Сетевая библиотекаСетевая библиотека

Вампир Арман

$ 169.00
Вампир Арман
Автор:
Об авторе:Автобиография
Тип:Книга
Цена:177.45 руб.
Издательство:Эксмо
Год издания:2007
Просмотры:  46
Скачать ознакомительный фрагмент
Вампир Арман
Энн Райс


Вампирские хроники #6
Один из самых загадочных героев «Вампирских хроник» приоткрывает завесу тайны над своей без малого пятивековой жизнью и рассказывает историю превращения талантливого, но невежественного мальчика-иконописца из Киево-Печерской лавры в могущественного вампира Армана...
Энн Райс

Вампир Арман


Иисус говорит ей: не прикасайся ко Мне, ибо Я еще не восшел к Отцу Моему; а иди к братьям Моим и скажи им: восхожу к Отцу Моему и Отцу вашему, и к Богу Моему и Богу вашему.

    Евангелие от Иоанна. 20:17


Бранди Эдвардсу, Брайану Робертсону, а также Кристоферу и Мишель Райс
Часть I

ПЛОТЬ И КРОВЬ
1


Говорили, что на чердаке умер ребенок. Его одежду нашли в стене.

Мне хотелось подняться туда, лечь у стены и остаться одному.

Иногда здесь встречают привидение – призрак ребенка. Но никто из вампиров, как правило, призраков видеть не умеет, во всяком случае, так, как я. Не важно. Ребенок меня не интересовал. Я не искал общества ребенка. Мне просто хотелось побыть там.

Оставаться и дальше рядом с Лестатом бесполезно. Я пришел. Я выполнил свой долг. Я ничем не мог ему помочь.

Взгляд его пронзительных, сосредоточенных, застывших глаз заставлял меня нервничать, лишал присутствия духа, хотя в глубине души я оставался спокойным, меня переполняла любовь к близким – к моим смертным детям, темноволосому Бенджи и нежной, гибкой Сибил, но у меня пока не хватало сил их забрать.

Я ушел из часовни.

Я даже не обратил внимания на остальных. Весь монастырь превратился в обитель вампиров. Не то чтобы он казался диким или заброшенным, но я не заметил, кто оставался в часовне, когда я уходил.

Лестат по-прежнему лежал на мраморном полу часовни перед огромным распятием. Поза его оставалась неизменной: на боку, с расслабленными руками, левая ладонь накрывает правую, и пальцы ее при этом слегка касаются пола – как будто намеренно, хотя ни о каких намерениях и речи быть не могло. Пальцы правой руки изогнулись, образовав впадинку в ладони там, куда падал свет, что тоже казалось осмысленным жестом, хотя никакого смысла здесь не было.

В течение многих месяцев Лестат пребывал без движения, превратившись в безвольное сверхъестественное тело, однако выражение его лица было почти вызывающе разумным.

Перед рассветом высокие витражи надлежащим образом зашторивали, а по ночам в них играли отблески чудесных свечей, расставленных между изящными статуями и реликвиями, наполнявшими этот когда-то освященный дом, где под высокими сводами дети слушали мессу.

Теперь оно принадлежало нам. Ему – Лестату, мужчине, лежавшему без движения на мраморном полу.

Мужчине. Вампиру. Бессмертному. Сыну Тьмы. Любое из этих слов отлично ему подходит.

Оглянувшись на него через плечо, я, как никогда, почувствовал себя ребенком. Такой я и есть. Я вписываюсь в это определение, как будто оно во мне закодировано, как будто это единственно возможная для меня генетическая схема.

Когда Мариус сделал меня вампиром, мне было, наверное, лет семнадцать. К тому моменту рост мой составлял пять футов шесть дюймов и весь последний год оставался неизменным. У меня были изящные, как у женщины, руки и по-детски чистое лицо – я, как мы выражались в то время, в шестнадцатом веке, был безбородым. Не евнухом, нет, конечно нет, отнюдь, но совсем еще мальчиком.

В те времена красота юношей ценилась в не меньшей степени, чем прелесть женщин. Только теперь мне кажется, что в этом есть какой-то смысл, и то потому, что я люблю своих собственных детей: по-девичьи длинноногую Сибил с грудью женщины и Бенджи с круглым напряженным арабским личиком.

Я остановился у подножия лестницы. Никаких зеркал – лишь потемневшие от сырости высокие кирпичные стены с ободранной штукатуркой; только в Америке такие здания могут назвать старинными. Знойное новоорлеанское лето и сырая, промозглая зима – зеленая зима, как я ее называю, потому что листья с деревьев здесь практически не опадают, – наложили на все свой отпечаток.

По сравнению с обычным для этого города климатом в стране, где я родился, царила, можно сказать, вечная зима. Не удивительно, что в солнечной Италии я совершенно забыл о своих истоках и с легкостью принял тот образ жизни, которому следовали в доме Мариуса. «Я не помню» – эта формула стала своего рода заклинанием. Только при этом условии можно было так полюбить порок, так пристраститься к итальянскому вину, обильным трапезам и даже к ощущению теплого мрамора под босыми ногами, когда комнаты палаццо Мариуса самым грешным, безнравственным образом отапливались бесчисленными каминами.

Его смертные друзья – когда-то и я принадлежал к их числу – без конца бранили его за расточительство: за излишние траты на дрова, масло, свечи. А Мариус признавал только самые изысканные свечи, из пчелиного воска. Для него имел значение каждый аромат.

«Прекрати думать об этом, – уговаривал я себя. – Отныне воспоминания не должны тебя ранить. Ты пришел сюда ради дела. Теперь с ним покончено, пора найти тех, кого ты любишь, – юных смертных, Бенджи и Сибил, – и жить дальше».

Жизнь уже не театральная сцена, где вновь и вновь появляется и со зловещим видом сидит за столом призрак Банко.

Душа у меня болела.

Пора подняться наверх. Отдохнуть немного возле кирпичной стены, где нашли детскую одежду. Лечь рядом с ребенком, убитым в монастыре, как утверждают сплетники-вампиры, новые призрачные обитатели этих залов, пришедшие посмотреть, как спит сном Эндимиона великий Вампир Лестат.

Я не ощущал запаха убийства – слышал лишь нежные голоса монахинь.

Я поднялся по лестнице человеческим шагом. За пятьсот лет я научился этому в совершенстве. Равно как и умению пугать молодежь – как постоянных обитателей этого дома, так и случайных посетителей – не хуже любого из Старейших. Даже самые скромные из них не упускают случая продемонстрировать свой дар телепатии или способность мгновенно исчезать, словно растворяясь в воздухе, а то и слегка сотрясти стены в восемнадцать дюймов толщиной с нетленными кипарисовыми подоконниками.

Ему должны понравиться эти запахи, подумал я. Мариус... Где он? Прежде чем поговорить с ним, я предпочел навестить Лестата, а потому мы успели обменяться лишь несколькими вежливыми словами, когда я оставлял на его попечение свои сокровища.

Ведь я привел в логово бессмертных своих детей, ибо кто способен защитить их лучше, чем мой любимый Мариус, – такой могущественный, что никто здесь не посмеет перечить ему.

Естественно, между нами нет телепатической связи, ведь Мариус – мой создатель. Но не успел я подумать об этом, как осознал, что не ощущаю ни малейшего свидетельства его присутствия в здании. Откуда мне знать, что происходило в тот короткий промежуток времени, пока я стоял на коленях перед Лестатом. Я понятия не имел, где сейчас мог быть Мариус. Я не чувствовал знакомых человеческих запахов Бенджи и Сибил. Меня парализовал ужас.

Я остановился на втором этаже и прислонился к стене, с показным спокойствием разглядывая лакированные сосновые половицы. На паркете образовались желтые островки света.

Где же Бенджи и Сибил? Что я наделал?! Зачем привел сюда двух очаровательных смертных – Бенджи, живого, подвижного мальчика двенадцати лет, и двадцатипятилетнюю Сибил?! А вдруг Мариус, столь благородный по своей натуре, выпустил их из виду?

– Я здесь, дитя. – Как обрадовал меня этот раздавшийся совсем рядом отчетливый, тихий и доброжелательный голос! Прямо подо мной в пролете лестницы я увидел своего создателя. Он следовал за мной вверх по лестнице или, скорее, оказался там с помощью свой силы и скорости, безмолвно и незаметно преодолев разделявшее нас расстояние.

– Мастер, – сказал я со слабой улыбкой, словно извиняясь. – В какой-то момент я за них испугался. Мне здесь грустно.

Он кивнул.

– Они со мной, Арман, – сказал он. – Этот город кишит смертными. Сколько бы здесь ни бродило скитальцев, пищи хватит на всех. Их никто не обидит. Даже если бы меня здесь не было, никто не осмелился бы.

Наступила моя очередь кивать. Но я не разделял его уверенности. Вампиры по природе своей капризны и часто совершают ужасные, жестокие поступки просто так, ради собственного удовольствия. Какой-нибудь заезжий мрачный чужак, привлеченный необычными событиями, вполне может развлечься, убив чужую смертную зверюшку.

– Ты просто чудо, дитя мое, – улыбнулся Мастер. Дитя! Кто, кроме Мариуса, моего создателя, мог бы так меня назвать! Но что для него пятьсот лет? – Ты ушел на солнце, сын мой, – продолжал он с озабоченным выражением на добром лице. – И выжил, чтобы рассказать свою повесть.

– На солнце, господин? – переспросил я. Однако мне не хотелось что-либо рассказывать. Еще не пришло время описывать, что произошло на самом деле, обсуждать легенду о Плате Вероники и запечатленном на нем во всем величии славы лике нашего Господа, равно как и события того утра, когда я с готовностью отказался от своей души. Какой чудесный миф был создан из этой истории!

Он поднялся по ступенькам и опустился рядом со мной, соблюдая, однако, вежливую дистанцию. Он всегда был джентльменом, даже когда этого слова еще не существовало. В древнем Риме наверняка было слово, обозначающее таких людей, – неизменно хорошо воспитанных, считавших делом чести оказывать внимание другим, одинаково любезных как с бедными, так и с богатыми. Таков уж Мариус, и, насколько я знаю, он таким был всегда.

Он положил свою белоснежную руку на невзрачные атласно-гладкие перила. На нем был длинный бесформенный плащ из серого бархата, когда-то чрезвычайно экстравагантный, теперь же поблекший от времени. Светлые, длинные, как у Лестата, волосы, взъерошенные от сырости, даже усеянные каплями росы с улицы, той же росы, что осталась на его золотых бровях и заставила потемнеть длинные ресницы вокруг больших кобальтово-синих глаз, поблескивали на свету.

В нем присутствовало что-то нордическое, холодное, в отличие от Лестата, чьи волосы всегда отливали золотом и сияли ярким светом, а призматические глаза поглощали все краски, приобретая еще более великолепный фиолетовый оттенок при малейшем проявлении внимания боготворящего его внешнего мира.

В Мариусе же я видел солнечное небо диких северных земель, его глаза излучали ровный свет, отвергая любой цвет со стороны, оставаясь идеальными зеркалами его неизменной, в высшей степени благородной души.

– Арман, – сказал он, – я хочу, чтобы ты пошел со мной.

– Куда, Мастер? – спросил я. Мне тоже хотелось быть с ним предельно вежливым. Невзирая на любые столкновения, он всегда пробуждал во мне возвышенные устремления.

– Ко мне домой, Арман, туда, где они сейчас находятся, Сибил и Бенджи. Нет, не бойся за них. С ними Пандора. Это поразительные смертные, блистательные, на удивление разные и одновременно в чем-то похожие. Они тебя любят, они так много знают и уже успели пройти с тобой долгий путь.

Мне в лицо бросилась горячая кровь; ощущение теплоты было колючим и неприятным, а когда кровь отлила от кожи, стало прохладнее, и меня странным образом раздражал тот факт, что я вообще испытываю какие-то ощущения.

Меня потрясло пребывание в монастыре, я стремился поскорее его покинуть.

– Мой господин, я не знаю, кем я стал в новой жизни, – с благодарностью откликнулся я. – Переродился? Запутался? – Я заколебался, но что толку останавливаться? – Пока что не проси меня остаться. Может быть, позже, когда Лестат придет в себя, когда пройдет достаточно времени, может быть... Я точно не знаю, но сейчас принять твое любезное приглашение я не могу.

