Сетевая библиотекаСетевая библиотека
Роковая Маруся Владимир Качан «Роковой Марусей» горжусь так, словно сам ее написал!» – сказал об этой книге Леонид Филатов. И его восхищение вполне оправданно. Пожалуй, никто так остроумно и тонко не писал о закономерностях в развитии страсти, о приемах ее разжигания и удержания, как это сделал Владимир Качан. Перед нами разворачивается история жизни театральной актрисы по имени Маруся. Свой талант, молодость, обаяние она расходовала на разыгрывание любовных мелодрам. И если в ТЮЗе она никогда не слыла примой, то в «Театре Марусиной драмы имени Дюма-отца» ей не было равных! Владимир Качан Роковая Маруся Великому и ничтожному племени – артистам посвящается Слеза Слеза Маши Кодомцевой обычно стекала медленно-медленно по совершенно неподвижному лицу. По левой щеке. Но вначале ее большие, красивые, серо-голубые глаза слегка влажнели, придавая взгляду драматический блеск, затем наполнялись слезами, затем переполнялись, чудом удерживая влагу в границах длинных черных ресниц, траурной рамкой обрамляющих всю картину, и, наконец, одна, казалось бы, непрошеная слеза медленно выкатывалась из одного, чаще всего левого глаза, и так же медленно и красиво стекала вниз по щеке. При этом – никакого дрожания губ, голос не прерывается, а наоборот, очень ровный, низкий, мягкий; руки покойно и благородно висят, и только слеза, влажный хрусталь, красиво расположенный на левой щеке, прозрачно намекает, что все не так просто, что там, в глубине, – драма и что тебе это все равно не понять, но это уже позже, вместе с чуть заметной (но все-таки заметной!) горькой усмешкой. Я называл ее Маруся. Для того, вероятно, чтобы хоть как-то сбалансировать с нормальной земной жизнью все это ее роковое, загадочное и поэтическое. Пожалуй, я был ее единственным знакомым, кто относился к ней не совсем серьезно, у кого ее стиль обольщения вызывал улыбку. Сначала она сердилась, что ее так быстро и безжалостно поняли, а потом сделала меня своим тайным союзником: мол, мы с тобой, и только мы двое, про все знаем, но молчим. Это случалось, когда мы встречались в какой-нибудь компании и я видел, как безнадежно попадался, в который раз, молодой, красивый и, казалось бы, неглупый человек. Общий любимец, в центре внимания, чувствующий, что он всем нравится, и весь растворяющийся в этом, весь такой летящий, он вдруг натыкался на Машин взгляд, горячий и слегка грустный. Он все так же продолжал шутить и нравиться, все еще воображая себя в свободном полете, а этот полет уже превращался в свободное падение. Полет был прерван быстрым, навскидку, выстрелом Машиных глаз, и он уже не так смеялся, не так шутил, не так попадал и спотыкался, уже ум его был смущен, а воображение задето, он уже погиб, только пока об этом не знал, а знали только мы двое, Маша и я, и на мой вопрошающе-насмешливый взгляд она взглядом же будто просила меня: «Не выдавай меня, ну, пожалуйста. Знаешь – ну и не смейся, ну и молчи, посиди тихо, потом посмеемся вместе». И я ждал, становясь невольным сообщником Маши и не разрывая тонкую паутину ее нового романа, в которой уже билась очередная блестящая и красивая муха. В этом месте кто-то из вас может подумать, что моя героиня – тривиальная блядь в тривиальной богемной среде. И ошибется! Не спешите с выводами, мой далекий читающий друг, не спешите. Все не так просто. Вы, к примеру, не знаете, что у Маши был туберкулез. Если вы моралист, то для вас это ничего не оправдывает, но я льщу себя надеждой: что кое-что объясняет. Обострение этой болезни, как и у всех хроников, происходит весной и осенью и сопровождается, как говорят медики, особенной чувственностью. Вот и для Маши весна и осень были характерны особыми всплесками чувственности, а значит, и новым романом. Писатели часто делают туберкулез спутником роковых женщин, вспомним хотя бы Александра Дюма-сына и его «Даму с камелиями». Но куда было этой даме – Мари Дюплесси – до ее тезки – Маруси! Мари Дюплесси казалась простой опереточной куклой по сравнению с Машей: Машин талант придумать, построить и разыграть любовную мелодраму не имел себе равных. Ведь еще у Маши был театр, где она служила артисткой. И ей не очень везло в театре, больших ролей она там не играла, и потому весь свой творческий потенциал Маша расходовала на жизнь, уж там-то она была и драматургом, и исполнительницей главной роли, и, разумеется, режиссером, а значит, партнера на главную мужскую роль назначала она сама. Как правило, это было открытие молодого таланта, только что пришедшего в их театр по окончании института. Красивый или не очень красивый, но обязательно интересный молодой человек переступал порог театра, готовый на любые подвиги на сцене и в жизни. Он входил в эту жизнь, чтобы побеждать и покорять – и публику, и женщин этого театра, и женщин других, и всех вообще, – и вот тут-то его и поджидала Маша, готовая быть побежденной и покоренной, но… лишь только вначале, с тем чтобы через некоторое время измучить, превратить его в жидкую манную кашу, а затем размазать эту манную кашу на зеркальце своей косметички и смыть ее слезами финальной сцены. Но иногда на молодые таланты был совсем неурожайный год: или совсем никого не брали в театр, или брали уж такую серость, что растрачивать на нее Марусин талант – это было все равно, что открывать лазером консервные банки, и тогда Маша чахла, увядала, ей было неинтересно жить, она становилась злой и начинала выглядеть гораздо хуже, чем в другие времена, когда любовь освящала и освещала ее пустые и скучные будни. Видите ли, женщина расцветает под лучами любви и чахнет от отсутствия оных. Эта свежая мысль, это тонкое наблюдение принадлежит не мне, я лишь хочу подчеркнуть, что и Маша тут не была исключением, более того, «безлюбье» действовало на нее еще сильнее и разрушительнее, чем на других женщин, обладающих меньшим темпераментом. В такие дни хвостик ее черных волос, перетянутый у основания резинкой (она иногда носила такую прическу, чтобы не особенно возиться с волосами, а в такие дни и вовсе не было смысла возиться), напоминал пальму после пожара, выглядел обуглившимся, редким и поникшим. Нехищные партнеры для роковой Маруси Почти весь последний год был вот таким, скверным, без романа, без радости и без интереса. Почему «почти»? Ну, потому что был все-таки в середине прошлого сезона небольшой романчик, так… роман-газета, короткий и не очень интересный, – уж больно легко все у Маши получилось: за какой-то паршивый месяц юноша был обломан и выброшен в архив. Недолго она его любила, минут пятнадцать, как раз столько, сколько он сопротивлялся и не хотел, интуитивно чувствуя беду. Эта интуиция свойственна пугливым лесным млекопитающим, они все время настороже. Но в том-то и прелесть охоты! А в данном случае – Машиной охоты. Ну как, скажите, отказаться от пьянящего счастья вцепиться в горло какому-нибудь молодому оленю, лани или косуле, причем без риска сломать собственную шею. Но не убить, а лишь слегка придушить, приручить и гладить, гладить… пока не надоест. Итак, Маша предпочитала нехищных партнеров, грациозных и беззащитных, и тот, последний, был чудный мальчик с глазами испуганной лани, чем-то напоминающий артиста Коренева из фильма «Человек-амфибия». Того тоже хотелось приручить и гладить нескольким поколениям советских женщин, пролившим немало слез над историей нашей «Русалочки». Машин избранник тогда очень удачно снялся в кино у известного режиссера, в главной роли, и резко набирал популярность. Он был тогда нарасхват и в кино, и в театрах. Крайне любопытно было Маше, насколько же она может тормознуть его карьеру, чем можно ради нее пожертвовать, насколько далеко в этом пойти. Это был своеобразный тест на то, сколько она стоит. Выяснилось – много. Этот мальчик совсем был не готов к тому, чтобы быть Машиным тестом: он начал пить, пропускать репетиции, срывать спектакли, его чуть было совсем не выгнали из театра и наказали тем, что перевели на исправительный срок в мебельщики-реквизиторы. То есть он должен был и играть свои спектакли, и таскать декорации. Поскольку он кутил и заливал горе литрами водки, а кутежи в его представлении всегда связывались с цыганами, то он и познакомился с несколькими оседлыми цыганами из театра «Ромэн» и некоторое время жил у них в общежитии, воображая себя пропащим Федей Протасовым. Как же все-таки сильно питают воображение молодого русского артиста образы Настасьи Филипповны или Феди Протасова: и там, и там есть удалое и роковое, и оно влечет к себе неудержимо. Эти пьянки до беспамятства и обрушившаяся карьера с удовлетворением наблюдались нашей Марусей, хотя и не без некоторых уколов совести. Для нее это был конец охоты. В горячке охотничьего азарта она гнала к краю пропасти эту самую лань, которая наконец оступилась на крутизне и полетела в пропасть. Полными слез глазами провожала Маруся этот полет. Но жертва, слава