Сетевая библиотекаСетевая библиотека
Жених и невеста Анатолий Никифорович Санжаровский «Неужели мы никогда не расплатимся ничем за пренебрежение к истории своей, воплощённой в конкретной старухе, старике? В единичной, частной судьбе, которая неотделима от судьбы Отечества?» Эти строки я с удовольствием взял бы эпиграфом к этой повести, настолько метко в них слита суть произведения. Простая история. Двое прожили совместную долгую жизнь. Коллективизация. Война. Оккупация. Восстановление… Жили одними заботами со страной. Нажили они семерых детей. Но брак так и не зарегистрировали. Так получалось – за неотложными делами всё некогда было. И смех и грех… Всю жизнь проходили в «должности» жениха и невесты. И все же уже под венец дней своих отправляются в загс… Анатолий Санжаровский Жених и невеста Повесть Егору ИСАЕВУ Чуден свет – дивны люди Русская пословица Насколько это неожиданно, настолько и знакомо одновременно. Я лично в названии повести Анатолия Санжаровского «Жених и невеста» увидел себя в далеком воронежском детстве. В этом словосочетании есть и озорное и серьезное – это как весна перед летом – да и все, собственно, в этой небольшой повести как весна перед летом, в ощущении близкой осени и зимы. Язык повести почти поговорочный – много за словом, над словом, в его глубине. Как велит язык, как велит чувство, так возникает характер. Два характера, две судьбы, но как они близки друг другу, сердцем близки. Хочется любить, верить, а это уже немало и для жизни и для писателя. Егор ИСАЕВ Растет новая смена у старой героини повести «Жених и невеста», которая так много работала, что и дети («семерых погодков привела я в дом») выросли и внуки, а ей все некогда было со своим стариком (а ведь вчера еще, кажется, парнем был) в загс сходить и зарегистрировать свой все переживший брак. До войны с трактора не слезала, в войну намыкалась в оккупации, потом опять на трактор, вырастила целый отряд девушек-механизаторов, и дети за ней потянулись, и дочь подорвалась вместе с машиной на немецкой мине в родном поле, а другая дочка потянула борозду дальше. Они не искали награды, эти старые подвижницы, – была бы жива родная земля и, если сейчас и поворчат иной раз, то не вовсе без права. Они немногого ждут уважения своей старости. Героиня повести «Жених и невеста» Марьяна Михайловна Соколова справедливо сетует: «Когда ты при орденах говоришь с молодыми с красной трибуны, тебе всяк масляным грибом в рот заглядывает… А по какой по такой арифметике, ёлки-коляски, молодые считают, что старый незнаемый человек только при орденах да за красным столом в цене? Невжель только в медалях да в красном сукне вся сила почитания?» Была ли хоть одна медалька у распутинской Анны из «Последнего срока» или у астафьевской бабушки Катерины? – а жизнь-то была прожита какая – смотри да слушай! Так и у героинь Санжаровского – простые все старухи, но землю кормят и род человеческий держат и обихаживают. Немного грустно, что они уходят навсегда, что уходит с ними речь, которая еще так живо роднит их с некрасовскими красавицами, для которых никакой труд не в тягость. Валентин КУРБАТОВ 1 Ты бай на свой пай, а я говорю на свою сторону. А я и себе не скажу, а чего это я хожу сама не своя, а чего это пристегнулась, привязалась ко мне, как беда, одна печаль-заботушка, заслонила бел день на сердце… Думала я, думала да то-олько хлоп кулачиной по столу. «Будя решетом в воде звёзды ловить! Будя петь лазаря! Скоко можно нюнькаться?» Надела я, что там было поновей в гардеробине, надела да и наладилась, ёлки-коляски, к своему к Валере-холере. Иду осенним садом меж пустых, без одёжки уже, дерев, иду, а у самой сердце жмурится то ль с тоски с какой, то ль с радости с какой неясной, а только сосёт-посасывает что-то такое вот… Подхожу под самый под нос, а Валера мой не