Он коротко кивнул в знак согласия и сделал рукой жест, означающий уступку. Старый серый плащ соскользнул с плеча, но он, казалось, даже не обратил на это внимания. Его тонкие шерстяные одежды пришли в небрежение, на отворотах и карманах лежал слой серой пыли. Подобное отношение к собственной внешности было ему совершенно не свойственно.

Горло его прикрывала полоса ослепительно белой ткани, благодаря чему бледное лицо выглядело почти человеческим. Но шелк порвался, как будто он продирался в нем через заросли ежевики. Короче говоря, эта одежда больше подходила для привидения, чем для того, кто привык появляться в свете. Она сгодилась бы для неудачника-бродяги, но не для моего старого Мастера.

Наверное, он знал, что я зашел в тупик. Я смотрел вверх, во мрак. Мне хотелось попасть на чердак, к спрятанной там одежде мертвого ребенка. Меня заинтересовала эта история. У меня хватило наглости размечтаться, хотя он все еще ждал. Его ласковые слова вернули меня к реальности.

– Когда тебе понадобятся Сибил и Бенджи, ты найдешь их у меня, – сказал он. – Это недалеко. Когда захочешь, ты услышишь «Аппассионату».

Он улыбнулся.

– Ты дал ей пианино. – Речь шла о золотоволосой Сибил. Я повесил завесу между миром и моим сверхъестественным слухом и пока что не хотел ее поднимать – даже ради восхитительных звуков ее музыки, по которым я уже очень скучал.

Как только мы вошли в монастырь, Сибил заметила пианино и шепотом спросила меня, можно ли ей поиграть. Оно стояло не в часовне, где лежал Лестат, а подальше, в другом помещении, длинном, пустом. Я ответил ей, что это не вполне прилично, что это может помешать Лестату. Мы же не знаем, что он думает, что чувствует, – быть может, ему плохо, быть может, он попал в ловушку собственных снов.

– Возможно, когда ты придешь, ты ненадолго останешься, – сказал Мариус. – Тебе понравится, как она играет на моем пианино. А потом мы поговорим, ты сможешь отдохнуть и пожить с нами, сколько захочешь.

Я не ответил.

– Мой дом – настоящий дворец по понятиям Нового Света, – сказал он с несколько насмешливой улыбкой. – Он очень близко. Там есть просторные сады, старые дубы, высокие окна. Ты же знаешь, как мне это нравится. Все в римском стиле. Двери, открытые навстречу весеннему дождю, а весенний дождь здесь чудесен как мечта.

– Да, я знаю, – прошептал я. – Он, наверное, и сейчас идет, да?

Я улыбнулся.

– Ну да, я весь вымок, – почти весело ответил он. – Приходи когда захочешь. Не сегодня так завтра...

– Нет, я приду сегодня. – Я совсем не хотел его обижать, нет, но Бенджи и Сибил уже достаточно насмотрелись на белолицых монстров и наслушались их бархатных голосов. Пора уходить.

Я посмотрел на него довольно-таки смело и даже получил от этого удовольствие, преодолев проклятие застенчивости, наложенное на нас современным миром. В старину, в Венеции, он одевался пышно, как тогда было принято, всегда украшал себя роскошью – зеркало моды, говоря прежним изящным языком. Когда он вечером в мягком фиолетовом полумраке пересекал площадь Сан-Марко, все на него оборачивались. Красное было его неотъемлемой частью, красный бархат – развевающийся плащ, великолепный расшитый камзол, а под ним – туника из золотого шелка, очень популярный в то время наряд.

У него были волосы молодого Лоренцо Медичи, прямо с фрески.

– Господин, я люблю тебя, но сейчас я должен остаться один, – сказал я. – Ведь я вам сейчас не нужен, сударь? Зачем? И всегда был не нужен. – Я мгновенно пожалел об этом. Дерзким был не тон, а слова. Так как наши мысли разделяла близость крови, я боялся, что он меня неправильно понял.

– Херувим, мне тебя не хватает, – всепрощающим тоном сказал он. – Но я могу подождать. Кажется, не так давно, когда мы были вместе, я уже говорил тебе эти слова, теперь я их повторяю.

Я не мог заставить себя сказать ему, что мне пришло время общаться со смертными, объяснить, как я стремлюсь просто проболтать всю ночь с маленьким Бенджи – он настоящий мудрец – или послушать, как моя любимая Сибил снова и снова играет сонату. Казалось бессмысленным вдаваться в дальнейшие объяснения. И меня опять охватила печаль, тяжелая, явственная, из-за того, что я пришел в этот одинокий пустой монастырь, где лежит Лестат, не способный или же не желающий ни двигаться, ни разговаривать.

– Из моего общества сейчас ничего не выйдет, господин, – сказал я. – Но, безусловно, если ты дашь мне ключ, где тебя искать, тогда, по прошествии времени... – Я не закончил.

– Я за тебя боюсь! – внезапно прошептал он с особенной теплотой.

– Еще больше, чем раньше, сударь? – спросил я.

Он задумался. И сказал:

– Да. Ты любишь двух смертных детей. Они для тебя – и луна, и звезды. Пойдем, поживи со мной, хотя бы недолго. Расскажи мне, что ты думаешь о нашем Лестате, о том, что случилось. Расскажи, может быть, если я пообещаю вести себя спокойно и не давить на тебя, ты выразишь свою точку зрения на то, что ты недавно видел.

– Вы так деликатно затрагиваете эту тему, сударь, я вами просто восхищаюсь. Вы хотите сказать – почему я поверил Лестату, когда он сказал, что побывал в раю и в аду, вас интересует, что я увидел, взглянув на принесенную им реликвию, на Плат Вероники.

– Если захочешь рассказать. Но на самом деле я хочу, чтобы ты пришел и отдохнул.

Я положил руку на его пальцы, изумляясь, что, несмотря на все, что я пережил, моя кожа почти такая же белая, как у него.

– Потерпи моих детей, пока я не приду, хорошо? – попросил я. – Они воображают себя бесстрашными злодеями, потому что пришли со мной сюда, беспечно насвистывая, в самое, так сказать, пекло живых мертвецов.

– Живых мертвецов, – сказал он с неодобрительной улыбкой. – Какие слова в моем присутствии! Ты же знаешь, я это ненавижу.

Он быстро запечатлел на моей щеке поцелуй, что застало меня врасплох, но тут я осознал, что его уже нет.

– Старые фокусы, – произнес я вслух, думая, достаточно ли он близко, чтобы меня услышать, или он так же яростно заслоняет от меня свои уши, как я заслоняю свои от внешнего мира.

Я посмотрел в сторону, мечтая остаться в покое, и внезапно подумал о беседках, не словами, но образами, как умели мои прежние мысли, захотел лечь на садовые клумбы среди растущих цветов, прижаться лицом к земле и тихо что-нибудь спеть про себя.

Весна на улице, тепло, нависший туман, который превратится в дождь. Вот чего мне не хватало. И еще болотистых лесов вдали, но при этом мне нужны были Сибил и Бенджи, нужно было уйти и обрести немного воли, чтобы жить дальше.

Ах, Арман, ее-то тебе вечно не хватает, воли. Не допускай, чтобы повторилась старая история. Вооружись всем, что с тобой произошло.

Кто-то был рядом.

Неожиданно мне показалось ужасным, что какой-то незнакомый бессмертный вторгается в обрывки моих личных мыслей и, может быть, стремится эгоистично приблизиться к моим чувствам. Это оказался всего лишь Дэвид Тальбот.

Он появился из крыла часовни, пройдя по холлам монастыря, соединяющим ее, как мост, с основным зданием, пока я стоял наверху лестницы, ведущей на второй этаж.

Я увидел, как он вошел в холл, оставив позади стеклянную дверь, ведущую в сад, а за ней – мягкий, смешанный золотисто-белый свет дворика.

– Все спокойно, – сказал он, – на чердаке никого нет, и, конечно, вы можете туда подняться.

– Уходи, – сказал я. Я испытывал не злость, а искреннее желание, чтобы мои мысли не читали, а эмоции оставили в покое. Он проигнорировал мою реплику с удивительным самообладанием, а потом сказал:

– Да, я боюсь вас, немного, но при этом мне ужасно любопытно.

– Ну ясно. Значит, это оправдывает тот факт, что ты за мной следил?

– Я за вами не следил, Арман, – сказал он. – Я здесь живу.

– Вот как. Тогда прости меня, – согласился я. – Я и не знал. Полагаю, я рад, что ты его охраняешь, не оставляешь одного. – Я, естественно, говорил о Лестате.

– Вас все боятся, – спокойно уточнил он. Он занял небрежную позу в нескольких футах от меня, скрестив руки на груди. – Видите ли, знания и обычаи вампиров – предмет, достойный изучения.

– Только не для меня.

– Да, я понимаю, – сказал он. – Я просто размышлял вслух, надеюсь, вы меня простите. Насчет убитого ребенка на чердаке. Это в высшей степени раздутая история, об очень незначительном человечке. Может быть, если вам повезет больше, чем остальным, вы увидите призрак ребенка, чью одежду замуровали в стене.

– Ты не возражаешь, если я тебя рассмотрю? – спросил я. – Раз уж ты собрался с таким самозабвением копаться у меня в голове? Мы же встречались раньше, еще до того, как это случилось: Лестат, путешествие на небеса, этот дом. Я никогда тебя подробно не разглядывал. Либо от безразличия, либо из вежливости, не знаю.

Я сам удивился горячности своего голоса. Мое настроение все время менялось, и не по вине Дэвида Тальбота.

– Я знаю о тебе лишь то, что известно всем, – сказал я. – Что ты родился не в этом теле, что ты был пожилым человеком, когда Лестат с тобой познакомился, что тело, где ты обитаешь, принадлежало ловкой душе, способной перескакивать из одного живого существа в другое, а затем торговать им, являясь при этом нарушителем прав собственности.

Он обезоруживающе улыбнулся.

– Так говорил Лестат. Так он написал. Конечно, это правда. Вы же знаете. Знаете с тех пор, когда мы встречались.

– Три ночи мы провели вместе, – сказал я. – И я ни разу тебя ни о чем не спрашивал. То есть ни разу даже не посмотрел тебе в глаза.

– Мы тогда думали о Лестате.

– А сейчас – нет?

– Я не знаю, – ответил он.

– Дэвид Тальбот... – Я смерил его холодным взглядом. – Дэвид Тальбот, Верховный глава ордена психодетективов, известного как Таламаска, был катапультирован в тело, в котором сейчас и обитает. – Не знаю, пересказывал ли я уже известные мне факты или придумывал на ходу. – Там он либо закрепился, либо не смог выбраться, запутавшись в сетях венканатов, а потом его хитростью заманили в вампиры, в везучий организм вторглась пламенная кровь, запечатав внутри его душу и превратив в бессмертного. Мужчина со смуглой бронзовой кожей и сухими, блестящими и густыми черными волосами.

– Кажется, вы все правильно поняли, – ответил он со снисходительной вежливостью.

– Джентльмен-красавчик, – продолжал я, – карамельного цвета, с такой кошачьей легкостью движений и с таким манящим взглядом, что мне приходит на ум все, что когда-то меня восхищало, плюс смесь запахов корицы, гвоздики, перца и прочих специй – золотых, коричневых, красных... Эти ароматы пронзают мой мозг и повергают меня в бездну эротических желаний, которые сейчас еще живее, чем прежде, они вот-вот разыграются. Кожа у него пахнет орехами кешью и густым миндальным кремом. Правда.

Он засмеялся.

– Я вас понял.

Я сам себя шокировал. Мне стало паршиво.

– Я не уверен, что сам себя понял, – извинился я.

– Думаю, здесь все ясно, – сказал он. – Вы хотите, чтобы я оставил вас в покое.

– Слушай, – быстро прошептал я. – Я не в себе. Все мои ощущения перепутались, сплелись в узел, как нитки, – вкусовые, зрительные, осязательные. Я себя не контролирую.

