Сетевая библиотекаСетевая библиотека

Спартанки... блин...

Спартанки... блин...
Спартанки... блин... Галина Николаевна Щербакова В книге Галины Щербаковой повествуется о том, как подчас случайный взгляд, некстати оброненное слово поворачивают жизнь вспять. Удачливый врач-психотерапевт из повести "Спартанки", пытаясь разобраться в проблемах пациентки, запутывается в своих собственных и решается на последний роковой шаг... Галина ЩЕРБАКОВА СПАРТАНКИ… БЛИН… Последний взгляд в маленькое зеркальце в глубине стеллажа. Будто бы так, по ошибке притулилось оно к чуть выдвинутому из ряда Киплингу, но у Элизабет ничего не бывает просто так. Вот этот ее последний перед сеансом взгляд в стеллаж – это как у молящегося «Господи, прости», как у суевера «Тьфу! Тьфу! Тьфу!», как у Гагарина «Поехали!». Жизнь Элизабет – четкий, организованный механизм. Ничего лишнего и все по делу. – Садитесь, где вам удобно, – говорит она, красиво поводя рукой. Откуда пациенту знать, что три предлагаемых места – на диване, венском стуле и в кресле – уже тест, уже входная дверь в беседу, равно как и на секунду вытянутая для жеста рука с красивыми браслетами, дорогими кольцами и хорошо прилаженными накладными ногтями. Знак разницы. Знак этажа. Женщина в длинной, не новой – видны иголочные прихваты по шву – юбке-годе моды восьмидесятых садится на краешек венского стула. Знала бы она, как насмешливо кричит ей в мыслях Элизабет: «Да сядь полной жопой, идиотка!» Но разве подумаешь такое о известном психотерапевте? Хотя теперь даже монашки могут залупить такой мат, что мало не покажется. Но, опять же, мат – почти изыск, это не расхожее, с земли поднятое – «жопа». Элизабет улыбается красивым ртом, губы очерчены карандашом чуть темнее цвета помады. Отсюда эта соблазнительная тайность глубины рта, будто в нем много чего есть, кроме заурядных зубов и языка, как у всех. Манки! Манки! Хотя подумать – на хрена ей обольщать эту закомплексованную, сидящую на ребре сидения тетку? Какие тайны, кроме своих забубенных, серых, как войлок, неудач способна она поведать? Сколько их таких перевидала и переслушала Элизабет? – Зовите меня просто Бет, – говорит она самым располагающим из своих голосов. «Почему Бет? – думает Марина. – Разве Бет не от Бетси? Господи, да откуда я знаю. Какая мне разница? Пусть будет Бет. Хотя чем ей не имя – Елизавета? Царское имя, не каждому пойдет, но ей вполне… Ногти вон какие. Господи, соберусь я когда-нибудь к маникюрше? Теперь уже даже стыдно, все заросло в хлам». – Вам сорок лет, вы разведены и у вас проблемы по службе? – Нет, нет. Даже не близко, – тихо говорит Марина. – Во мне поселился червяк. Он лижет меня изнутри, и мне не хочется жить. – Нарисуйте мне его, – Элизабет подвигает ей листок. – Господи! – говорит Марина. – Червяк фигуральный. Это я его так назвала. Ну, нечто… Ласкающее до смерти… Не болит, не стреляет, не кусается, без рук, без ног… Но душит… – Это постоянное состояние? – Нет. Это ночь. Это когда я одна. «Как элементарен этот женский вскрик. Ей нужен мужчина, а его нет и не будет у такой техи». Она подходит к Марине и поднимает ее волосы вверх. Длинная шея с родинкой под ухом. Мочки ушей кругленькие, мягонькие, так бы и укусила. «Но, но! – говорит себе Элизабет. – Брось эти штучки неслучившейся лесбиянки!» – Марина, – говорит она. – Не буду морочить вам голову. Вам нужен любовник. Вы сохнете на корню, и вам нужен обильный полив. – Она смеется пришедшей мысли. – Вам нужен внешний червяк. Он убьет внутреннего. Извините за прямоту. Маринины карие глаза делаются почему-то серыми как цинк. – Вам не нравится моя прямота? Скажу честно, я сама от нее не в восторге. Но вы хороши с поднятыми волосами, у вас красивая шея, вы образованы… А вы конаете себя. Сами себя сживаете со свету. Марина улыбается: – Я и вправду забыла, что konac по-польски – умирать. Мне надо было вспомнить польский. «А я и не знала, что это по-польски», – думает Элизабет, радуясь возвращенной рыжеватости глаз. – Знаете, – говорит она, – скиньте это чертово годе. Придумайте себе прическу, чтоб прямо в глаз. Погордитесь шеей, пока еще есть время. Эта деликатная девушка сдается раньше всех. – Да я знаю, – говорит Марина, – но я не попадаю в ногу с этими лихими женщинами. Они всегда раньше меня всюду занимают место. – Встаньте раньше их. Наконец, попробуйте с волосами сами. Начните себя показывать. Понравьтесь себе. А потом вы себя и полюбите. Вы у себя одна. И вы себе не груз, который тащат на вялых ногах. Впереди большая жизнь, много дорог, а вы ковыляете, как на последний причал. Зачеркните в себе это польское слово, я его уже забыла. – Konac, – тихо говорит Марина. – К черту его! Собственно, все как бы уже и сказано. Но Элизабет берет деньги за честную работу, поэтому она должна поговорить еще. Ведь, в сущности, прическа – это насколько правильно настолько и примитивно. Должно быть что-то еще. – Расскажите о своем замужестве, – говорит она. – Первое сентября, мой первый учительский день. А у директора случилось пятидесятилетие. Ее завалили цветами, как могилу. Я бы, может, сама не сообразила эту мысль, но старшеклассники тихонько дудели похоронный марш и давились от смеха. Ну, меня тоже прорвало. Я захохотала, видимо, не очень тихо, а эта вылезла из могилы цветов и увидела, что я смеюсь не от радости ее рождения, а от чего-то другого. Ну, в общем, характер моей жизни в этой школе был уже предопределен. – Перешли бы в другую. Насколько я знаю, учителей у нас всегда не хватало. – Ну и что с