богу, не разбилась. Попив и погуляв до русского ужаса, до «синдрома разграбленной церкви», он в один прекрасный день почувствовал, что не может в себя больше влить ни рюмки водки. Цыганский наркоз тоже стал проходить. Последним толчком к ревизии своих ценностей был поход со своими цыганами в ресторан-поплавок к цыганам приезжим, которые в этом поплавке выступали. Из уважения к дорогим гостям и родственникам (они все в третьем-четвертом колене оказывались родственниками) и к русскому артисту, которого они видели в кино, они начали свою программу следующим образом: вышел на площадку их ведущий, весь в серебряной чешуе нашитых блесток, сверкнув золотым зубом в сторону почетных гостей, он хитро и многообещающе улыбнулся и начал: «Цыгане шумною толпой (тут он повесил тонкую паузу и победно продолжил) отныне больше не кочуют! Они сегодня над рекой в домах построенных ночуют!» Гром оваций! И уже непосредственно русскому киноартисту добавил: «Да простит нас Пушкин!» За Пушкина тот извинения принял, но притопленная до этого в водке самоирония в нем проснулась. Он стал выздоравливать. К тому же, что называется, у самого дна пропасти его подхватила и спасла милая простая девушка, переводчица с английского (а никакая не артистка!), его давняя поклонница, в которой не было решительно ничего рокового и которая была поэтому полной противоположностью Маше. Именно она и не позволила мальчику стать «живым трупом» Федей Протасовым, обеспечив ему тихую и вполне земную терапию, в которой он так нуждался. Мальчик выжил. Но не сразу и с большими потерями. Все кончилось для него хорошо. Так что не огорчайся, дорогой читатель, или – не радуйся, кому – что… трупов здесь не будет, хотя каждый получит свое и, уверяю вас, не по выдумке автора, а по судьбе. И моя Маруся – не такой уж упырь и монстр, каким могла вам показаться, нет, окажется, что она всю жизнь платила по счетам. Сполна. Так что не будем спешить с выводами, мой далекий эмоциональный друг, поплывем дальше по тихой пока реке этого рассказа. Охотничьи тропы ведут к Коке Итак, мы оставили Машу в период «безлюбья», стоящую, так сказать, посреди эмоционального пустыря, вроде бы не обещающего никакого любовного творчества. И тут кто-то подсказал или она сама вспомнила, что есть, есть в театре интересный молодой человек, который еще три года тому назад поступил в труппу, и не то чтобы она не заметила его, заметила, да еще как! – но тогда сердце было занято кем-то другим, роман с кем-то выходил на финишную прямую, и она отложила его на потом, сказав себе: «Ну, это подождет, никуда не уйдет». И это «потом» все никак не наступало, все как-то руки не доходили, но в глубине сознания этот молодой человек жил и ждал своего часа. И этот час пришел. Разящая энергия Машиных чар обрушилась на Коку внезапно и страшно, как вылетевший из-за угла автомобиль. Кока – так звали его друзья и знакомые, а вообще-то, он был Костя, Костя Корнеев, и мы попытаемся описать его с точки зрения Маши, с позиции, о которой вы уже знаете. Для этого нам нужно на время вернуться к лесной фауне, точнее, к нехищным парнокопытным. Итак, Костя был интересный юноша с кроткими и влажными оленьими глазами и с такой же, как у оленя, свободной и гордо выпрямленной шеей, еще не знакомой с губительным арканом любви и страсти. (А? Каково? Я сам себе удивился. Не хуже, чем у Дюма-отца. Помните: «Миледи метнула на мушкетера страшный взгляд своих прекрасных глаз. Ее рука метнулась к бурно вздымающейся от гнева груди, которая едва вмещалась под корсажем» и т. д. Да-да, именно так, меньшим пафосом в Машиной истории хотя бы иногда не обойтись. Именно – метнула взгляд, а не вульгарно – посмотрела. И рука именно метнулась к корсажу, не поползла же – в самом деле! И потом, признаюсь вам, Дюма-отец – моя слабость.) Но вернемся к оленям. Да, это был типичный объект Машиного охотничьего промысла, но от себя добавим, что Маша проворонила в этом оленьем образе вполне хищную пластику пантеры, а кротость его оленьих глаз могла ввести в заблуждение только идиотку или слишком уверенную в себе женщину, каковой, вероятно, Маша и была. Этот оригинальный симбиоз хищного и травоядного делал Костю чрезвычайно привлекательным предметом женского внимания. После театрального института он жил беспечно и беспечально. Работа и жизнь были легкими и веселыми, как карнавал. Эти чудесные, праздничные, быстрые годы, кроме всего прочего, дали Коке тот самый опыт общения с женщинами, от которого он даже пресытился и немного устал. Он в последнее время освоил желанный почти для всех молодых людей, но очень трудно воспроизводимый печоринский стиль. В его глазах словно навечно застыло выражение сильнейшей, тошнотворной, постоянно грызущей изнутри скуки, – скуки, не утоляемой ничем. Он возбуждал невероятный интерес красивых, знающих себе цену женщин, которые азартно стремились эту скуку остановить, сломать. Каждая думала: «Это другие потерпели здесь поражение, а уж я-то справлюсь», – и каждая на этом попадалась. Вот такой бывалый и непростой паренек попался Марусе на ее любовной тропе. Вы понимаете, конечно, что если встречаются два таких специалиста, то это – лава на лаву, кошмарное противодействие двух биополей, кровавый бой самолюбий и характеров или (прибегнем к спорту) смертельные объятия двух борцов вольного стиля, когда каждый стремится перевести другого в партер, а ложи бенуара и галерка рукоплещут стоя. Так оно и было, ибо за этим поединком, за этим романом года жадно следил весь театр – и переживал, и обсуждал, и рукоплескал. Ватрушкина квартира, или Нелирическое отступление о жилище нашего героя и некоторых его обитателях Все началось с того, что Маша вымыла пол в его комнате. Нет, конечно, и до этого были и взгляды, и полуулыбки, и многообещающее кокетство – весь этот местный Версаль был, но первая глава этого романа была написана именно тогда, когда Маша вымыла пол. Она сделала первый ход, и, согласитесь, это было нестандартное начало, не какое-нибудь всем известное е2 – е4. Кока был иногородним, общежития театр ему пока не дал, и он снимал крохотную комнату возле кухни в коммунальной квартире, в которой тремя комнатами владела Любанька, белотелая, рыхловатая женщина в очках, очень добрая и своя в доску, носившая среди друзей слегка обидную для нее кличку – Ватрушка. Одну из своих трех комнат она Коке и сдавала. А квартира эта была в самом центре, на улице Грановского, по соседству был даже дом, где жил маршал Буденный. Это было очень удобно не только для Коки, чей театр был совсем неподалеку, но и для подгулявших друзей, которые считали, что лучшего места для продолжения веселья им не найти. Выходили они, допустим, из какого-нибудь ресторана в центре столицы, чувствовали потребность продолжить, и кто-нибудь обязательно предлагал: «А пойдем к Ватрушке», и вся компания, сколько бы их там ни было – трое или десять, – совершала набег на Ватрушкину квартиру. Там всегда принимали, всегда были рады, тем более что нежданные гости никогда не приходили с пустыми руками. Так что хорошо, что Кокина комната была несколько в стороне от эпицентра веселья, и Кока, если душа его требовала уединения (а это все-таки редко, но бывало), мог всегда там спрятаться. Эту комнату и весь интерьер необходимо описать, чтобы вы поняли, что именно предстояло мыть молодой, красивой даме из респектабельной семьи. Ну, естественно, что такое обилие радостных встреч, такой перманентный праздник, такое ликование «по-черному» не прибавляло стерильности этому помещению. В кухне – прилегающей к Кокиной комнате территории – часто лежали горы немытой посуды, а весь пол представлял собой большую плевательницу и пепельницу. Эта кухня озадачивала даже тараканов, которые выползали туда обычно по ночам для приема пищи, а в последнее время не стеснялись и дня. Хотя Ватрушка и старалась изо всех сил поддерживать тут минимальный порядок, но сил этих явно не хватало, поскольку соседи были явно не помощники. Один сосед все время сидел в ЛТП (лечебно-трудовом профилактории) и раз в год возвращался домой. С неделю он держался, а потом начинал гулять. Первые пару дней он еще сохранял приличия и пил, запершись у себя в комнате, из которой лишь изредка, по ночам, доносилось матерное бормотание. А потом… Временами он не мог попасть в свою комнату, не справлялся с ключом и спал на пороге, строго на спине и вытянув руки по швам. Это выглядело особенно дико, когда он непонятно для чего надевал рубашку с галстуком. Так и лежал на пороге своей комнаты в коридоре по стойке «смирно» и в галстуке. Потом к нему начинали приходить бомжи, по двое, по трое, они составляли ему компанию, иногда ночевали у него, и тогда в квартире устанавливался изысканный аромат городской свалки. Недели через три, в последней стадии, в белой горячке он гонялся по всей квартире за повизгивающей Любанькой с пустыми руками, в которых