Я лениво и злобно подумал, не стоит ли напасть на него, схватить, заставить склониться перед моим мастерством и коварством и попробовать его кровь, не спрашивая согласия.

– Я уже слишком далеко продвинулся для этого, – сказал он, – и зачем вам так рисковать?

Какое самообладание! Его опыт и интеллект действительно управляли здоровой молодой плотью – мудрый смертный с железной властью над вечностью и сверхъестественными силами. Какая смесь энергий! Приятно было бы выпить его кровь, получить его помимо его воли. Ничего нет на земле веселее, чем победа над равным тебе по силе.

– Не знаю, – пристыженно сказал я. Изнасилование недостойно мужчины. – Не знаю, зачем я тебя оскорбляю. Понимаешь, я хотел побыстрее уйти. То есть я хотел зайти на чердак, а потом оказаться где-нибудь подальше отсюда. Я хотел избежать подобных страстей. Ты удивительный, при этом ты считаешь, что я тоже удивительный, и это забавно.

Я обвел его взглядом. Да, истинная правда, во время последней нашей встречи я оставался к нему слеп.

Одевался он сногсшибательно. С изобретательностью былых времен, когда мужчины прихорашивались, как павлины, он выбирал золотисто-красноватые и темно-коричневые оттенки. Элегантный, хорошо сложенный, весь в аксессуарах из чистого золота – часы в жилетном кармане, пуговицы и тонкая булавка в современном галстуке, в цветном лоскуте ткани, популярном у мужчин этой эпохи, словно они сами напрашиваются на то, чтобы их ухватили за аркан. Нелепое украшение. Даже блестящая рубашка из хлопка была рыжевато-коричневой, вызывая ассоциации с солнцем и нагревшейся землей. Даже ботинки коричневые, глянцевые, как спины жуков. Он подошел ко мне.

– Вы знаете, о чем я сейчас попрошу, – сказал он. – Не нужно бороться с невысказанными мыслями, с новыми ощущениями, с непреодолимым прозрением. Напишите мне лучше о них книгу.

Такой просьбы я предугадать не мог. Я был удивлен, приятно удивлен, но тем не менее он застал меня врасплох.

– Написать книгу? Я? Арман?

Я направился к нему, резко повернулся и взлетел по ступенькам на чердак, обогнул третий этаж и оказался на четвертом.

Густой теплый воздух. Это место каждый день жарится на солнце. Все сухое, приятное, дерево пахнет ладаном, а пол весь в трещинах.

– Девочка, где ты? – спросил я.

– То есть ребенок, – поправил он.

Он подошел сзади и ради приличия выдержал паузу. Потом добавил:

– Ее здесь никогда не было.

– Откуда ты знаешь?

– Будь она призраком, я мог бы ее вызвать, – сказал он.

Я оглянулся через плечо.

– Ты обладаешь такой силой? Или тебе просто хочется поддержать разговор? Прежде чем ты осмелишься продолжать, позволь предупредить тебя, что мы почти никогда не обладаем способностью видеть духов.

– Я совсем другой, – пояснил Дэвид. – Я ни на кого не похож. Я попал в Мир Тьмы, имея в своем распоряжении другие возможности. Если позволите, я скажу, что мы, вампиры, развиваемся как вид.

– Глупый шаблон. – Я двинулся вглубь чердака, где увидел маленькую оштукатуренную комнатку с шелушащимися на стенах розами, с большими, гибкими, красиво нарисованными викторианскими розами с бледно-зелеными пушистыми листьями. Я вошел внутрь. Сквозь окно проникал свет, но оно располагалось слишком высоко для ребенка. Безжалостно, подумал я.

– А кто сказал, что здесь умер ребенок? – спросил я.

Под многолетней пылью все было чисто. Чужого присутствия не ощущалось. Отлично, вполне справедливо, подумал я, никакой призрак меня не утешит. Почему это специально ради меня из своего сладостного покоя должны возвращаться призраки? Ради того, чтобы я, может быть, прижался к воспоминанию о ней, к ее хрупкой легенде? Как убивают детей в приютах, если за ними ухаживают одни монашки? Я никогда не считал, что женщины настолько жестоки. Сухие, возможно, без воображения, но не агрессивные до такой степени, как мы, чтобы убивать.

Я поворачивался из стороны в сторону. У одной стены выстроился ряд сундуков. Один из них был открыт – в нем лежали старые ботинки, маленькие коричневые «оксфордские», как их называют, ботинки с черными шнурками, и теперь моим глазам открылась дыра, ранее находившаяся у меня за спиной, пролом в стене, из которого вырвали ее одежду. Сваленная прямо там, лежала одежда, заплесневелая и мятая.

Меня сковала неподвижность, как будто эта пыль стала тонким льдом, сошедшим с высоких пиков надменных и чудовищно эгоистичных гор, чтобы заморозить все живое, чтобы сомкнуться и навсегда положить конец всему, что умеет дышать, чувствовать, видеть сны или жить. Он заговорил стихами.

– «Не бойся больше солнечной жары, – прошептал он. – Не бойся бурь бушующих зимы. Не бойся...»

Я вздрогнул от удовольствия. Я знал эти строфы. И любил их. Я встал на колени, как перед причастием, и потрогал ее одежду.

– А она была маленькая, не больше пяти, и совсем она здесь не умерла. Никто ее не убивал. Ничего в ней особенного нет.

– Как же ваши слова противоречат мыслям, – сказал он.

– Неверно, я думаю о двух вещах одновременно. Сам факт убийства человека придает ему индивидуальность. Меня убили. Нет-нет, не Мариус, как ты мог бы подумать, – другие.

Я знал, что говорю тихо и высокомерно, потому что не собирался устраивать драму.

– Воспоминания окутывают меня, как старые меха. Я поднимаю руку – и ее накрывает рукав воспоминаний. Я оборачиваюсь – и вижу другую эпоху. Но знаешь, что меня пугает больше всего? Что это состояние, как и все прочие мои состояния, в конечном счете ничего не докажет, однако растянется на века.

– Чего вы боитесь на самом деле? Чего вы хотели от Лестата, когда пришли сюда?

– Дэвид, я пришел его увидеть. Я пришел узнать, как у него дела, почему он лежит там и не двигается. Я пришел... – Продолжать я не собирался.

Благодаря глянцевым ногтям его руки казались украшением тела, необычными, ласковыми, миловидными и приятными в прикосновении. Он достал платьице, рваное, серое, усеянное кусочками кружев. Все, что облечено в плоть, может излучать головокружительную красоту, если сосредоточиться надолго, а его красота выставляла себя напоказ без оправданий.

– Просто одежда. Ситец в цветочек, бархатная тряпка со взбитым рукавом, не больше, чем яблоко, – в тот век и днем и ночью все ходили с обнаженными плечами.

– Ее отнюдь не окружало насилие, – сказал он словно бы с сожалением. – Просто бедный ребенок, как вы думаете? Унылый как по натуре, так и по воле обстоятельств.

– Тогда скажи мне, почему их замуровали в стену? Какой грех совершили эти маленькие платья? – Я вздохнул. – Господи Боже, Дэвид Тальбот, почему бы нам не оставить девочке немного романтики и славы? Ты меня злишь. Ты говоришь, что можешь видеть призраков. И как, они тебе нравятся? Ты любишь с ними разговаривать? Я мог бы рассказать тебе об одном призраке...

– Когда же вы мне расскажете? Послушайте, разве вы не заметили приманку? – Он встал и правой рукой смахнул пыль с коленей. В левой он держал подобранное с пола платье. Меня чем-то раздражало это сочетание – высокое существо с мятым платьем маленькой девочки в руке.

– Знаешь, если подумать, – сказал я, отвернувшись, чтобы не смотреть на платье в его руке, – нет у Бога веской причины для существования маленьких мальчиков и девочек. Подумай о нежном потомстве других млекопитающих. Разве различают пол среди щенков, котят или жеребят? Никто об этом не думает. Полувзрослое хрупкое существо бесполо. Нет зрелища великолепнее, чем маленькая девочка или мальчик. У меня в голове столько мнений! Наверное, она взорвется, если я что-нибудь не сделаю, а ты говоришь – написать для тебя книгу. Ты думаешь, это возможно, думаешь...

– Вот что я думаю: когда вы напишете книгу, то расскажете всю историю так, как вам бы хотелось!

– И где здесь великая мудрость?

– Ну подумайте, для большинства из нас речь – это просто выражение наших чувств, просто вспышка. Послушайте, обратите внимание на то, как у вас проявляются эти взрывы.

– Не хочу.

– Хотите, однако не такие слова вам хотелось бы прочесть. Когда пишешь, все по-другому. Создается повествование, не важно, пусть фрагментарное, или экспериментальное, или не принимающее в расчет общепринятые нормы удобства. Попробуйте. Нет-нет, у меня появилась идея получше.

– Какая?

– Пойдемте вниз, в мои комнаты. Я уже говорил, что теперь живу здесь. Из моих окон видны деревья. Я живу не так, как наш друг Луи, который бродит из одного пыльного угла в другой, а потом возвращается в свою квартиру на Рю-Рояль, убедив себя в очередной, тысячный, раз в том, что Лестату ничто не угрожает. У меня в комнатах тепло. Освещение в старом стиле: я использую свечи. Пойдемте вниз, а там я запишу ее, вашу историю. Говорите со мной. Ходите по комнате, проповедуйте, если хотите, или обвиняйте, да, обвиняйте, а я все запишу, и тогда сам факт, что я записываю, заставит вас придать ей форму. Вы начнете...

– Что?

– Рассказывать, что произошло. Как вы умерли, как вы выжили.

– На чудеса не настраивайтесь, хитроумный ученый. Я не умер в то утро в Нью-Йорке. Я чуть не умер.

Он меня несколько заинтриговал, но я ни за что не смог бы выполнить его просьбу. Тем не менее он был честен, на удивление честен, насколько я мог определить, и вследствие этого – искренен.

– Да нет, я говорил не в буквальном смысле. Я имел в виду: что значило подняться так высоко навстречу солнцу, столько страдать, а в результате, как вы сказали, обнаружить в своих страданиях все эти воспоминания, все связующие звенья? Расскажите мне! Расскажите.

– Нет, если ты намерен сделать из этого связный рассказ, – резко сказал я. Я проверял его реакцию. Я ему не надоел. Он хотел продолжать разговор.

– Связный рассказ? Арман, я просто запишу все, что вы скажете. – В его голосе звучало неподдельное любопытство.

– Честно?

Я окинул его игривым взглядом. Сделать такое?! Он улыбнулся, встряхнул платье и аккуратно бросил его в середину кучи другой старой одежды.

– Я не изменю ни единого слова, – сказал он. – «Побудь со мной, откройся мне, моей отдайся страсти». – И опять улыбнулся.

Внезапно он направился ко мне почти в такой же агрессивной манере, в какой я раньше собирался приблизиться к нему. Он просунул руки мне под волосы и потрогал мое лицо, потом собрал мои волосы, уткнулся лицом в кудри и рассмеялся. Он поцеловал меня в щеку.

– Волосы у тебя сотканы словно из янтаря, если янтарь расплавить на свече и растянуть на длинные тонкие воздушные нити, чтобы они застыли в таком положении и превратились в эти сияющие локоны. Ты очаровательный, как мальчик, и красивый, как девушка. Жаль, что я не могу хотя бы мельком увидеть, каким ты был у него, у Мариуса, в старинном бархате. Хотелось бы мне хоть на секунду увидеть тебя – в чулках, в подпоясанном камзоле, расшитом рубинами. Посмотри на себя, ледяное дитя. Моя любовь тебя даже не трогает.

Неправда.

У него были горячие губы, под ними чувствовались клыки, я ощутил, как внезапно настойчиво напряглись его пальцы, снова сжавшие мой череп. От этого у меня по спине побежали мурашки, все тело напряглось и вздрогнуло, я не мог и предвидеть, что мне будет так приятно. Я отверг эту одинокую интимность, до такой степени, чтобы направить ее в другое русло или же совершенно от нее избавиться. Скорее я умру или уйду в темноту, без затей, одинокий, с заурядными слезами на глазах.

По выражению его глаз я решил, что он умеет любить, ничего не отдавая. Никакой не знаток, обычный вампир.