того? Я ушла бы, за мной следом пошла бы телега. Мол, я циник, для меня нет ничего святого, и прочая идеология. Это говорилось вслух. – А почему? Было что-то еще, кроме вашего неуместного смеха в первый день? – Если человека надо схарчить, многого не требуется. – И все-таки… – Я увела мужа у химички. Марина прикрывает глаза. Как это можно рассказать? Это ведь не могила цветов. …Никита появился в школе через неделю после начала занятий. Вместе с молодой женой они получили какую-то наградную поездку в Болгарию. Они были любимцами в школе, и им даже разрешили на неделю опоздать. Вернулись загорелые, веселые. Химичка-птичка, крохотная женщина-ребенок, как бы специально созданная для торжественных переносов на руках через все пороги жизни. И чтоб подол ее платья свисал до пола. Марина именно на подол обратила внимание. Тогда уже давно никто не носил юбки-колокол, вместо мини взметалось макси, а тут такая архаика болтается вокруг крошечных, почти детских ног. Это сейчас гордятся тридцать девятым размером, а Ума Турман даже сорок вторым. Время молодости Марины было перешейком между тем и этим, а крохотные туфли химички были последним отголоском прошлого. И вот это надо представить. Стоит приехавшая из Болгарии химичка Люся в своем колоколе, эдакая мышка-норушка, а рядом новое лицо в школе Марина – в джинсовой юбке в обтяжку, блузке-марлевке, вышитой крестом, и босоножках на хорошей, удобной платформе тридцать восьмого размера. Что-то тогда и произошло с Никитой. Именно с ним. Как будто ему по жизни недовесили, а когда он это обнаружил, было уже поздно. Товар был на руках. Во всяком случае, момент выяснения именно товарного эквивалента, как говорят, имел место быть. Две рядом стоящие юные женщины где-то в тонких эмпиреях скрестили шпаги и ранили мужчину. Никита так потом рассказывал Марине: «Ну, я на тебя глянул и сразу кончил. Ей Богу! Ты вся стояла такая большая и горячая. Сдержаться сил не было». – Вам не приходило в голову, – из толщи времени она слышит голос Элизабет, – что удача в любви выше места работы? Что вы выиграли тогда, а не проиграли? – Да, да, – отвечает Марина. – Я очень себе это внушала. Но время было еще советское. Это сейчас никакой грех не грех, а тогда… За мной потянулось нехорошее. Будто я чуть ли не младенца съела. Люсю все обожали, в школе ее называли «Светик солнце». Дети на нее просто молились. Я выглядела жабой-людоедкой. Но нет! Я была молодой и сильной. Я бросила школу к чертовой матери, ушла редакторствовать в издательство. Деньги приблизительно те же. Пришлось уйти и Никите. Но его сразу перехватили в другой школе, мужчина-учитель никогда на дороге не валяется. Вам что, рассказывать все подряд? – Вовсе нет, – Элизабет чувствует в голосе Марины раздражение. – Только то, что считаете нужным… Но мне надо ведь понять причину вашего сегодняшнего состояния. Из чего оно выросло? – Из чего же, из чего же, из чего же… – криво улыбается Марина. – Из дня и ночи. Из хлеба и чая. Из слов и движений. Из да и нет. – Она усмехается. – Я думала, вы меня положите на диван, проникнете в меня вашими способами и вытащите из меня эту сволочь. – Для начала сядьте на стуле удобно. Вы стесняетесь занять больше места. Откуда этот комплекс краешка? – Она не должна была это говорить, Элизабет понимает, что неправильно в самом начале обозначить «предполагаемый диагноз». Это грубая ошибка. К комплексу краешка надо было подводить долго и осторожно. Это ее срыв. Она не смогла справиться с этим необъяснимым раздражением против этой юбки-годе, тусклых свисающих волос и бесцветья глаз. Но к ней ведь другие не ходят! Просто в остальных она ощущает покорность судьбе и готовность выслушать и бесконечно слушать врача. А эта, несмотря на краешек, все-таки непокорна, дыбится, сопротивляется. Зачем тогда пришла? Она даже от слов врача не сдвинулась на стуле, и дернулась вверх по вертикали, а не по горизонтали. Хороший, в сущности, медицинский случай. Надо с ним совладать. – Я не кладу пациентов на диван, – нежнейшим их своих голосов говорит Элизабет. – Мне не нужны ваши покорность и беззащитность. Я предпочитаю разговор глаза в глаза. Вы не красите ресницы? – Мне это не надо было никогда, – отвечает Марина. – А когда глаза, пардон, стухли, тушью это не поправишь… – Зачем вы так, – мягко говорит Элизабет. – Стухли… Ничего не стухли… Период упадка сил, депрессии так же естествен и так же нужен, как восторг и упоение жизнью. Никогда одно не бывает без другого. Постоянность радости и ясности, постоянность оптимизма – признак недалекого ума. Однолинейность. В сущности, уродство. Вы другая. Вы настоящая. Показалось или на самом деле – в глазах Марины мелькнула не то смешинка, не то скорбная ирония. Это уже прогресс. Значит… – Вы умный человек и я умный человек. Вот и пойдем друг другу навстречу. Сколько лет продолжался ваш брак? «Столько, – думает Марина, – что мне уже казалось – ничего другого и быть не может. Семь лет, на минуточку». Она прижилась тогда в издательстве. Даже когда вся полиграфия посыпалась к чертовой матери, она без труда находила себе место в новых изданиях. Более того, через какой-то период возник вариант возвращения в школу. Туда, где работал Никита. Звал он сам, будучи завучем. Она тогда вспомнила запах школы, ее пронзительное многоголосье, ее стуки и грюки… Где-то что-то сжалось, но пересилило совсем другое: нежелание работать вместе с бывшим мужем. Не к месту и не ко времени почему-то вспомнилось: Люся и Никита тоже работали в одной школе. Но