не было ничего, что могло бы логически обосновать его угрозу, и голосом, страшным и тоскливым, как паровозный гудок, кричал одно только слово: «Зарублю-у-у!» Потом он получал в морду от бывшего Любиного мужа, о котором речь позднее, а на следующее утро, по наводке другого соседа, милиционера, отправлялся обратно в ЛТП еще на один срок. Милиционер же был тоже не дурак выпить, но делал это интимно, вдвоем с женой и обязательно под музыку. Любимцем у них был Раймонд Паулс. Иногда за стеной у них разгорался скандал и достигал апогея, когда он ее бил под музыку Раймонда Паулса, которую в это время включал погромче. Странно, но эта фаза всегда совпадала с песней «Барабан» в исполнении украинского певца Гнатюка. Наутро милицейская жена Лена входила на кухню, показывая с застенчивой гордостью всем желающим огромный синяк под глазом. Умиротворенное счастье тихо сияло на ее лице: ну как же – бьет, значит, любит. И не дай бог было кому-нибудь принять этот процесс за что-нибудь другое, попытаться, скажем, вступиться за Лену ночью – что вы! Вы становились для этой пары первым врагом, они обижались и надолго переставали здороваться и тем более разговаривать. С одной стороны – клиент ЛТП с бомжами, с другой – милиционер, который терпел это несколько недель, очевидно, давая элтэпэшнику шанс исправиться и пить цивилизованно, под музыку, – как все это уживалось в одной квартире?.. Не иначе как единство противоположностей… Но еще более странной была сама комната нашего героя и ее, так сказать, дизайнер, бывший Любанькин муж – Феликс Криворучко. Комната имела площадь 9 квадратных метров и была сплошь увешана и уставлена чучелами животных и птиц, а также высушенными рыбами, морскими звездами и окаменевшими крабами. Везде, где можно было хоть что-нибудь положить, лежали звезды и рыбы; везде, где можно было повесить или поставить, висели и стояли всякие зайцы, утки, тетерева, лосиные рога и прочее. В самом углу у двери стоял даже небольшой кабан, чей пятачок однажды кем-то из пьяных гостей был принят за розетку, в которую тот битый час пытался включить магнитофон и громко ругался, что он не работает. Все это некогда бегавшее, плывшее, хрюкавшее и летавшее убил, привез и превратил в чучела именно Феликс, который был заядлым охотником и таксидермистом. Этот зоологический пантеон он устроил именно в комнате Коки еще давно, до развода с Любанькой, но после его ухода все так и осталось, потому что если бы Люба все это выбросила, она бы нанесла Феликсу смертельное оскорбление. Тени убиенной живности роились по стенам и потолкам и стонали по ночам от неотмщенной ненависти к этому киллеру-краеведу, изготовителю их чучел. К тому же, надо сказать, Феликс достиг в своем искусстве почти совершенства: чучела были как живые, глазки у них блестели, шерсть у кабана стояла дыбом, временами Коке казалось даже, что они двигаются, и весь этот именно животный ужас стал неотъемлемой частью его быта и психики. Коке пришлось к нему привыкнуть, так как денег за снимаемое жилье с него почти не брали, а Любанька его еще и кормила бесплатно. Феликс носил несправедливую по отношению к нему как охотнику и таксидермисту фамилию Криворучко. Несправедливую потому, что когда у него не тряслись руки (Феликс, как и все обитатели этой квартиры, имел склонность к хроническому алкоголизму), то он стрелял очень метко и удачно, стараясь не испортить будущее чучело. В нем и во время выстрела жил художник, так что фамилия Криворучко была просто насмешкой судьбы. Несмотря на давний развод, Феликс часто заходил. Он не мог отказать себе в удовольствии делать Любаньке подарки в виде очередных чучел. На Новый год, или в ее день рождения, или просто так, без повода, Феликс приносил свое новое творение и вручал его горделиво и со скромным достоинством. Ни цветов, ни духов, ни конфет, никаких этих глупостей, только новое чучело. Всякий раз Любе надо было делать вид, что она безумно рада подарку, и со слабой улыбкой на лице, из последних сил выражая восхищение мастерством таксидермиста, она брезгливо брала в руки очередную сову или белку и с радостной ненавистью восклицала: «Смотрите, совсем как живая!» Феликс расцветал. Он не мог без охоты. Когда не было охоты, он пил и тосковал по ней. Однажды, когда тоска эта достигла предела, Феликс пришел в Кокину комнату с духовым ружьем, загадочно подмигнул Коке, приложил палец к губам и сказал: «Тс-с-с!» Затем он открыл окно, взгромоздился на подоконник с ружьем, вынул из кармана кусок булки и стал прикармливать голубей, благо это был первый этаж и окно выходило в дворовый тупичок. Плотоядная улыбка нарисовалась на его счастливой физиономии, он крошил хлеб и тихо повторял: «Ща-а-с-с, ща-а-с-с». Кока с растущим отвращением наблюдал, как голуби от помойки перелетели под окно и стали жадно клевать. Феликс нежно потер щекой ружейный приклад и припал к нему, как к щеке любимой после долгой разлуки… Потом на кухне Феликс ощипывал трофеи и все приговаривал: «Вот и дичь. Ди-ичь! Ща поужинаем». И правда, через час он ужинал своей «дичью» и, с аппетитом вгрызаясь в голубиную плоть, сказал Коке: «Брезгуешь, дурачок». В тот вечер Кока твердо решил уехать при первой же возможности. Но пока жил. Терпел, привыкал, презирал, брезговал, но все равно жил по упомянутой уже мною причине материальной зависимости, да и Любино отношение к нему играло свою роль. Демоническая Кокина красота и Ватрушку достала. Глаза ее часто мутнели от чувств, когда она смотрела на Коку. Ее нежность искала выхода и умела себя выразить только в завтраках и ужинах. Их Кока принимал без благодарности, с небрежностью принца, которого просто обязаны любить. Ватрушкину нежность он заметил давно, но ему было удобно принимать ее за материнскую. Нестандартное начало И вот в один из чудных дней бабьего лета в эту квартиру позвонила Маша. Она твердо знала, что Коки сейчас нет, что он на репетиции в театре, а репетиция кончится не раньше, чем через два часа. Так же хорошо она знала, что у Коки сегодня день рождения, потому что прошлый день рождения обсуждался и отмечался так, будто это было, по крайней мере, 825-летие Москвы. В девятиметровой комнате разместились двадцать пять человек, ровно столько, сколько исполнилось Коке в тот год. Как разместились – непонятно, но в театре рассказывали, что более веселого дня рождения не видели. Не всегда, но часто бывает, что, где тесно, там и весело. Так что Маша эту дату тогда узнала и на всякий случай запомнила. Этот «всякий случай» случился сегодня, впрочем, я уверен, что случайным не бывает ничего, но это отдельный разговор. Если я сейчас остановлюсь на этом, то это затормозит сюжет, а он и так постоянно останавливается из-за моего вздорного желания поделиться с вами всякими моими мыслями. Допускаю, что кого-то из вас это даже раздражает: что это, мол, он все треплется, а где же, мол, действие? Но я все равно буду делиться мыслями, поэтому, кто не согласен – немедленно закройте эту книжку и больше не читайте, деньги за нее я вам верну, позвоните мне. Ну а те, кто остался, а вас не так мало: раз, два… – ну, неважно… пошли дальше, я обещаю вам, что будет веселее. А еще Маша успела узнать, какие у Коки любимые цветы, и поэтому стояла перед дверью с пышным, тяжелым и влажным букетом белых хризантем. Дверь отворилась. Дверь отворилась, и Любанька, оценив ситуацию и решив, что это кто-то из поклонниц, сказала: – А Кости нет дома. Хотите, я цветы передам? – Нет, нет, лучше я сама, – сказала Маша. – Я из театра… из месткома, – почему-то добавила она. – А-а-а, из театра, – ревниво оглядывая посетительницу, сказала Любаня, – так он сейчас в театре и есть, что же вы там-то ему цветочки не дали? – Я знаю, что в театре, но понимаете, – Маша чуть улыбнулась заговорщически, – мы хотели сделать ему сюрприз. Можно я оставлю цветы, подарок и записку в его комнате? – Маше к тому же ужасно хотелось посмотреть, где Кока живет. – Пожалуйста, – нехотя уступила Любаня, – идемте, я покажу его комнату. Машу провели по длинному коридору, а потом через кухню в Кокину комнату. Она переступила порог и едва не выскочила обратно от испуга, наткнувшись сразу на чучело кабана, стоявшее справа от входа. Потом оглядела всю комнату и сказала: «Ой!» «Еще бы не «ой», – усмехнулась Люба и пошла за трехлитровой банкой для цветов. Спустя минуту цветы были поставлены, и Люба выжидательно встала у двери, скрестив руки на груди, как хозяйка квартиры да и положения. Повисла неудобная тишина. – А можно… Вы мне позволите… Я тут вымою пол и немного уберу. Пусть будет настоящий сюрприз, – понесло Машу. Ничего такого она делать не собиралась, но это была настоящая импровизация, спутница всякого таланта. – Вы мне дадите тряпку и ведро? – Да я, вообще-то, и сама собиралась, – сказала Любаня, – но уж если вы так хотите… И Маша получила тряпку и ведро. Мрачноватый чучелиный склеп был через час превращен