– Я из-за тебя голоден, – прошептал я. – Мне нужен не ты, а тот обреченный, кто до сих пор жив. Я хочу поохотиться. Прекрати. Что ты меня трогаешь? С чего это ты такой ласковый?

– Перед тобой никто не устоит, – сказал он.

– А как же! Кто откажется попользоваться маленьким пикантным греховодником? Кому не хочется получить веселого ловкого мальчика? Дети вкуснее женщин, а девушки слишком похожи на женщин. Но мальчики... Они не похожи на мужчин, да?

– Не издевайся надо мной. Я имел в виду, что просто хотел прикоснуться к тебе, почувствовать, какой ты гибкий, вечно молодой.

– Это я, что ли, вечно молодой? – сказал я. – Чушь ты говоришь для такого красавчика. Я пошел. Я голоден. А когда я закончу, когда согреюсь и наемся, я приду, поговорю с тобой и расскажу все, что хочешь.

Я отступил от него, однако вздрогнул, когда он отпустил мои волосы. Я посмотрел в пустое белое окно, слишком высокое, чтобы увидеть деревья.

– Они здесь ничего зеленого не видели, а на улице весна, южная весна. Ею пахнет даже через стены. Я хочу хотя бы минуту посмотреть на цветы. Убить, выпить кровь и посмотреть на цветы.

– Так не пойдет. Я хочу написать книгу, – сказал он. – Прямо сейчас я хочу, чтобы ты пошел со мной. Я здесь целую вечность сидеть не буду.

– Чепуха, конечно будешь. Думаешь, я кукла, да? Ты думаешь, что я привлекательный, что я отлит из воска, и ты будешь сидеть здесь столько же, сколько и я?

– А ты довольно вредный, Арман. Выглядишь как ангел, а разговариваешь как заурядный головорез.

– Какое высокомерие! Я-то думал, ты меня хочешь.

– Только на определенных условиях.

– Врешь, Дэвид Тальбот, – сказал я.

Я направился мимо него к лестнице. В темноте пели цикады – они часто поют в Новом Орлеане всю ночь напролет.

Через девятигранные окна на лестнице я заметил цветущие весенние деревья, обвивший крыльцо плющ.

Он шел за мной. Мы спускались ниже и ниже, ступенька за ступенькой, как обыкновенные люди, дошли до первого этажа и, миновав искрящиеся стеклянные двери, оказались на широкой освещенной Наполеон-авеню, в центре которой, подальше, располагался влажный, душистый зеленый парк, парк, полный аккуратно высаженных цветов и старых шишковатых и смиренно склоненных деревьев.

Вся эта картина шевелилась на слабом речном ветру, в воздухе висел, не опускаясь над самой рекой, мокрый туман, а на землю падали, кружась в воздухе, как губительный пепел, крошечные зеленые листья. Мягкая-мягкая южная весна. Даже небо вот-вот, казалось, разродится весной – снижаясь, краснея от отраженного света, всеми порами источая туман.

Из садов справа и слева накатывал резкий аромат, исходящий от фиолетовых цветов, разросшихся, как сорняки, но с бесконечно сладким запахом и диких ирисов, прорезающих черную грязь, как клинки, с чудовищно большими лепестками, бьющимися о старые стены и бетонные ступеньки, и, как всегда, от роз, роз старух и юных женщин, роз слишком цельных для тропической ночи, роз, покрытых ядом.

Здесь, по центральной полоске травы, проехала машина. Я узнал ее, она оставила свой след среди буйной глубокой зелени, по которой я шел навстречу трущобам, навстречу реке, навстречу смерти, навстречу крови. Он следовал за мной. Я мог бы закрыть глаза на ходу и не сбиться с пути и видеть машины.

– Давай-давай, иди за мной, – сказал я не в качестве приглашения, но в качестве комментария к его действиям.

За несколько секунд – несколько кварталов. Он не отставал. Очень сильный. В его жилах, можно не сомневаться, течет кровь всего королевского двора. В создании самого смертоносного из монстров на Лестата можно положиться, после стольких-то первоначальных соблазнительных ошибок: Николя, Луи, Клодия – ни один из них был не в состоянии о себе позаботиться, двое погибли, один остался, наверное слабейший из всех вампиров, но он тем не менее бродит по огромному миру.

Я обернулся. Меня поразило его напряженное гладкое лицо. Он выглядел так, словно его покрыли лаком, навощили, отполировали, и мне опять пришли на память специи, ядра засахаренных орехов, восхитительные запахи, сладкий шоколад и густой темный жженый сахар, и неожиданно мне показалось, что неплохо было бы его схватить.

Но он не заменит мне гнусного, дешевого, спелого и зловонного смертного. И что же я сделал? Показал ему:

– Вон там.

Он взглянул в этом направлении. Он увидел осевшие очертания старых зданий. За каждой облезлой стеной, под каждым потрескавшимся потолком, среди крошечных узких лестниц прятались, спали, обедали, бродили смертные.

Я нашел его, идеально безнравственного; он ждал меня – шквал тлеющих угольков ненависти, злобы, жадности и презрения.

Мы дошли до Мэгазин-стрит и прошли дальше, но еще не достигли реки, хотя она была почти рядом; об этой улице у меня не сохранилось никаких воспоминаний, или я не забредал на нее во время моих скитаний по этому городу – их городу, Луи и Лестата; обычная узкая улица под луной, с домами цвета плавника, с окнами, прикрытыми импровизированными занавесками, за одним из которых сидел этот ссутулившийся, высокомерный, жестокий смертный, приклеившийся к телеэкрану, с жадностью глотающий солодовый напиток из коричневой бутылки, не обращая внимания на тараканов и пульсирующую жару, рвущуюся в открытое окно; уродливое, потное, грязное и неотразимое существо, созданная для меня плоть и кровь.

Дом настолько кишел паразитами и крошечными мерзкими тварями, что больше всего напоминал скорлупу, треснувшую, ломкую, вездесущие тени делали ее похожей на лес. Никаких санитарных норм. Среди куч мусора и сырости гнила даже мебель. Урчащий белый холодильник покрывала плесень. Только вонючая постель и лохмотья выдавали истинное, жилое, предназначение дома.

Подходящее гнездо для этой дичи, для этой мерзкой птицы, для толстого, сытного мешка костей, крови и потрепанного оперения, годного только на то, чтобы ощипать его и съесть.

Я оттолкнул дверь в сторону – навстречу мне, словно рой мошек, поднялась человеческая вонь – и тем самым сорвал ее с петель, но без особенного шума.

Я прошел по газетам, раскиданным по крашеным половицам. Апельсиновые корки превратились в коричневатую кожу. Бегали тараканы. Он даже голову не поднял. Его опухшее пьяное лицо отливало жутковатой синевой, но при этом в нем было, возможно, и что-то ангельское – благодаря свету лампы.

Он взмахнул волшебным пластиковым приборчиком, чтобы переключить канал, экран мигнул и беззвучно заморгал, и он включил громкость – песня, играет группа, пародия, хлопают люди.

Дрянные звуки, дрянные картинки, как и окружающий его мусор. Ладно, ты мне нужен. Больше никому.

Он поднял глаза на меня, маленького агрессора, Дэвид ждал слишком далеко, чтобы он его увидел.

Я толкнул телевизор в сторону. Он покачнулся и упал на пол, его детали разбились, словно внутри находилось множество склянок с энергией, теперь превратившихся в осколки.

В нем моментально возобладала ярость, зарядив его лицо сонливым узнаванием.

Он поднялся, расставив руки, и набросился на меня.

Перед тем как впиться в него зубами, я заметил, что у него были длинные спутанные черные волосы. Грязные, но густые. Они держались за спиной при помощи завязанной в узел у основания шеи тряпки и рассыпались по пестрой рубашке толстым хвостом.

Надо признать, в нем оказалось достаточно густой, одурманенной пивом крови, которой хватило бы и на двух вампиров, и яростное бойцовское сердце, а при этом – столько плоти, что забираться на него было все равно что оседлать быка.

Когда пьешь кровь, все запахи приятны, даже самые прогорклые. Я, как всегда, подумал, что сейчас тихо умру от счастья.

Я поспешно набрал полный рот крови, подержал ее на языке и пропустил в желудок, если таковой у меня имеется, чтобы остановить алчную грязную жажду, но не настолько, чтобы лишить этого типа воли.

Он впал в забытье и начал сопротивляться, сделал большую глупость, вцепившись мне в пальцы, а потом совершил опасную бестактность – попытался добраться до моих глаз. Я крепко зажмурился и дал ему нажать на глаза жирными большими пальцами. Никакой пользы это ему не принесло. Я мальчик стойкий. Нельзя ослепить слепого. Я был слишком занят кровью, чтобы обращать внимание. К тому же мне было приятно. Эти слабаки, стремясь оцарапать кожу, только гладят ее.

Его жизнь прошла мимо, словно все, кого он когда-нибудь любил, проехали на «американских горках» под искрящимися звездами. Хуже, чем на картине Ван Гога. Пока мозг не извергнет свои ярчайшие краски, нельзя узнать настоящую палитру того, кого убиваешь.

Вскоре он сдался. Я опустился на пол вслед за ним. Теперь уже я обхватил его левой рукой и лежал, прижимаясь к его большому мускулистому животу, как ребенок, и пил кровь большими торопливыми глотками, выжимая все его мысли, видения и чувства, чтобы они слились в один цвет, мне нужен только цвет, чисто оранжевый; и на секунду, когда он умирал – когда мимо меня большим шаром черной энергии, которая в конечном счете оказывается пустотой, просто дымом или того меньше, прокатилась смерть, – когда смерть вошла в меня и вышла назад, как ветер, я подумал, не лишаю ли я его конечного понимания, сокрушая все, чем он был?

Чепуха, Арман. Ты знаешь то, что известно духам, что известно ангелам. Этот подонок отправляется домой! На небеса. На небеса, которые отказались от тебя, причем, может быть, навсегда. Мертвым он выглядел просто отлично.

Я сел рядом с ним. Я вытер рот – нет, на нем не осталось ни капли крови. У вампира изо рта капает кровь только в кино. Даже самые приземленные бессмертные слишком опытны, чтобы пролить хотя бы каплю. Я вытер рот, потому что у меня на губах и на лице был его пот, и я хотел от него избавиться.

Тем не менее я восхищался им – несмотря на внешность толстяка, он оказался большим и удивительно жестким. Я восхищался черными волосами, льнущими к влажной груди в тех местах, где порвалась рубашка.

Его черные волосы представляли собой достойное зрелище. Я сорвал стягивающий их тряпичный узел. Густые и пышные, как у женщины.

Удостоверившись, что он мертв, я намотал их на левую руку и вознамерился выдернуть всю шевелюру из скальпа. Дэвид охнул.

– Тебе это необходимо? – спросил он.

– Нет, – сказал я. Но от скальпа все равно оторвалось несколько тысяч волосков, каждый – с собственным крошечным окровавленным корнем, сверкнувшим в воздухе, как яркий ночной светлячок. Мгновение я удерживал прядь волос в руке, потом они выскользнули из моих пальцев и упали за его повернутую набок голову.

Вырванные с корнем волосы небрежно легли на его грубую щеку. Глаза были влажными, как желе, и, казалось, еще не утратили способности видеть.

Дэвид отвернулся и вышел на узкую улицу. Вокруг гремели и ревели машины. На речном корабле пел свисток.

Я пошел за ним. Я стер с себя пыль. Одним ударом я мог разрушить весь дом, крыша просто обрушилась бы в зловонную грязь, и он бы тихо умер среди остальных домов, чтобы никто из жильцов даже и не узнал об этом, все влажное дерево просто бы рухнуло. Я никак не мог избавиться от вкуса и запаха пота.

– Почему ты так возражал против того, чтобы я вырвал его волосы? – спросил я. – Я просто хотел забрать их, он же умер, ему все равно, а никто другой не будет по ним скучать.

Он повернулся с коварной улыбкой и смерил меня взглядом.

– Твой вид меня пугает, – сказал я. – Неужели я по небрежности разоблачил в себе чудовище? Знаешь, моя блаженная смертная Сибил, когда она не играет сонату Бетховена, известную как «Аппассионата», все время смотрит, как я охочусь. А теперь ты хочешь, чтобы я рассказал тебе свою историю?