видит, не слышит шагу моего. Kaк строгал ножичком себе на лавке у яблоньки какую-то рогульку, да так и строгает, будто и нетоньки меня. Возле топчется Ленушка, гостюшка наша. Oт деда внучку и за хвост ввек не оттащить. Такая промежду ними симпатия живёт. Ленушка с большой осторожностью тыркает деду пальчиком в щёку. – Дедуля, а ты колючка. – Зарос… Ёж ежом, – как бубен бубнит дед. Уж такой у него выговор. Я привыкла, что у него самые разласковые слова падают горошинами на пол. – Если ты ёжик, так почему тогда у тебя на колючках нету яблочков? – Я, Ленушка, яловый ёжик. – А что такое яловый? – Эк, какая ты беспонятливая, – в досаде Валера перестаёт строгать. – Ну, как те пояснить? – Думает, вскидывает бровь. – Вот что, милушка… О чужом деле что зубы обивать, когда о своём можно поговорить. Те сколько лет? – Четыре года один месяц и пять днёв! Глаза у Валеры засмеялись. – Ну, насчёт днёв ты это брось. Говори по правилу – дней… А сколько ещё часов? – с ехидцей копает дед до точности. – Я не… знаю… – Ты и не знаешь! Ленушка и не знает! Ну да как же это так? Ну вспомни – а дай, подай те Бог памяти! – ну вспомни вот час, когда принесли тебя из магазина. – Сейчас детей не покупают! – Хо! И в лотерею, голуба, выигрывают! Ежель на то пошло-поехало. – Boтушки ещё… – А что, они с неба, как манка, сыплются? – И вовсе не сыплются! – Ё-ёё! А откуда ж, разумщица, их тогда берут? – Из-ро-жа-ют! Как сойдутся два семечка… мамино и папино… Меня изродила сначала половинку мама, а потом половинку ещё папа! Тут дед не в шутку дрогнул, будто егo с низов шилом кто хорошенечко так поддел, и с сердцем ткнул Ленушку в плечо. – Бесстыжка! Как есть бесстыжка! Да ты… Да ты!.. Вона каковские штуки родному деду выворачиваешь?! – А что, неправда? Неправдушка? Ну скажи! – Девчоночка завела руки за cпинy, взяла одной рукой другую зa запястье – мне помилуй как ясно всё видать. – Ну скажи! – Будет рот ширить-то… Тоже мне сыскалась, знаете-понимаете, вундеркиндиха… И не жалаю, и не позывает с непутным дитём слова терять. Дед сызнова налёг строгать, всей грудью навис над ножом, да только ненамного его хватило. Снова пробубнил: – Такущее отстёгивать… Эт додуматься надобно до такой вот до худой глупости! – Сам ты это слово, – совсем натихо возразила Ленушка. Девчонишка наверное знала, что Валера с глухотинкой уже, не услышит. Он и в самом деле не слыхал ответа. А потому продолжал нудить своё в старой линии: – От твоего, дорогуша, бесстыдствия я слышу, как вот тут, – Валера скинул картуз, повёл мякушкой ладони по зеркально-голому темени, – как вот тут, где сто уже лет волосья вьются, что твой карандаш, я слышу, как от твоего басурманства кудри на дыбки встают и кепчонку подымают. Эт что? Девочка молчала. В крайней серьёзности она рассматривала мыски своих красных ботиков с белыми якорьками по бокам. Старику и самому прискучила его молитва. Понял, что переборщил. Помолчал, мотнул головой. Прыснул: – У тя, девонька, в зубах не застрянет… Не язычок – бритва! Совестно мне стало слушать мимо моей воли чужое. Загорелась я было уже окликнуть мягко так Валеру, да Ленушка в торжестве большом подняла голову, глянула вокруг и выпередила меня. – Дедушки! Дедушка! – в крик позвала. – Да ты только посмотри, кто к нам пришёл! Поворотил Валера голову, пустил на меня поверх плеча весёлый свой в прищурке глаз. Лыбится. – Марьянушка, ты чё вырядилась, как та семнадцатка? – Твоя, Валер, правда. Была семнадцаткой в семнадцатом. Я, Валер, об чём пою… – Ну? – Я, Валер, об старом. Он как-то весь насторожился. Буркнул: – Знамо… Сами давненькие, с нами и песни наши состарились. Эхма-а… – И чего колоколить без пути?! – пальнула я с перцем. – Марьянушка! Да на те креста нету! – Всё-то он видит! До коих веков, старый ты кулёк с дустом, думаешь корёжиться? Черновая страница