Сетевая библиотекаСетевая библиотека
Стихотворения Борис Леонидович Пастернак Имя Бориса Пастернака давно перестало быть именем только поэта. Он стал совестью и творческой силой своего поколения. Творчество Б.Л.Пастернака – это постижение гармонии мира. От составителя: «…Составляя этот сборник из стихотворений Бориса Пастернака, писавшихся в разные годы, мы хотели обратить внимание читателя на единый, органический характер основного содержания его многолетнего труда (1910—1960). На его глазах менялся мир, образ которого рисовал Пастернак, но сохраняя цельность своего дарования и верность ему, он зорко следил за тем, что происходило вокруг, не обманываясь владычеством „трескучей фразы“ и лжи злободневности, всеохватно царившим в его зрелые годы. …» В сборник вошли стихотворения из следующих циклов: Из книги «Начальная пора» 1912—1914 Из книги «Поверх барьеров» 1914—1916 Из книги «Сестра моя – жизнь» Лето 1917 года Из книги «Темы и вариации» 1916—1922 Стихи разных лет 1916—1931 Из книги «Второе рождение» 1930—1932 Из книги «На ранних поездах». 1936—1944 Стихотворения Юрия Живаго 1946—1953 Из книги «Когда разгуляется» 1956—1959 Борис Пастернак Стихотворения Предисловие Составляя этот сборник из стихотворений Бориса Пастернака, писавшихся в разные годы, мы хотели обратить внимание читателя на единый, органический характер основного содержания его многолетнего труда (1910—1960). На его глазах менялся мир, образ которого рисовал Пастернак, но сохраняя цельность своего дарования и верность ему, он зорко следил за тем, что происходило вокруг, не обманываясь владычеством «трескучей фразы» и лжи злободневности, всеохватно царившим в его зрелые годы. Пастернак считал, что «одаренный человек знает, как много выигрывает жизнь при полном и правильном освещении и как проигрывает в полутьме», и в таланте видел залог чести и верности себе, то есть «детскую модель вселенной», заложенную с малых лет в сердце художника. Он писал: «Дарование учит чести и бесстрашию, потому что оно открывает, как сказочно много вносит честь в общедраматический замысел существования». Стремление к правде становится для талантливого человека личной заинтересованностью, несмотря на то, что эта позиция в жизни может обернуться трагедией, что второстепенно. Пастернак писал эти слова в 1948 году поэту Кайсыну Кулиеву, оказавшемуся в ссылке в связи с насильственным выселением балкарского народа с Кавказа. И действительно, сам Пастернак всю жизнь и все свои творческие силы посвятил сохранению той «детской модели вселенной», которую впитал в сердце в артистической атмосфере родительского дома. Помимо активного творческого отношения к искусству, живописи и музыке, которым посвятили свою жизнь его отец и мать, в общем духе семьи в первую очередь сказывалось влияние Льва Толстого и преклонение перед его нравственной высотой и художественным мастерством. Отец иллюстрировал его произведения, много рисовал его самого и членов его семьи, родители ездили в Ясную поляну. Вызванный в Астапово делать посмертную маску, отец взял с собою 20-летнего Бориса. Христианские черты учения Толстого составили незыблемую основу нравственной модели мира Бориса Пастернака. Неприятие насилия и лжи стали главной точкой его столкновения со временем, вменявшим в обязанность жестокое отношение к «врагам» и необходимость кровавой расправы с ними. В ответ на решительный отказ Пастернака