Я бросил последний взгляд на труп с обвисшим плечом. На подоконнике над ним стояла синяя стеклянная бутылка, а в ней – оранжевый цветок. Ну не проклятие ли это?

– Да, очень хочу, – сказал Дэвид. – Пойдем, вернемся вместе. Я просил тебя не вырывать его волосы только по одной причине.

– Да? – спросил я. Я посмотрел на него. С довольно-таки искренним любопытством. – И по какой же причине? Я всего-то собирался вырвать его волосы и выбросить.

– Все равно что оторвать крылышки у мухи, – предположил он без видимого осуждения.

– У мертвой мухи, – ответил я. И намеренно улыбнулся. – Ну же, из-за чего весь этот шум?

– Я хотел проверить, послушаешь ты меня или нет, – сказал он. – Вот и все. Потому что, если бы ты меня послушал, между нами все было бы в порядке. И ты остановился. Вот все и в порядке. – Он повернулся и взял меня за руку.

– Ты мне не нравишься! – сказал я.

– О нет, нравлюсь, Арман, – ответил он. – Давай я все запишу. Шагай по комнате, проповедуй, обвиняй. Сейчас ты на высоте, ты сильный, потому что у тебя есть двое замечательных маленьких смертных, цепляющихся за каждый твой жест, они у тебя как служители у Бога. Но ты хочешь рассказать мне свою историю, сам знаешь, что хочешь. Ну же!

Я не мог удержаться от смеха.

– И что, эта тактика уже приносила результат?

Теперь наступила его очередь смеяться, что он и сделал в добродушной манере.

– Нет, вряд ли, – сказал он. – Но давай поставим вопрос так: напиши книгу для них.

– Для кого?

– Для Бенджи и Сибил. – Он пожал плечами. – Нет?

Я не ответил.

Написать книгу для Бенджи и Сибил. Мысли перенесли меня в будущее, в веселую безопасную комнату, где мы соберемся вместе несколько лет спустя, – я, Арман, не изменившийся маленький учитель, и Бенджи с Сибил в расцвете своей смертной жизни. Бенджи вырастет в стройного, высокого джентльмена с арабскими пленительными чернильными глазами, с любимой сигарой в руке, мужчину с большими перспективами и большими возможностями. И моя Сибил, гибкая, с пышными царственными формами, с золотыми волосами, обрамляющими овальное лицо взрослой женщины с пухлыми губами и глазами, полными чарующего, скрытого сияния, еще более великая пианистка, чем сейчас, выступающая с концертами.

Смогу ли я продиктовать в этой комнате свою историю и подарить им книгу? Книгу, продиктованную Дэвиду Тальботу? Смогу ли я, выпуская их из своего алхимического мира, подарить им эту книгу? Ступайте, дети мои, забирайте с собой все богатства и напутствия, какими я могу вас наделить, а теперь еще и эту книгу, так давно написанную для вас мною вместе с Дэвидом.

Да, сказала моя душа. И все-таки я повернулся, сорвал с жертвы черный волосатый скальп и топнул по нему ногой. Дэвид даже не поморщился. Англичане такие вежливые.

– Отлично, – сказал я, – я расскажу тебе мою историю.

Его комнаты располагались на втором этаже, недалеко от того места, где я задержался на лестнице. Какой контраст по сравнению с пустыми не обогреваемыми холлами! Он устроил себе настоящую библиотеку, со столами, с креслами. Медная кровать, сухая и чистая.

– Это ее комнаты, – сказал он. – Разве ты не помнишь?

– Дора, – сказал я. И неожиданно вдохнул ее запах. Надо же, он сохранился повсюду. Но все ее личные вещи исчезли.

Должно быть, это его книги – а как же иначе? Новые спиритуалисты: Дэннион Вринкли, Хиларион, Мелвин Морс, Брайан Уэйс, Мэтью Фокс, Урантия. Плюс старые тексты: Кассиодор, святая Тереза Авильская, Григорий из Тура, Веды, Талмуд, Тора, Кама-сутра, все на языке оригинала. Несколько малоизвестных романов, пьесы, стихи.

– Да. – Он сел за стол. – Мне свет не нужен. А тебе?

– Я не знаю, что тебе рассказать.

– Ясно, – сказал он и достал авторучку. Он открыл блокнот с поразительно белой бумагой, размеченной тонкими зелеными линейками. – Ты поймешь, что мне рассказать. – Он посмотрел на меня.

Я стоял, обхватив себя руками, уронив голову, как будто она может отвалиться и я умру. Волосы упали мне на грудь. Я подумал о Сибил и Бенджамине, о моей тихой девочке и жизнерадостном мальчике.

– Они тебе понравились, Дэвид, мои дети? – спросил я.

– Да, с первого взгляда, как только ты их привел. Они всем понравились. Все смотрели на них с любовью и уважением. Столько сдержанности и обаяния. Наверное, каждый из нас мечтает о таких спутниках, верных смертных друзьях, обезоруживающе милых, которые не сходят с ума и не кричат. Они тебя любят, но не находятся во власти ужаса или под гипнозом.

Я не двигался. И не говорил. Я закрыл глаза. В голове у меня раздался быстрый, дерзкий марш из «Аппассионаты», грохочущие, искрящиеся волны музыки, болезненной и ломко-металлической – «Аппассионаты». Только она звучала в голове. Без золотистой длинноногой Сибил.

– Зажги свечи, все, какие есть, – нерешительно сказал я. – Тебе не сложно? Приятно, когда много свечей, да, смотри, на окнах все еще висят кружева Доры, свежие, чистые. Я люблю кружева, это брюссельский point de gaze, или очень похоже, да, я от них без ума.

– Конечно, я зажгу свечи, – сказал он.

Я повернулся к нему спиной. Я услышал резкий восхитительный треск маленькой деревянной спички. Я понюхал, как она горит, а потом до меня донесся маслянистый аромат склоняющегося, скручивающегося фитиля, и вверх поднялся свет, обнаружив на полосатом потолке голые кипарисовые доски. Еще треск, новая цепочка тихих, приятных, мягких хрустящих звуков, и свет разросся, опустился на меня и почти что озарил мрачную стену.

– Зачем ты это сделал, Арман? – сказал он. – Да, на плате, вне всякого сомнения, было изображение Христа; создавалось впечатление, что это и есть священный Плат Вероники; видит Бог, в него поверили тысячи людей, да, но в твоем случае – почему, почему? Да, я не могу не признать, что оно обладало ослепительной красотой – Христос в терновом венце, его кровь, глаза, смотрящие прямо на нас, на нас обоих, но почему ты так безусловно поверил в него, Арман, после стольких лет? Зачем ты ушел к нему? Ведь ты хотел именно этого?

Я покачал головой. И постарался, чтобы мои слова прозвучали мягко и просительно.

– Соберись с силами, ученый, – сказал я, медленно поворачиваясь к нему. – Следи за своей страницей. Это для тебя и для Сибил. Да, это и для моего маленького Бенджика. Но в своем роде – это моя симфония для Сибил. История начинается очень давно. Может быть, я никогда по-настоящему не сознавал, насколько давно, – до этого самого момента. Слушай и записывай. А я буду шагать по комнате, проповедовать и обвинять.
2


Я смотрю на свои руки и вспоминаю слово «нерукотворный». Я знаю, что это означает, хотя всякий раз, когда мне доводилось его слышать, речь шла именно о чем-то созданном моими руками.

Хотел бы я сейчас заняться живописью, взять в руки кисть и поработать ею, как в прежние времена, – впасть в транс и неистово, одним мазком наносить краски, чтобы каждая линия, каждый оттенок с первого раза принимали окончательный вид.

Нет, я слишком расстроен, воспоминания пугают меня.

Позволь, я сам выберу, с чего начать.

Константинополь... Недавно попавший под контроль турок... Я хочу сказать, что к тому моменту, когда меня – мальчика-раба, захваченного в диких землях родной ему страны, о которой он ничего толком не знал, за исключением, пожалуй, лишь ее названия: Золотая Орда, – привезли в этот город, он принадлежал мусульманам меньше века.

Меня уже успели лишить воспоминаний, а также родного языка и способности связно мыслить. Я помню убогие, грязные комнаты – должно быть, в Константинополе, потому что впервые за целую вечность, прошедшую после того, как меня вырвали из той жизни, о которой я напрочь забыл, я понимал, о чем говорят окружавшие меня люди.

Это были торговцы, занимавшиеся продажей рабов для европейских борделей, и говорили они, конечно, по-гречески. Верности религии они не знали, а я не знал ничего другого, но память сочувственно избавила меня от подробностей.

Меня бросили на толстый турецкий ковер, шикарный, с красивым орнаментом, – такие можно встретить лишь во дворцах. Здесь он служил для демонстрации особенно ценных и дорогих товаров.

Кто-то расчесал мои длинные влажные волосы, причем постарался сделать эту процедуру весьма болезненной. Все личные вещи с меня содрали, и под старой потрепанной туникой из золотой ткани на мне ничего не было. В комнате было жарко и сыро. Мне хотелось есть, но, поскольку на пищу надеяться не приходилось, я знал, что эта колючая, пронзительная боль вскоре затухнет сама собой. Туника с длинными широкими рукавами доходила мне до коленей и, должно быть, наделяла меня неким несуществующим ореолом, делая похожим на падшего ангела.

Встав на ноги, естественно босые, я увидел этих людей и понял, чего они хотят: порока, мерзости, расплачиваться за которые придется в аду. У меня в голове зазвучало эхо проклятий давно исчезнувших старейшин: слишком красивый, слишком слабый, слишком бледный, слишком много дьявольского в глазах – и улыбка от дьявола.

Как же сосредоточенно спорили эти мужчины, как напряженно торговались! Они пристально рассматривали меня, но никто не удосужился заглянуть мне в глаза.

Мне вдруг стало смешно. Все здесь делалось в такой спешке! Те, кто меня привез, ушли. Те, кто отмывал и оттирал меня, остались в купальне. Меня кинули на ковер, как сверток.

На секунду у меня мелькнула уверенность, что когда-то я был острым на язык и циничным и вообще хорошо разбирался в мужской природе. Я смеялся, потому что эти торговцы приняли меня за девочку.

Я ждал, слушал, улавливая отдельные обрывки разговора. Мы находились в просторной комнате с низким потолком, а точнее – пологом из шелка, расшитым крошечными зеркалами и всякими завитушками, которые так любят турки. Ароматические лампы дымили и коптили, наполняя воздух неясной дымкой, от которой щипало глаза.

Люди в тюрбанах и кафтанах, как и их речь, не казались мне непривычными. Но я понимал только отдельные фразы. Я поискал глазами путь к бегству. Бесполезно. У выходов, ссутулившись, стояли суровые, крепкие, мрачно насупившиеся люди. В дальнем конце комнаты за столом сидел человек и сосредоточенно щелкал костяшками счетов; перед ним кучками лежали золотые монеты.

Один из торговцев, высокий худой мужчина с широкими скулами, мощной челюстью и гнилыми зубами, подошел ко мне и ощупал мои плечи и шею. Потом он поднял тунику. Я буквально окаменел, как парализованный, хотя не испытывал ни злости, ни осознанного страха. Это была страна турок, и я знал, что они делают с мальчиками. Однако мне не доводилось видеть что-либо своими глазами или на картинках, равно как не приходилось слышать рассказы свидетелей и встречаться с людьми, жившими в этой стране или хоть однажды здесь побывавшими и возвратившимися домой.

Домой... Несомненно, я хотел забыть, кто я такой. Наверняка. К этому меня вынуждал позор. Но в тот момент, стоя в комнате, похожей на шатер, на ковре с цветочными узорами, окруженный купцами и работорговцами, я изо всех сил напрягал память, как будто стоило мне мысленно представить себе карту – и я смогу воспользоваться ею, чтобы вернуться в родные места.

И все-таки я сумел вспомнить степи, дикие земли, земли, куда никто не ездит, за исключением... Но здесь начинался пробел. Я был в степи... Я бросил вызов судьбе – по глупости, но по своей воле. Я вез с собой что-то чрезвычайно важное. Я соскочил с лошади, вырвал из притороченного к седлу кожаного мешка большой сверток и побежал, прижимая его к груди.