повести «Жених и невеста». – Марьянушка, теплиночка ты моя, утрушко ты моё чистое! Да что ж я тебе искажу окромя того, что тыщу разов уже сказывал!? Не насмелюсь… Смущаюсь я, телок мокроглазый, проклятущего загса твоего… – Вот так услышь кто сторонний – до смерти засмеют! – А чего ж его, Марьянушка, не смеяться? Чужая беда за сахарь… – Первенцу сыну полста, самому за семь десяточков, а – смущаюсь идти в загс! Ну не смех? И какой только дьявол допустил тебя брать Берилин?! Иль ты и там был вояка – выгонял лягушек из-под пушек? – И выгонял. Всяко бывало. Только медалю «За взятие Берлина» мне не за лягушек пожаловали. И в родстве с наградным отделом армии не состоял. Ты-то уж это знаешь, как свою руку. Рядовой везде рядовой. Иль думаешь, мне по великому по знакомству немчурёнок осколок всадил в голову да так, паршивец, ловко, что, суть твоя неправедная, докторский снайпер Никита сам Ваныч Фролов и посейчас не выловит? Эх ты, Марьянушка… Жалко мне стало Валеру своего, занюнила я. Заплакать заплакала, а ниточку дела – вот уж где старая петля! – из рук не выпускаю. – Знаешь же, – жалюсь, – океанский ты водяной, куда всё своротить… Я, Валер, не супостатиха какая там лихостная, не тебе говорить… Такую долгую жизню в общности изжили, худого слова поперёк не положила… Да и про загс я не затевала бы, да знаешь, Валер, я как на духу… Ну как ты не пойм?шь?… У нас ворох ребят. Все своими семьями живут-поживают, все через загс прошли. А что ж мы с тобой? Иль нехристи какие? Какую ж мы им примерность даём? Оно-то, факт, вся сила не в регистрированной в бумажке. Бумажка поваляется-поваляется да и сопреет. Вся сила в другом… Все дети на твоей фамильности, а я одна одной на своей. Иль чужая я какая тебе? Чужанка в доме в нашем? – Какая ж ты чужая?… И сложит же такое в голову! – И сложишь… Скоко разов я звала-кликала на расписку? Не сочтёшь! А случись что… Неловко-то как! Вроде и немужняя я. Ничейная вроде как. Не хочу я такой сиротой идти под вороний грай на дубах… – Ах ты Господи! Она, знаете-понимаете, помирать наладилась… Марьянушка, да… Не смеши ты, любушка, гусей! Золотосвадьбу отплясали. До бриллиантовой безо всяческих там загсов допрём! – Враг с тобой, тиранозавр! Стал быть, ты и ноне не клад?шь мне согласности произвесть в закон всю нашу жизню? Стал быть, ты и ноне бь?шь клинья не пойтить? – Марьянушка! Ну что я скажу?… – Жёлтым от курева пальцем Валера трогает небритую щёку. – Тогда я, молчун ты нескоблёный, искажу. Сто разов говорила я те про загc. А в сто первый – ни за какие блага! Скоко можно перевешивать старые портки на новые гвоздки? – Марьянушка! Да ну тя к монаху! Тычё эт надумала? В голосе всполох у него, опаска. – А припёк, истиранил душу – и надумала. Деньжата, хоть и малые, а тутоньки, – кладу руку к груди, где на кофтёнке у меня карманишка исподу прилажен, – до Воронежа хватя. Не пойди вот ноне – к Колюшк? уеду. Колюшок завсегда – в ночь, в полночь – тёплыми руками встрене, за стол присогласит и соснуть даст где. Матернee сердце в детках. А и детское не в камне… Мамушка я ему, не тётка какая проезжая… А ты болей меня не увидишь, не заявись только нонеча в загс. Нe знаешь сам дорогу – люди добрые скажут! И с тем пошла. Иду, иду я, а сама глаз от слёз не разожму. На что решилась бабка. Может статься, в последний раз у себя на подворье: дурочка я страшная, уж что надумаю – костьми паду, а то и сотворю. Вышла я на свою на Рассветную аллею. Навстречу мне люди; говорят, смеются; знакомый кто покажется на глаз – издали бегу в сторонку куда, не видали только чтоб моих слёз… Летала я по задам-огородам, летала да и устала хорониться. Выправилась на тротуарчик, пошла себе тихо со своей старенькой поводыркой, кривенькой клюкой, в загсову сторону; не плачу уже, а так, молчу, молчу и иду. А благодати-то что вокруг! В