подписать письмо о расстреле очередной партийной группировки первый секретарь Союза писателей орал на него: «Когда кончится это толстовское юродство?». Пастернак был абсолютно далек от политики, но занятая им позиция вступала в противоречие с общественным настроением и вызывала постоянные критические обвинения в оторванности от жизни, «комнатности» его поэзии. На протяжении всей жизни Пастернака из одной статьи в другую переходила цитата из стихотворения 1917 года в качестве очевидного доказательства чужеродности его как стороннего наблюдателя, далекого от современности: В кашне, ладонью заслонясь, Сквозь фортку крикну детворе: Какое, милые, у нас Тысячелетье на дворе? Мастерски зарисованные картины весенней природы и состояние постоянного восхищения жизнью, несмотря на все ее невзгоды и тяжести, заслоняли от взора современников рассеянные в стихах Пастернака зорко подмеченные подробности жизни и того, как отразились в ней «года мытарств и времена убийственного быта». Природа для Пастернака не столько предмет пейзажа, сколько другое наименование жизни, пример душевного здоровья, естественности и красоты, которые он переносил в искусство, приобщая к духовному миру человека. В статье 1918 года «Несколько положений» он называл действительный мир – «удачным замыслом воображенья», который «служит поэту примером в большей еще степени, нежели – натурой и моделью». В стихотворении «Художник» (1936), Пастернак, следуя традиции «Памятника» Горация – Пушкина, так характеризовал свою жизнь и поведение: Но кто ж он? На какой арене Стяжал он поздний опыт свой? С кем протекли его боренья? С самим собой. С самим собой. Как поселенье на Гольфштреме, Он создан весь земным теплом. В его залив вкатило время Все, что ушло за волнолом. Он жаждал воли и покоя. А годы шли примерно так, Как облака над мастерскою, Где горбился его верстак. Пастернак прожил плодотворную жизнь и оставил цельное свидетельство виденного и пережитого, отразившегося, в частности, в стихотворениях, которые отобраны для этого сборника из его поэтических книг разного времени. В конце жизни, после издания за границей «Доктора Живаго», к нему пришла всемирная известность, обернувшаяся на родине политической травлей и лишениями. Он был готов к этому, как к плате за то неслыханное счастье, которое выпало ему на долю – возможность высказаться полностью как художнику и завоевать любовь читателей во всем мире. После его кончины Варлам Шаламов писал о его месте в жизни современников: «Пастернак давно перестал быть для меня только поэтом. Он был совестью моего поколения, наследником Льва Толстого. Русская интеллигенция искала у него решения всех вопросов времени, гордилась его нравственной твердостью, его творческой силой. Я всегда считал, считаю и сейчас, что в жизни должны быть такие люди, живые люди, наши современники, которым мы могли бы верить, чей нравственный авторитет был бы безграничен. И это обязательно должны быть наши соседи. Тогда нам легче жить, легче сохранять веру в человека». Евгений Пастернак Из книги «Начальная пора» 1912—1914 * * * Февраль. Достать чернил и плакать! Писать о феврале навзрыд, Пока грохочущая слякоть Весною черною горит. Достать пролетку. За шесть гривен, Чрез благовест, чрез клик колес, Перенестись туда, где ливень Еще шумней чернил и слез. Где, как обугленные груши, С деревьев тысячи грачей Сорвутся в лужи и обрушат Сухую грусть на дно очей. Под ней проталины чернеют, И ветер криками изрыт, И чем случайней, тем вернее Слагаются стихи навзрыд. 