадила, отпустив прежде, чем мои ноги коснулись земли. Я упала на спину. Она наклонилась ко мне, и я приготовилась к удару. Достаточно одного. Мередит приедет быстрее, чем след от пощечины побледнеет, и настанет конец последнему эксперименту. Меня объявят негодной к удочерению, и Мередит бросит попытки найти мне семью; я была готова к этому, готова уже давно. Но Элизабет опустила руку и выпрямилась, а потом отступила назад. – Моей матери ты бы не понравилась, – сказала она и легонько толкнула меня большим пальцем ноги, чтобы я встала. – Теперь вставай и иди спать. Так значит, разочарованно подумала я, это еще не конец. По телу разлился физический страх, тяжелый и затмевающий остальные чувства. Ведь конец неизбежен. Я не верила, что существует хоть малейшая возможность, что мое пребывание у Элизабет продлится сколько-нибудь долго, и мне хотелось покончить с этим прямо сейчас, без необходимости проводить в этом доме даже одну ночь. Я сделала шаг ей навстречу, упрямо выпятив подбородок и надеясь, что мой капризный вид выведет ее из себя. Но момент был упущен. Элизабет смотрела поверх меня, ее дыхание было ровным. Я отвернулась и понуро зашагала прочь. Стащив со стола ломоть ветчины, взобралась по лестнице. Дверь в мою спальню была открыта. Я прислонилась к косяку, оглядывая то, что временно станет моим: мебель из темного дерева, круглый лоскутный ковер розового цвета, настольную лампу с перламутровым абажуром. Здесь все было новым: пухлое белое одеяло в пододеяльнике, такие же белые шторы, одежда, аккуратными рядками вывешенная в шкафу и сложенная стопками в ящиках комода. Забравшись в кровать, я стала мусолить ветчину, которая была соленой, с металлическим привкусом в тех местах, где я трогала ее окровавленными пальцами. Я откусывала кусок, замирала и слушала. Я жила в тридцати двух домах, и во всех было одно общее: шум. Шум автобусов, скрип тормозов, грохот проходящих товарняков. И внутри: многочисленные телевизоры, пытающиеся перекричать друг друга, сигналы микроволновок и нагревателей для детских бутылочек, дверные звонки, ругань, звук закрывающегося засова. Звуки, издаваемые другими детьми: плач младенцев, вопящие братья и сестры, которых разводят по разным комнатам, визг от слишком холодного душа, стоны спящего рядом, которому приснился кошмар. Но дом Элизабет был другим. Как в винограднике, засыпающем в сгущающихся сумерках, в доме было тихо. В окно проникал лишь слабый гул. Он напоминал жужжание электричества, но в сельской местности источник, наверное, был природным – например, водопад или пчелиный рой. Наконец я услышала на лестнице шаги Элизабет. Натянув одеяло на голову, я закрыла уши, чтобы не слышать. Вздрогнула, когда она тихонько присела на край моей кровати. Я на дюйм отодрала одеяло от ушей, но лица не открыла. – Моей матери и я тоже не нравилась, – прошептала Элизабет. Ее голос был мягким, словно она извинялась. Мне захотелось выглянуть из-под одеяла, так отличался этот голос от того, что держал меня над раковиной; на мгновение я даже подумала, что это не она. – Хоть что-то общее у нас есть. – Сказав это, она положила руку мне на спину, и я выгнулась дугой, вжавшись в стену, у которой стояла кровать. Лицо впечаталось в кусок ветчины. Элизабет все говорила, рассказывала о том, как родилась ее старшая сестра Кэтрин, и о семи годах, когда у ее матери рождались только мертвые дети. Четверо, и все мальчики. – Когда я родилась, мать сразу попросила унести меня. Сама я не помню, но отец рассказывал – до тех пор, пока я не научилась все делать сама, меня купала, кормила и одевала сестра, которой было тогда семь лет… Элизабет все говорила и говорила, описывая болезнь своей матери, страдавшей депрессией, и преданную заботу о ней отца. Еще до того, как научиться говорить, рассказывала она, ей пришлось научиться ходить по коридору на цыпочках, чтобы старые половицы не дай бог не скрипнули. Мать не любила шум – любой шум. Элизабет говорила, а я слушала. Надрыв в ее голосе был мне интересен – ко мне редко обращались так, будто я способна понять чужие переживания. Я проглотила кусок ветчины. – Во всем была виновата я, – продолжала Элизабет. – Болезнь матери – это была моя вина. Никто от меня этого даже не скрывал. Вторая дочь была им не нужна, ведь считалось, что у девочек нет вкусовых рецепторов, способных отличить хорошее вино от плохого. Я доказала, что они ошибались. Элизабет похлопала меня по спине, и я поняла, что ее рассказ окончен. И прожевала последний кусок. – Ну как тебе моя сказка на ночь? – В тишине дома ее голос звучал слишком звонко, а оптимизм, которого, я знала, она не испытывает, – фальшиво. Под одеялом я начала ковырять в носу, тяжело дыша. – Не очень, – ответила я. Элизабет рассмеялась. – Мне кажется, и ты можешь всем доказать, что они ошибаются, Виктория. Твое поведение – просто выбор, который ты делаешь в данный момент; оно не имеет отношения к тому, кто ты на самом деле. Если Элизабет действительно в это верит, подумала я, тогда ее ждет большое разочарование. 8 Почти все утро мы с Ренатой работали молча. Зал для покупателей в «Бутоне» был маленький, но сзади имелась более просторная подсобка для работы, с длинным деревянным столом и холодильной камерой, куда можно было зайти и закрыть за собой дверь. Вокруг стола стояли шесть стульев. Я выбрала тот, что был ближе всего к двери. Рената положила передо мной книгу с названием «Тематическая свадьба: подсолнухи». Мне пришел в голову подходящий подзаголовок: «Как начать совместную жизнь, основываясь на материализме и обмане». Не прикоснувшись к книге, я сделала шестнадцать одинаковых цветочных композиций для стола с подсолнухами и лилиями, опутав их паутинкой спаржи пушистой. Рената составляла букеты для подружек невесты, а закончив, приступила к цветочной скульптуре в ведре из рифленого металла выше пояса. Каждый раз, когда раздавался скрип входной двери, Рената бежала в зал. Она знала по именам всех покупателей и для каждого подбирала цветы, уже зная, что нужно. Завершив работу, я встала перед Ренатой и стала ждать, когда она посмотрит в мою сторону. Рената взглянула на стол, где выстроились вазы, полные цветов. – Молодец, – одобрительно кивнула она. – Вообще-то, больше чем молодец. Ты меня удивляешь. Трудно поверить, что ты нигде этому не училась. – Нет, – сказала я. – Я знаю. – Она окинула меня изучающим взглядом, который мне так не нравился. – Загрузи машину. Я выйду через минуту. Я перенесла вазы к стоянке на холме, по две за раз. Когда Рената закончила работу, мы вместе оттащили в машину большое ведро и осторожно погрузили его в уже полный кузов. Вернувшись в лавку, она вынула из кассы все деньги и закрыла ящик на ключ. Я ждала, что она мне заплатит, но вместо этого она вручила мне бумагу и карандаш. – Заплачу, когда вернусь, – сказала она. – Свадьба рядом, на той стороне холма. Пусть магазин будет открыт, а клиентам говори, чтобы потом заплатили. – Дождавшись моего кивка, Рената вышла. Оставшись в лавке одна, я не знала, что делать. Полминуты постояла за ручной кассой, разглядывая облупившуюся зеленую краску. На улице было тихо. Мимо прошла семья, не останавливаясь и не глядя на витрину. Я вытерла стол влажной тряпкой и подмела пол. Не в силах придумать другое занятие, я открыла тяжелую металлическую дверь холодильной камеры и заглянула внутрь. Там было темно и прохладно, вдоль стен стояли цветы. Это место притягивало меня, и больше всего мне хотелось отстегнуть свою юбку из одеяла и заснуть среди ведер с цветами. Я устала. Всю неделю я спала урывками по четыре часа; мой сон нарушали голоса, кошмары или и то и другое. Небо над головой