полной ясности осень добирала октябрёвы деньки. В чистом небе жило солнышко. Воля тепла на диво крепенько так ещё держалась; вместе с тем знаешь, хоть оно и тепло, а холода подобрались уже к нашей сторонке близко, не сегодня-завтра наявятся… Последние листья с дерев почасту ложатся под ноги, в боязни мне ступать по жёлтым от старости листочкам, обхожу… Иду я себе, иду и вижу ужесебя со стороны, вижу молодой… 2 Удалой долго не думает. В молодые лета я была видная из себя. На личность белая, в ладной кости широконька да крепонька. Парубки вкруг меня хороводились, ровно тебе комары мак толкли. А бедовая что! Неробкую душу вложил в меня Бог. По праздникам на игрищах я не особо-то конфузилась мужеской нации. Где борются, там и я. Совестно вспомянуть, и самой кортело поборюкаться. Помани только какой из хлопцев – изволь! И редкий кто из однолетков мог меня сбороть. А затей кто из беспутных ухаживателей непотребство какое, так я оплошку не дам. Я ему, чичисбею, та-ак наобжимаюсь, та-ак наозорую – у меня по три прилипалы нараз отворяли дверь лбами. Только что в полные глаза взглянула я на семнадцатую на весну свою, ан чёрт сватов, будто дрыном, пригнал. Oни сватают – я за стенкой реву. Они всё думали, что плачу я – так надо. Да плакала я не заради обычая: в противность был мне жених. Росточку дробненького, так, мелочь, не короче ль лопаты. Безвидный, возглявый. Кудри, как гвозди на заборе, – там лысина, хоть блины пеки. Одно слово, хорошенькой девчоночке не на что и глянуть, а приглядишься – ревмя заревёшь: до такого степенства плюгавый был тот прасольщик Виталь Сергеич Крутских. Клади к тому ж, уже и на возрасте. Под годами. Не ровня ли летами с отцом с моим. Ой, да ну что там ровня? Ему в субботу сто лет будет! А худючий, будто чёрт на нём воду возил. Плюсуй сюда ещё… Там болезный что – морковкой его перешибёшь. Такого осталось только накадить да в гроб уложить. Вот остались мы одни. Недопёка смотрит на меня россыпью. Не надышится. А во мне злость кипит. Курица и та имеет сердце! – Куда вам, – гну напрямки, – со свиньми плясать? Поросят подавите! Усмехается. Усмешка какая-то одинаково и укорная и искательная. – Подковыру твою, Марьяна, я pacпознал… Ну что ж, обиду на Бога я не дяржу, что состою при свиньях. Такая дела. Этих с родителем своим скупаю за так, тех в три цены гоню – научилси из песка верёвочки вить. В жизни гожается. – Мне-то на кой это поёте? – А на то… Какой я ни свиное рыло, как ты про мене в мыслях мыслишь, а таки ж жалается в птичий порядок. Ажно кричит, надоти кумекать и об своём угле, потому как, Марьяна, безо жаны, как без кошки: мыши одолевають. Я в открытку, напрямую, кладу совет: – Так просите у соседей кошку – и с Богом! – На что у соседей. По части кошки я сладилси с твоим с батьком. Ехать тебе со мной на божий суд… К венцу. Я тебе с первых глаз говорю: насмешки надо мной ты вовсе ни к чему делаешь. Муж – коренник в семье. Мужа поважать надоти. А я и глядеть не хотела на криводуя на того разнесчастного. Да только где ж его взять силу против родителевой воли? Куда родителев ветер повеет, туда и потянешь. – Ты, толкушка, – пушил меня после отец, – дурью особо не майся, а поголоси для порядка да и иди с Богом за своего толстокарманника. Мы бедствовали всю жизню, жили с зажимкой, перебивались с хлеба на квас, так хотешки ты за нас поживи в довольстве. Можа, глядишь, и его шалая копейка какая ненароком к нам в хату забред?. В мае семнадцатого повезли нас в церковь. Народу там – негде и курице клюнуть. До аналоя нам оставалось пройти шагов ещё так с пяток. На тот момент возглявка мой оглянулся. Оглянулся и глядит с плеча, долгохонько так глядит, ровно тебе прикипел. Дёрг это я его за рукав, дёрг. – Что, – вшёпот говорю, – ворону завидел? – Не-е. Папапьку твово. – А что, ты раней его не