разве это одно и то же? Разве она Люся? И разве этот не ее Никита – тот ее Никита? Он уже ничей. Об этом она уже давно знала. И был, был порыв – зачем врать? – опрокинуть время вспять, и чтоб все исчезло, и были они: Марина и Никита. Бойтесь случайных мыслей. Из неведомых нам пространств они являются не случайно. Они как бы что-то знают искони, исперва. Они всегда все знают еще с дремучего времени, а вот являются не всегда, и не по зову, а так – мигом, блеском, секундным трепыханьем сердца. Боже! Все не так. Мысль – это ведь в голове. Это всегда слово. Слово было – Люся. Сто лет она о ней не вспоминала. Подол-клеш, изящные ножки, вся такая птичка-синичка. Знала, что Люся очень скоро после Никиты вышла замуж, родила двойняшек, уже директор элитной школы-новостройки. Но за все время ни разу они не встречались. Хотя жили на одной линии метро. Так вот… Сразу после того разговора с Никитой («А не пойдешь к нам вспомнить свое настоящее образование?») и мгновенного возникновения мысленной Люси она встретила ее живую. В парикмахерской. Марина села в кресло, а в соседнем умащивалась женщина, вернувшаяся из глубины косметического зала. Боковым зрением Марина отметила: у клиентки ноги до пола не достают, она скосила глаза в сторону «лилипутки», но та уже восклицала: – Марина! Ты? Господи, сколько лет, сколько зим! Ну, во-первых, они никогда не были на ты. В голову бы такое не пришло в условиях тех обстоятельств. – Здравствуйте, Людмила Петровна, – буквально по слогам ответила Марина, переполняясь чувством удовлетворения: и коротышка, и невоспитанная хамка, и все такое… Но мне-то плевать, зачем она мне и зачем я ей? – Как вы там? Я слышала, ты ушла из школы. (Она слышала! Мать твою за ногу, да разве не из-за тебя меня «ушли»?) Многие поменяли профессию. А мы с твоим Никитой все пашем. (Они с моим Никитой! Ну, ты даешь, лилипутка!) Кстати, ему нужен предметник в старшие классы. «Меня заклинило, – думает Марина. – Как она может говорить «Мы с Никитой»?» Какая-то мерзкая гадюка вклинилась в душу и стала вертеть мордой. – А где работает ваш муж? – выдавливает она слова поверх гадюки. Он работник бани. Кончал финансовый. – Кресло Марины резко развернули, и теперь она смотрела на Люсю всю – от волос, освобожденных от бигуди, до джинсовой юбки, что свисала кружевной окантовкой подола, и туфелек на высокой золотистой шпильке. Марина посмотрела на себя со стороны. Ну, что ж… На ней тоже хорошая джинса. И волосы у нее погуще. Босоножки, правда, никакие, на платформе, уже хорошо стоптанной. – Я слышала, у вас двое детей, – говорит Марина. – Земля слухом полнится. Близнецы, по шесть лет. Оба мальчики. «Значит, она родила через год, как ушел от нее Никита. Не долго печалилась брошенка». Что это в ней говорит? Удовлетворение или удивление, что так легко у той получились дети? Марина ведь делала аборт от Никиты. Потеря работы, маятня по частным квартирам, да и Никита нет-нет и впадал в депрессию. После полного достатка и защищенности с Люсей – столько проблем. Чтобы не усугублять их, она пошла в больницу и освободилась от лишней заботы. И вправду, все потом наладилось. Умерла мать Никиты, осталась комната. Умерла мать Марины, осталась еще одна. Одна и одна – будет две. Две из коммуналок в центре дали двухкомнатную хрущевку на первом этаже в Зюзине. Недавно их дом снесли и дали хорошую квартиру на десятом этаже в том же дворе. Вид из окна – лучше не бывает. Отдельные комнаты смотрят на две стороны света. Метро близко. Детей нет. – Детей у нас нет, – говорит Марина. Люся уже снова развернута и смотрит в зеркало. Туда же – а куда еще? – смотрит и Марина. Для своих тридцати Люся выглядит более чем. У нее хорошая, гладкая, упругая кожа. Ей идет и короткая стрижка, и романтический сессон. Она сохранила фигуру и весит столько, сколько и в двадцать два года. У нее хорошая работа и любящий муж. Все, как говорится, тип-топ. Люся спрыгивает с кресла и, проходя мимо Марины, кладет на подзеркальник визитку. – Давайте не терять друг друга. Мало ли что… – И она проводит ручкой со свежим маникюром по простыне, в которую еще обернута Марина. – Какая очаровательная женщина, – говорит парикмахерша Марине. -А дети у нее – ангелы. Тоша и Гоша. – Как попугаи, – смеется Марина. – Антон и Георгий, – почему-то обижается за Люсю парикмахерша. Да! Она совсем забыла. Тогда тоже все за нее обижались. Разве можно после Люси кого-то еще полюбить? Возвращаясь назад во времени, Марина думает глупую мысль: а если бы от меня ушел Никита, сумела бы я тут же выйти замуж? Вопрос был не из легких. У Марины, кроме Никиты, ни до, ни после не было никого. Странное ощущение открытия. Только в очереди за черешней после парикмахерской все прошло. Вернулось позже. – Семь лет – это хороший срок и для продолжения отношений, и для их прекращения. Седьмой год – кризисный. Он вам изменил? – Элизабет говорит четко, но тихо. – Он? – с сердцем отвечает Марина. – Да господь с вами. Я во всем причина и следствие. – Не вы первая, не вы последняя. Брать на себя вину – это крест русской женщины. «Она меня встраивает в клин. Ей надо, чтобы я соответствовала болезни, которую она мне придумала». Больше всего ей хочется уйти. Зачем она послушалась советов, будто ей нужен психолог, психотерапевт? Это же дурь – думать, что чужой человек, пусть даже самый умный доктор, может, поковырявшись перстами в ее словах, тех, что она сама сказала, вынуть из нее жало. А эта даже и не очень умна. «Краешек стула» – ишь нашла определение! Как ей