1912 * * * Как бронзовой золой жаровень, Жуками сыплет сонный сад. Со мной, с моей свечою вровень Миры расцветшие висят. И, как в неслыханную веру, Я в эту ночь перехожу, Где тополь обветшало-серый Завесил лунную межу, Где пруд как явленная тайна, Где шепчет яблони прибой, Где сад висит постройкой свайной И держит небо пред собой. 1912 СОН Мне снилась осень в полусвете стекол, Друзья и ты в их шутовской гурьбе, И, как с небес добывший крови сокол, Спускалось сердце на руку к тебе. Но время шло, и старилось, и глохло, И, па?волокой рамы серебря, Заря из сада обдавала стекла Кровавыми слезами сентября. Но время шло и старилось. И рыхлый, Как лед, трещал и таял кресел шелк. Вдруг, громкая, запнулась ты и стихла, И сон, как отзвук колокола, смолк. Я пробудился. Был, как осень, темен Рассвет, и ветер, удаляясь, нес, Как за возом бегущий дождь соломин, Гряду бегущих по небу берез. 1913, 1928 ВОКЗАЛ Вокзал, несгораемый ящик Разлук моих, встреч и разлук, Испытанный друг и указчик, Начать – не исчислить заслуг. Бывало, вся жизнь моя – в шарфе, Лишь подан к посадке состав, И пышут намордники гарпий, Парами глаза нам застлав. Бывало, лишь рядом усядусь — И крышка. Приник и отник. Прощай же, пора, моя радость! Я спрыгну сейчас, проводник. Бывало, раздвинется запад В маневрах ненастий и шпал И примется хлопьями цапать, Чтоб под буфера не попал. И глохнет свисток повторенный, А издали вторит другой, И поезд метет по перронам Глухой многогорбой пургой. И вот уже сумеркам невтерпь, И вот уж, за дымом вослед, Срываются поле и ветер, — О, быть бы и мне в их числе! 1913, 1928 ВЕНЕЦИЯ Я был разбужен спозаранку Щелчком оконного стекла. Размокшей каменной баранкой В воде Венеция плыла. Все было тихо, и, однако, Во сне я слышал крик, и он Подобьем смолкнувшего знака Еще тревожил небосклон. Он вис трезубцем Скорпиона Над гладью стихших мандолин И женщиною оскорбленной, Быть может, издан был вдали. Теперь он стих и черной вилкой Торчал по черенок во мгле. Большой канал с косой ухмылкой Оглядывался, как беглец. Туда, голодные, противясь, Шли волны, шлендая с тоски, И го?ндолы[1 - В отступление от обычая восстанавливаю итальянское ударение.] рубили привязь, Точа о пристань тесаки. Вдали за лодочной стоянкой В остатках сна рождалась явь. Венеция венецианкой Бросалась с набережных вплавь. 1913, 1928 ЗИМА Прижимаюсь щекою к воронке Завитой, как улитка, зимы. «По местам, кто не хочет – к сторонке!» Шумы-шорохи, гром кутерьмы. «Значит – в „море волнуется“? В повесть, Завивающуюся жгутом, Где вступают в черед, не готовясь? Значит – в жизнь? Значит – в повесть о том, Как нечаян конец? Об уморе, Смехе, сутолоке, беготне? Значит – вправду волнуется море И стихает, не справясь о дне?» Это раковины ли гуденье? Пересуды ли комнат-тихонь? Со своей ли поссорившись тенью, Громыхает заслонкой огонь? Поднимаются вздохи отдушин И осматриваются – и в плач. Черным храпом карет перекушен, В белом облаке скачет лихач. И невыполотые заносы На оконный ползут парапет. За стаканчиками купороса Ничего не бывало и нет. 1913, 1928 ПИРЫ Пью горечь тубероз, небес осенних горечь И в них твоих измен горящую струю. Пью горечь вечеров, ночей и людных сборищ, Рыдающей строфы сырую горечь пью. Исчадья мастерских, мы трезвости не терпим. Надежному куску объявлена вражда. Тревожней ветр ночей – тех здравиц виночерпье, Которым, может быть, не сбыться никогда. Наследственность и смерть – застольцы наших трапез. И тихою зарей – верхи дерев горят — В сухарнице, как мышь, копается анапест, И Золушка, спеша, меняет свой наряд. Полы подметены, на скатерти – ни крошки, Как детский поцелуй, спокойно дышит стих, И Золушка бежит – во дни удач на дрожках А сдан последний грош – и на своих двоих. 