видел? – Видать-то видал, да не мог и подумать, что он до таких степеней голяк. Во удумал, у чём в святилишше пришлёпал… В притворе с протянутой рукой и то в одёжке посправней… Да ну ты тольке полюбуйси, какой на ём картинный полотняный мешок, в полной мере обшорканный, а воображае, поди, на увесь фрак с иголочки! Проговорил он это с ядом и в крайней отвратности тоненько захихикал, просыпал смешки, как пшено, на доску. Смех вышел короткий. На прасольщика навалился овечий кашель. Овечий кашель повсегда изводил его. От злости потемнело всё у меня в глазах. Я вся как есть потерялась. И в ум не положу, быть-то мне как. А недотыка исподтиха знай стегает своё (батюшка всё не выходил). – За тобой, – долбит долотом в саму душу, – папанька дал – воробушек больша в клюве снес?. А ничего… Не внапрасну ж к недобру был вихорь с пылью навстречь нашему поезду… Знашь, как встарь в нашенской, в воронежской, сторонушке муж жане говаривал? Я царь, а ты моя тварь! Вона какие роля пораздаст нам нонеча венец! Подо мной ноженьки лучинками так и хрустнули. Слова сказать не скажу, ровно мне Бог и языка никогда не давал. Отпустила беда язык, я и пужани дурным голосом: – Ах ты гробовоз!.. Да венчайся ты вон с им! – тычу в обомлелого попика, что спешил к нам. – А я не тва-арь! Содрала я с себя фату и только швырь её прасольщику на пролысину да вдобавки та-ак толканула – шмякнулся он батюшке к ногам. Батюшка раскинуть руки раскинул, а поймать-таки не словчил. Видит мамушка такой мармелад – плохо с ней. Отец поддержал её. Но, завидев, что наладилась я продираться сквозь толпу, как нож в масле, к белому к свету в выходе, ударился за мной, спокинул родительницу на наших соседей. Уже на паперти заарканилза волосы и ну волочить назад. A из себя отец здоровила. Одно слово, мужик-угол. Там силищи что! – Не дури, дур-ри-ца! Не ду-ри-и!.. Рванулась я что силы Бог дал – остался отцу в кулаке хороший пук моих волос. 3 Все люди свои, да всяк себя любит. Дома, раздеваясь, подрала я с себя всё венчальное не на мелкие ли мелкости да и шасть на чердак почти в чём мать на свет пустила. Кинула на доски старое своё полинялое платьишко, легла к щёлке в потолке, смотрю, что за страхи сейчас пойдут. А у самой кромешный ад на душе. Примчался первым, держа обувку в руках, как и я, отец. Громадина, он по-паровозному яростно сопел. Всё лицо, шею покрывали гроздья пота. Прямо с порога отец взял в угол, к воде. Поднял перед собой полное ведро, припал пить через край. Вследки объявился тут белей белого прасольщик. – Бо-оже мо-о-ой… – застонал плюгаш, когда увидал посерёдке комнаты взгорок тряпья. – Ой и лютое семя!.. Ну не хошь – ну и не хошь! А на что ж наряд губить дорогой?! Отец поставил ведро назад на лавку, рядом с кружкой, крякнул в сочувствии и извинительности, косясь на ту возвышенку: – Дурь из моей крови пересосала… – Оправдательность тожа… Тут голова в ставку ?дет! Вот чего, папанюшка… Жаних, как это обычаем ведётся, бер? своей любе к венцу три вешши. Я не три – все тридцать три ухватил! Не постоял за тышшами! Вырядил усю в шелка! А что я, извиняюсь, вижу? Какое благодарствие? Такие разбросы в капитальстве я не потерплю… Ну, хорошо, ты напрочь несогласная – драть-то на кой?! Я этому добру не дал бы пропасти пропадом, в хозяйстве сгодилось ба, пошло б в службу всё… Доведется ж мне жаниться когда-никогда ай нет? Я б тогда, старая ты кочерга горелая, приглядывал ба бабу по ейной статности, всё чтоба в подгонку за милую душу! А то большого ума дала! Подрала… Бандитствие какое… А беду эту ты сплёл. Всё лисил на все четыре ветра кто? Кто рассыпался мелким бисером: стерпится – слюбится, слюбится – полю-юбится? Кто? Ну кто, голь ты перекаткина? А? Крутских поддел лаковым носком тряпичное крошево. В жалости усмехнулся: – Мда-с… И стерпелось, и слюбилось… – Помолчал. – А