объяснить, что я не люблю спинку стула, потому что не люблю чувствовать упор сзади, меня это раздражает. Когда Марина была маленькая, ее забирала на лето бабушка «на хутор» в Донбасс. Отправлять ребенка «на шахты» было бы неэлегантно. В слове же «хутор» крылось для незнающих людей даже некоторое очарование. Ну там, значит, крыныця, хуторянки в хусточках, вишневый садок и прочая пейзанская прелесть. Слово «хутор» повторялось до противности упрямо, даже назойливо. Бабушкин же хутор лежал прямо под боком самого высокого в округе террикона. Бедняки лепили свои саманки, прямо притулившись к его боку. И хотя бабушкина хата стояла «далеко от террикона», но это только так говорилось – далеко, на самом деле тут же, но все-таки у речки Курдюмовки. И был у бабушки садок вишневый, и была недалеко криница, а еще «билля бабуси» (возле бабушки) всегда жили цыгане, вольно жили, табором. Они приходили – не звали, – и бабушка кричала им с порога: «Нечего подать, нечего! Идите с богом!» Вот эта фраза – «нечего подать» – как-то закрепилась в памяти. Спроси, с какой стати, – не ответить. Но в обиходе жизни и отношений она вдруг возникала и в точности определяла ситуацию. Случилось так, как случилось. Они с Никитой смотрели в окно. Он в северное, она в южное. Ну, просто так смотрели, без смысла. Ибо нет в утре воскресенья смысла вообще. На работу идти не надо, выгуливать детей не надо. В холодильнике лежит продукт, в морозилке – чекушка к обеду. И тут, можно сказать, на ровном и счастливом месте возьми и выскочи эта фраза: «Нечего подать». – Я на эти слова напоролась как на мину. Понимаете? За минуту до этого «любимый», «единственный» и вдруг – «нечего подать». – Нет, моя дорогая, что-то, значит, было до слов. Из чего-то они выросли. Из чего? Или из кого? Ну да – кого… Ей тогда дали редактуру книги самого известного специалиста по Польше. Она приготовилась к длинной скукотище, а книга втянула в себя, через неделю она уже любила Польшу как родную, через две не могла дождаться прихода автора. Он пришел через два месяца, был, естественно, в Польше, книга уже ушла в производство. Редактуру ему отсылали по почте. Он вошел с букетом странных голубоватых роз и спросил, кто из них в комнате Марина. Почему она встала из-за стола? Почему не откликнулась простым «Это я»? Он подошел близко, и их разделяли только розы, от них шел тонкий холодок голубого аромата. И все случилось. Она села не в свой троллейбус и поехала в другую сторону. Время расплылось, пространство вскрикнуло, параллелограммы домов, вздыбленные кранозавры, сырость неведомых вод толкнули и обескуражили. Ощущение себя иной во вздыбленном чужом мире. Марина щупала колени этой едущей незнакомки. Секундно возник даже ужас – потеря памяти! Я не знаю, кто я! Но откуда-то возник тонкий запах розы, он вскрикнул в ней и привел в чувство. «Дура ненормальная!» – закричала она в себе, выскакивая из троллейбуса. Она перешла на противоположную сторону улицы, собрав себя в кучку, уже сообразив, куда ее занесли черти. Но выскочившие в сердцах «черти» были перекушены тут же и намертво. Ей уже самой хотелось вернуться в состояние забвения. Всю обратную дорогу она думала о нем, конкретном, теплом, единственном – вот ведь! – мужчине. О том, как она будет с ним жить, какой у них будет дом и какие дети. Первый раз после того аборта она подумала о детях. От него! Растерялась от возникшего горя – невозможности всего этого. Но взяла себя в руки. На этом умении брать себя в руки они воссоединились – утренняя Марина и эта, запутавшаяся во времени и пространстве. Дома Никита варил пельмени. Он стоял у плиты в трусах и ждал их всплытия. Весь такой домашний, свой, родной, но одновременно уже чужой и не любимый. Откуда ты взялся, мужик в трусах? Потом они ели пельмени, отвратительные ей на вид и вкус, а Никита метал их в рот не вилкой, а столовой ложкой, со звуком втягивал в себя жижицу. – Тебе не нравится? А по-моему, колпинские лучше сибирских. Сочнее! Он поставил грязную тарелку в раковину и уходил из кухни с защипленными попой трусами. «Боже! Как я его ненавижу!» – сказала она себе, и хотя тут же в умной голове выросло опровержение, она отпихнула его за ненадобностью. Как пришла, так и уйдешь, мысль. Дальше все было как с горы, стремительно и страшно. Аркадий Сенчуков, автор книг и голубых роз, приходил в издательство так часто, что было уже почти неприлично. Цветочные изыски обескураживали, они требовали другого уровня отношений. Не пойдешь же с голубыми красавицами – уже гвоздиками – в кафе-мороженое, что рядом, в прошлой жизни – просто столовку. И никаких тебе лапаний там, никаких приближений. Дистанция букета оставалась прежней. Арсен (так она сплюснула про себя имя и фамилию, что лучше соответствовало возвышенной ненормальности их встреч, – тем более что Марина давно и сразу была готова на все), он был разведен, у него был взрослый сын-студент, который по гранту учился в Англии. Отец им гордился, но смеялся над свойством русских повторять и повторяться в ситуациях и поступках. – Каждый век мы выбрасываем десант в Европу учиться, учиться и учиться. И ничего! Мы необучаемы системам ценностей и приоритетов, которые определяют успех. Знания, конечно, сами по себе бесценны, но они у нас, как правило, мимо денег. Никто лучше русских не производит текстов, тут нам цены нет. Но ведь нужно рукопись и продать! Конечно, мы эволюционируем, но уму у нас всегда противостоит зависть. И это посильнее, чем «Фауст» Гете. Марина подпрыгивала, пытаясь