в чистенькую и нарядную комнату. В мытье полов на кухне и в комнате Люба не участвовала, но в остальном помогала. В центре застеленного чистой скатертью стола стояла банка с белыми хризантемами, рядом – коробочка с зажигалкой «Ронсон». В глубине букета пряталась записка, содержание которой Маша придумала еще дома. Тихо улыбаясь, Маша оглядела в последний раз свою работу и вышла. Люба была на кухне и резала салат к предстоящему празднику. – Я пойду, спасибо, – сказала Маша. – Да не за что, – резонно ответила Любаня и усмехнулась. – Это вам спасибо. Идемте, я провожу. Дошли до дверей. – А что сказать, кто приходил-то, если спросит? – Ой, ничего, ради бога, не говорите, – сказала Маша, – сюрприз. – Сюрприз так сюрприз, – согласилась Люба и закрыла дверь за этой, как она решила про себя, тронутой барышней. Через час пришел виновник торжества с первыми гостями. Он поцеловал Любаню, получил от нее в подарок блок «Мальборо» и прошел в свою комнату. Он остановился на пороге и точно так же, как и Маша час назад, сказал: «Ой!» Он увидел и хризантемы, и чистую скатерть, и еще влажный пол в комнате, потом подошел к столу и открыл коробочку с подарком, о котором давно мечтал, но он был ему не по средствам. Ватрушка стояла сзади. Он обернулся и растроганно обнял ее. – Спасибо, Люб… – Так это не я, – благородно отвергла Любаня эту признательность. – А кто же? – удивился Кока. – Да приходила тут с час назад одна, – Люба поискала слово, – леди… В золоте вся и бриллиантах. Сказала, из театра, из месткома, хочет, мол, сюрприз сделать. Кольца все с рук поснимала и все побрякушки с шеи; на кухне положила, и пол тут тебе весь и вымыла. И все при этом улыбалась, будто знает чего-то, чего я не знаю. – А цветы? – спросил Кока. – И цветы ее… Банка моя. И скатерть… – В голосе Любани звучала запоздалая досада на то, что ее подарок меркнет перед сюрпризами этой мымры. – Да не злись, – засмеялся Кока. Он вынул букет из банки и погрузил все лицо в тяжелую влажность цветов. Тут нос его наткнулся на какую-то бумажку внутри. Кока вынул ее и прочел: «С днем рождения! Счастья тебе и любви… Не целую… потому что боюсь…» И подпись: «М.». – А как она выглядела? – спросил он Любаню, которая издали силилась прочитать, что в записке, но подойти ближе ей не позволяла гордость и, если угодно, честь. Однако зуд любопытства терзал большой и добрый Ватрушкин организм, и Кока это видел. Он сжалился и протянул ей листок, хохоча и предлагая тем самым разделить с ним веселье. Любу же по понятным причинам записка не рассмешила, и, отвечая на вопрос о внешности таинственной визитерши, она постаралась с максимально возможным для себя сарказмом ее описать. И тут Кока впервые подумал о Маше. Все сходилось: и внешние приметы, и бриллианты, и манера поведения, да и подпись эта – «М.». И он ощутил весьма странное для себя, неожиданное волнение. Так первая пробная стрела, пущенная роковой Марусей, оцарапала его сердце. И он позвонил… Весь следующий день Кока ждал с нею встречи в театре, но она не пришла. Он хотел по глазам, по поведению ее понять: она или не она. Но шанса ему не дали, и нетерпение его росло. Наконец он не выдержал и позвонил вечером ей домой. Все телефоны артистов были напечатаны в репертуарной книжке. Для непосвященных проясню, что репертуарная книжка – это такая маленькая, как блокнотик, книжка, напоминающая артистам: какого числа какой спектакль они играют. Каждый новый месяц каждому работнику театра такая книжка выдается, а в конце книжки – все домашние телефоны. Это очень удобно, а в нашем случае – особенно, потому что Коке не пришлось искать Машин телефон через знакомых, которые непременно стали бы задавать вопросы. Кока не знал, что будет говорить, с чего начнет и как задаст главный вопрос, но загадку «она или не она» хотелось разрешить немедленно. И нельзя сказать, что его звонка там вовсе не ждали. Разжечь любопытство и не утолить его ничем – это планировалось, поэтому для Кости Корнеева, для его самолюбия разговор получился довольно дурацким. Он уже через минуту понял, что кидаться на штурм с отвагой слепого носорога – это ошибка. – Здравствуй, это Костя говорит. – Простите, какой Костя? – Возникла тяжелая пауза, во время которой Маша забавлялась, а Кока почувствовал себя препарируемой жабой. Но надо было продолжать. – Костя Корнеев, артист театра, в котором ты работаешь. Коллега твой. – А-а-а! Костя. Здравствуйте, – пропела Маша своим чувственным контральто, сразу поставив барьер между собой и бедным Кокой тем, что обратилась к нему на «вы». – Вы мне никогда не звонили, поэтому, извините, не сразу узнала. Пришлось и Коке вернуться к обращению на «вы», отчего он и вовсе почувствовал себя неуютно. – Здравствуйте, – еще раз сказал он. Протокол общения был составлен, этикет определен, и уже надо было говорить, зачем звонит, дальше тянуть было нельзя. – У меня, знаете, был вчера, э-э-э, день рождения… – Да-а? – в меру радостно и вежливо «удивилась» Маша. – Поздравляю. Вы что, хотите его со мной отметить?.. – Нет… то есть да, конечно, но мы его вчера уже отметили. – Жаль. Если бы вы меня позвали, я бы пришла. – Ласковые обертона Машиного голоса, этот секс по телефону, обещающий клиенту исполнить его «самые дерзкие фантазии», заманивали Коку все дальше и дальше в трясину игры, кокетства и скрытого смысла. (Вот тут – стоп! Ну конечно, вы правы, мой дорогой внимательный читатель: в то время, разумеется, не было никакого «секса по телефону», эта бытовая услуга, эта победа отечественного сервиса состоялась только сейчас. Но ведь я и рассказываю вам эту историю именно сейчас, а не тогда, и внимаете вы ей тоже сейчас, верно? Так значит, мы с вами должны использовать атрибуты сегодняшнего времени, чтобы мне легче было объяснить, а вам – легче понять, что я имею в виду. А имею в виду я как раз то, что весь секс этого разговора Коки с Машей был вложен только в звук, в телефонную трубку, раскаляющуюся от уже упомянутой игры, кокетства и скрытого смысла (тогда!), а не полового акта через мембрану (теперь!). В этом и есть основное различие между сексом по телефону того времени и сегодняшним, хотя, впрочем, это касается и других, нетелефонных сексов тоже, и мы с вами еще об этом обязательно поговорим, только позже, ну а теперь… Теперь я вроде бы объяснился, и мы можем продолжать слушать, что они там друг другу по телефону говорят). – Ну, вчера мне и в голову не приходило вас позвать, а сегодня… – Не поняла, а какая разница между вчера и сегодня? Что же такое случилось, Костя, что вчера вы меня не звали на день рождения, а сегодня позвали бы? Или нет?.. Все равно не позвали бы? А? Костя? Ну что вы молчите? Ведь этот день уже отметила вся страна, а я еще нет. – Сегодня… позвал бы, – сказал Костя, постаравшись вложить в это «позвал бы» всю вековую тягу человечества к продолжению рода. – Так значит, что-то произошло между вчера и сегодня? Что же? – продолжала допытываться Маша. – Да было тут кое-что… – Костя помолчал, будто решая, говорить дальше или нет. – Ну так что же, что? Я просто сгораю от любопытства. Костя будто и не замечал ее иронии, вот тут-то, на этом месте, можно было еще остановиться, здесь была последняя возможность повернуть назад, превратить все в шутку, но… – это было не в его характере, для него это было бы слишком трусливо и скучно. Поэтому, зная, что последним вопросом его спровоцировали на последний же шаг, он этот шаг в прорубь все-таки сделал: – Вчера днем, когда я был на репетиции, ко мне домой кто-то приходил… – Ну-ну, и что же? – Оставили цветы, подарок, записку… – Костя опять помедлил. – Ну… я слушаю вас, затаив дыхание, – продолжала торопить его Маша. Кока услышал это «затаив дыхание», но было уже поздно, он решил. – Так вот, короче, я позвонил только спросить, – Кока коротко вздохнул и посмотрел вверх, как перед расстрелом, – это была не ты?.. Не вы?.. – Он уже знал, предчувствовал, каким будет ответ, но только не знал, в какой форме. Форма оказалась самой унизительной для него: это был искренний смех после того, как Маша с крайней степенью веселого изумления спросила: – Я?! А почему вы решили, что я могла к вам прийти? – Да так… Мне описали, как человек выглядел, и я почему-то решил, что это именно вы. – Костя нравился себе все меньше и меньше. – Она там еще уборку сделала и полы вымыла. – Я?! Полы?! – Тут Машин смех перешел практически в хохот. – Ну знаете, Костя, мне бы и в голову такое не пришло, – сказала она, отсмеявшись. – Ну, если бы я знала, что у вас день рождения, и если бы мы были ближе знакомы (вот тут – легкий оттенок внезапно появившейся грусти, от того ли, что мало знакомы, от другого ли – бог весть…), то я, наверное, поздравила бы вас, но, уж конечно, не так… экстравагантно. Так что, простите, не я. – Тут Машу опять разобрал смех, и Коке оставалось только ретироваться, по возможности не спиной и не бегом. – Нет, это