всегда было белым, в клубах дыма из пивоварни. Когда я просыпалась, паника унималась лишь через несколько минут, полные дыма кошмары растворялись в ночном небе. Лежа неподвижно, я вспоминала о том, что мне восемнадцать лет и я одна; я уже не ребенок и терять мне нечего. В пустой цветочной лавке я чувствовала себя в безопасности; хотелось только спать. Дверь за спиной закрылась, и я осела на пол, прижавшись виском к кромке ведра. Только я нашла удобное положение, как из-за двери холодильника кто-то негромко позвал: – Рената? Я вскочила и, наскоро пригладив короткие волосы, вышла в подсобку, щурясь от яркого света. У прилавка, облокотившись и нетерпеливо постукивая пальцами, стоял седой мужчина. – Рената здесь? – спросил он, увидев меня. Я покачала головой: – Повезла цветы на свадьбу. Чем я могу вам помочь? – Мне нужен букет. Зачем бы я еще сюда пришел? – Он обвел руками комнату, словно напоминая мне, чем, собственно, я занимаюсь. – Рената никогда не спрашивает, что мне нужно. Я розу от редиски не отличу. – А по какому случаю? – спросила я. – Шестнадцатилетие внучки. Она не хочет праздновать с нами, я-то знаю, но мать ее заставила. – Он взял розу из голубого ведерка, вдохнул аромат. – Я не слишком-то рад встрече с ней. Такая бука стала, наша внучка. Я вспомнила, какие цветы у нас в холодильнике, окинула взглядом зал. Букет на день рождения для угрюмой девочки-подростка: просьба старика была головоломкой, задачей не из простых. – Белые розы хороши для юной девушки, – сказала я. – И ландыши, как вы думаете? – Я потянула за длинный стебель, и колокольчики цвета слоновой кости закачались. – Вам лучше знать, – сказал он. Я сделала букет, завернула его в коричневую бумагу – я видела, что Рената так делает, – и вдруг ощутила радость и удовлетворение, как в то утро, когда мне исполнилось восемнадцать и я подсовывала георгины под двери своих соседок. Странное чувство – волнение от того, что есть секрет, известный лишь мне, и удовольствие от осознания собственной полезности. Оно было мне так незнакомо и так приятно, что мне вдруг захотелось рассказать старику о цветах, объяснить их скрытый смысл. Ведь скорее всего, подумала я, он не воспримет меня всерьез, а вернувшись домой, и вовсе забудет наш разговор. – Знаете, – сказала я, пытаясь говорить обычным дружелюбным тоном, но чувствуя, как слова застревают в горле от переполнявших меня эмоций, – считается, что ландыш способен вернуть былое счастье. Старик наморщил нос; на его лице появилась смесь недоверия и нетерпеливости. – Это было бы чудо. – Он покачал головой. Я вручила ему букет. – Я, кажется, не слышал, как моя внучка смеется, с тех пор, как ей было двенадцать, и поверьте, мне этого очень не хватает. Он потянулся за кошельком, но я жестом остановила его: – Рената сказала, чтобы вы заплатили в следующий раз. – Хорошо, – ответил он и повернулся к выходу. – Передайте, что Эрл заходил. Она знает, где меня искать. – Он хлопнул дверью, и цветочные головки задрожали. К тому времени, как пришла Рената, я сделала букеты для полудюжины клиентов. На листочке был полный отчет: их имена, виды цветов и их количество. Быстро проглядев список, Рената кивнула, точно знала заранее, кто придет, пока ее не будет, и какие цветы попросит. Положив листок в кассу, она достала стопку двадцатидолларовых банкнот и отсчитала три штуки. – Шестьдесят долларов за три часа, – сказала она. – Идет? Я кивнула, но не двинулась с места. Рената подождала, вздохнула: – Ты, верно, хочешь спросить, нужна ли мне твоя помощь в следующую субботу? – Нужна? – Да, в пять утра. И в воскресенье, – добавила она. – Не знаю, кому это пришло в голову жениться в воскресенье в ноябре, но мне ли жаловаться? В низкий сезон заказов обычно мало, а в этом году вздохнуть некогда. – Тогда до следующей недели, – сказала я и тихо закрыла за собой дверь. Теперь, когда в моем рюкзаке были деньги, город казался другим. Я зашагала вниз по холму, с интересом заглядывая в витрины, читая меню и присматриваясь к ценам на дешевые комнаты в мотелях к югу от Маркет. По пути я вспоминала свой первый рабочий день: тихая холодильная камера, полная цветов, почти пустая лавка, прямолинейная, бесстрастная хозяйка. Для меня эта работа была идеальной. Лишь одно доставило неудобство: короткий разговор с цветочником на рынке. Я решила, что в следующий раз явлюсь подготовленной. Я вышла из автобуса на Норт-Бич. Был ранний вечер, и над холмом расползался туман, в котором фары и габаритные огни расплывались желтыми и красными пятнами. Я шагала вперед, пока не нашла студенческую гостиницу, грязную и дешевую. Вручив деньги женщине за стойкой, стала ждать. – Сколько ночей? – спросила она. Я кивнула на банкноты: – А на сколько хватит? – Поселю тебя на четыре, – ответила она. – Низкий сезон. – Она выписала чек и указала на коридор. – Общая комната для девушек – справа. Следующие четыре дня я спала, принимала душ и подъедала за туристами на Коламбус-авеню. Когда мои четыре ночи истекли, я вернулась в парк, испытывая раздражение при мысли о подростке-дегенерате и таких же, как он, но понимая, что у меня нет выбора. Я ухаживала за садом и ждала выходных. В пятницу я снова не ложилась, опасаясь, что просплю и опоздаю к Ренате. Всю ночь бродила по улицам, а когда уставала, расхаживала взад и вперед перед клубом у подножия холма. Все вокруг содрогалось от громкой музыки, и я могла не бояться, что засну на ходу. Когда Рената приехала на машине, я стояла, прислонившись к запертой двери магазина, и ждала. Рената подобрала меня, едва замедлив ход, и начала разворачиваться, не успела я закрыть дверь. – Надо было вызвать тебя к четырем, – сказала она. – Забыла посмотреть в записную книжку. Сегодня нам нужны цветы на сорок столов, а гостей в церкви будет больше двадцати пяти. Что за невеста, у которой двенадцать подружек? – Я не поняла, был ли этот вопрос риторическим или она обращалась ко мне, поэтому промолчала. – На моей свадьбе не набралось бы и двенадцати гостей, – добавила она, – по крайней мере, в этой стране. А на моей не набралось бы и одного, подумала я, в этой стране или в любой другой. На развязке Рената притормозила, с первого раза вспомнив, где поворот. – Эрл приходил, – сказала она. – Велел передать, что его внучка счастлива. Сказал, что очень важно, чтобы я передала именно это слово – «счастлива». Заявил, что ты наколдовала что-то с цветами и от ее уныния следа не осталось. Я улыбнулась и выглянула в окно. Значит, он все-таки не забыл. К своему удивлению, я не жалела, что решила поделиться своим секретом. Но мне не хотелось говорить о нем Ренате. Мне казалось, что язык цветов ее вряд ли заинтересует. – Не знаю, о чем это он, – сказала я. – Так я и думала. Эрл – старый чудак. На вид сердитый, но если присмотреться – добряк добряком. А вчера вот заявил, что за его век можно было в Боге разувериться, но потом образумиться и понять, что Он все-таки есть. – И что это значит? – Кажется, он думает, что ты советовалась со Всевышним, прежде чем выбрать для него цветы. – Ха! – фыркнула я. – Ну да, полная чепуха. Но сегодня он опять придет, и на этот раз просил тебя сделать букет для жены. Меня пробрала дрожь, я разволновалась, узнав, что предстоит новое задание. – А что она за человек? – спросила я. – Очень тихая, – ответила Рената и покачала головой. – Пожалуй, и все. Эрл как-то говорил, что она была поэтессой, но теперь стала совсем неразговорчивой и больше не пишет стихов. Он дарит ей цветы почти каждую неделю – видимо, скучает по тому, какой она была когда-то. Барвинок, тут же подумала я. Vinca minor. Выбор очевиден. Букет с ним составить будет трудно, но я что-нибудь