соответствовать уровню эволюции и «Фаусту». Но больше всего ей хотелось, чтобы ее сжали, сдавили руками, закрыв ей дыхание вот этим говорящим ртом. – И вам показалось правильным поддаться ничем не обеспеченному порыву и оставить мужа? – А разве честно жить с человеком, который тебе физически неприятен? Это было самое страшное после тех колпинских пельменей. Я все время слышала этот звук втягиваемой жижицы и видела след жира на подбородке. Это невозможно было вынести. Но самое главное даже не это. Думаете, Никита рухнул от горя? Потерял дар речи? Думаете, его переклинило? Ничего подобного! Оказывается, как он мне сказал, «наш брак изжил себя». Понимаете, не я это сказала! Я вообще даже не очень успела что сказать, я юлила, как змея под вилами, а у него уже жила под языком формула распада. – Будем разменивать квартиру? – спросила я. Тут же осознав, как я падаю вместе с этим вопросом. – Не-а! – ответил он. – Живи и радуйся. У меня есть прикол. Если учесть, что Арсен водил меня по кругу своих непродажных мыслей о ненависти как любви и любви как ненависти, вечно снедающих Россию и Польшу, а Никита весело щелкал ремнями чемоданов, то я в этой ситуации выглядела дура дурой. У меня вдруг полезли волосы. На расческе оставался хороший клубок шерсти. Я узнала, что прикол Никиты – выпускница его школы, у них уже «все было», и они нетерпеливо ждали конца учебного года. «Случилось как с тобой, мать, – говорил он мне, – увидел и кончил». И засмеялся, довольный. Странно, да? Но меня всю скрючило. Нет, не то слово. Было ощущение полного обрушения жизни. Оказалось, ненужный Никита был остро, до боли в солнечном сплетении, нужен как стена, на которую я, не любящая опираться, могу опереться. Но стена сдвинулась с места, я осталась без опоры, покачиваясь из стороны в сторону, безопорная, одинокая и, в сущности, никому не нужная. * * * Именно тогда Арсен принес непостижимой красоты фиолетовые гладиолусы, которые она всегда терпеть не могла, это уже было как сургуч на окончательную бандероль. Но, тем не менее, она позвала его к себе попить чаю без всяких мыслей о чем-либо другом. Случилось то, что должно было случиться. Она слетала с ним так высоко, как никогда не летала раньше, эдакий отчаянный полет без посадки. И, тем не менее, они стали жить да поживать, то врозь, то вместе. Так правильно, сказал он, все должно дозреть. Цветы менялись от прихода к приходу, но так и не пришло ощущение защиты, которое ушло вместе с Никитой. Польша-Россия, сирень и каллы, флоксы и ирисы, Глинка – эпигон Шопена, Тарковский выше по киноязыку, а Вайда по мысли. Без малого четыре года. Однажды он не пришел в назначенный вторник. Не пришел и в среду. В четверг позвонил и сказал, что у него ангина с высокой температурой. – Я приду, – сказала она. – Не вздумай, детка, это инфекция. Но она пошла. Она никогда не была у него дома, но адрес знала, даже свои окна он ей показывал с улицы. – Два хорошо пыльных – это мои, – смеялся он. – Домработницу жена забрала с собой. Я позвонил ей насчет окон: «Поделись Машей». А она мне: «Еще чего! С тобой только начни делиться. Звони в фирму, сейчас это не проблема». Вот это «с тобой только начни» как-то задело, встревожило. Но ведь это может быть просто фразой из канувшего семейного быта. От Никиты тоже остались словечки. «Хлебушком надо делиться, а колбаской уже необязательно». Или это: «Умрем вместе, чтоб не было обидно?» Интересно, говорит ли он это своей юной подруге, с трудом понимающей пафосное «умрем вместе»? В общем, она пошла на ангину. Поднялась на третий этаж. Дом без лифта. На предпоследнем пролете она услышала его голос с теми обольстительно-польскими интонациями, курс которых она прошла. Она приостановилась и подняла голову, и увидела поцелуй, который никакого отношения к ангине не мог иметь по определению. Женщина легко спускалась вниз. Все в ней, от легкой кепочки со слегка сдвинутым козырьком до скрещенных шнурков-полосок на щиколотках говорило о глубоком чувственном удовлетворении, и пахла она чем-то таким прекрасно непристойным. Она тогда замерла в позе человека «пойди туда, не знаю куда». Подняться на полтора пролета и посмотреть ему в глаза? Или вернуться, чтоб забыть все, а помнить только про фиолетовые гладиолусы? Не пахнущие никогда и ничем. Но теперь они всегда будут разить ей наслаждением в кепочке и скрещенных полосках на ногах. И она пошла домой. Ничего не произошло. Он канул совсем и навсегда. Будто и не было между ними ничего, а так, сбежались петух и курица и разбежались, вздрогнув перьями. Что это было? Конечно, что там говорить, настало время легкого, необременительного для обоих партнеров секса. В сущности, это лучше, чем «умри, но не дай». Во всяком случае, честнее по отношению к себе самой. Но одновременно и гадко. Чем-то мы все-таки отличаемся от кошек и куриц, зачем-то нам нужны слова… Господи, да их же с Арсеном было навалом, чего-чего, а слов было даже больше, чем цветов. Словесный понос был неукротим. Это было эффект сладкого после соленого. Они с Никитой так давно «замолчали друг на друга»… Без ссор, без выяснений – типа «включу, выключу». «У тебя шесть уроков?» – «Еще дополнительные». – «Я приду раньше. У меня домашняя редактура». – «Пока». – «Пока». Считалось, крепкая семья. Как же было не вскочить между этими односложными словами девочке-нимфеточке? Самое место и время сбора урожая на заброшенной ниве. Одним словом. Не в Арсене дело. Он тоже просто пошустрил на рыбьем безмолвии. – Так, значит, не потеря любовника – потеря