вы меня простите, – сказал Костя, – за этот глупый звонок. Ошибся я, бывает. Хотя… (Тут он сделал грамотную паузу.) Хотя, жаль… Но больше не ошибусь. (И еще пауза.) Извините, до свидания. И Кока медленно положил трубку, надеясь, что хоть закончил достойно. Он ведь интуитивно правильно отыграл финал этого разговора, со всеми своими «жаль» и «больше не ошибусь», именно потому, что уж слишком искренне Маша хохотала. А Кока, как я уже говорил, был паренек с опытом и кое-что в любовных прологах и эпилогах понимал. Кроме того, она ведь как-то по-особенному произнесла: «Если бы мы были ближе знакомы». Словом, Костя, хоть и получил нокдаун в начале раунда, конец его провел достойно: выдержал и не упал и даже чем-то ответил. Поэтому и Маша, положив трубку, не испытала ожидаемой радости от того, что раунд за ней, а напротив, почувствовала легкую досаду на то, что она, кажется, перегнула, и оттого, что он сказал: «Больше не ошибусь». Зачем? Это не тот результат. Ей-то хотелось, чтобы он ошибался, наоборот, все чаще и чаще, а он, видите ли, – «не ошибусь». Так что и Маша почувствовала, в свою очередь, легкий укол в сердце, забывшийся, впрочем, через несколько минут. Любовный пролог был отыгран. Первый раунд закончился, противники отдыхали каждый в своем углу, без секундантов, сами себя обмахивая полотенцами. Вот тут, друзья мои, вы, конечно, можете упрекнуть меня в том, что слишком уж часто я сравниваю все происходящее со спортивными эпизодами – то вольной борьбы, то шахмат, то бокса, но я ничуть не раскаиваюсь в этом, а наоборот, предупреждаю, что будет еще и легкая атлетика, и велоспорт. Я удивляюсь, и вас зову удивиться вместе со мной, насколько все это похоже. Нет, правда, отчего это в любовной интриге почти всегда есть фаза борьбы или разведки боем, или выжидательной тактики, я уже не говорю о старте и финише. Отчего там есть атака и защита, прессинг, уклоны, отчего там, как и в спорте, нужна быстрая реакция и, с другой стороны, – умение терпеть; отчего, в конце концов, там есть победа и поражение? И, наконец, отчего это даже на свадебных машинах два переплетенных кольца? Вы следите за полетом моей мысли, да? Ну так вот, наверное, там имеются в виду кольца обручальные, но выглядят-то они как олимпийские, словно предстоит единоборство сочетающейся браком пары, словно им предстоит выяснить между собой, кто из них быстрее, выше, сильнее. Почему нельзя сразу, чтобы «тихое счастье с окнами в сад»?А потому что скучно! Ну согласитесь, господа, скучно ведь просто подойти и сказать: «Ты мне очень нравишься. А я тебе? Тоже? Давай жить вместе?!» Как, и все? Ну ску-у-учно это! Нельзя у нас сразу счастье, его нужно сперва завоевать! В борьбе! Впрочем, о чем это я? Ах да, о спорте. Прошу прощения, я опять отвлекся, но, согласитесь, я все это успел сказать вам в течение минутного перерыва между первым и вторым раундами наблюдаемого нами поединка, а сейчас гонг! Начался второй раунд. Всю следующую неделю они кружили по рингу, приглядываясь, разведывая, пробуя на прочность то защиту противника от легкого прямого левой, то скорость его реакции на обманное движение правой. О, эти мимолетные взгляды, допустим, в буфете театра, когда, будто внезапно встретившись, взгляд поспешно отводился! Ах, эти якобы простые «Здравствуйте» при якобы случайных встречах то в коридорах, то за кулисами! С виду – действительно обыкновенные «Здравствуйте», но для них – полные тайных намеков, иронии, преувеличенной вежливости или, наоборот, обидно-небрежные. О, это случайное столкновение в коридоре, когда ему предстояло смутиться и побеспокоиться: не сделал ли больно, а ей вдруг покраснеть и, поспешно отводя взгляд, сказать: «Ну что вы, что вы, совсем нет». Да и вообще – ах, вся эта чудная и чудная игра, похожая на приготовления к Новому году, когда сам Новый год значительно менее важен и интересен, чем подготовка к нему! Ведь согласитесь, сам Новый год – это «уже», а подготовка к нему – это «еще». И хотя это «еще» всегда хочется продлить, а это «уже» отодвинуть, неумолимо облетают листы календаря, золотятся и облетают листья на деревьях, и катится, катится бабье лето Маши Кодомцевой к Новому году Кости Корнеева. И всему свой черед: кончилась разведка и подготовка, пролетел в равной борьбе второй раунд, и ударил гонг, возвещающий начало третьего, а также обещающий, что к боксу мы с вами больше не вернемся. Ужин с сюрпризом В тот вечер Кока ужинал с друзьями в ресторане ВТО на улице Горького. Аббревиатура ВТО расшифровывается как Всероссийское театральное общество, теперь это СТД – Союз театральных деятелей, а улица Горького – это нынешняя Тверская, а Горький – это отличный русский писатель, некогда сгоряча написавший «Песню о Буревестнике» и опрометчиво сблизившийся с Лениным, отчего долгое время носил титул «Великого пролетарского писателя». За это он был наказан победившей демократией тем, что все его имени переименовалось обратно, а сам он стал считаться писателем плохим. Ресторан ВТО был очень популярным. Там можно было встретить многих знаменитых и выпивающих артистов. А поскольку пьющих артистов – подавляющее большинство, то можно было встретить почти всех, а все они встречались между собой после спектаклей в этом ресторане, который для них был своего рода клубом. Они там, как выразились бы сейчас, оттягивались. Но на эту тусовку (я продолжаю эту лексику) могли попасть только те, у кого было удостоверение работника театра или члена ВТО. Так что все были свои. Некоторые забегали только к стойке – буфету за стенкой, где отпускалось спиртное. Один раз несколько человек поспорили: каковы первые слова забежавшего, обращенные к буфетчице. Выяснилось, что шестеро из десяти сказали: «Значит, так…» А уж потом – имя буфетчицы и кому сколько. Это именно там родился каламбур из припева известной народной песни: «Три по сто, по сто, красавица моя». Потом в этом здании был пожар, и после реставрации театральные деятели туда не вернулись. Их не пустили. Теперь, как и всюду, там чем-то торгуют. Но пока наш Кока сидит с товарищами именно в этом ресторане. Они весело выпивают, закусывают красной гурийской капустой и ждут, когда им принесут еду – филе «по-суворовски». Тут к их столику подошел официант Боря и, наклонившись к Кокиному уху, тихо сказал: – Там у входа тебя дама спрашивает. – Дама? – переспросил Кока. – Действительно дама? – Дама, дама, – успокоил Боря и подмигнул. – Я на минутку, – сказал Кока друзьям и вышел. Возле входа в ресторан, у телефона-автомата, стояла Маша и улыбалась. – Вы? – счел нужным удивиться Кока. – Это вы меня вызвали? – Он глупо оглядел коридор, будто там был еще кто-то, кто его вызывал, а затем спрятался. – Да бросьте, – вдруг очень просто сказала Маша, – вы же знаете… Это я была у вас тогда, вы правильно догадались. А сегодня я одна дома. Муж уехал, и я хочу вас видеть, хочу, чтобы вы пришли. Вот адрес. – Маша сунула в руку остекленевшего Кости бумажку и, все так же улыбаясь, быстро вышла. А он так и стоял минут пять, только качая головой и держа перед собой бумажку, пока не услышал чей-то чужой, хриплый голос, который сказал: «Да-а-а! Ни фига себе!» Это был его собственный, Кокин голос, который он не сразу узнал. Он все стоял и все не мог решить, как к этому относиться, ехать или нет, и вдруг поймал себя на том, что он боится. Да, да, именно побаивается. Странно… чего? Боится ехать туда? Ее квартиры? Или опасается этой женщины? Что это?.. – Да что за черт! – сказал он себе еще через десять минут оцепенелого стояния и двух выкуренных сигарет. – Поеду, и все, конечно, поеду! Идиотская трусость какая-то! Она мне нравится? – Нравится! Я хочу с ней быть? – Хочу! Так какого черта!.. Тем более, что муж уехал и квартира свободна. Кока себя убедил. Он вернулся в ресторан, выпил еще рюмку водки, был рассеян, сказал друзьям, что должен их покинуть, ничего не стал объяснять, вышел, поймал такси и поехал туда, куда вела его записка, все еще зажатая в руке и пахнущая какими-то тревожными духами. Несомненное влияние М.