ловко таки споймал ты мене на золоту удочку! – Ка-а-ак это? – А так! Кончай мне спектаклю чертоломить. Думаешь, я не знаю, не ведаю? Да под тобой, старая ты вожжа, я землю на аршин наскрозь вижу! – Крутских хлопнул себя по тощей коленке, притопнул: – Враки, мил тестюшка, что портють воздух раки – то балуються ры-ба-ки-и! Ясно? На такое беспутствие, – Крутских снова пнул комок из венчального обмундирования моего, – ты её сам и подбил! – Виталь Сергейч! Спомилуйте! – в растерянности отшатнулся отец. – Дожидайсе!.. Всякая вот вошь так и норовить содрать с тебе… Думал, на венчальном ералашном игрище разжив?шься, набь?шь мошну? Чёрта кудрявого! Да ты мне через судействие всё моё на эту вот на ладонушку, – Крутских в невозможной ярости долбил указательным пальцем в узкую, могилкой, ладонь, выставленную у отцова лица, – всё как есть и возв?рнешь! Всё! До волоска!.. До ниточки!.. До сориночки!.. Я приставила к щёлке дулю. Отец тяжело тянул носом. В виноватости всё ниже опускал голову. – У мене, – разорялся Крутских, – кулак не дурак. Как счас дам в ухо, – он вроде того даже примерился на замашку, – так и зазвенить! Отец несмело перенёс тело с ноги на ногу. Глухо сказал: – Вы, Виталь Сергейч… языком-то играйте… А руками в рассуждение… не входите, милостиво прошу… Не погубите, Виталь Сергеич… Помилуйте, Виталь Сергеич… – и повалился сморкуну в ноги. – Так-то оно ловчее, сподручнее будет, – потеплел голос у прасольщика. Он поощрительно постучал ногтем по отцову плечу. У меня всё так и оборвалось. Сраму-то что! Тереть коленки перед этим плюгавиком… Коленки что – душу в грязи перед кем валять? Я хочу крикнуть отцу: «Встань!» – голоса своего дозваться нету моченьки. Рот разевать разеваю, а голос нейдёт. Но отец и сам понял, что лишку дал. В тот самый миг, когда Крутских тыкнул ему пальцем в плечо, у отца дрогнули желваки. Отец поднял на михрютку долгий пристальный взгляд, будто припоминал что, и медленно наладился подыматься, не сымая решительного взора с прасолова лица. – А Виталь вы наш Сергейч, а на что ж это сваливать всё на один загорбок? – Отвага, твёрдость напитали голос отца. – Мне един нонешний денёк год на кости накинул – и я ж кругом виноватый… Оно, конешно, по чужим ранам да чужим салом мазать не убыточно. А вы всё ж раскиньте умком-то… Я ль стараньем дела не замешивал? Я ль родителевой власти тут не положил? – Отец зверовато чиркнул вглядом по яркому комку моего подвенечного дранья на полу и протянул прасольщику клубок моих волос, что даве выдрал на паперти. Крутских отшагнул, свёл руки за спину. Из-подо лба поглядывает с пугливым любопытством на мои космы. Отец не убирал протянутую руку с космами, ломил своё: – Я ль беду нашу плёл? А? Вот теперь скажите по чести-совести… – Мда-а… Хорошо с берегу на гребцов смотреть, – мирно, как-то уступчиво, что ли, отвечал Крутских. – А тут сам в гребцах. И ума не дашь-то… В досаде отец запустил мои лохмы под лавку с водой. Крутских мягко, в снисхождении посмотрел на отца. Без старого, матёрого зла в голосе пожаловался: – Насмешку какую ить надоти ей исделать? А?… Ну, обязательно надоти? На всю жизнюку пятно… Ить теперича куда ни понеси меня ноги, всякий зубоскалина-шмаровоз бухне в спину, что каменюкой в воду, с полным издевательством: «Во пошёл, во!.. Эт вот этого чуть было козырь-девка не обвенчала с батюшкой!» – Ну-у, так и всякий… Умный смолчит, а дурак ну раз скажет, ну два, а на третий и дураку наскучит про одно и то же чесать язык. А там жизня под другого под кого фокус поядрёней подкатит и про нонешнее про наше выронят как есть всё из памяти. – Жди, так и выронят, – засомневался Крутских. – В обязательности выронят! В жизни, Виталь Сергеич, как на долгой ниве, не такое случалось. А одначе быльё брало. Отец посмотрел прасольщику в глаза, угодливо усмехнулся: – Ничего, Виталь Сергеич. Дальше земелюшки ещё никто не упадал… Вы плотно к сердцу не кладите нонешнюю египетскую казнь. Я подо что клин бью… А чего бы нам ещё разок да не попробовать с Марьянкой, с этой пресной шлеёй?