мужа оказалась для вас основным ударом? – Да нет, – отвечает Марина. – Нельзя говорить так и только так. Я бы справилась, если б сама могла разложить все по полочкам. «Сука, – думает Элизабет. – Сама не можешь, а врача надо пнуть». Марина думает: после той «ангины» она больше всего боялась звонка от Арсена. «Меня бы добила словесная вязь». Ложь-факт и ложь-слово, в общем, не одно и то же. Факт лжи можно принять, оттолкнуть, можно простить. Ложь в слове, получается, страшнее. Буквочки острее пронзают, более того, въедаются в тебя. На факт можно закрыть глаза. На сволочь-слово не закроешь. Оно пускает в тебе корни, оно – как раковая клетка, выскальзывающая целехонькой из-под ножа, чтобы, ухмыльнувшись, раздвоиться, расстроиться до полного твоего убийства. * * * Марина ни под какой пыткой не расскажет о своей попытке выйти из состояния женщины, от которой уходят как бы без сожалений. Взять Никиту. Он много раз потом заходил, подбирая оставшееся барахло. Именно барахло. Стала бы она, к примеру, возвращаться за керамической чашкой со сколом у загубья. Из-за скола он держал чашку левой рукой, чтобы избежать прикосновенья. Так пришел же за ней! Вернулся за родимой! Завернул в трусы, которые вырыл из бывшего своего ящика. В нем осталась всякая рвань, но он пришел перебирать ее руками. Потому, что у Марины уже был Арсен, не возникло ни раздражения, ни презрения. Никита был таким, каким был всегда. Нимфеточка не прибавила ему новых запахов и красок. Когда он рылся в ящике, у Марины даже возникло ощущение, что никуда он не уходил, что он тут живет, вот сейчас потянется, хрустнет костями, может, даже и пукнет. Свой в доску в своем дому. – И где растут такие гидроцефалы? – спросил он, кивая на ромашки величиной с подсолнух. – Это подарок любовника, – ответила она с вызовом ему, чашке со сколом, трусикам с вытянутой резинкой. – А! – ответил он, и ничего больше. Будто слово «любовник» давно жило в этом доме. Гидроцефалов не было, а любовник был всегда, то ли за шторой, то ли в шкафу. Где ему еще полагается быть? Приходил Никита и за письмами, которые слали родственники из Германии. Он удивлялся, что Марина не вскрывала конверты. «Это же нам!» – говорил он, и как бы не было в этом разрыва и расставания. «Нам» – значит «мы». Тогда Марина вдруг подумала, что родственность в браке выше любви и уж точно выше родственности по крови. Это она сказала Элизабет, та явно была удивлена существованию мыслей у снулой женщины. – Это естественно, – сказала она и стала говорить что-то о нитях брака, некоторые из которых не умирают, ибо… Вот на «ибо» она застряла, вспомнила свой развод, подобный побоищу, который не оставил после себя ни грана живой земли. Какие там нити! Рваные сопли пополам с блевотиной. Но со снулой у них совпадение – ее тоже спас другой мужчина. Тема «другой мужчина» – любимая в ее лечении. Иногда она даже бывает груба: нет, так найди, черт возьми! Их, бесхозных, навалом. Почему же с этой женщиной у нее не получается как обычно? Она явно не все говорит, а чувства вообще замкнула. Зачем тогда пришла? Она не так проста, хотя проста до ужаса. Хоть бы скорей ушла. Надо ей бросить чалку. – Мне кажется, что вы знаете ответ вашей задачки. Вы пришли за подтверждением его. Марина! Смените прическу. Выкиньте эту юбку. Ваш возраст – это все еще возраст любви. Уходящий к другой женщине мужчина – еще не смерть. Это повод изменить имидж. А изменив его, изменить мужчине в отместку всем. Месть – хорошее лекарство. Обольстите мужика и бросьте на дороге. Это помогает. Кажется, Марина встала слишком быстро, как-то суетливо быстро. Нет, положить конверт на краешек серванта она не забыла. Но жесты были такие мелкие, такие старушечьи. О Боже! Такими были пальцы ее умирающей тетки, мелко, мелко скребущие одеяло. Глупости! Это здоровущая баба, таких в России ломом не убьешь. Подумаешь, дура не удовлетворена сеансом. А Элизабет удовлетворена? – Если что… Приходите еще, – говорит она. – Попьем чаю из самоварчика. Сегодня у меня затор. Но условие – новая стрижка и новая юбка. Марина кивает, но дверь закрывает за собой как-то излишне плотно. Чтобы не просочиться назад? Не вернуться к ней, доктору? Неудачи у Элизабет бывают сплошь и рядом. Это нормально. Себе она может признаться: она не высший класс в своем деле. Перемена жизненных ценностей в начале девяностых многих бросила в другие профессии. Бог спас ее от челночного бизнеса, как и от безработицы. Когда на месте их районной поликлиники выстроили модерновую бензоколонку, она, живя рядом, по старым карточкам нет-нет да и принимала своих больных. Она слыла хорошим невропатологом. Но так случилось, случай за случаем, она перешла к психологии или психиатрии – поди разберись – и закрепилась как психолог-надомница, дающая консультации женщинам с проблемами. Она начиталась книжек, она сама как пациент перебывала у всех именитых, и не очень, психотерапевтов. Она искала свою фишку. Нашла. Ее женщины – сорокалетние в поисках судьбы. Читай – бабы, увы, не всегда ягодки, в процессе ловли мужика. Клиент пошел. Она сама пережила два развода. Плевать! Но! От нее, не сказав дурного слова, слинял любовник. И после этого тишь, но не благодать. Дочь тоже была в поиске, у внука зачернели усики. Обычная забубенная семья с проблемами счастья и денег на перекрестке столетий. Элизабет стояла перед плотно закрытой Мариной дверью. Ее задела именно плотность. Но все-таки она услышала уже за дверью какой-то шорох и слова Марины: «Вот черт!». Она открыла