– Деревья! – крикнул он... Но кем был этот «он»?

Тем не менее я понимал, что он хочет сказать: нужно добраться до рощи и спрятать там это сокровище, великолепную волшебную вещь, лежавшую в свертке... «Нерукотворную» вещь...

Но мне не удалось уйти далеко. Когда меня схватили, я бросил сверток, и они даже не стали его искать – во всяком случае, насколько я видел. Пока меня поднимали в воздух, я думал: ее не следует оставлять вот так, завернутой в ткань. Ее необходимо спрятать среди деревьев...

Должно быть, меня изнасиловали на корабле, потому что путешествия и прибытия в Константинополь я не помню. Память не сохранила ощущения голода, холода или страха, равно как и воспоминаний о грубом обращении или насилии надо мной.

Только здесь я впервые во всех подробностях узнал, что такое насилие, почувствовал зловоние жирных тел, услышал проклятия и ругательства в адрес обесчещенного и погубленного невинного ребенка.

Меня охватило чудовищное, невыносимое чувство абсолютной беспомощности и бессилия.

Омерзительные люди, безбожники, противники человеческого естества...

Я как зверь зарычал на купца в тюрбане и тут же получил сильный удар в ухо, сбивший меня с ног. Я так и остался лежать на полу, глядя на него и стараясь вложить в этот взгляд как можно больше презрения, и не встал, даже когда он пнул меня ногой. Говорить я тоже отказался.

Перекинув через плечо, он понес меня прочь – через заполненный людьми и заваленный кучами грязи двор, мимо удивительных, но отвратительно пахнущих верблюдов и ослов, – в гавань, где стояли в ожидании корабли. Поднявшись по сходням на один из них, он затащил меня в трюм.

Здесь тоже было грязно, воняло гашишем, шебуршились корабельные крысы. Меня бросили на тюфяк из грубой ткани. Я снова осмотрелся в поисках выхода, но увидел только лестницу, по которой мы спустились, и услышал доносившийся сверху гул множества мужских голосов.

Когда корабль отплыл, было еще темно. Через час мне стало так плохо, что хотелось только одного: умереть. Я свернулся на полу, с головой спрятавшись под мягкой, липшей к телу тканью старой туники, и старался по возможности не двигаться. Я спал очень долго.

Когда я проснулся, рядом стоял старик. Он был одет не как турок и потому показался мне не таким страшным, к тому же глаза его светились добротой и сочувствием. Склонившись надо мной, он заговорил на мелодичном и приятном, но совершенно незнакомом языке – я не понимал ни слова.

Чей-то голос сказал ему по-гречески, что я немой, ничего не соображаю и рычу как зверь.

Впору было еще раз посмеяться, но мне было слишком плохо.

Тот же самый грек сообщил старику, что я не избит и не ранен и что за меня назначили высокую цену.

Старик сделал пренебрежительный жест, покачал головой и вновь заговорил на своем певучем языке, а потом ласково обхватил меня руками и мягко заставил встать.

Через дверь он провел меня в маленькое помещение, обитое красным шелком.

Там я и провел остаток путешествия, за исключением одной ночи.

В ту ночь – не знаю, какую именно по счету, – я проснулся и обнаружил, что старик спит рядом со мной. Должен заметить, он и пальцем меня не трогал, за исключением тех случаев, когда хотел приласкать или успокоить. Я вышел, поднялся по лестнице и долго смотрел на звезды.

Мы стояли на якоре в порту, а на крутых уступах скал, окружавших гавань, где под декоративными арками сводчатой галереи горели факелы, раскинулся город – мрачные сине-черные здания с куполообразными крышами и колокольни.

Вид этого обжитого берега казался весьма привлекательным, но мне и в голову не приходило, что можно спрыгнуть с корабля и обрести свободу. Под арками прогуливались люди, а под той, что была ближайшей ко мне, я увидел странно одетого человека в сияющем шлеме, с болтающимся на бедре большим широким мечом. Он стоял на страже, прислонившись к украшенной замысловатой резьбой разветвляющейся, словно дерево, колонне, которая поддерживала свод галереи. Создавалось впечатление, что передо мной остатки какого-то дворца, безжалостно прорезанного каналом для прохода кораблей.

Вся картина в целом произвела на меня большое впечатление и навсегда врезалась в память, но больше я на берег почти не смотрел. Взгляд мой устремился к небесам и его загадочным обитателям – мифическим созданиям, навеки воплощенным во всемогущих и непостижимых звездах. На фоне чернильной черноты ночи они сияли, как драгоценные камни, – столь ярко, что мне вдруг вспомнились старые стихи и даже звуки гимнов, исполняемых исключительно мужчинами.

Если не ошибаюсь, прошло несколько часов, прежде чем меня поймали, жестоко избили кожаной плетью и утащили обратно в трюм. Я знал, что, как только меня увидит старик, наказание немедленно прекратится. Так и случилось. Он буквально затрясся от бешенства, а потом прижал меня к себе, и мы снова легли в постель. Он был слишком стар, чтобы что-то от меня требовать.

Я не испытывал к нему любви. Ничего не смыслящему немому было очевидно, что этот человек относится к нему как к ценному товару, который необходимо сохранить ради выгодной продажи. Но я нуждался в нем и в его утешениях. Я спал сколько мог. Малейшая качка вызывала тошноту, а иногда меня мутило просто от жары. Я еще не знал настоящей жары. Старик кормил меня так хорошо, что иногда мне казалось, будто он откармливает меня, как теленка, чтобы продать на мясо.

Когда мы добрались до Венеции, день клонился к вечеру. Мне даже краешком глаза не удалось увидеть красоты Италии, ибо все время я провел взаперти, в мрачной дыре, вместе со своим старым стражем. Когда же наконец меня повели в город, я убедился, что никоим образом не ошибался в своих подозрениях насчет старика.

В какой-то темной комнате он вступил в яростный спор с другим человеком. Ничто не заставило бы меня заговорить. Ничто не заставило меня показать, что я сознаю, что со мной происходит. Однако я все отлично понимал. Деньги перешли из рук в руки. Старик ушел, даже не оглянувшись.

Меня пытались обучать. Вокруг звучала певучая, ласкающая речь. Мальчики приходили, садились рядом и старались улестить меня ласковыми поцелуями и объятиями. Они щипали и поглаживали мои соски, старались добраться до интимных мест, на которые, как меня учили, нельзя было и смотреть, дабы не впасть в страшный грех.

Я пытался молиться, но обнаружил, что не помню слов. Даже образы утратили четкость. Свет, указывающий мне путь на протяжении всей жизни, угас. Стоило мне отвлечься и задуматься, кто-нибудь бил меня или дергал за волосы.

Всякий раз после побоев они приносили притирания и заботливо обрабатывали поврежденную кожу. Однажды, когда какой-то мужчина ударил меня по лицу, другой прикрикнул на него и схватил за руку, прежде чем тот успел нанести второй удар.

Я наотрез отказывался от еды и воды, и никто не мог заставить меня изменить решение. Это не было сознательным объявлением голодовки – просто я не желал делать то, что поддерживало бы во мне жизнь. Я знал, что иду домой. Домой! Я умру и попаду домой! Но переход будет ужасным и болезненным. Если бы меня оставили одного, я бы плакал. Но меня не оставляли ни на минуту. Значит, придется умирать на людях. Я целую вечность не видел дневного света. Даже сияние ламп резало глаза – так глубоко я погрузился в нерушимую тьму. Но рядом всегда были люди.

Периодически свет становился ярче. Они садились вокруг – я видел их смуглые личики, а шустрые, похожие на звериные лапки ручонки убирали с моего лица волосы или трясли за плечо. Я отворачивался к стене.

Моим собеседником и компаньоном был звук. Я думал, что только он и останется со мной до конца жизни: плеск воды, доносившийся с улицы. Я различал, когда мимо проплывала лодка, слышал, как скрипят деревянные опоры, а когда прижимался головой к каменной кладке стен, то ощущал, как раскачивается здание, словно оно стояло не на берегу, а непосредственно в воде. Впрочем, так и было на самом деле.

Однажды мне приснился дом, но что именно – не помню. Я проснулся в слезах, и из темноты раздались негромкие голоса – шквал нежных, вкрадчивых утешений.

Мне казалось, что самое лучшее – это остаться в одиночестве. Я ошибался. Когда меня заперли на несколько дней и ночей в темной комнате без хлеба и воды, я начал кричать и биться о стену. Никто не пришел.

Через какое-то время я впал в ступор, а когда дверь наконец открылась, испытал невероятное потрясение – я резко вздрогнул и сел, прикрывая глаза. Лампа представлялась мне опасным и грозным врагом. Кровь в висках пульсировала, болью отдаваясь в голове.

И тут я почувствовал мягкий, ненавязчивый аромат: смесь запахов душистых дров, горящих в очаге в снежную зиму, раздавленных цветов и какого-то масла.

Меня коснулось что-то твердое, словно сделанное из дерева или меди, однако при этом явно живое. В конце концов я открыл глаза и увидел перед собой незнакомого мужчину, а то, что я принял за нечто деревянное или медное, оказалось его пальцами – очень белые и жесткие на ощупь, они тем не менее поддерживали меня чрезвычайно нежно и бережно. Взгляд голубых глаз незнакомца был пронзительным и в то же время на удивление ласковым.

– Амадео... – прошептал он.

С головы до ног облаченный в красный бархат, он оказался потрясающе высоким. Светлые волосы, тщательно расчесанные на пробор, как у святых, густыми прядями спускались до плеч, где рассыпались по плащу блестящими волнами. У него был гладкий, без единой морщинки лоб и высоко расположенные прямые золотистые брови, достаточно темные, чтобы придать чертам лица четкость и решительное выражение. Ресницы темно-золотыми нитями загибались вверх. А когда он улыбнулся, полные, красиво очерченные губы мгновенно порозовели.

Я узнал его! Я с ним разговаривал! Никакое другое лицо не могло показаться столь чудесным.

Он улыбался мне с такой добротой! Кожа над губой и подбородок были чисто выбриты – на его лице я не разглядел ни единого волоска. Тонкий, изящной формы, но достаточно крупный нос не нарушал пропорции поистине неотразимого лица.

– Нет, я не Христос, дитя мое, – сказал он. – Я тот, кто приносит свое собственное спасение и вечное блаженство. Приди в мои объятия.

– Я умираю, мой господин. – Даже сейчас я не могу сказать, на каком языке произнес в тот момент эти слова. Но он понял.

– Нет, малыш, ты не умираешь. Теперь ты переходишь под мое покровительство и, возможно, – если звезды не отвернутся от нас, а будут нам благоприятствовать, – не умрешь никогда.

– Но ты же Христос! Я тебя знаю!

Он опустил взгляд и с улыбкой покачал головой. Полные губы чуть раздвинулись, открыв взору белоснежные зубы. Потом он подхватил меня под мышки, приподнял и поцеловал в шею. От этого поцелуя по коже моей пробежали мурашки, и я застыл словно парализованный. Глаза у меня сами собой закрылись, а он коснулся пальцами моих опущенных век и нежно шепнул в самое ухо:

– Спи. Я отнесу тебя домой.

Проснулся я в огромной купальне. Ни у кого в Венеции такой ванны никогда не было. Однако это я могу утверждать сейчас, после того как многое повидал. Но что я знал об обычаях этой страны тогда? Тем не менее это был настоящий дворец – во дворцах мне бывать доводилось.

Я выбрался из бархатного свертка, в котором лежал, – если не ошибаюсь, это был его красный плащ, – и увидел справа от себя огромную кровать с пологом, а за ней – глубокий овальный бассейн, собственно ванну. Из раковины, поддерживаемой ангелами, в ванну текла вода, от широкой поверхности поднимался пар, а в клубах пара стоял мой господин. На его обнаженной белой груди розовели соски, а волосы, отброшенные со лба, казались еще более густыми, светлыми и прекрасными, чем раньше.

Он поманил меня к себе.

Я боялся воды. Я встал на колени возле самого края ванны и погрузил в нее пальцы.