… Может, всё у неё от случая?… Ну-у, муха там какая под хвост попала… Да мало ль с чего шашнадцатигодовая тёлка вскинется на дыбошки? Много ещё в девке блох… С бусырью… С сырцой… И куда только её черти загнали? – Отец оглядел комнату, послал взгляд в сад за окном. – Вот бы нараз найти её да всем втрёх и переговоры переговорить… Крутских защитительно, крестовкой, сложил руки на груди. – Никаковских разговоров-переговоров! Никаковских! Анафема ешь мои расходы! Я себе вот что говорю: «Ешь, Виталь Сергейч, солно, пей горько: помр?шь – не сгни?шь и будешь лежать, как анафема». А обжаниться, ежли прижм? ещё на ком, так вспомню нонешнюю срамотишшу и ни ногой к бабьему к молодому духу! Крутских обежал и ощупал полохливыми глазками стены, будто я могла сквозь них войти, и живой ногой вышел из хаты. 4 Прямо страху в глаза и страх смигнёт. Подшагнул отец к окну и мрачным взором провожал Крутских. В стреху я видела, как прасольщик шёл-бежал прочь без оглядины. Крутских вовсе пропал с глаз. А отец всё стоял столбом, сцепил руки на груди. Может, так и простоял бы с вечность у окна, не зацепись краешком глаза за вожжи в плетне. Минуту какую с дивом смотрел на вожжи, будто звал из памяти что. Шлёпнул себя по лбу ладонищей. – Тo-то, Михайло, девка коники выкидывает – вожжи у тебя шибко новёхоньки, раскидай тя в раны! А вот и вожжам настал работный час! Под тяжёлыми руками оконные створки пошли в стороны. Отец прыгнул в сад. – Ну теперь, невестушка, посчитаемся – твердил малым угарным голосом и наматывал вожжи на ведёрный кулак. – Пригладим в аккурат всё, что ты там глупо связала. Свирепое отчаяние повело к риге, от риги к амбару, от амбара хлеву, от хлева к курятнику. Распахнул он курий домину – бегом одурелыми гляделками по жердинам. С досады саданул кулачиной в кулачину. И на насесте нету Марьянки! – Мать! – во весь рот кричит мамушке. Мамушка возверталась из церкви, только вот притворила за собой калитку. – Мать! Там околь двора не видала где нашу шутоломиху? – Окромя сраму околь нас нонь никто не ходит… Сказала мамушка это, ойкнула и закрыла лицо руками. Пришатнулась к плетню. Сильный плач заколыхал тяжёлое тело. Не стерпела я, не удержала слезу… Реву, а сама кулаки в рот, чтоб голос мой не сказал отцу, где я. Из-под стрехи вижу: подбёг сам к мамушке, взялза плечи, ведёт к дому. У порожка подставил под неё стулку. – И чего, – говорит, – убиваться его так? – Ой, Миш, ну-у… – Мамушка залилась ещё горше того. Сверкнул отец шалыми глазищами. – Ну вой, вой! Я ль запрет кладу? Вой! Всё какой никакой наваришко. Баба плачет – меньше ссыт! Как-то разом мамушка срезала силы в голосе. Потишала. – Э-эх, – укорно качает головой. – Какой ты, Миш, был на язык бандит, так такой и закаржавел. Только тут мамушка разжала глаза от слёз – разглядела, что за штука бугрилась у отца на руке. – Это чего будет? – шлёт вопрос. А сама не без страха пальцем на вожжи кажет. – Свадебное подношение прынцессе твоей! – И-и! Чего, старый горшок, удумал. У нас в роду никто ребятёнков и пальцем не трагивал! – А я вот возьму и пальцем трону, и вожжой так нагладю глянец – запомнит до снега в волосьях! А то мы с ей, понимашь, панькались. А она, цаца, эвона каки шишки стругая! Вбежав в избу, отец вышвырнул на крыльцо подвенечную одёжку, к чему заступница моя мамушка не показала даже и любопытства. – Вишь, как маленька собачка лая. От большой слышит! Всё твоя школка! – Где моя, там и твоя. – Да-а… Шишки свои делить со мной на ровнях тебя не учи. Что матке, что дочке пальца в рот не занашивай. По локоток отхватят! С родителева хлеба такую дочунюшку