1913, 1928 ЗИМНЯЯ НОЧЬ Не поправить дня усильями светилен. Не поднять теням крещенских покрывал. На земле зима, и дым огней бессилен Распрямить дома, полегшие вповал. Булки фонарей и пышки крыш, и черным По белу в снегу – косяк особняка: Это – барский дом, и я в нем гувернером. Я один, я спать услал ученика. Никого не ждут. Но – наглухо портьеру. Тротуар в буграх, крыльцо заметено. Память, не ершись! Срастись со мной! Уверуй И уверь меня, что я с тобой – одно. Снова ты о ней? Но я не тем взволнован. Кто открыл ей сроки, кто навел на след? Тот удар – исток всего. До остального, Милостью ее, теперь мне дела нет. Тротуар в буграх. Меж снеговых развилин Вмерзшие бутылки голых, черных льдин. Булки фонарей, и на трубе, как филин, Потонувший в перьях нелюдимый дым. 1913, 1928 Из книги «ПОВЕРХ БАРЬЕРОВ» 1914—1916 ПЕТЕРБУРГ Как в пулю сажают вторую пулю Или бьют на пари по свечке, Так этот раскат берегов и улиц Петром разряжён без осечки. О, как он велик был! Как сеткой конвульсий Покрылись железные щеки, Когда на Петровы глаза навернулись, Слезя их, заливы в осоке! И к горлу балтийские волны, как комья Тоски, подкатили; когда им Забвенье владело; когда он знакомил С империей царство, край – с краем. Нет времени у вдохновенья. Болото, Земля ли, иль море, иль лужа, — Мне здесь сновиденье явилось, и счеты Сведу с ним сейчас же и тут же. Он тучами был, как делами, завален. В ненастья натянутый парус Чертежной щетиною ста готовален Врезалася царская ярость. В дверях, над Невой, на часах, гайдуками, Века пожирая, стояли Шпалеры бессонниц в горячечном гаме Рубанков, снастей и пищалей. И знали: не будет приема. Ни мамок, Ни дядек, ни бар, ни холопей, Пока у него на чертежный подрамок Надеты таежные топи. * * * Волны толкутся. Мостки для ходьбы. Облачно. Небо над буем, залитым Мутью, мешает с толченым графитом Узких свистков паровые клубы. Пасмурный день растерял катера. Снасти крепки, как раскуренный кнастер. Дегтем и доками пахнет ненастье И огурцами – баркасов кора. С мартовской тучи летят паруса Наоткось, мокрыми хлопьями в слякоть, Тают в каналах балтийского шлака, Тлеют по черным следам колеса. Облачно. Щелкает лодочный блок. Пристани бьют в ледяные ладоши. Гулко булыжник обрушивши, лошадь Глухо въезжает на мокрый песок. * * * Чертежный рейсфедер Всадника медного От всадника – ветер Морей унаследовал. Каналы на прибыли, Нева прибывает. Он северным грифелем Наносит трамваи. Попробуйте, лягте-ка Под тучею серой, Здесь скачут на практике Поверх барьеров. И видят окраинцы: За Нарвской, на Охте, Туман продирается, Отодранный ногтем. Петр машет им шляпою, И плещет, как прапор, Пурги расцарапанный, Надорванный рапорт. Сограждане, кто это, И кем на терзанье Распущены по?ветру Полотнища зданий? Как план, как ландкарту На плотном папирусе, Он город над мартом Раскинул и выбросил. * * * Тучи, как волосы, встали дыбом Над дымной, бледной Невой. Кто ты? О, кто ты? Кто бы ты ни был, Город – вымысел твой. Улицы рвутся, как мысли, к гавани Черной рекой манифестов. Нет, и в могиле глухой и в саване Ты не нашел себе места. Волн наводненья не сдержишь сваями. Речь их, как кисти слепых повитух. Это ведь бредишь ты, невменяемый, Быстро бормочешь вслух. 