придумаю. Обрамлю цветками с высоким, крепким стеблем. На цветочном рынке было меньше народу, чем неделю назад, но Рената все так же летала от лотка к лотку, точно каждый букет роз был последним. Мы должны были купить пятнадцать дюжин оранжевых роз и столько пятнистых лилий, что всех ведер, которые я несла, не хватило бы. Я выносила цветы на улицу и возвращалась за следующей партией. Когда все покупки оказались запертыми в машине, я вернулась в шумное здание и стала искать Ренату. Я нашла ее у прилавка, которого избегала; она торговалась за букет розовых садовых лютиков. Оптовая цена, начерченная на маленькой грифельной доске совершенно неразборчивым почерком, равнялась четырем долларам. Рената махала над охапками цветов однодолларовой бумажкой. Цветочник не реагировал и не смотрел в ее сторону. Он смотрел на меня: как я иду по проходу и останавливаюсь перед ним. Наш разговор на прошлой неделе не давал мне покоя, и я прошерстила весь парк, прежде чем нашла подходящий цветок, чтобы сообщить ему о том, что его интерес нежелателен. Сняв рюкзак, я достала стебель со множеством листьев. – Рододендрон, – проговорила я и водрузила срезанный цветок на фанерный прилавок. Гроздь пурпурных соцветий еще не раскрылась, и бутоны смотрели прямо на него, плотно свернутые и скрывающие яд. Предупреждение. Он взглянул на цветок, затем на предостережение в моих глазах. Когда он отвернулся, я поняла, что он знает: мой цветок – не подарок. Зажав стебель большим и указательным пальцами, он выбросил его в мусорную корзину. Рената по-прежнему торговалась, но цветочник прекратил торги нетерпеливым жестом. Берите свои цветы, говорили его пальцы. Он отмахнулся от нее. Рената повернулась к выходу, и я пошла за ней. – Что это было, Виктория? – спросила она, когда мы отошли достаточно далеко. Я пожала плечами, не замедляя шаг. Рената оглянулась на цветочника, потом взглянула на меня, снова на него в полной растерянности. – Мне нужен барвинок, – сказала я, меняя тему. – Срезанный не продают. Это почвопокровное. – Я знаю, где его найти, – сказала она и кивнула в сторону дальней стены, где в кадках продавали растения с корнями. Она вручила мне пачку наличных и больше ни о чем не спрашивала. Все утро мы с Ренатой вкалывали как проклятые. Свадьба была в Пало-Альто, богатом пригороде, расположенном в тридцати милях к югу от города, и Ренате пришлось ездить туда дважды, чтобы отвезти все цветы. Она повезла первую партию, а я работала над второй. На время ее отсутствия я заперла дверь и выключила свет в зале для покупателей. Те выстроились в очередь у входа, поджидая ее возвращения. А я в одиночестве и темноте наслаждалась покоем. Когда она вернулась, я оглядывала свою работу – выщипывала пропущенные тычинки, острыми ножницами подрезала выступающие листья. Осмотрев мои букеты, Рената кивнула на скопившуюся очередь. – Я возьмусь за букеты для подружек невесты, а ты займись лавкой. – Она вручила мне закатанный в пленку прайс и позолоченный ключ от кассы. – И не думай, что я не знаю, сколько там денег. Пересчитано все до цента. Эрл уже ждал у прилавка и махал мне рукой. Я подошла к нему. – Букет для жены, – сказал он. – Рената ведь передала? У меня всего несколько минут. Пожалуйста, выберите для нее цветы, которые вернут ей радость жизни. – Радость жизни? – Я окинула взглядом зал, цветы, которые у нас были. Увиденное меня разочаровало. – А поконкретнее можно? Эрл склонил голову набок и на мгновение задумался. – Знаете, а ведь она никогда не была особенно жизнерадостной. – Он рассмеялся. – Но в ней была страсть. Острота. Ей все было интересно. У нее обо всем было свое мнение, даже о тех вещах, в которых она ни капли не смыслила. Мне этого не хватает. К такой просьбе я была готова. – Понимаю, – кивнула я и взялась за работу. Обрезала побеги барвинка у самого корня, и те повисли длинными безжизненными нитями; потом взяла дюжину ослепительно-белых хризантем. Плотно обернув стебли хризантем барвинком, как лентой, при помощи проволоки придала почвопокровному барвинку форму причудливых завитков, обвивающих многослойный сноп хризантем. Получился эффект разорвавшегося фейерверка – ослепительного, грандиозного. – Ну, на такое нельзя будет не отреагировать, – проговорил Эрл, когда я протянула ему букет. Он вручил мне двадцатку. – Сдачу оставь, дорогая. – Я сверилась с ценником, что дала мне Рената, положила двадцатку в кассу, а пять долларов взяла себе. – Спасибо, – ответила я. – Увидимся через неделю, – сказал Эрл. – Возможно, – ответила я, но он уже вышел, громко хлопнув дверью. Лавка гудела, и я повернулась к следующему покупателю. Я заворачивала розы, орхидеи, хризантемы всех оттенков, вручала букеты супружеским парам, пожилым женщинам, детям, которых послали за покупками. Работая, я думала о жене Эрла, пытаясь представить женщину, в которой когда-то был огонь, ее усталое, осунувшееся лицо. Всколыхнет ли ее мой неистовый букет из хризантем и барвинка, из истины и трогательных воспоминаний? Я была в этом уверена и представляла облегчение и благодарность на лице Эрла, когда он будет кипятить воду для чая и снова обсуждать политику или поэзию со своей энергичной женой, по которой он так скучал. Мысль об этом придавала сил моим пальцам и легкости шагу. Рената закончила возиться с букетами для подружек невесты, когда в лавке никого не осталось. – Грузи их в машину, – велела она. Я брала букеты охапками и относила так быстро, как только могла. Было уже почти два часа. Рената села за руль, сказала, что вернется через час, и приказала не закрывать лавку. Вернулась она гораздо позже, чем ожидала, – в половине пятого, злобно шипя что-то про бутоньерки и бабочки. Я держалась тише воды ниже травы и ждала, когда она мне заплатит, чтобы можно было уйти. Сегодня я проработала двенадцать с половиной часов без перерыва и больше всего на свете хотела очутиться в запертой комнате, а может, даже принять ванну. Но Рената не спешила доставать кошелек. Завершив свой раздраженный монолог, она открыла кассу, пересчитала скомканные банкноты, просмотрела чеки и бланки. – Тут слишком мало денег, чтобы тебе заплатить, – сказала она. – По дороге домой заеду в банк. Поехали со мной. Поговорим о делах. Я бы лучше взяла то, что есть, и скрылась в ночи, но вместо этого вышла за ней на улицу, осознавая всю безнадежность своего положения. – Мексиканскую еду любишь? – спросила Рената. – Да. Она свернула на Мишн и заметила: – Не слишком ты разговорчива. Я кивнула. – Я сначала думала, что ты просто не любишь рано вставать, – продолжала она. – Как мои племянники с племянницами – их до полудня вообще не слышно, зато потом хоть уши затыкай. Она взглянула на меня, словно ждала ответа. – Ясно, – сказала я. Она рассмеялась: – Их у меня двенадцать, но видимся мы редко. Знаю, надо быть хорошей теткой, но что-то не получается. – Не получается? – Нет, – ответила она. – Я их очень люблю, но общаться могу лишь в малых дозах. Мама всегда говорила, что материнский ген мне от нее не достался. – Это как? – спросила я. – Ну, знаешь, в некоторых женщинах биологически заложено: стоит увидеть малыша на улице, сразу начинают сюсюкать. Это не про меня. Она припарковалась у такерии. Две женщины у двери склонились над коляской, словно в подтверждение ее слов. – Иди закажи все, что хочешь, – сказала Рената. – Я съезжу в банк и заплачу. Мы ужинали до восьми. Ей как раз хватило времени съесть тако и выпить три большие диетические колы, а мне – умять буррито с курицей, две сырные энчилады, тарелку гуакамоле и три корзинки кукурузных чипсов. Рената смотрела, как я ем, и на лице ее мелькнула довольная улыбка. Тем для