дверь. У Марины раскрылась сумка и из нее посыпалась всякая мелочь, и теперь Марина ее собирала. – О! – сказала Элизабет. – Конфуз с замком. Это всегда на голову. – И она тоже пригнулась, собирая какие-то бумажки. – Надо все выкинуть, а руки не доходят, – бормотала Марина, зло, комком пихая в сумку подобранное. – Кажется, все, – сказала она. – Извините меня ради Бога. – Господи, за что? Не хотите помыть руки? – Да нет! Спасибо! Домой еду. – Вот еще, – сказала Элизабет, нагибаясь и вытаскивая из-под половичка торчащий календарик. – Выбросьте его, – ответила Марина. – Это старый, а сумку я держу уже за замок. Такой зараза! Можете добавить: чтоб в следующий раз я к вам пришла с новой головой, в новой юбке и с новой сумкой. Элизабет смотрит на календарик у порога собственной квартиры. Этот номер сломал ей хребет так, что никакому корсету было не справиться. Но тогда на счастье – скажешь же такое! – разошлась с мужем дочь. Ее беда оказалась больше собственной. На слезах дочери сросся хребет. Откуда у этой его телефон? На том самом годе. Если бы еще можно было определить месяц. Тот был февралем. В ее квартире по-домашнему поселились какие-то его вещи. Думалось о серьезном и окончательном. Раз – и канул. Но разве можно себе представить, чтобы он клюнул на эту бабу с зашитым руками швом на стародавней юбке? Дурь! Дурь! Дурь! Все началось с ее пятидесятилетия. Она так тщательно хотела его скрыть, но куда денешься от тех, кто знал тебя с младых ногтей? В общем все получилось хорошо. Она скопила деньжат на платье с французских лекал, взбила волосы, чтоб положить на них пусть скромненькую, из чешских стразов, диадемку в компании с настоящим бриллиантом на пальце и ниточкой бабушкиного с желтизной жемчуга. Она выглядела даже на тридцать восемь. В том же ресторане на совсем другом банкете был и Аркадий. Пригласил на танго. Оно у нее получалось лучше всего. На вальс не пошла бы из-за непрочности укрепления диадемы. Но эта дура (она тогда ее благословила – дура!) все-таки свалилась, когда он в повороте слегка пригнул ее к колену, чтобы потом прижать теснее. Диадема не выдержала наклона. Свалилась. И то слава Богу, что не затоптали. Она этого не заметила, но какой-то военный, плотоядно глядя в разрез платья, протянул ей ее. «Ах, ах!» – «Это я был в танце неловок». – «Что вы, что вы…» – Он поцеловал ей руку и провел на место. – Ну, мать, ты даешь! – с откровенной завистью сказала дочь. – Как мне вас найти? – спросил танцор, чуть приостановив ее на выходе. Она дала ему визитку. Классную, между прочим. Уже с этим именем – Элизабет, психотерапевт. Ждала звонка до нервности нетерпеливо. Его не было. Когда раздался, то, в общем, уже и не надо было. Жизнь текла уж очень быстро. И почему-то зло. В душе, как на хорошем хворосте, воспылала тогда былая ненависть ко второму мужу. Такая сволочь! Мыкались, мыкались на одну ее зарплату, а тут фарт! Старый приятель оказался крупным дельцом. Слово за слово, ну, как не порадеть родному человечку? Через три месяца шикарный костюм и прикрепленная машина, через полгода – уже своя, зарубежные командировки, далее везде… И эта фраза: «Нефть требует хороших переговоров!» Девочка-секретарша осьмнадцати лет. «Понятия не имею, как с ней разговаривать. Я и слов-то таких не знаю». – «По-отечески, дорогой, по-отечески. А может, даже по-дедушкински. Внуку-то уже десять». Зря она это сказала. Машка не была его дочерью ни в биологическом, ни в каком другом смысле. Она дружила с родным отцом, часто у него бывала. Тот обожал внука Ваську, Васька обожал деда. У бабушки они бывали в гостях, но бабушкиного мужа называли официально Вадимом Петровичем. Потом, примерно через год, эта фраза в ночи: – Прости, но это выше меня. – Да что ты говоришь? Это ниже тебя, посмотри внимательней. Так по-честному, открыто у него начался крутой роман с секретаршей. Через месяц будет «свой ребенок» («свой» – это было подчеркнуто). Теперь он крупное чмо в Думе. Через раз показывают по телику. Когда случилась эта бензозаправка на месте поликлиники, она позвонила ему. – Вы, нефтяные задницы, хоть иногда думаете тем, что повыше? Или у вас у всех выше то, ниже? Он положил трубку. И это ускорило строительство бензозаправки. И все. И с концами. Через второй брак первый смотрелся идиллически. Даже неловкий секс казался ей теперь трогательным и нежным. А уж как они склонялись над колыбелью Машки, как замирали от каждого ее пузыря, как умилялись младенческим глупостям. Образцовая советская молодая семья, учитель и врач. Их даже вместе выбрали на какую-то важную конференцию – ну да, шестидесятилетие революции. Разошлись они тоже почти по идее. Какой-то идиот предложил молодому отцу и мужу перспективную школу и должность директора где-то на БАМе. Элизабет, ну, тогда просто Лиза, москвичка в надцатом поколении, аж взвизгнула от одной гипотетической возможности обсуждать эту тему. Муж, провинциал из заплеванного впоследствии в анекдотах Урюпинска, как раз видел в поездке перспективу. – Кто мне здесь даст целую школу? Я тут вечно буду в мальчиках. Слово, два, поезжай к чертовой матери… Поначалу они переписывались. Письма его просто сочились тоской по Машке. Это оставляло надежду. Хотя… Тогда она вовсю стала вкушать радость свободной от мужа жены. Конечно, он не вернулся ни через год, ни через два. О его школе что-то там писали – хорошее, естественно. Разводились письменно. Сейчас муж объелся груш профессор педагогики, преподает где только можно. У него двое детей. Жена – полная рюха, как