1915 ЗИМНЕЕ НЕБО Цельною льдиной из дымности вынут Ставший с неделю звездный поток. Клуб конькобежцев вверху опрокинут: Чокается со звонкою ночью каток. Реже-реже-ре-же ступай, конькобежец, В беге ссекая шаг свысока. На повороте созвездьем врежется В небо Норвегии скрежет конька. Воздух окован мерзлым железом. О конькобежцы! Там – всё равно, Что, как глаза со змеиным разрезом, Ночь на земле, и как кость домино; Что языком обомлевшей легавой Месяц к скобе примерзает; что рты, Как у фальшивомонетчиков, – лавой Дух захватившего льда налиты. 1915 ДУША О вольноотпущенница, если вспомнится, О, если забудется, пленница лет. По мнению многих, душа и паломница, По-моему, – тень без особых примет. О, – в камне стиха, даже если ты канула, Утопленница, даже если – в пыли, Ты бьешься, как билась княжна Тараканова, Когда февралем залило равелин. О, внедренная! Хлопоча об амнистии, Кляня времена, как клянут сторожей, Стучатся опавшие годы, как листья, В садовую изгородь календарей. 1915 * * * Не как люди, не еженедельно, Не всегда, в столетье раза два Я молил тебя: членораздельно Повтори творящие слова. И тебе ж невыносимы смеси Откровений и людских неволь. Как же хочешь ты, чтоб я был весел, С чем бы стал ты есть земную соль? 1915 РАСКОВАННЫЙ ГОЛОС В шалящую полночью площадь, В сплошавшую белую бездну Незримому ими – «Извозчик!» Низринуть с подъезда. С подъезда Столкнуть в воспаленную полночь, И слышать сквозь темные спаи Ее поцелуев – «На помощь!» Мой голос зовет, утопая. И видеть, как в единоборстве С метелью, с лютейшей из лютен, Он – этот мой голос– на черствой Узде выплывает из мути… 1915 МЕТЕЛЬ 1 В посаде, куда ни одна нога Не ступала, лишь ворожеи да вьюги Ступала нога, в бесноватой округе, Где и то, как убитые, спят снега, — Постой, в посаде, куда ни одна Нога не ступала, лишь ворожеи Да вьюги ступала нога, до окна Дохлестнулся обрывок шальной шлеи. Ни зги не видать, а ведь этот посад Может быть в городе, в Замоскворечьи, В Замостьи, и прочая (в полночь забредший Гость от меня отшатнулся назад). Послушай, в посаде, куда ни одна Нога не ступала, одни душегубы, Твой вестник – осиновый лист, он безгубый, Безгласен, как призрак, белей полотна! Метался, стучался во все ворота, Кругом озирался, смерчом с мостовой… – Не тот это город, и полночь не та, И ты заблудился, ее вестовой! Но ты мне шепнул, вестовой, неспроста. В посаде, куда ни один двуногий… Я тоже какой-то… я сбился с дороги: – Не тот это город, и полночь не та. 2 Все в крестиках двери, как в Варфоломееву Ночь. Распоряженья пурги-заговорщицы: Заваливай окна и рамы заклеивай, Там детство рождественской елью топорщится. Бушует бульваров безлиственных заговор. Они поклялись извести человечество. На сборное место, город! За город! И вьюга дымится, как факел над нечистью. Пушинки непрошенно валятся на руки. Мне страшно в безлюдьи пороши разнузданной. Снежинки снуют, как ручные фонарики. Вы узнаны, ветки! Прохожий, ты узнан! Дыра полыньи, и мерещится в музыке Пурги: – Колиньи, мы узнали твой адрес! — Секиры и крики: – Вы узнаны, узники Уюта! – и по? двери мелом – крест-накрест. Что лагерем стали, что подняты на ноги Подонки творенья, метели – спола?