Булгакова, не правда ли? Я мог бы написать «странными», «нервными», словом, поискать другой эпитет, но… решил оставить «тревожные духи». Их так немного, кто «оказывает влияние», заставляет себе подражать, так что – пусть влияет. Я прощаю себе эту мимолетную слабость, простите и вы, если можете. И, поскольку я уже все равно в этом влиянии признался, назовем следующую главу так: Хорошая квартира Настало время рассказать о ней, а заодно и о Машином муже; их доме и их круге; обо всем этом «высшем свете», чтобы стали понятны и бриллианты, и ее образ жизни, и некоторые особенности ее характера. Муж Маши был известным музыкантом, скрипачом. Ансамбль, в котором он играл, шесть-семь месяцев в году гастролировал за рубежом, поскольку классическая музыка там пользуется гораздо большим спросом, чем здесь, и, значит, Машин муж объездил уже почти весь мир. Впрочем, им иногда приходилось радовать своим искусством и жителей Тюмени или Брянска. Это был крупный мужчина с широким тазом, узкими плечами, а также с большими, пухлыми и всегда теплыми руками. Он всегда был очень приветлив и всегда при встрече всех целовал, даже если вчера с этим человеком виделся. А если не целовал, то неизменно протягивал вялую руку для рукопожатия, и пожимать эту руку было так же приятно, как связку подогретых сарделек. У него было белое, плоское, слегка оплывшее и всегда улыбающееся лицо с узкими щелками глаз, и поэтому он напоминал мне японскую гейшу на заслуженном отдыхе. Я никогда не был знаком ни с одной японской гейшей, но мне почему-то всегда казалось, что если Митю нарядить в цветастое кимоно, соорудить на голове прическу и дать в руки чашечку саке, то и получится типичная стареющая гейша, которой явно есть что вспомнить, но которая никогда об этом не расскажет. Митя – так его звали все, и в этом театре тоже, когда он подвозил сюда Машу на «Мерседесе». «Мерседес» в Москве тогда был редкой машиной, не у каждого был знакомый с «Мерседесом», а Митя был знакомым всех артистов этого театра. Для нищих артистов он был человеком другого мира, высших сфер, в которых были и заграница, и «Мерседесы», и валюта, и специальные магазины; его пухлую руку пожимали Ростропович и Рихтер, поэтому многие считали за честь, когда Митя, подвозя Машу, нередко вылезал из машины поздороваться и поболтать с ними: «Что-то устал. Вчера только из Аргентины. Тяжелый перелет. Застряли в Париже на сутки». (Хотя как это можно застрять в Париже?..) Для всех он был Митя, а для Маши – Митричек, так она (и только она) его звала. В глаза и за глаза – только Митричек: «Сегодня не могу, очень жалко, но не могу, сегодня Митричек улетает в Японию, мне надо пораньше быть дома». А еще они звали друг друга «лапа» и «малыш». Обращение «малыш» плохо вязалось с Митиным обликом, но им так нравилось, что уж тут поделаешь, спасибо, что не «пупсик» и не «зайка». Но когда я слышал эти «малыш» или «лапа», полные прилюдной ванильной нежности, у меня ломило зубы и вся нервная система вопила: «Не на-а-адо!» Как-то раз я был приглашен к ним в гости. Гости собрались по поводу годовщины смерти Митиного отца, тоже известного музыканта. Мне открыл Митричек и сразу поцеловал, я не успел увернуться, потому что мое внимание было поглощено дверью из тяжелого металла с серебряной отделкой. На двери была табличка из белого, опять же, металла, с фамилией, а в двери – минимум пять замков. Наверное, это все было правильно, потому что если бы какой-нибудь домушник проник в эту квартиру, он бы недаром поработал. Однако эта затея была бы обречена: при одном взгляде на эту дверь нетрудно было понять, что ее можно только взорвать, но дальше будет сигнализация. Хоть и большая у них была квартира, однако в той комнате, где гости сидели за столом, повернуться было негде. И все разом было призвано поразить воображение человека, впервые эту квартиру посетившего. Это вам была не комнатка Коки с чучелами, тут было намешано вопиющее разнообразие вкусов, эпох, интересов, но все имело одно общее: все было солидно и дорого. Тут был и старинный шкаф с хрусталем, и другой антикварный шкаф с фарфором, и третий шкаф с редчайшими книгами, которые тогда можно было купить только за границей и еще неизвестно как через эту границу провезти домой, например там стояло все, что к этому времени написал Солженицын, и это, помимо зависти, еще вызывало уважение к храбрости хозяев. На самом-то деле все просто: одним – можно, другим – нельзя. Мите было можно. Но нельзя было не отметить, как тонко гармонировали по цвету переплеты книг с обоями и друг с другом. На одной стене висела коллекция сабель, кортиков, ятаганов, мачете и другого холодного оружия; на другой стене – коллекция охотничьих ружей; в углу – скромное собрание икон. Кроме того, подсвечники, канделябры, блюда, статуэтки и картины в тяжелых золоченых рамах. Словом, интеллигентный дом, в котором живут интеллигентные люди со средствами. Портрет Митиного отца висел тут же. Все чинно сидели, разговаривали вполголоса и не забывали пока, по какому поводу тут собрались. Никого больше не ждали, но вдруг раздался дверной звонок, который у них был, собственно, не звонок, а фрагмент из оперы Бизе: вот как заиграет «Тореадор, смеле-е-ее» — значит, пора идти открывать. Это пришла (случайно, а может, и нет) их соседка Люда. Люда была артисткой балета в Театре оперетты, то есть в том театре, где балет решающей роли не играет, и у Мити были с ней свои, особые отношения. Маша об этих отношениях догадывалась или даже знала, но делала вид, что не знает ничего, поскольку каждый из супругов, как это принято на Западе, должен иметь право на отдельную личную жизнь. Так ли это принято на Западе и если да, то на каком именно, – точно не знал никто, но так они говорили, словно этот абстрактный Запад был безусловным авторитетом и в этой области. И вот этим правом на независимую личную жизнь что Митя, что Маша широко пользовались. Детей у них не было, да, может, это было и к лучшему, потому что ребенку трудновато было бы разобраться, где деланая жизнь, а где настоящая, где правда и есть ли она тут вообще у папы с мамой. Этот мир, собранный из красивых цветных кубиков, непременно должен был развалиться от первого же порыва свежего ветра, от первого же естественного, искреннего и стихийного вторжения, и он в конечном итоге все-таки развалился, но пока (а мы с вами все еще в этом времени), пока еще сохранял свое хрупкое равновесие, ей еще не надоело окончательно быть «лапой», а ему «малышом». Итак, Маша открыла дверь их фамильного бункера и встретила соседку Людочку. Сердечность и радость, проявленные Машей при этом, потеряли всяческое соответствие с днем поминовения Митиного отца: «Ой! Людочка, заходите пожалуйста. Ма-лы-ыш, малыш, посмотри, кто к нам пришел! Вы очень кстати, у нас гости, проходите, проходите, что ж вы в дверях-то… Нет, нет, заходите, прошу вас, кого вы стесняетесь? И не думайте отказываться, и слушать ничего не хочу. Мы так рады вас видеть, у нас сегодня такое печальное событие», – тут Маша провела Людочку в комнату. Митя ее поцеловал и стал представлять гостям примерно так же, как представлял им час назад недавно купленную афганскую борзую: «Посмотрите, какая красавица. Их в Москве сейчас десять штук. Полторы тысячи долларов, но не жалко. Знаете, сидишь на даче у камина, а у твоих ног большая, теплая собака. Хорошо! Носик тоненький, а ножки-то, ножки! Ну, иди, иди, иди, ладно», – и по крупу ее. Так и Людочку: «Вот, мол, красавица наша, мою собаку вы уже видели, коллекцию фарфора – тоже, иконы вы оценили, да? А вот это – мой адюльтер, тоже ничего, правда? Людонька, покажись гостям. Повернись. Ничего, да? Фирма веников, знаете ли, не вяжет. Теперь посмотри на хозяина влюбленно». Это был подтекст, выражение глаз, законная гордость. Ну а текст вполне бытовой: «Людонька, садись, пожалуйста, с Аристархом Иосифовичем. Лапа, познакомь. Аристарх, поухаживай за Людочкой». А Машин припадок радушия, диссонирующий с отмечаемой годовщиной, все продолжался: «У нас такое печальное событие, Аристарх, подвинься чуть-чуть, – годовщина смерти отца Митричека, да-да, уже год… Мы так рады… Как хорошо, что вы зашли, садитесь, Людочка, пожалуйста. Что вы будете? Малыш, передай вино, пожалуйста, нет, не это, там осталось еще «Божоле» пятьдесят третьего года, вот-вот, это, передай, пожалуйста. Аристарх, поухаживай, выпейте, Людочка, да-да, молча, не чокаясь». И оживившийся Митричек заботливо командовал: «Лапа, поставь прибор и семгу, семгу положи Людоньке, она любит» – «Сейчас, сейчас, малыш, я все сделаю, не нервничай». Изредка стреляя преданными глазками на Митричека, лукаво посматривая на Машу и не забывая кокетничать с Аристархом, Людочка принялась кушать. И вот тут я, по-английски, тихо, не прощаясь, а значит, соблюдая западный колорит этого дома, сбежал из него и больше там никогда не показывался, хоть и был зван не раз. Меня тихо проводила афганская борзая, да и с дверью повезло: была закрыта на один (!) засов изнутри. Лирическое отступление о розовом фламинго По дороге домой я думал: стало быть, Маруся живет двумя абсолютно придуманными жизнями. Как у фигуристов (вот видите, меня опять занесло в спорт, но я предупреждал!), первая – обязательная программа – это ее дом, малыш Митричек, их круг знакомых и вторая – произвольная, творцом которой она была сама, интересная, запутанная жизнь, полная романов, экстаза и слез, но тоже вся придуманная. «А есть ли настоящая?» – думал я. И если есть, какая она? И тут я вспомнил, как один знакомый на мой дежурный вопрос: «Как жизнь?» – ответил вдруг горько и зло: «Да ты посмотри вокруг, разве это жизнь?!» Конечно, если бы Маша была выдающейся артисткой и играла бы подряд лучшие роли, то ей и придумывать