разговора у нас не было, и, чтобы заполнить молчание, она рассказывала о своем детстве в России, о многочисленных братьях и сестрах, переехавших за океан, в Америку. Закончив, я откинулась на спинку стула, чувствуя, как все тело отяжелело от сытости. Я и забыла, сколько еды способна в себя вместить; забыла и полную неспособность пошевелить даже пальцем, наступающую после переедания. – Так в чем твой секрет? – спросила вдруг Рената. Я пожала плечами. – Как тебе удается не толстеть? – спросила она. – При том, что ты ешь как кашалот? Секрет прост, подумала я. Будь нищей, не имей друзей и дома. Неделями питайся объедками или ходи голодной. – Диетическая кола, – сказала она, не дождавшись ответа, словно и не хотела знать. – Вот мой секрет. Кофеин и пустые калории. Еще одна причина, почему мне никогда не хотелось детей. Какому ребенку нужна такая диета? – Голодному, – ответила я. Рената улыбнулась: – Я видела сегодня, как ты говорила с Эрлом. Он ушел довольным. И мне кажется, теперь он будет приходить каждую неделю. К тебе. А буду ли я на месте? – подумала я. Неужели Рената предлагает работать у нее постоянно? – Так я свое дело и построила, – продолжала она. – Надо знать, чего хотят твои клиенты, даже если сами они пока этого не понимают. Нужно предвидеть. Делать букеты еще до того, как они пришли в лавку, знать, в какой день они будут спешить, а когда им захочется задержаться и поговорить. Кажется, у тебя тоже есть этот дар. Что ж, если хочешь, то тебе будет где применить свои способности. – Да, – поспешно выпалила я, – хочу. В тот момент я вспомнила слова Мередит – «ты должна сама захотеть». Об этом она твердила мне сотни раз, еще в общежитии. Ты должна захотеть стать дочерью, сестрой, подругой, школьницей, повторяла она снова и снова. А я не хотела быть никем, и ни обещаниями, ни угрозами, ни подкупом Мередит не удавалось побороть мое нежелание. Но сейчас я вдруг поняла, что хочу быть флористом. Хочу всю жизнь провести, выбирая цветы для незнакомых людей, вдыхая прохладный воздух холодильника и слыша, как со звоном закрывается касса. – Буду платить тебе неофициально, – сказала Рената. – Раз в две недели, по воскресеньям. Четыреста долларов за сорок часов работы. Выходить будешь, когда скажу. Идет? Я кивнула. Рената протянула руку, и я пожала ее. На следующее утро Рената ждала меня, прислонившись к стеклянным дверям у входа на цветочный рынок. Я посмотрела на часы. Мы обе приехали раньше. В тот день свадьба, которую мы обслуживали, была скромной, без подружек невесты, а гостей за двумя длинными столами было меньше полусотни. Мы бродили по рядам в поисках разных оттенков желтого. Это было единственным, на чем настаивала невеста, – ей хотелось немного солнечного света на случай дождя. Небо было сухим, но серым. Замуж надо выходить в июне. – По воскресеньям его не бывает, – сказала Рената, кивнув в сторону лавки таинственного цветочника. Но когда мы подошли к его пустому прилавку, из глубины возник силуэт в капюшоне. Он сидел на табурете, прислонившись к стене. Увидев меня, он встал и перегнулся через ведра, в которых не было цветов. Его лицо отражалось в кругах безмятежной воды. Из кармана кофты он достал что-то зеленое, похожее на веретено. И протянул мне. Рената поздоровалась, когда мы проходили мимо, я же ничем не показала, что вообще его вижу. Я шла, опустив глаза, но протянула руку и взяла то, что он для меня приготовил. И лишь свернув за угол и оказавшись вне поля зрения, заглянула в ладонь. Овальные серебристо-зеленые листья на ветвистом стебле лимонного цвета; прозрачные ягоды, повисшие на ветках, как капли дождя. Стебелек умещался в ладони, и мягкие листья обжигали кожу. Омела. Я преодолеваю все препятствия. 9 За ночь раны от колючек покрылись корками и присохли к тонким хлопчатобумажным простыням. Очнувшись, я не сразу поняла, где жжет, и еще дольше вспоминала, как поранилась. Зажмурила глаза, подождала минуту, и все нахлынуло разом: шипы, ложка, долгая дорога, Элизабет. Рывком вытащив руки из-под одеяла, я оглядела ладони. Порезы открылись, из них сочилась кровь. Было рано и еще темно. На ощупь я пробралась по коридору в ванную. Там, где мои руки касались стен, оставались кровавые полосы. В ванной была Элизабет. Она уже встала, оделась и сидела за туалетным столиком, словно собиралась накраситься, только вот косметики на столике не было – только полупустая баночка с кремом. Она зачерпывала крем безымянным пальцем с коротким гладким ногтем и наносила его под карими глазами, вдоль точеных скул и ровной переносицы. У нее не было морщин, и кожа сияла смуглым теплом лета. Я подумала, что на самом деле она намного моложе, чем кажется в своей рубашке, застегнутой на все пуговицы, с волосами, расчесанными на прямой пробор и собранными в тугой пучок. Увидев меня, она повернулась, четкий профиль отразился в зеркале. – Как спалось? – спросила она. Я шагнула вперед и поднесла ладони так близко к ее лицу, что ей пришлось отодвинуться, чтобы что-то увидеть. Она ахнула: – Почему ты вчера ничего не сказала? Я пожала плечами. Элизабет вздохнула: – Давай сюда руки. Еще не хватало, чтобы зараза попала. Она похлопала по колену, приглашая меня сесть, но я попятилась. Достав из-под раковины маленькое блюдце, Элизабет налила в него перекись, взяла мои ладони и по очереди окунула их. Она ждала, что мое лицо скривится от боли, но я сжала зубы. Раны побелели и вспенились. Элизабет выплеснула перекись из блюдца, наполнила его снова и еще раз окунула туда мои руки. – Не жди поблажек, – сказала она. – Но если бы ты честно пыталась найти ложку, не смогла и извинилась от чистого сердца, я бы тебя простила. – Ее лицо было суровым. В сонном тумане раннего утра я решила, что мне почудилась вчера прозвучавшая в ее голосе нежность. Она снова окунула мои руки в перекись, глядя, как на ранах пузырится и шипит белая пена. Промыв мои ладони холодной водой, она вытерла их чистым полотенцем. Следы от шипов были глубокими и пустыми внутри, как будто перекись выжгла мясо. Элизабет медленно забинтовала мои ладони, от запястий к пальцам. – Знаешь, – сказала она, – когда мне было шесть, я поняла, что единственный способ заставить мать встать с кровати – где-то набедокурить. Я вела себя ужасно с одной только целью: чтобы она встала и наказала меня. Но мне исполнилось десять, ей это надоело, и она отправила меня в интернат. С тобой такого не случится. Что бы ты ни сделала – я тебя обратно не отдам, что бы ни сделала. Можешь проверять меня сколько угодно, швыряться маминым серебром, если надо, но знай, моя реакция всегда будет одинаковой: я буду любить тебя, и ты останешься со мной. Ясно? Я смотрела на Элизабет, сжавшись от недоверия; в тяжелом влажном воздухе ванной комнаты мне было трудно дышать. Я ее не понимала. Ее напряженные плечи, резкие, отрывистые фразы – она говорила с серьезностью, какой я раньше никогда не встречала. При этом за ее словами крылась необъяснимая нежность. Даже ее прикосновения были иными: когда она тщательно промывала мои раны, в ее движениях не было молчаливой покорности, как у других моих приемных матерей. Меня это настораживало. Молчание затянулось. Элизабет заправила мне прядь за ухо и заглянула глубоко в глаза, словно в поисках ответа. – Ясно, – наконец ответила я, так как знала: это самый быстрый способ закончить разговор и вырваться из жаркой тесной ванной. Элизабет улыбнулась. – Тогда пойдем, – проговорила она. – Сегодня воскресенье. По воскресеньям мы ходим на фермерский рынок. Она развернула меня за плечи и отвела в спальню, где помогла вытащить обмотанные марлей ладони из рукавов ночной рубашки и просунуть их в проймы белого