говорит Машка. Нос пятачком и коротенькие ручки. Это не мешает дочери бегать к ним часто. Все лучшее на Машке – от отца. Хотя они не виделись, ни много ни мало, пятнадцать лет. А с отчимом у Машки так и не заладилось, хотя выросла с ним. Вот почему Элизабет и не восприняла всерьез явление молоденькой секретарши у второго мужа. Во-первых, это пошлость – роман с секретаршей. Это даже сверхпошлость – поиски упоительной жизни низа с полудевочкой. Она видела, как раздражало мужа Машкино бурное взросление, плохо выстиранные трусики на батарее, прожорливость человеческого волчонка, чмокающего, чавкающего и одновременно перелистывающего страницы книги сальными пальцами. Книги оставлялись на столе, в уборной, они свешивались на бортике ванной со смятой серединой, в общем, всюду, где читались. Если разобраться, было от чего бежать. Но ведь он бежал не тогда, когда все это было и бесило его до дурных криков. Он бежал, когда Машка жила уже отдельно, приходила редко, если не сказать до обидного редко. А она взяла в голову, что отвращение его к Машке-подростку закодировало его навсегда от романов с малолетками. В общем, скверней не бывает. Вот к какой женщине подоспел тот самый танец в ресторане, а потом – не сразу – и телефонный звонок. Сошлись по-быстрому, а чего им ждать, немолодым и одиноким? Он сказал, что живет с матерью, устал от нее безумно, но оставить не может. «Извини, я хороший сын». Сейчас, крутя в руках календарик, она думает, почему он не предложил съехаться вместе, и пусть бы в отдельной комнате доживала себе старуха, в сущности, вещь самая естественная и человеческая. Но не сказала, а Аркадий никогда ни словом, ни намеком не предлагал этого. Он часто ездил в Польшу, он был, как это говорят, славист. Про Польшу он все знал назубок. Но вот живущие в ее дом вещи – свитер по имени «зимородок», осенний плащ, удобные стоптанные мокасины – все как-то укрепляло надежду, что будет хорошо, то есть лучше. Дело в том, что такая разделенная жизнь, в сущности, ей нравилась. Не было проблем с приемом клиентов на дому, не засасывала кухня. Машка к роману матери относилась иронически – «не первый и не последний» – и с предупредительной опаской: «Не вздумай прописывать!» «Да у него своя квартира», – отвечала она. «А ты в ней была, ты ее видела?» – «Зачем? Там живет его мать. С какой стати мне туда идти? Я ему не жена, и это меня вполне устраивает». – «Врешь, – как-то вяло сказала Машка. – Врешь, мать, и сама это знаешь». В том-то и дело, что тогда она этого не знала. И так все хорошо, чего Бога гневить? Он не дал ей возможности подготовиться к разрыву. Не сказал никакого упреждающего слова, не унес хотя бы для начала свитер-зимородок. Просто раз – и канул. Мобильник молчал, как покойник. По домашнему телефону старческий голос ответил: «Он в отъезде. Будет нескоро». И ни тебе обязательного или, скажем мягче, желательного вопроса – кто спрашивает и что передать. Она поняла, что «славист» – это не место работы, это просто такое слово, которое может что-то определять, а может и ничего. По нему не разыщешь человека. Мучила даже не разлука, не потеря партнера в хорошей игре, мучило оскорбленное самолюбие. Она даже ненадолго слегла, испытывая нежелание что-то делать и с кем-то разговаривать. Она взглядом гипнотизировала телефон. Пока не ворвалась с ревом Машка и не заорала, что застукала своего Петьку с бабой, стала на него орать, а он ей так спокойно, как мудрый врач: «Не ори, я ухожу. У меня не хватало духу тебе сказать, что мне – во! (И он провел ладонью по шее.) А Шурочка – солнышко. Я даже не знал, что так бывает. Не вопи! Я оставляю все, все, все… Мне ничего отсюда не надо. Только не ори. И не порть мне отношения с сыном». Тут Машка заорала пуще, что именно так и поступит, на что Петька ей сказал: – Знаешь, и это не помеха. Машка орала на мать, как резаная. Она требовала от нее каких-то движений, поступков. И мать встала с одра тоски и собственного горя и пошла к Петьке. И он ей мягко так, как больной, ответил: «Не ходите, а? Не лезьте, а? Вы сами не раз ходили замуж, так какие же у вас могут быть советы по жизни?» – Вот именно, вот именно, – бормотала она. – Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь… – Пословицы. Том второй. А раз не знаешь, то давайте замолчим друг на друга. От вас ведь, насколько мне известно, ушел ваш сладкоголосый лысый господин? Почему-то задело слово «лысый». Аркадий, конечно, был плешив, но плешив был и Петька. Она развернулась, дала ему по морде и ушла. И ей показалось, что никогда она не была такой счастливой и освобожденной. А всего-то ничего – хлясь по морде лица за Машку, за себя, за всех женщин сразу, которых она опекает, учит и никогда не присоветует рукоприкладства. Так пусть это будет и за них. Между прочим, удар был не слабым, он сломал Петьке шатавшийся зуб, он, выплюнув его в ладонь, сказал, что счет за работу стоматолога пришлет ей. И прислал через месяц, и она его оплатила от греха подальше, не говоря ничего Машке. Ей она сказала, что Петька свихнулся на бабе, что если на мужиков это накатывает – вспомни мой случай, – лучше отступить. Тебе он такой, из чужих рук, уже не нужен. Машка затрясла головой, завыла. Господи, откуда у нее такая истеричная дочь? Жалела ее, прижимала к себе, но, честно говоря, ей это было противно. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/galina-scherbakova/spartanki-blin/?lfrom=390579938) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
КУПИТЬ И СКАЧАТЬ ЗА: 33.99 руб.