горя. Под праздник отправятся к праотцам правнуки. Ночь Варфоломеева. За город, за город! 1914, 1928 УРАЛ ВПЕРВЫЕ Без родовспомогательницы, во мраке, без памяти, На ночь натыкаясь руками, Урала Твердыня орала и, падая замертво, В мученьях ослепшая, утро рожала. Гремя опрокидывались нечаянно задетые Громады и бронзы массивов каких-то. Пыхтел пассажирский. И, где-то от этого Шарахаясь, падали призраки пихты. Коптивший рассвет был снотворным. Не иначе: Он им был подсыпан – заводам и горам — Лесным печником, злоязычным Горынычем, Как опий попутчику опытным вором. Очнулись в огне. С горизонта пунцового На лыжах спускались к лесам азиатцы, Лизали подошвы и соснам подсовывали Короны и звали на царство венчаться. И сосны, повстав и храня иерархию Мохнатых монархов, вступали На устланный наста оранжевым бархатом Покров из камки и сусали. 1916 ЛЕДОХОД Еще о всходах молодых Весенний грунт мечтать не смеет. Из снега выкатив кадык, Он берегом речным чернеет. Заря, как клещ, впилась в залив, И с мясом только вырвешь вечер Из топи. Как плотолюбив Простор на севере зловещем! Он солнцем давится взаглот И тащит эту ношу по? мху. Он шлепает ее об лед И рвет, как розовую семгу. Капе?ль до половины дня, Потом, морозом землю скомкав, Гремит плавучих льдин резня И поножовщина обломков. И ни души. Один лишь хрип, Тоскливый лязг и стук ножовый, И сталкивающихся глыб Скрежещущие пережевы. 1916, 1928 * * * Я понял жизни цель и чту Ту цель, как цель, и эта цель — Признать, что мне невмоготу Мириться с тем, что есть апрель, Что дни – кузнечные мехи, И что растекся полосой От ели к ели, от ольхи К ольхе, железный и косой, И жидкий, и в снега дорог, Как уголь в пальцы кузнеца, С шипеньем впившийся поток Зари без края и конца. Что в берковец церковный зык, Что взят звонарь в весовщики, Что от капели, от слезы И от поста болят виски. 1916 ИВАКА Кокошник нахлобучила Из низок ливня – паросль. Футляр дымится тучею, В ветвях горит стеклярус. И на подушке плюшевой Сверкает в переливах Разорванное кружево Деревьев говорливых. Сережек аметистовых И шишек из сапфира Нельзя и было выставить, Из-под земли не вырыв. Чтоб горы очаровывать В лиловых мочках яра, Их вынули из нового Уральского футляра. 1916, 1928 СТРИЖИ Нет сил никаких у вечерних стрижей Сдержать голубую прохладу. Она прорвалась из горластых грудей И льется, и нет с нею сладу. И нет у вечерних стрижей ничего, Что б там, наверху, задержало Витийственный возглас их: о торжество, Смотрите, земля убежала! Как белым ключом закипая в котле, Уходит бранчливая влага, — Смотрите, смотрите – нет места земле От края небес до оврага. 1915 ЭХО Ночам соловьем обладать, Что ведром полнодонным колодцам. Не знаю я, звездная гладь Из песни ли, в песню ли льется. Но чем его песня полней, Тем полночь над песнью просторней. Тем глубже отдача корней, Когда она бьется об корни. И если березовых куп Безвозгласно великолепье, Мне кажется, бьется о сруб Та песня железною цепью, И каплет со стали тоска, И ночь растекается в слякоть, И ею следят с цветника До самых закраинных пахот. 1915 ТРИ ВАРИАНТА 1 Когда до тончайшей мелочи Весь день пред тобой на весу, Лишь знойное щелканье белочье Не молкнет в смолистом лесу. И млея, и силы накапливая, Спит строй сосновых высот. И лес шелушится и каплями Роняет струящийся пот. 2 Сады тошнит от верст затишья. Столбняк рассерженных лощин Страшней, чем ураган, и лише, Чем буря, в силах всполошить. Гроза близка. У сада пахнет Из усыхающего рта Крапивой, кровлей, тленьем, страхом. Встает в колонны рев скота. 