сарафана. Спустившись вниз, сделала яичницу-болтунью и скормила ее мне маленькими кусочками с точно такой ложки, как та, что я вчера швырнула через комнату. Я жевала и глотала, подчиняясь ее приказам и все еще пытаясь примирить в сознании ее разные голоса и непредсказуемые поступки. За завтраком Элизабет не пыталась со мной заговорить и лишь следила за тем, как яичница перемещается с ложки ко мне в рот. Закончив кормить меня, она позавтракала сама, вымыла и вытерла посуду и убрала ее в шкаф. – Готова? – спросила она. Я пожала плечами. На улице мы перешли засыпанную гравием дорожку, и Элизабет помогла мне усесться в старый серый пикап. Сиденья, обтянутые искусственной кожей цвета морской волны, облезли по краям, ремней безопасности не было. Пикап резко рванул, пыль, ветер и выхлопные газы хлынули в кабину. Ехали мы всего минуту, а потом свернули на стоянку, которая была пустой, когда мы с Мередит проезжали мимо. Теперь она была забита грузовиками и фруктовыми лотками, а между рядов ходили семьи с детьми. Элизабет переходила от прилавка к прилавку, даже не оглядываясь на меня, и в обмен на купюры получала тяжелые пакеты, набитые покупками: фасолью с пурпурно-белыми полосками, золотистыми тыквами, фиолетовыми картофелинами вперемешку с желтыми и розовыми. Пока она расплачивалась за нектарины, я откусила зеленую виноградину от грозди с соседнего прилавка. – Пожалуйста! – воскликнул низенький мужчина с бородой, которого я не заметила. – Пробуйте! Вкусный, спелый виноград! – Оторвав целую гроздь, он вложил ее в мою забинтованную ладонь. – Скажи «спасибо», – проговорила Элизабет, но мой рот был уже набит виноградом. Элизабет купила три фунта винограда, шесть нектаринов и пакет сушеных абрикосов. Мы сели на скамью с видом на бескрайнее зеленое поле. Элизабет поднесла желтую сливу к самым моим губам. Я наклонилась и стала есть у нее из рук; сок стекал по подбородку и капал на платье. Когда осталась только косточка, Элизабет выбросила ее в траву и вгляделась в дальний край рыночной площади. – Видишь прилавок с цветами, последний в ряду? – спросила она. Я кивнула. В кузове пикапа сидел мальчик, болтая над асфальтом ногами в тяжелых ботинках. Перед ним стоял стол, а на столе – розы, связанные в большие пучки. – Это лоток моей сестры, – продолжила Элизабет. – Мальчика видишь? Он уже почти стал мужчиной. Мой племянник, Грант. Мы с ним не знакомы. – Что? – удивилась я. Из вчерашнего рассказа Элизабет я поняла, что они с сестрой близки. – Но почему? – Долго рассказывать. Мы с сестрой не разговаривали пятнадцать лет, не считая споров за землю после смерти родителей. Кэтрин взяла себе цветочную ферму, а я – виноградник. Мальчик спрыгнул с кузова и отсчитал покупателю сдачу. На лицо ему упали длинные каштановые волосы, и он откинул их, прежде чем пожать руку пожилому мужчине. Брюки были ему коротковаты. Длинные тонкие ноги и руки были единственной чертой, роднившей его с Элизабет… или единственной, которую можно разглядеть издалека. Судя по всему, он хозяйничал в лавке один, и я задумалась, почему с ним нет матери. – Странно, – заметила Элизабет, следя за движениями племянника. – Именно сегодня, впервые за пятнадцать лет, я чувствую, что скучаю по ней. Мальчик бросил последний букет проходившей мимо паре, и Элизабет повернулась, обняла меня и прижала к себе. Я дернулась, но она впилась пальцами мне в бок, удерживая на месте. 10 Веточка омелы лежала у меня на животе. Я смотрела, как она поднимается и опускается в такт моему неровному дыханию. С тех пор как я получила послание незнакомца, мое сердце так и не вернулось к нормальному ритму. Я не помнила, как тащила ведра с желтыми цветами. Должно быть, я все-таки их донесла, потому что к полудню они стояли в кузове пикапа Ренаты. Букеты сияли, как солнце, и катили по шоссе на чью-то почти зимнюю свадьбу. Я же растянулась на рабочем столе. Рената попросила подежурить в магазине, но покупателей не было. В воскресенье лавка обычно закрыта, и я не стала запирать дверь, но свет выключила. Я выполнила указание Ренаты, но сделала все, чтобы лавка выглядела не слишком гостеприимной. Лоб взмок от пота, хотя утро выдалось холодное, и я оцепенела от восторга, граничащего с ужасом. Годами мои полные смысла цветочные послания оставались непонятыми, и это было не очень-то приятно. Страсть, понимание, несогласие или отказ – все это невозможно почувствовать, когда говоришь на языке, которого никто не понимает. Но всего одна веточка омелы изменила все, если, конечно, тому, кто ее подарил, известно ее значение. Я пыталась успокоиться, ища рациональное объяснение, внушая себе, что это просто совпадение. Омела считается романтическим растением. Наверняка он представлял, как привяжет веточку красной лентой к деревянной раме над своим прилавком и усядется под ней в ожидании поцелуя. Он не настолько хорошо меня знал, чтобы понять: я ни за что не стала бы с ним целоваться. Но хотя мы обменялись всего парой слов, я не могла отделаться от ощущения, что он понимал – поцелуи исключены. Я должна ответить. Если он снова вручит мне цветок и смысл его снова попадет в точку – значит, я все поняла правильно. Трепеща, я слезла со стола и пошла в холодильник и, усевшись среди цветов, стала обдумывать ответ. Вернулась Рената и начала гонять меня по холодильнику. У нас появился еще один небольшой заказ на нашей улице. Рената достала голубую керамическую вазу, а я собрала все желтые цветы, которые еще оставались. – Сколько денег? – спросила я, потому что выбор цветов зависел от цены. – Неважно. Но пусть вернет вазу. Я заеду за ней на следующей неделе. Когда я закончила букет, Рената протянула мне листок с адресом. – Отнеси ты, – сказала она. Я направилась к выходу, обхватив руками тяжелую вазу, и почувствовала, как Рената что-то положила мне в рюкзак. Я обернулась. Она заперла дверь и шла к своей машине. – Ты понадобишься мне только в субботу, в четыре утра, – сказала она и помахала на прощание. – Будь готова работать весь день без перерыва. Я кивнула, глядя, как она садится в машину и уезжает. Когда она завернула за угол, я поставила вазу и открыла рюкзак. Там был конверт, а в конверте – четыре новенькие стодолларовые бумажки и записка: «Плата за первые две недели. Не подведи меня». Я сложила деньги и спрятала в лифчик. Сверяясь с листком, который дала мне Рената, я очутилась у дома, похожего на офисное здание, всего в двух кварталах от нашего «Бутона». В стеклянной витрине было темно. То ли это был магазин, закрытый в воскресенье, то ли пустующее помещение. Я постучала, и металлические дверные петли задребезжали. На втором этаже открылось окно, и я услышала голос: – Одну минуту. Не уходите. Я села на тротуар, поставила цветы у ног. Через десять минут дверь медленно отворилась, на пороге возникла запыхавшаяся женщина. Она потянулась за вазой. – Виктория, – сказала она. – Я Наталья. Она была похожа на Ренату: та же молочно-белая кожа и бледно-голубые водянистые глаза, только волосы были кислотно-розового цвета, и с них текла вода. Я протянула ей цветы и повернулась, чтобы уйти. – Передумали? – спросила Наталья. – Что? Она отступила в сторону, точно хотела впустить меня в дом: – Насчет комнаты. Я велела Ренате передать вам, что это чулан, но она, должно быть, считает, что вам все равно. Комната. Деньги в рюкзаке. Рената все это подстроила и виду не показала, что понимает мое положение. При виде открытой двери инстинкт велел бежать, но реальность была неумолима: идти мне было некуда. – Сколько? – спросила я, попятившись. – Двести в месяц. Вы сейчас поймете почему. Я огляделась по сторонам, не зная, что ответить. А когда