спроста не скинешь долой. – Оно, Михайло, не грех какой год и обождать… – А чего манежить? Ну чего? Тя когда ссадили на мой кусок? – Так то меня. – Ну и она не медалька на шее. Не долго думала, да скоро спровадила какого… – Вот именно какого. Про него и слово путное не живёт, – уже твёрже как-то сказала мамушка. – А что при капиталах… Оно и через золото слезы льются! _– Ты-то что коготки выпускаешь? Видал, с кашей нас не съешь! А я так скажу… Муженёк хоть с кулачок всего, да за мужниной за головой всё затишок… Не спущу ей этот выбрык. Вожжи в ниточку исхожу! Я себе и сейчас не скажу, как это насмелилась я откинуть люк. Спустилась в сенцы. Подошла к открытому окну. – Ну видала ты эту лихостную небожительку? – опешил от нежданного моего появления отец и спрашивает мамушку: – Ну какую ты кару ей дашь? Га? – Отец… Да… Ну… – тише воды, невсклад, что твоя борозда бороздит, еле спихнула я с языка крайние слова. – Отец… Я не знала, как и говорить, но говорить надо было. Я повторила: – Отец… И прислушалась к своему голосу. Кажется, силы, решимости в голосе набавилось. – Отец, я сама себе… кару подобрала… Хотите – верните его… Я пойду… Только не бранитесь… Что ж вы стоите? – Она ещё указы будет мне указывать! – без давешней свирепости громыхнул отец, с чего я взяла, что со своим стыдным венчаньем подался он на попятный дворок и что одно пустое самолюбие велит ему вздорным шумом прикрывать отход. – Надо – беги да ворочай сама того увечного копеешника. А мне с им не вступать в закон! 5 И крута гора, да забывчива, и лиха беда, да избывчива. Года ещё с четыре была я одна, как верста в поле. Правда, парни не на каждом ли углу распускали передо мной перья. Только давала я всякому скорый отлуп: никого мне и на дух не надо. Какой ни подойди – во всяком мерещился прасольщик и всё тут, хоть ты что… Времечко отмягчило душеньку мою. Подросли и мои деньки красные. Вот скажи кто загодя, что поведусь я с Валеркой Соколовым, – я б тому голову оторвала и в глаза бросила б… Полюбить можно стороннего кого, рядили у нас в Острянке меж собой девки, а кто ж любит соседа? Ну какой интерес? Всё ж про человека знаешь с той самой поры, как знаешь и себя… Валера был ровня мне годами. Росли мы друг у дружки на видах. И что в особенность, до последней поры я и голоса его толком не знала: Валера всегда молчал, как кол в плетне. Что ни вечер Валера засылал поверх плетня к нам на подворье голодные глаза свои. Ждал-выжидал меня. Отец был как-то в добром духе, завидел его и со словами ко мне: – Смотри, явление первое: те же и Валерьян с балалайкой, – и засмеялся, картинно тронул стрелку вислого уса. – Только каким вот будет явление второе? – Поживёте – увидите… – Эт что ж он ищет-то у нас? – Зашедшее солнушко. – А ты куда сбираешься? – Тож искать зашедшее солнце. – Ой, девка, смотри-и, как ба я вам все двадцать четыре света не показал в одном окне… Не бывало ещё такого, что и коза сыта, и сено цело. Сама знаешь, не люблю я в кулак шептать. Если что, мигом протру ему глаза. Я с этим молчуном жив не расстанусь! – Напугал коня овсом! Да мы с тобой и подавно не сбираемся расставаться. – Ты на что намёк клад?шь? Иль налаживаешься за него? – А какая станет ходить впросто так? – Ну-у, решай сама. Я теперя в твоем деле – сторона. – Не думай. Всё будет в лад. И комар носа не подденет. Вся-то я – птицы ком, лечу к Валере. А мамушка не в час и останови. – Где ж ты, девонька, со стыдом со своим разминулась?! Что ж ты так нес?шься к милости к своей – на вожжах не удержишь!? Иль у тя голова клочьями набита, что так в открытую льнешь к нему, как шелкова ленточка к стене? Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/anatoliy-sanzharovskiy/zhenih-i-nevesta/?lfrom=390579938) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
КУПИТЬ И СКАЧАТЬ ЗА: 24.95 руб.