ничего не надо было бы, она бы всю себя тратила там. А так – разумеется, две придуманные жизни. А какой же еще жизнью вы ей прикажете жить?! Настоящей? Вот той, что за воротами?! А разве она интереснее, лучше, красивее, чище? Тут я должен принести глубокие и искренние извинения читающим поклонникам «чистого искусства» за следующий политический пассаж, первый и последний в нашей любовной истории. Хотя… Кто знает, последний ли?.. Ведь бывает: не хочешь, не хочешь и вдруг – как захочешь!.. Я напоминаю вам, что речь идет о том самом времени, которое называлось тогда периодом «развитого социализма», а позднее стало именоваться «периодом застоя». Это был мир идеалов. Про все дальние страны, которые теперь усиленно помогают нам выбраться из трясины наших идеалов, тогда говорили: «в мире чистогана». С этаким оттенком снобистской брезгливости со стороны «мира идеалов». Ну, потом с идеалами сами знаете, что произошло, и теперь мы с завистью можем смотреть на мир чистогана из мира грязных денег, денег, которые все время кто-то где-то отмывает. И, поскольку они никак не отмываются, их все время приходится менять на новые. Так что и наш «мир идеалов» был, что называется, не фонтан и сейчас не подарок. Поэтому что оставалось делать моей Марусе? Создавать свой. Да, искусственная жизнь и придуманное счастье, но если настоящего-то нет, как же ей быть? Как жалко! Как жаль этих диковинных, красивых птиц с ярким оперением, залетевших по капризу судьбы в это время, на эту землю! Бедные они, бедные, что же им делать?.. Да что, что! – А ничего! Надо жить, и все! Вы видели когда-нибудь в Московском зоопарке неправдоподобно красивую птицу с названием «Розовый фламинго»? Я пишу это название с большой буквы, потом поймете – почему. Одно слово «фламинго» чего стоит! Ветер дальних странствий надувает паруса вашего воображения; вы что-то слышали об испанском фламенко, или об испанских идальго, или о фламандских моряках; вы смутно догадываетесь, что есть в этом имени «фламинго» что-то ужасно гордое. И вот вы стоите завороженно перед клеткой с этими птицами, красными и розовыми, и судорога то ли улыбки, то ли слез кривит ваш рот. А они, птицы эти, сохраняют царственную осанку даже в том дерьме, в котором находятся. Я говорю «в дерьме», потому что предназначенный им водоем в их клетке водой назвать никак нельзя. В нем плавают перья, яблочные огрызки, окурки и хлебные крошки, вода выродилась здесь в некий субстрат, бульон, жидкий холодец из грязи, а запах оттуда наводит на мысль, что в этот водоем справляли малую нужду и причем не один раз. У вас возникает подозрение, что делал это как раз тот служитель зоопарка, который сейчас движется по клетке, вяло махая метлой, с лицом «после вчерашнего», веселым, как онкологический центр ночью. И вот именно по этой клетке с этим водоемом и этим служителем шествует фламинго. Да-да, именно шествует, а не ходит или там бегает. Она ме-е-едленно и величественно вынимает длинную тонкую ногу из дерьма, ме-е-едленно выносит ее вперед, как, вероятно, королева Англии протягивает руку для поцелуя, и затем опять же ме-е-едленно опускает ее обратно в дерьмо, но все так же – по-королевски. Да и маленькая ее головка на тонкой шее держится так гордо и прямо, будто у нее на голове корона; а в глазах нет даже презрения к тому, что вокруг, она этого просто не замечает. Не желает замечать, и все! Можно ведь, оказывается, и так! Или даже нужно… Вот об этом-то и думал я тогда, покидая тот гостеприимный западный дом, к которому мчался сейчас на такси забытый мною на время Кока; мчался, имея в голове холодное любопытство, в глазах – решимость пойти сегодня до конца, в душе – легкое предчувствие беды, а в руке записку, едва уловимо пахнущую тревожными духами. Темное счастье крови Кока без труда нашел этот дом на Фрунзенской набережной, отпустил такси, прошел через арку во внутренний двор, разыскал подъезд № 6 и постоял возле него немного, глядя на звездное небо. В этом дворе было тихо, никто никого не бил, никто ничего не распивал на детской площадке, никто не орал под окнами песни советских композиторов, только жались к стенам в ужасе от наших дорог и в тоске по родине красивые иномарки да на дальней скамейке целовалась какая-то парочка. «Вот и мне это сейчас предстоит», – спокойно, без радости подумал Кока и вошел в подъезд. Маша открыла дверь, не зажигая света в прихожей. В темноте ее глаза слабо светились, как у кошки. Кока на пороге держал в руке уже ненужную бумажку с адресом и шутил приготовленную в машине шутку: – Здравствуйте, я по брачному объявлению. Вот тут написано: «Я, такая-то, рост, вес, умею то-то и то-то, хотела бы познакомиться с симпатичным и обаятельным молодым человеком. Неравнодушна к изысканным мужским ласкам». Вы давали объявление? – Давала, – сказала Маша, закрывая за ним дверь, – сегодня давала, и вы так быстро откликнулись, спасибо. – Не за что, – сказал Кока. – А я для вас достаточно обаятельный и симпатичный? – Достаточно… Они продолжали стоять в полутемной передней и смотрели друг на друга. – Да, вполне достаточно, – повторила Маша, почти прошептала, глядя на него в упор и чуть-чуть прикрыв глаза. Стихийная и темная волна нарастающего возбуждения поднялась по Кокиной крови и уже грозила затопить рассудок; его потянуло к этим блестящим глазам, как некоторых людей тянет к перилам и дальше вниз где-нибудь на балконе пятнадцатого этажа, но Кока не дал пока этой волне накрыть его с головой, отошел от перил, ухватившись за спасательный конец своей шутки: – А вот я еще хотел поинтересоваться, «изысканные мужские ласки» – это как, интересно? Ну, мужские ласки, это я еще понимаю, но вот чтобы «изысканные» – это что надо делать? Вы мне можете объяснить? Или… показать? – Сейчас попробую, – сказала Маша, не отрывая взгляда от Коки, потом вздохнула, качнула себя вперед на последние полшага, разделяющие их, и поцеловала его. Вот тут, дорогие мои друзья, я должен опять на некоторое время прерваться и сделать это подло, на самом, можно сказать, интересном месте, чтобы уделить внимание поцелую как таковому, поэтому следующая глава будет называться вот так: О некоторых аспектах современного поцелуя в свете функциональных особенностей деструктурного секса в тяжелых условиях экологического и эстетического безобразия Первое знакомство с поцелуем для большинства из нас происходило через кино или телеэкран. Именно экран давал нам первые уроки этого непременного аксессуара, этого вечного спутника любви. Прежде на экране были поцелуи, оставляющие определенный простор для фантазии. В одних случаях поцелуй был выражением нежной и тихой радости от того, что дальше по жизни предстоит идти вместе; в других – он был апофеозом любовной сцены, когда постепенное наращивание температуры страсти достигало точки кипения и увенчивалось как раз им, поцелуем, который, несмотря на страсть, все-таки держался на экране в определенных эстетических границах. Этот момент, выраженный литературными средствами, выглядел бы, как «коснулись уст уста», нежели чем, скажем, «она исступленно впилась в его губы». И это, ныне архаичное, целомудрие удовлетворяло, как ни странно, эротические претензии нескольких поколений. Больше было не надо! Эротика была не вовне, а внутри. Вероятно, еще и поэтому рынок половых стимуляторов был пуст, да, собственно говоря, его и не было вовсе. А в пушкинское время, даже смешно подумать, чуть обнаженная щиколотка какой-нибудь графини Фикельмон, поднимавшей ножку, чтобы сесть в карету после бала, – эта жалкая полоска кожи шириной в три сантиметра – могла вдохновить на стихи и на подвиги группу стоящей рядом молодежи. Мне довелось однажды посмотреть одно немое кино, в котором центральным персонажем был некий очень богатый и пресыщенный джентльмен, изнемогавший от скуки. Он жил в шикарном замке, вокруг него суетилась челядь, его одевали, кормили завтраком, потом красивые, полуобнаженные девушки танцевали перед ним нечто восточное, а у него на лице не было и тени оживления, и глаза почти закрыты, будто он видит сон, но очень скучный; потом фрак, цилиндр, длинный белый шарф, и его везли на прогулку в открытом «Роллс-Ройсе»; шарф развевался на встречном ветру, он оглядывал улицы с видом, будто его скоро стошнит, затем его возвращали обратно в замок, раздевали, укладывали на диван, опять танцевали девушки, лицо у него было все то же, и, наконец, одна из девушек (он, кажется, делал знак, что выбрал ее) подходила к его лежбищу и… начинала расшнуровывать ему ботинок. Она делала это десять минут! На экране были только женская рука и его ботинок, такой, знаете ли, черный, с белым верхом. Эта рука с длинными нервными пальцами и красивыми длинными ногтями подкрадывалась к ботинку, слегка трогала его, чуть дрожащими пальцами поглаживала шнурки, уплывала от шнурков назад, гладила этот ботинок сзади, снова возвращалась к шнуркам