Удивительно быстрым и грациозным движением он подхватил меня на руки и по плечи опустил в теплую воду, а потом откинул назад мою голову.

Я снова посмотрел на него. Над нами на ярко-голубом потолке словно живые парили ангелы с гигантскими, покрытыми белыми перьями крыльями. Никогда я не видел таких великолепных кудрявых ангелов, вопреки любым правилам и стилям выставляющих напоказ свою человеческую красоту: мускулистые конечности, кружащиеся вихрем одеяния, развевающиеся локоны. Все это казалось мне определенным безумием – пышущие здоровьем и энергией фигуры, их буйные божественные игры в тумане поднимавшегося к потолку и растворявшегося в золотистом сиянии пара...

Я вглядывался в склонившееся ко мне лицо нового господина и мысленно молил: «Поцелуй меня еще раз... да, пожалуйста... тот трепет... поцелуй меня...»

Но он принадлежал к той же породе, что и эти нарисованные существа. Он был одним из них и обитал в своего рода варварском раю, принадлежащем языческим солдатским богам, где все сводится к вину, фруктам и плоти... Я попал в дурное место.

Он запрокинул голову и звонко рассмеялся, а потом зачерпнул пригоршню воды и плеснул мне на грудь. Когда он открыл рот, перед моими глазами на секунду мелькнуло нечто странное и опасное: зубы, больше походившие на волчьи клыки. Но они тут же исчезли, и только губы крепко прижались к моему горлу, а чуть позже коснулись поцелуем плеча и спустились ниже, к груди, которую я не успел прикрыть.

Я застонал и теснее приник к нему в воде, а его губы, скользнув по моей груди, уже прижимались к животу. Он нежно вбирал в себя мою кожу, как будто высасывал из нее всю соль и жар, и даже его лоб, уткнувшийся мне в плечо, наполнял меня теплыми, восхитительными ощущениями... А когда он наконец добрался до самого грешного места, я почувствовал, как оно взметнулось вверх и выстрелило – словно превратилось вдруг в арбалет и выпустило стрелу. Я вскрикнул.

Он позволил мне еще какое-то время оставаться в прежнем положении, затем неторопливо омыл мое тело, куском мягкой складчатой ткани вытер лицо и ополоснул в воде волосы.

А когда он решил, что я достаточно отдохнул, мы снова начали целоваться.

Перед рассветом я проснулся в его постели. Я сел и увидел, что он надевает широкий плащ и покрывает голову. В этой комнате тоже было полно мальчиков, но не унылых, истощенных наставников из борделя. Мальчики, собравшиеся вокруг кровати, были красивыми, сытыми, веселыми и милыми.

Разноцветные туники ярких, искрометных оттенков, с аккуратными складками и туго затянутыми поясами придавали им девичью грацию. У всех были роскошные длинные волосы.

Мой господин обернулся и на прекрасно знакомом мне языке сказал, что я – его единственное дитя, что сегодня ночью он непременно вернется, а я к тому времени успею познакомиться с новым для себя миром.

– Новый мир! – воскликнул я. – Нет! Не уходи от меня, господин! Мне не нужен этот мир. Мне нужен только ты!

Он уже успел высушить и красиво причесать волосы, а руки смягчить пудрой. Склонившись надо мной, он вновь заговорил на только нам двоим понятном языке:

– Послушай меня, Амадео, теперь ты принадлежишь мне, Мариусу Римскому, и я останусь с тобой навсегда. А сейчас пусть мальчики накормят тебя и оденут.

Он повернулся к ним и на мягком, певучем наречии отдал необходимые распоряжения. Лица мальчиков светились таким счастьем, что можно было подумать, будто господин одарил их сластями и золотом.

– Амадео, Амадео, – повторяли они, окружив меня и удерживая, чтобы я не смог последовать за господином. Они заговорили со мной по-гречески – быстро и свободно, а я не очень хорошо знал греческий язык. Но их я понял.

Мальчики звали меня за собой и уверяли, что не станут обижать новичка, что отныне я один из них. Они поспешно одели меня в обноски, споря между собой по поводу каждой вещи: достаточно ли хороша туника, не слишком ли выцвели чулки... Ничего, это ненадолго, в конце концов решили они. В довершение всего мне выдали туфли и куртку, которая, как выяснилось, была уже мала одному из них, по имени Рикардо. Новый наряд казался мне поистине королевским.

– Мы тебя любим, – сказал Альбиний, второй по старшинству мальчик после черноволосого Рикардо и полная тому противоположность внешне – блондин со светло-зелеными глазами.

Остальных мальчиков я не очень различал, но этих двух выделить было легко.

– Да, мы тебя любим, – сказал Рикардо, отбрасывая со лба волосы и подмигивая мне. По сравнению с остальными кожа его была намного более гладкой и смуглой, а глаза казались совершенно черными.

У всех здесь были тонкие, изящные пальцы – такие же, как и у меня. Однако среди моих собратьев такие руки встречались крайне редко. Но об этом я тогда думать не мог.

Тем не менее в голову мне вдруг пришло совершенно невероятное предположение. А что, если мое похищение не было случайным? Что, если мне, бледному, с тонкими пальцами подростку, вечному источнику неприятностей, было предопределено свыше оказаться именно в этой стране? Мысль эта вызвала во мне суеверный страх. Но нет, это слишком невероятно, чтобы оказаться правдой. У меня заболела голова. Перед глазами замелькали безмолвные образы пленивших меня всадников, я вспомнил зловонный трюм корабля, доставившего меня в Константинополь, костлявые фигуры суетящихся купцов, передававших меня из рук в руки.

Господи, почему меня вообще кто-то любит? За что? Почему полюбил меня ты, Мариус Римский?

Стоя в дверях, Мастер, как его здесь все называли, улыбнулся и помахал нам на прощание. Малиновый капюшон на его голове служил прекрасным обрамлением изящных скул и красиво изогнутых губ. К моим глазам подступили слезы.

Не успела захлопнуться дверь, а Мастера уже поглотил клубящийся белый туман. Ночь подходила к концу. Но свечи не гасли.

Мы прошли в большую комнату, и я увидел в ней множество горшочков с красками и глиняных баночек с кистями, готовыми к использованию. Большие белые квадраты ткани – холсты – ожидали своей очереди, чтобы превратиться в прекрасные картины.

Мальчики добавляли в краски не яичные желтки, как велел старый обычай. Они смешивали яркие, мелко дробленные красители с янтарных оттенков маслами. В маленьких горшочках меня ждали большие глянцевые сгустки. Я взял протянутую кисть и взглянул на туго натянутый передо мной белый холст, на котором должен был что-то нарисовать.

– Нерукотворный... – произнес я. Но что означало это слово? Я поднял кисть и начал рисовать его, блондина, спасшего меня от мрака и убожества. Я обмакнул кисть в баночки с бежевой, розовой и белой красками и коснулся ею упругой поверхности холста. Но ничего не вышло – никакой картины не получилось!

– Нерукотворный! – прошептал я, уронил кисть и закрыл лицо руками.

Я порылся в памяти, чтобы воспроизвести это слово по-гречески. Когда я произнес его, несколько мальчиков кивнули, но смысл до них не дошел. Как мне объяснить им суть катастрофы? Я посмотрел на свои пальцы. Что же стало с?.. Все воспоминания внезапно сгорели – остался только Амадео.

– Не могу. – Я уставился на холст, на месиво красок. – Может быть, на дереве, не на ткани, у меня бы и получилось.

Что же я умел делать? Они не понимали.

Он не был Богом во плоти, мой господин, Мастер, блондин с ледяными голубыми глазами.

Но он был Богом для меня. А я не смог сделать то, что нужно было сделать.

Чтобы утешить меня и отвлечь, мальчики сами взялись за кисти и с поразительной легкостью, едва касаясь ими холстов, нарисовали много-много картинок.

Лицо мальчика – щеки, рот, глаза, да, и копна золотисто-рыжих волос. Господи Боже, это же я... Но это, наверное, не холст, а зеркало. А в нем тот самый Амадео. За дело взялся Рикардо – он отточил выражение лица, подчеркнул глаза и чуть подправил рот, но так, словно сотворил чудо: казалось, будто мое изображение вот-вот заговорит. По какому невероятному волшебству из ничего появился этот застывший в естественной позе мальчик со сведенными бровями и прядями растрепанных волос над ухом?

Эта соблазнительная плотская фигура казалась живой и выглядела одновременно и богохульной, и прекрасной.

Рикардо написал несколько греческих букв и произнес их вслух.

– Но Мастер имел в виду совсем другую картину! – воскликнул он, отбрасывая кисть и быстро собирая рисунки.

Меня провели по всему дому – они называли его «палаццо» и с удовольствием научили этому слову меня.

В доме было полно картин – на стенах, на потолках, на досках, на сложенных рядами холстах, – высоченных картин с изображениями разрушенных зданий, разбитых колонн, буйной зелени, далеких гор и огромного числа оживленных людей с раскрасневшимися лицами, чьи пышные волосы и великолепные одежды свободно развевались на ветру.

Это было, как если бы передо мной поставили большие блюда с фруктами и другой едой: сумасшедший беспорядок, изобилие ради изобилия, буйство цветов и форм. Как вино – слишком сладкое и легкое...

И как город, открывшийся передо мной, когда мальчики распахнули окна. Я увидел скользящие по зеленоватой воде маленькие черные лодки – гондолы (они были уже тогда), залитые ослепительным солнечным светом, и людей в шикарных алых или золотых плащах, спешащих куда-то по набережным.

Мы тоже спустились в гондолы – целая армия, – и не успел я оглянуться, как уже отправились в путь. Гондолы, как грациозные стрелы, беззвучно скользили между фасадами громадных домов, великолепных, как соборы, с узкими остроконечными арками, с окнами в форме лотосов, облицованными блестящим белым камнем.

Даже самые старые и небогатые жилые здания, не слишком нарядно украшенные, но тем не менее чудовищные по размеру, были выкрашены в разные цвета: в ярко-розовый – такой насыщенный, что казалось, будто стены покрыты раздавленными лепестками, – или в густо-зеленый, почти одного тона с мутной водой каналов.

Мы прибыли на площадь Сан-Марко, с двух сторон обрамленную длинными, абсолютно симметричными галереями.

Сотни толпящихся перед золотыми церковными куполами в противоположном от нас конце площади людей показались мне обитателями рая.

Золотые купола... Золотые купола...

Мне рассказывали какую-то старую повесть о золотых куполах, да и сам я, если память мне не изменяет, когда-то видел их на потемневшей картинке. Священные купола... Утраченные купола... Охваченные пламенем купола... Оскверненная церковь... Точно так же осквернили и меня... Нет... Развалины исчезли, их разнесло взрывом внезапного появления вокруг меня целого и невредимого, полного жизни мира! Когда и как все возродилось из ледяного пепла? Как мне удалось умереть среди снегов и дымящихся пожаров и оказаться здесь, под ласкающим солнцем?

В его теплых душистых лучах купались и нищие, и торговцы; оно светило как на знатных людей, шествовавших в сопровождении пажей, которые несли за ними роскошные бархатные шлейфы, так и на книготорговцев, разложивших книги под алыми навесами, или на лютнистов, игравших за мелкую монету.

В лавках и на рыночных прилавках были выставлены товары, популярные у жителей этого необъятного дьявольского мира: стеклянная посуда, какой я никогда не видел, включая всевозможных цветов кубки, маленькие статуэтки, изображавшие животных и людей, и великое множество разнообразных сияющих гладких безделушек. Там же продавали и восхитительно яркие, потрясающей огранки бусины для четок, и великолепные кружева с изящными, утонченными узорами, а иногда даже с белоснежными изображениями колоколен и домиков, выполненными очень тщательно и досконально, вплоть до окон и дверей. Торговали и огромными пушистыми перьями незнакомых мне птиц, и живыми экзотическими пернатыми – они хлопали крыльями и хрипло кричали в золоченых клетках. Изысканные, ослепительной работы разноцветные ковры слишком живо напомнили мне о могущественных турках и их столице, откуда меня привезли. Тем не менее кто устоит перед такими коврами? Закон запрещал мусульманам изображать людей, и потому они с вызывающей благоговение аккуратностью украшали свои творения цветами, арабесками, лабиринтами спиралей и прочими узорами, используя при этом самые дерзкие оттенки красок. Торговцы наперебой предлагали прохожим и масло для ламп, и тонкие свечки, и ладан, а также в огромном изобилии блестящие драгоценные камни неописуемой красоты и тончайшей работы изделия золотых и серебряных дел мастеров – посуду и декоративные вещи, как старинные, так и новые. Попадались лавки, торговавшие исключительно специями, лавки, где продавались лекарства и микстуры, бронзовые статуи, львиные головы, фонари и оружие. Встречались и торговцы тканями – восточными шелками, тончайшей шерстью удивительных тонов, хлопком, льном, отличными образчиками вышивки и разнообразными лентами.