вновь посмотрела на Наталью, та уже поднималась по крутой лестнице в глубине пустого зала. – Идете или нет? – позвала она. – В любом случае, закройте дверь. Я глубоко вдохнула, выдохнула и шагнула в дом. Однокомнатная квартира над пустующим торговым залом выглядела так, будто предназначалась под офис: тонкий, но прочный ковролин поверх бетонного пола, кухня с длинной барной стойкой и маленьким холодильником. Окно над стойкой было открыто и выходило на плоскую крышу. – По закону я эту комнату сдавать не могу, – объяснила Наталья, указывая на низкую дверь в стене, рядом с диваном. Дверь выглядела так, будто за ней вентиляционная труба или чулан с маленьким водонагревателем. Наталья протянула мне кольцо с шестью пронумерованными ключами. – Номер один, – произнесла она. Встав на колени, я открыла дверцу и пролезла внутрь. В комнате было так темно, что я не видела ровным счетом ничего. – Выпрямитесь, – сказала Наталья. – У лампочки шнур. Я растопырила руки в темноте и пошла вперед. Моей щеки коснулся шнур, и я дернула за него. Голая лампочка вспыхнула и осветила пустую голубую комнату. Она была голубой, как кораблик, нарисованный посреди морской глади; как блестящая на солнце океанская вода. Ковер был из белого меха и, казалось, почти шевелился. Окон не было. Тут можно было вытянуться на полу, однако места для кровати или шкафа уже не оставалось, даже если бы нашлись такие, которые удалось бы протащить сквозь крошечную дверцу. На одной из стен один над другим висели металлические запоры; когда я пригляделась, то увидела, что они крепятся одним краем к стене, а другим – к двери в нормальный человеческий рост, из-под которой проникал свет. Наталья не лгала: это и вправду был чулан. – Последний сосед был параноиком и шизофреником, – сказала Наталья, указав на многочисленные замки. – Это дверь в мою комнату. Вот ключи от всех замков. – Она указала на кольцо с ключами в моей руке. – Я согласна, – проговорила я, высунув голову в гостиную, и положила на подлокотник дивана две стодолларовые купюры. Потом закрыла игрушечную дверцу, повернула ключ в замке и улеглась посреди синевы. 11 На винограднике Элизабет небо казалось шире. Оно простиралось от одного конца низкого горизонта к другому, заливая синевой пыльные холмы и затмевая желтый цвет лета. Отражалось в рифленой крыше сарая, пузатых стенах металлического трейлера и зрачках Элизабет. Его цвет присутствовал во всем и давил на меня, как молчание Элизабет. Я сидела в шезлонге в саду и ждала, когда она вернется с кухни. В то утро она нажарила блинов с бананами и персиками, и я объелась ими так, что упала на стол, не в состоянии шевельнуться. Элизабет, вместо того чтобы донимать меня вопросами, на часть которых я отвечала, а часть игнорировала, как-то странно притихла. Выдернув из блинчика длинную поджаристую полоску персиковой мякоти, она медленно прожевала ее, потом встала и выплюнула в мусор. В раковине лязгнула посуда. Но вместо звуков текущей воды, которые обычно за этим следовали, я услышала, как щелкнул и повернулся телефонный диск. Подняв глаза, я увидела Элизабет, прижимавшую к груди старомодный телефонный аппарат. Накручивая на палец провод, идущий к трубке, она смотрела на диск так, словно забыла номер. Через некоторое время снова принялась набирать. Набрав шестую цифру, остановилась, скривила рот и резко бросила трубку. Громкий звук эхом отозвался в моем раздувшемся животе. Я застонала; Элизабет повернулась. Она смотрела на меня с удивлением, точно неудавшийся телефонный звонок захватил ее до такой степени, что она забыла о моем существовании. Выдохнув, она стащила меня со стула и вывела в сад. Вскоре она вновь вышла из дома, сжимая в одной руке грязную лопату, а в другой – дымящуюся кружку. – Выпей, – сказала она, протягивая кружку мне, – живот перестанет болеть. Я взяла кружку перебинтованными руками. С тех пор как Элизабет промыла и забинтовала мои раны, прошла неделя, и я успела привыкнуть к своей беспомощности. Элизабет готовила и убирала, а я целыми днями бездельничала. Когда она спрашивала, зажили ли руки, я отвечала, что мне только хуже. Подув на чай, я осторожно глотнула и тут же выплюнула. – Гадость какая, – выпалила я, переворачивая чашку, чтобы вылить чай на тропинку у шезлонга. – А ты попробуй еще раз, – сказала Элизабет. – Привыкнешь. Цветки мяты означают теплоту чувств. Я сделала осторожный глоток и на этот раз подержала чай во рту чуть дольше, прежде чем выплюнуть на подлокотник. – Теплоту гадости, – сказала я. – Нет, теплоту чувств, – поправила меня Элизабет. – Это такое покалывание в груди, которое появляется, когда видишь человека, который тебе нравится. Я никогда не чувствовала такого покалывания. – Теплоту рвоты, – настаивала я. – Язык цветов неоспорим, Виктория. – Элизабет отвернулась и надела садовые перчатки. Потом взяла лопату и начала перекапывать землю в том месте, где я повыдергивала кусты, когда искала ложку. – Что значит «неоспорим»? – спросила я, глотнула мятного отвара и поморщилась. Подождала, пока буча в животе утихнет. – Это значит, что у каждого цветка может быть только один смысл и одно значение. Как у розмарина, который означает… – Память, – вспомнила я. – Это Шекспир сказал, хоть я и не знаю, кто это такой. – Да. – Элизабет взглянула на меня с удивлением. – А водосбор… – Уныние. – Падуб? – Предвидение. – Лаванда? – Недоверие. Элизабет отложила садовые инструменты, сняла перчатки и встала передо мной на колени. Ее взгляд был таким пронзительным, что я стала отклоняться назад и едва не опрокинула шезлонг. Элизабет успела схватить меня за ногу. – Почему Мередит сказала, что ты необучаема? – спросила она. – Потому что это правда, – ответила я. Элизабет взяла меня за подбородок и повернула лицо так, чтобы заглянуть мне в глаза. – Нет, – просто ответила она. – Мередит предупреждала, что за четыре года в начальной школе ты не научилась читать по слогам. Сказала, что тебя нужно отправить в школу для отсталых, что в обычной ты не продержишься. Из четырех лет я два года просидела в первом классе и два – во втором. Я не притворялась тупой, меня просто никогда не спрашивали. К концу первого года репутация угрюмой бунтарки закрепилась за мной намертво, и в каждом новом классе я сразу же оказывалась изгоем. Буквам, цифрам и простым математическим задачкам меня учили копии страниц из учебника. Я стала читать, подбирая книжки с картинками, выпавшие из рюкзаков одноклассников, и те, что воровала с книжных полок. Был один месяц, когда я поверила, что школа может быть другой. В первый день, сидя за маленькой партой в аккуратном ряду таких же парт, я вдруг поняла, что пропасти, разделяющей меня и других детей, не видно невооруженным глазом. Моя первая учительница, мисс Эллис, произносила мое имя мягко, с упором на средний слог, и относилась ко мне, как ко всем. Она посадила меня с девочкой, которая была меньше меня, и ее крошечные ручки касались моих, когда мы шеренгой шли из класса на площадку и обратно. Мисс Эллис считала, что ум нужно подпитывать, и каждый день после большой перемены ставила на каждую парту бумажный стаканчик, на котором лежала сардина. Съев рыбку, мы переворачивали стаканчик и видели на дне букву. Тот, кто мог назвать букву и звук и придумать слово на эту букву, получал вторую рыбку. За первую же неделю я выучила все буквы и звуки и всегда получала вторую сардину. Но через пять недель Мередит нашла для меня новую семью в другом районе, и каждый раз, когда я вспоминала ту жирную сардину, меня охватывал гнев. Мой гнев опрокидывал парты, резал шторы и крал коробки с завтраками. Меня наказывали, исключали и снова наказывали. К