и робко, словно спрашивая разрешения: можно ли уже? – тянула за кончик и развязывала бантик. И все! И любой стриптиз становился по сравнению с этим никчемной завлекашкой; более сексуальной сцены я на экране не видел ни до, ни после. Она раздевала ботинок, всего лишь ботинок, и это было черт знает что! А воображение довершало остальное. Шли годы. Синематограф рос, а вместе с ним росли и мы, а вместе с нами росла и наша эротическая отвага и ширились границы запретного. И теперь, господа, какая там щиколотка, какой, к черту, ботинок! Все откровенно, все ясно, по-плотски конкретно, а со срамом практически покончено навсегда. Ну вот и хорошо, вот и славно… Только отчего-то неинтересно, господа, догадываться больше не о чем, все точки над «е» расставлены, и все слишком определенно. Поэтому теперь все наоборот стало. Теперь крутая порнуха (ее продавцы застенчиво называют «жесткой эротикой») через пятнадцать минут вызывает у психически сохранного человека либо смех, либо тоску. Обычное любопытство – что же будет дальше? – сменяет раздражение, потому что дальше не происходит ничего, все то же самое, только в разных вариациях, в разных количествах персонажей и в разные отверстия, предназначенные природой совсем для другого. Что же до поцелуя, то и он претерпел за отчетный период некоторые грустные изменения. Вот это: «Сомкнулись уста» – это оставьте, это в прошлом. Вы же не могли не заметить, что сейчас на экране двое целуются так, будто хотят друг друга сожрать, проглотить. Какие «уста», что вы! – рот, можно сказать даже – пасть, широко открывается и жадно хватает добычу – губы партнера. Озвучивается это натуральным чавканьем и хлюпаньем, что придает действию еще более плотоядный характер. Правда, в американских фильмах близость, как правило, сопровождается музыкой, очевидно, чтобы все-таки придать этому людоедству некий романтический флер. Нам намекают, что это, мол, любовь, а не какое-нибудь там спаривание богомолов, когда в конце его самка пожирает самца. А с другой стороны, может, так оно и есть, и они действительно хотят сожрать друг друга, вполне в духе доброго нового времени. Ведь что такое «овладеть»? Да и зачем владеть, когда надо любить и жалеть? Впрочем, это уже тема для другой научной работы, которую кто-то напишет вместо меня с еще большим талантом (хотя – куда уж!..) и полемическим азартом. А мы с вами возвращаемся к Маше, которая только что шагнула в полутемной передней к герою своего романа и которую мы с вами оставили в самый пикантный момент поцелуя, чтобы о нем же и поговорить. Талантливая Маша не могла пойти на поводу у этой американской моды, это было бы ниже ее достоинства: слепо следовать чьим-то правилам. Разумеется, Маша имела возможность видеть на экране не только непорочную прелесть Одри Хепберн, как все мы тогда: у них дома, чуть ли не у первых в Москве, был видеомагнитофон, так что Маша с Голливудом была накоротке. Видывала она и эти фильмы, и эту «жесткую эротику» и ничего там для себя не почерпнула. Все эти хищные, мясные поцелуи, когда непонятно, то ли это трапеза, то ли любовь, были не для нее, не в ее природе; кроме того, она интуитивно чувствовала, что любое проявление такого рода спугнет Коку, она угадывала, что этому-то герою непременно надо оставить простор для фантазии, то есть предложение не должно превышать спрос, вы понимаете?.. Поэтому Маша поцеловала его в первый раз очень талантливо, так, как она умела, а умела она, вы, наверное, догадываетесь, многое. Как именно – не расскажу, моя природная застенчивость этого не позволит, да и нельзя превращать эту часть моего рассказа в вульгарное пособие по технологии поцелуя, но коснусь только художественной части: сначала сделать вид, что поддалась внезапному порыву, шагнуть к нему и поцеловать, а потом вдруг испугаться этого порыва и попытаться отступить, но поздно, и руки слабеют, и губы становятся мягче, и – последняя попытка погибающей птицы вырваться из силков настигающей страсти, но воля слабеет и якобы теряются остатки рассудка и в конце концов, махнув на рассудок рукой, всецело отдаться процессу, но тем не менее беззащитно, целомудренно и с раскаянием за совершаемый грех – все это могла исполнить только талантливая женщина и актриса. Просто, знаете ли, не в силах была совладать с собой, что уж тут поделаешь… И потом всегда можно будет сказать, что в тот момент это было сильнее меня. Итак, поцелуй состоялся, причем в эстетическом ключе начала этого дикого века, а не конца его, нежность превалировала над страстью, и длился он долго-долго. Глаза у Маши были закрыты, а когда она приоткрывала их, чтобы посмотреть, как там Кока, то обнаруживала, что глаза у него тоже закрыты. «Это хорошо», – думала Маша и опять закрывала глаза. Поцелуй продолжался. Он длился примерно столько, сколько потребовалось вам, чтобы прочитать отступление о нем как таковом, то есть получается, что, пока они целовались, мы тоже небездарно провели время. Наконец все закончилось. Маша, как бы в трансе, чуть отодвинулась от Кокиного лица, отняла руки от его затылка, и они бессильно повисли. А Кока в эти полторы минуты понял, что предчувствие беды его не обмануло, он погиб. Ну, не то чтобы совсем погиб, еще можно было бы и побороться, но зачем? И куда только девались его хроническая скука, его холодное любопытство! Он вдруг осознал прозрачно и ясно, что так просто эта женщина из его сердца не уйдет, что она в него уже успела войти и даже расположиться там по-хозяйски и надолго и что, более того, это его вовсе не огорчает. Маша не спеша подняла на него глаза, поменявшие цвет и ставшие темными в эту главную минуту, свои томные с волокитой глаза. Нет, нет, это не оговорка, так один раз случайно высказалась известная эстрадная артистка по телевизору. Она вот так и сказала: «И тут я поднимаю свои карие, томные, с волокитой глаза», – и никто ничего не заметил, настолько это выражение оказалось естественным. «Волокита» — это новое, очень интересное выражение глаз нашей соотечественницы. Не «поволока», а именно «волокита», это и состояние души, и стиль жизни. Итак, Маша подняла свои потемневшие глаза и промолвила, будто возвращаясь из клинической смерти: «Я… я как будто вина попила», затем повернулась и быстро пошла в комнату. Кока бросился за ней. Он уже был во власти этой стихии, стихии желания, какого он не испытывал до этого никогда и ни с одной женщиной. Это было «темное счастье крови», как однажды написал кумир нашей литературной юности Эрих Мария Ремарк. Маша быстро шла через комнату, не останавливаясь и не оборачиваясь. Она знала, что с ним происходит, она решила не противиться ничему, она даже была горда собой: вот до чего довела, заставила потерять человеческий облик, пробудила в нем зверя – и поэтому быстро шла через первую комнату, где был накрыт стол для них двоих, через вторую, она стремилась быстрее достичь спальни, а там – будь что будет, для этого надо было еще пройти кабинет мужа, но там, возле рояля, Кока ее настиг. Он обхватил ее сзади и стал целовать в шею, в лицо, в губы, которые она, развернувшись, опять подставила ему; его руки, не останавливаясь ни на секунду, гладили и ласкали ее всю и всюду, казалось, успевали. – Не здесь, милый, не здесь, – шептала Маруся между поцелуями, – там, дальше… пойдем. Но Кока уже не слышал ничего, его руки становились все смелее, да Маша уже и не сопротивлялась вовсе, когда он все-таки овладел ею прямо здесь, в кабинете, стоя у рояля, в позе № 14, известной в народе под названием популярной закуски к пиву. При этом Маша опиралась руками о черный «Стэйнвейн» ее мужа и, пока сохраняла способность думать, думала, что так ей и надо, а потом – что в этом что-то есть, ну, что у рояля, а не где-нибудь еще. Она сначала тихо, а потом все громче и громче стонала, и, разумеется, Кока, с тщеславием, свойственным почти всем мужчинам, относил это на счет своих мужских достоинств. Маша почти кричала, извиваясь всем телом, от чего Кока совсем сатанел и продолжал акт с утроенной энергией, чувствуя себя самцом-победителем. Маша уже выла, мечтая только об одном: чтобы он побыстрее закончил. О, если бы только знал самодовольный Кока, что у Маши жесточайший остеохондроз и что стоя – ей никак нельзя, что каждое движение причиняет ей адскую боль и что именно поэтому она и хотела добежать до спальни! Несчастный Кока! Он думал, что Маша сгорает от страсти, а она просто стонала от боли! «Ну и хорошо», – немного погодя, думала Маша, оправляя платье, под которым ничего не было, словно она заранее знала, что так получится, хотя, наверное, не то чтобы знала, но, пожалуй, допускала такую возможность, и поэтому на всякий случай под платьем у нее не было ничего. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/vladimir-kachan/rokovaya-marusya/?lfrom=390579938) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
КУПИТЬ И СКАЧАТЬ ЗА: 79.99 руб.