3 На кустах растут разрывы Облетелых туч. У сада Полон рот сырой крапивы: Это запах гроз и кладов. Устает кустарник охать. В небе множатся пролеты. У босой лазури – походь Голенастых по болоту. И блестят, блестят, как губы, Не утертые рукою, Лозы ив, и листья дуба, И следы у водопоя. 1914 ИЮЛЬСКАЯ ГРОЗА Так приближается удар За сладким, из-за ширмы лени, Во всеоружьи мутных чар Довольства и оцепененья. Стоит на мертвой точке час Не оттого ль, что он намечен, Что желчь моя не разлилась, Что у меня на месте печень? Не отсыхает ли язык У лип, не липнут листья к нёбу ль В часы, как в лагере грозы Полнеба топчется поодаль? И слышно: гам ученья там, Глухой, лиловый, отдаленный. И жарко белым облакам Грудиться, строясь в батальоны. Весь лагерь мрака на виду. И, мрак глазами пожирая, В чаду стоят плетни. В чаду — Телеги, кадки и сараи. Как плат белы, забыли грызть Подсолнухи, забыли сплюнуть, Их всех поработила высь, На них дохнувшая, как юность. __________________ Гроза в воротах! на дворе! Преображаясь и дурея, Во тьме, в раскатах, в серебре, Она бежит по галерее. По лестнице. И на крыльцо. Ступень, ступень, ступень. – Повязку! У всех пяти зеркал лицо Грозы, с себя сорвавшей маску. 1915 ПОСЛЕ ДОЖДЯ За окнами давка, толпится листва, И палое небо с дорог не подобрано. Всё стихло. Но что это было сперва! Теперь разговор уж не тот и по-доброму. Сначала всё опрометью, вразноряд Ввалилось в ограду деревья развенчивать, И попранным парком из ливня – под град, Потом от сараев – к террасе бревенчатой. Теперь не надышишься крепью густой. А то, что у тополя жилы полопались, — Так воздух садовый, как соды настой, Шипучкой играет от горечи тополя. Со стекол балконных, как с бедер и спин Озябших купальщиц, – ручьями испарина. Сверкает клубники мороженый клин, И градинки стелются солью поваренной. Вот луч, покатясь с паутины, залег В крапиве, но, кажется, это ненадолго, И миг недалек, как его уголек В кустах разожжется и выдует радугу. 1915, 1928 ИМПРОВИЗАЦИЯ Я клавишей стаю кормил с руки Под хлопанье крыльев, плеск и клекот. Я вытянул руки, я встал на носки, Рукав завернулся, ночь терлась о локоть. И было темно. И это был пруд И волны. – И птиц из породы люблю вас, Казалось, скорей умертвят, чем умрут Крикливые, черные, крепкие клювы. И это был пруд. И было темно. Пылали кубышки с полуночным дегтем. И было волною обглодано дно У лодки. И грызлися птицы у локтя. И ночь полоскалась в гортанях запруд. Казалось, покамест птенец не накормлен, И самки скорей умертвят, чем умрут Рулады в крикливом, искривленном горле. 1915 МЕЛЬНИЦЫ Стучат колеса на селе. Струятся и хрустят колосья. Далёко, на другой земле Рыдает пес, обезголосев. Село в серебряном плену Горит белками хат потухших, И брешет пес, и бьет в луну Цепной, кудлатой колотушкой. Мигают вишни, спят волы, Внизу спросонок пруд маячит, И кукурузные стволы За пазухой початки прячут. А над кишеньем всех естеств, Согбенных бременем налива, Костлявой мельницы крестец, Как крепость, высится ворчливо. Плакучий Харьковский уезд, Русалочьи начесы лени, Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/boris-pasternak/stihotvoreniya/?lfrom=390579938) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 В отступление от обычая восстанавливаю итальянское ударение.