концу первого класса меня списали со счетов как абсолютно неуправляемую; о моем образовании забыли. Элизабет сжимала мой подбородок, ее глаза требовали ответа. – Я умею читать, – выдохнула я. Элизабет по-прежнему смотрела мне в глаза, словно намеревалась вытрясти из меня всю неправду, которую я когда-либо говорила. Я зажмурилась и сидела так, пока она не отпустила меня. – Что ж, рада слышать, – проговорила она, встряхнула головой и вернулась к своему занятию. Она надела перчатки и принялась сажать в неглубокие ямки кусты, которые я вырвала. Я наблюдала за тем, как она присыпает стволы землей, слегка утрамбовывая ее. Закончив, она подняла глаза. – Я пригласила Перлу поиграть с тобой. Мне нужно отдохнуть, а тебе не помешает с кем-нибудь подружиться перед школой. – Мы с Перлой не подружимся, – заявила я. – Ты ведь даже не видела ее! – раздраженно воскликнула Элизабет. – Откуда ты знаешь, подружитесь вы или нет? Я знала об этом, потому что ни разу за девять лет у меня не было друга. Должна же была Мередит сказать ей об этом. Всем остальным моим приемным матерям она первым делом сообщала об этом, и те предупреждали других детей, чтобы ели быстро и прятали подаренные конфеты поглубже в наволочки. – Пойдем. Она, наверное, уже ждет у калитки. Элизабет провела меня по саду к низкой белой изгороди в дальнем углу. Перла ждала, облокотившись на изгородь. Она стояла достаточно близко и должна была слышать каждое слово из нашего разговора, однако не выглядела расстроенной, а была полна радостного ожидания. Всего на дюйм или два выше меня, кругленькая и мягкая. Футболка была ей мала и коротковата. Лимонно-желтая ткань натягивалась на животе, кофта кончалась выше, чем пояс брюк. В тех местах, где резинки рукавов стягивали руки, прежде чем задраться и потеряться в подмышках, остались глубокие красные вмятины. Перла одернула рукава, сначала один, потом другой. – Доброе утро, – сказала Элизабет. – Виктория, моя дочь. Виктория, познакомься с Перлой. – При слове «дочь» у меня снова заболел живот. Я пинала пыль носками ботинок, стараясь попасть в Элизабет, пока та не наступила мне на ноги и не схватила сзади за шею. От ее прикосновения у меня загорелась кожа. – Привет, Виктория, – робко проговорила Перла, взяла тяжелую черную косу, покоившуюся на ее плече, и стала жевать кончик, который был уже весь мокрый. – Ладно, – сказала Элизабет, словно тихое приветствие Перлы и мое упрямое молчание свидетельствовали о том, что между нами возникло некое подобие дружбы. – Я пойду в дом и отдохну. А ты, Виктория, будь на улице и играй с Перлой, пока я тебя не позову. Не дожидаясь ответа, она направилась в дом. Мы с Перлой стояли, опустив глаза. Затем она робко вытянула руку и коснулась толстым пальцем моей забинтованной руки. – Что с тобой случилось? Я стала рвать марлевый бинт зубами: мне вдруг страшно захотелось, чтобы руки снова обрели свободу. – Разверни, – приказала я, вытянув ладони. Перла потянула за концы бинта, и я легко стряхнула ослабшую повязку. Кожа под ней была бледной, сморщенной, а на месте ран засохли маленькие кружки. – Это я у нее в саду поранилась, – объяснила я и сковырнула коросту. Та легко отодралась и, как осенний лист, полетела на землю. – Ты завтра в школу первый раз идешь? – спросила Перла. Я не ответила. Это Элизабет думает, что я пойду в школу. А еще она думает, что я стану ее дочерью и что меня можно заставить с кем-то подружиться. Но она ошибается. Я пошла к сараю. Тяжелые шажки Перлы послышались за спиной. Я не знала, что собираюсь сделать, но мне вдруг захотелось, чтобы Элизабет ясно поняла, как глубоко ошибается на мой счет. Взяв с полки у сарая нож и секатор, я крадучись обогнула сарай. Миновав миндальное дерево, я очутилась на дорожке, обсаженной суккулентами с серыми и зелеными листьями, которые вдали сливались с гравием. Там, в самом конце, в том месте, где пыльная проселочная дорога встречалась с пышным садом, рос огромный узловатый кактус. Он был больше, чем машина Мередит, его коричневый ствол был весь изранен, точно собственные колючки не раз впивались в него. Ветки напоминали ладони, растущие одна из другой – вправо, влево, и снова вправо, прямо и ровно вверх. Тут я поняла, что надо сделать. – Нопалес, – сказала Перла, когда я показала ей кактус. – Колючая груша. – Что? – Колючая груша – видишь плоды на верхушке? В Мексике такие на рынке продают. Вкусные, только кожицу нужно снять. – Срежь, – приказала я. Перла замерла: – Что? Все дерево? Я отрицательно покачала головой: – Да нет же, только ту ветку, с плодами. Хочу угостить Элизабет. Только ты сама срежь, а то я поранюсь. Перла по-прежнему стояла неподвижно, но теперь смотрела на кактус, который был вдвое ее выше. Огненно-красные плоды на ветках-ладонях были похожи на опухшие пальцы. Я сунула ей нож, ткнув тупым концом в живот. Перла протянула руку, проверила пальцем остроту лезвия, подошла ко мне ближе и взяла нож за рукоять. – Где резать? – тихо спросила она. Я указала место: чуть выше коричневого ствола, там, где из него вырастала длинная зеленая рука. Перла прижала нож к ветке, зажмурилась и надавила всем телом. Оболочка была твердой, но стоило прорезать ее, как нож пошел как по маслу, и ветка упала на землю. Я указала на плоды, и Перла срезала их по одному. Они лежали на земле, истекая красным соком, как кровью. – Жди здесь, – приказала я и побежала туда, где бросила грязную марлю. Когда я вернулась, Перла стояла там, где я ее оставила. Обернув плод марлей, я взяла нож и аккуратно срезала шипы колючей груши, словно снимая шкуру с мертвого животного. Потом протянула грушу Перле. – Бери, – сказала я. Та непонимающе взглянула на меня: – Но они же тебе самой нужны. Для Элизабет. – Ну так отнеси ей, если хочешь, – ответила я. – Мне нужно вот это. – Я завернула в бинт полоски мякоти с шипами. – Теперь иди домой, – приказала я. Зажав грушу в ладонях, Перла медленно зашагала прочь, тяжело вздыхая, словно ждала большей награды за свое послушание. Но мне было нечего ей дать. 12 Наталья оказалась младшей сестрой Ренаты. Всего сестер было шестеро. Рената – вторая по старшинству, Наталья – самая младшая. Понадобилась целая неделя, чтобы выяснить все это, и я была рада, что информация поступает постепенно. Обычно Наталья спала до обеда, а когда просыпалась, говорила мало. Как-то она сказала, что не хочет понапрасну тратить голос. То, что разговор со мной считался напрасной тратой голоса, меня ничуть не задевало. Наталья пела в панк-группе, которая была популярной лишь в радиусе двадцати кварталов от ее дома. В Мишн у них была целая куча фанатов, в Долорес-Парк – меньше, ну а в других частях города о них не слышал никто. Репетировали они внизу. В этом районе были только офисы; одни сдавались, другие пустовали, но после пяти вечера все было закрыто. Наталья дала мне затычки для ушей и гору подушек, благодаря которым музыка превращалась в звуковые вибрации под пушистым ковром. И становилась слышна еще лучше. Обычно репетиции начинались после полуночи, так что до пробуждения у меня оставалось всего несколько часов, которые проходили в попытках забыться. На работу мне надо было лишь в следующую субботу, но всю неделю я каждое утро кружила по улицам вокруг цветочного рынка, глядя, как нагруженные цветами фургоны задним ходом заезжают на переполненную стоянку. Я не искала таинственного цветочника намеренно. По крайней мере, убеждала себя в том, что это не так. Но, увидев его, шмыгала в переулок и бежала, пока хватало дыхания. К субботе я продумала ответ. Львиный зев. Вероятность. Я явилась на рынок к четырем утра, за час до Ренаты, сжимая в ладони пятидолларовую купюру и натянув на лоб новую желтую вязаную шапочку. Цветочник перекладывал охапки лилий, роз и ранункулюсов в белые пластиковые ведра и не видел, как я подошла. Воспользовавшись случаем, я, как он сам в первый день нашей встречи, беспардонно оглядела его с головы по ног, от самого затылка до рабочих сапог. На нем были та же кофта с капюшоном, что в первый день, только на этот раз она была еще грязнее, и замызганные белые рабочие брюки с петлей для молотка на поясе, только вот молотка не было. Когда он выпрямился, то оказался лицом к лицу со мной и охапкой львиного зева. Я потратила на него все свои деньги: пяти долларов хватило на шесть букетов по оптовой цене, со смешанными фиолетовыми, розовыми и желтыми цветками. Я держала цветы высоко, чтобы нижний край шапки кончался как раз там, где начинался букет, и лица не было видно. Он взялся руками за основания стеблей, слегка коснувшись моих ладоней. Его кожа была холодна, как воздух ранним ноябрьским утром. Мне вдруг захотелось согреть его руки – не своими, которые были ненамного теплее, а шапкой или носками, чем-нибудь, что можно было бы оставить ему. Он взял цветы, и я осталась незащищенной, чувствуя, как краска приливает к лицу. Быстро повернувшись, я ушла. Рената ждала у двери, раскрасневшаяся и нетерпеливая. Еще одна большая свадьба, и невеста попалась, как из голливудского блокбастера – капризная, взбалмошная. Она вручила Ренате список на нескольких страницах, где были указаны все цветы, которые она любила и которые не любила, образцы оттенков и длина с точностью до сантиметра. Разорвав список пополам, Рената вручила мне одну его часть и конверт с деньгами. – Торгуйся! – крикнула она вслед, когда я бросилась к прилавкам. – Говори, что это для меня! На следующее утро Рената отправила меня на рынок одну. Мы до пяти вечера делали букеты для свадьбы, которая должна была состояться в шесть, и от переутомления она слегла. Теперь по воскресеньям она держала лавку открытой, даже повесила новую вывеску и всем постоянным клиентам сказала, что я буду там. Дала мне деньги, карточку на оптовую скидку и ключ. И приклеив к кассе бумажку с домашним телефоном, приказала ни под каким предлогом ее не беспокоить. Когда я пришла на рынок, еще не рассвело, и я едва приметила его справа от входа. Он стоял неподвижно, склонив голову, но выжидающе подняв глаза, и в руках его не было цветов. Я шла ко входу целеустремленным шагом, вперив взгляд в металлическую дверную ручку. Внутри было шумно и суетливо, но снаружи тишина была почти абсолютной. Когда я проходила мимо, он поднял руку и протянул мне свиток, перевязанный желтой ленточкой. Я схватила его, как эстафетную палочку, не замедляя шаг, и отворила дверь. Шум обрушился на меня, как рев толпы на трибунах. Я украдкой оглянулась, но его уже не было. Его лавка была пуста. Скользнув за прилавок из елового дерева, я села на корточки, развязала ленту и развернула свиток. Бумага была старой, пожелтела и обтрепалась по краям. Распрямляться она не хотела. Я наступила на нижние углы, а верхние крепко держала руками. На бумаге был выцветший карандашный рисунок, но не цветка, а ствола дерева с рельефной, слоящейся корой. Я провела по ней кончиком пальца, и хотя бумага была гладкой, рисунок был настолько реалистичным, что казалось, шероховатости почти проступают над ней. В нижнем правом углу шрифтом с завитушками было написано: Тополь белый Тополь белый. Об этом дереве я ничего не помнила. Сняв рюкзак, я достала ботанический словарь. Сперва посмотрела на букву «Т», потом на «Б», но ни белого тополя, ни тополя белого там не значилось. Если у этого растения и был смысл, в моем словаре об этом ничего не было сказано. Я свернула свиток и перевязала лентой, но вдруг остановилась. С обратной стороны ленточки неряшливым почерком, который я уже видела на ценниках, нацарапанных на грифельных досках, было написано: Понедельник, 17.00, угол 16-й и Мишн. Пончики на ужин. Черные чернила на шелке расплылись, и букв было почти не видно, но время и место я разобрала. В то утро я покупала цветы, не думая, не торгуясь, и, когда через час открыла лавку, сама удивилась тому, что набрала. Утром торговля шла медленно, но я была только рада. Сидя на высоком табурете у кассы, я листала пухлый телефонный справочник. На автоответчике библиотеки Сан-Франциско было записано длинное сообщение. Я прослушала его дважды, записала на руке часы работы и адрес. Главный зал по воскресеньям закрывался в пять, как и «Бутон». Придется ждать до понедельника. Тогда, основываясь на расшифровке, я и решу, состоится ужин с пончиками или нет. В конце рабочего дня, когда я уже перенесла цветы из витрины в холодильник, открылась входная дверь. На пороге стояла женщина, растерянно оглядывая пустой зал. – Чем могу помочь? – спросила я, чувствуя нетерпение, потому что уже собиралась уходить. – Виктория – это вы? – спросила она. Я кивнула. – Меня Эрл прислал. Просил передать, что ему нужно то же, что и в прошлый раз, – чтобы было в точности так. – Она протянула мне тридцать долларов. – Сдачу велел оставить. Положив деньги на прилавок, я пошла в холодильник, вспоминая, сколько белых хризантем у нас осталось. А увидев огромную охапку, что купила тем утром, засмеялась. Оставшиеся барвинки, всеми забытые, стояли на полу – там, где я оставила кадку на прошлой неделе. Рената их не поливала, и они подвяли, но не умерли. – Почему Эрл сам не пришел? – спросила я, приступая к букету. Глаза женщины заметались между букетом и окном. В ней чувствовалась скрытая энергия, как у птицы в клетке. – Хотел, чтобы я с вами познакомилась. Я ничего не ответила и не подняла глаз. Но боковым зрением увидела, как она приглаживает медно-каштановые волосы; у корней под краской виднелась проседь. – Он решил, что вы сможете сделать для меня букет – особенный букет. – По какому поводу? – спросила я. Она замялась и снова посмотрела в окно: – Я одинока, но хочу, чтобы это изменилось. Я огляделась. Эрлу я помочь сумела, и это вселило в меня уверенность. Этой женщине нужны были алые розы и сирень, но ни того, ни другого у меня не было: этих цветов я старалась избегать. – Сможете прийти в следующую субботу? – спросила я. Она кивнула: – Господь свидетель, ждать я умею. – Она подняла глаза к потолку. Потом она молча смотрела, как мои пальцы порхают вокруг хризантем. А когда вышла через десять минут на улицу, ее шаг как будто стал легче. Она бежала по улице вприпрыжку, словно сбросила десять лет. Наутро я на автобусе поехала в библиотеку и, стоя на ступенях, дожидалась, когда ее откроют. Я быстро нашла то, что искала. Книги, посвященные языку цветов, лежали на верхней полке, приютившись между сборниками викторианской поэзии и внушительной подборкой садоводческой литературы. Их оказалось больше, чем я ожидала. Были среди них и старые, в твердой обложке, вроде словаря, который я всегда носила с собой, и иллюстрированные, в мягкой обложке, – их легко было представить на антикварном кофейном столике в чьей-нибудь гостиной. Но у всех было общее: они выглядели так, будто к ним не прикасались годами. Элизабет говорила, что язык цветов когда-то знали все, и меня поражало, что в наши дни это знание практически утрачено. Я набрала столько книг, сколько смогла унести в дрожащих руках. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/vanessa-diffenbah/yazyk-cvetov/?lfrom=334617187) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Розово-белая лилия, относящаяся к азиатским гибридам. 2 Американский лилиевод, который вывел ряд гибридов с широко открытыми цветками (Империал Голд, Империал Сильвер, Империал Пинк).
КУПИТЬ И СКАЧАТЬ ЗА: 199.00 руб.