Люди здесь казались баснословно богатыми – они небрежно попивали в тавернах прозрачное красное вино, закусывали свежими мясными пирожками, поглощали сладкие пирожные с кремом.

Книготорговцы предлагали новинку – напечатанные книги. Подмастерья с восторгом рассказывали мне о чудесном изобретении – печатном станке, который лишь недавно дал людям в разных странах возможность покупать книги не только с буквами и словами, но и с самыми разными картинками.

В Венеции издатели уже открыли десятки маленьких мастерских, где день и ночь печатались книги на греческом и латинском языках, а также на местном наречии – на том мягком, певучем наречии, на котором подмастерья переговаривались между собой.

Мне разрешили остановиться и повнимательнее рассмотреть новое чудо: станки, производящие страницы для книг.

Но у Рикардо и всех остальных мальчиков были и свои дела: они должны были собрать для Мастера изготовленные на этих станках литографии и гравюры немецких художников, удивительные старинные картины Мемлинга, Ван Эйка или Иеронимуса Босха. Наш господин всегда искал их на рынке. Такие рисунки позволяли южанам познакомиться с жизнью в северных землях. Мастер был рьяным поклонником всякого рода удивительных вещей. Ему очень нравилось, что с установкой в городе более сотни печатных станков у него появилась возможность заменить примитивные, неточные копии Ливия и Вергилия текстами, которые полностью соответствовали оригиналу.

Боже, на меня обрушилась целая лавина информации!

И не менее важным, чем литература или картины, поручением был мой новый гардероб. Мы должны были заставить портных все бросить и одеть меня в соответствии с маленькими пастельными рисунками, сделанными Мастером.

Кроме того, следовало отнести в банки выписанные им аккредитивы и получить деньги – всем, в том числе и мне. Никогда в жизни мне не доводилось даже прикасаться к деньгам.

Они показались мне очень красивыми: флорентийское золото и серебро, немецкие флорины, богемские грошены, замысловатые старинные монеты, отчеканенные при дожах, как прежде называли правителей Венеции, старые экзотические монеты из Константинополя. Мне, как и другим, выдали маленький мешочек со звенящими, бренчащими деньгами, и мы привязали наши кошельки к поясам.

Заметив, что в одной из лавок я во все глаза уставился на привлекшее мое внимание маленькое чудо, один из мальчиков купил его для меня. Это были тикающие часы. Я не мог постичь их устройство, и никто толком не мог объяснить мне, что это за крошечная тикающая вещица, усыпанная драгоценными камнями. Наконец я потрясенно осознал: за странным стеклом и драгоценной, филигранно выполненной, разноцветной оправой скрываются крошечные часы!

Я сжал их в ладони, и у меня закружилась голова. До сих пор мне приходилось видеть только огромные часы на стенах колоколен и башен.

– Теперь я ношу с собой время, – прошептал я по-гречески, взглянув на своих новых друзей.

– Амадео, – сказал Рикардо, – сосчитай мне часы.

Я хотел сказать, что это невероятное открытие исполнено какого-то смысла, важного лично для меня. Это послание из другого мира, слишком поспешно и опасно забытого. Время перестало быть временем и никогда больше им не будет. День уже не день, а ночь – не ночь. Я не мог это выразить ни по-гречески, ни на любом другом языке, ни даже в моих бредовых мыслях. Я стер со лба пот. Яркое итальянское солнце заставляло щурить глаза. Высоко в небе носились огромные стаи птиц, похожих на крошечные росчерки пера, по чьей-то воле замахавшие в унисон с крыльями.

– Мы живем в огромном мире... – ни с того ни с сего прошептал я.

– Мы – в его сердце, в величайшем его городе! – прокричал Рикардо, проталкивая меня сквозь толпу. – И, черт возьми, прежде чем нам придется провести долгое время взаперти, за стенами портновской мастерской, мы полюбуемся им и насладимся!

Для начала мы решили заглянуть в кондитерскую, где нас ждали чудесные лакомства из шоколада с сахаром и приторные, липкие ярко-красные и желтые сласти, названия которых я не знал.

Один из мальчиков показал свою книжку с повергшими меня в ужас напечатанными изображениями мужчин и женщин, слившихся в плотских объятиях. Это были новеллы Боккаччо. Рикардо обещал мне их почитать и сказал, что это на самом деле отличная книжка, чтобы учить меня итальянскому языку. И он научит меня читать еще и Данте.

Боккаччо и Данте – флорентийцы, сказал один из мальчиков, но в целом они не так уж и плохи.

Мастер любит всевозможные книги, сказали мне, и посоветовали не скупясь тратить на них деньги, ибо этим он всегда доволен. А еще мальчики добавили, что приходящие учителя сведут меня с ума уроками, что все мы должны изучить studia humanitatis, куда входят история, грамматика, риторика, философия, древние авторы и еще многое другое. Значение всех этих незнакомых, поразивших меня слов я осознал только впоследствии, после того как мне пришлось неоднократно слышать их изо дня в день и на практике познать смысл каждого понятия.

Мне предстояло усвоить еще один урок: Мастер поощряет, когда мы украшаем свою внешность. Мне купили и повесили на шею золотые и серебряные цепи, ожерелья с медальонами и прочие безделушки. Требовались еще перстни, причем с камнями. Нам пришлось яростно поторговаться из-за них с ювелирами, но в результате я стал обладателем настоящего изумруда и двух перстней с рубинами и гравированными серебряными надписями, которые не умел еще прочитать.

Я не мог оторвать взгляд от своей руки с новым украшением. Как видишь, даже сейчас, пятьсот лет спустя, я питаю слабость к перстням с драгоценными камнями. Я отказался от них только в период долгого дремотного забытья и оцепенения разума – в те века в Париже, когда был кающимся грешником, одним их преданных сатане Детей Ночи. Но к этому кошмару я скоро перейду.

А в данный момент речь идет о Венеции, где я считал себя одним из сыновей Мариуса и в течение долгих лет развлекался вместе с другими его детьми.

Итак, мы отправились к портному.

Пока с меня снимали мерку, кололи булавками и одевали, мальчики рассказывали истории о богатых венецианцах, приходивших к Мастеру в стремлении заполучить хотя бы самую маленькую его картину. Однако наш господин утверждал, что его творения никуда не годятся, и почти ничего не продавал, но иногда мог написать портрет женщины или мужчины, если их внешность казалась ему достойной внимания. На этих портретах человека всегда окружали боги, богини, ангелы или святые. С языков мальчиков слетали знакомые и незнакомые мне имена. Меня словно накрыло волной, вобравшей в себя все существующие в мире святыни.

Иногда ко мне возвращались тревожные воспоминания, но почти сразу рассеивались как дым. Святые и боги – разве они не одни и те же во все времена? И разве не объявляет всех их не более чем искусной ложью определенный свод законов и правил, которому я не должен был изменять прежде и которому обязан следовать сейчас? Я никак не мог составить собственное мнение на этот счет, а вокруг меня царила атмосфера сплошного счастья, да, именно счастья. Не может быть, чтобы за этими бесхитростными сияющими лицами скрывалась безнравственность. Я в это не верил. Однако каждое удовольствие рождало в душе подозрения. Когда не мог уступить, блеск слепил мне глаза, а вынужденные уступки лишали меня самообладания.

Этот день посвящения был всего лишь одним из сотен – нет, тысяч – подобных дней, и я точно не знаю, когда впервые начал понимать, что конкретно говорят мои спутники. Однако это время наступило, и вскоре, – я не слишком долго оставался самым наивным.

Мой первый выход в город оставил в душе ощущение истинного чуда. Высокое небо было кобальтово-голубым, а с моря дул свежий, влажный, прохладный бриз. Несущиеся мимо облака сбивались в кучки – они были точно такими же, как на картинах Мастера, что лишний раз свидетельствовало о том, что его творения не лгут.

И когда мы по особому разрешению вошли в храм дожей, в собор Сан-Марко, и я впервые собственными глазами увидел его мерцающие золотом мозаики на куполах и арках, у меня буквально перехватило дыхание. Но мне предстояло испытать еще одно суровое потрясение: на фоне всего этого великолепия мрачно застыли фигуры знакомых святых.

Обитатели этих сияющих золотом стен – холодные, с миндалевидными глазами, в свободных строгих одеяниях, с неизменно сложенными для молитвы руками – не представляли для меня тайны. Я узнавал их нимбы, узнавал крошечные дырочки в золоте, проделанные для того, чтобы оно сверкало еще волшебнее. Я чувствовал осуждение бесстрастно взиравших на меня бородатых патриархов и потому остановился на полпути, полумертвый, не в состоянии идти дальше, а потом и вовсе опустился на каменный пол. Мне стало плохо.

Меня вывели из собора. Шум на площади казался оглушительным – я словно постепенно все ближе продвигался к некой чудовищной развязке. Я хотел сказать моим друзьям, что она неизбежна и что их вины в этом нет.

Мальчики разволновались. Ведь помимо этого храма я видел многое другое. Почему же меня так напугал именно он? Я не мог что-либо объяснить. Ошеломленный, весь в поту, я безвольно лежал, прислонившись к колонне, а они тем временем старались успокоить меня, объясняя по-гречески, что, да, собор действительно очень старый, что он построен по образцу византийских церквей, что в Венеции вообще много византийского.

– Наши корабли веками торгуют с Византией. Мы – морская империя, – говорили они.

Я старался воспринять их слова.

Но, несмотря на страдания, мне стало ясно, что это место отнюдь не предназначалось для того, чтобы подвергнуть меня Божией каре. Я покинул его с той же легкостью, с какой и вошел. Окружавшие меня мальчики с приятными голосами и ласковыми руками протягивали мне холодное вино и фрукты, чтобы я поскорее пришел в себя, и не предполагали, что это место может представлять для меня какую-либо опасность.

Слева от нас я увидел набережные и гавань. Потрясенный красотой деревянных судов, я бросился в ту сторону. Они стояли на якоре по четыре-пять бортов в ряд, а за ними глазам моим предстало самое большое чудо: громадные галеоны, построенные из широких, особым образом изогнутых досок, – их паруса были надуты ветром, а грациозные весла рассекали воду. Суда выплывали в открытое море.

Взад-вперед на опасно близком расстоянии друг от друга сновали другие корабли – огромные деревянные барки проскальзывали в пасть Венецианской бухты или покидали ее, а тем временем великое множество других кораблей, не менее изящных и потрясающих воображение, стояли на якоре, извергая на причалы обильные потоки самых разных товаров.

Мои товарищи отвели меня, спотыкающегося на ходу, к Арсеналу, где я несколько успокоился, наблюдая за занятыми своим делом кораблестроителями. Впоследствии я часами болтался на Арсенале – меня восхищал гениальный процесс творчества: человеческие руки создавали барки таких размеров, что, по моим понятиям, они неизбежно должны были затонуть. Однако этого не происходило.

Иногда перед моим мысленным взором вдруг возникали мимолетные образы – я видел ледяные реки, баржи и лодки, грубых мужчин, пропахших животным жиром и прогорклой кожей. Однако со временем исчезли и эти последние разрозненные обрывки воспоминаний о царстве зимы, из которого я пришел.

Если бы я попал не в Венецию, моя повесть наверняка была бы другой.

За все проведенные там годы мне никогда не надоедало посещать Арсенал и наблюдать за строительством кораблей. С помощью нескольких любезных слов и монет я без проблем добивался разрешения войти и с неизменным восторгом следил, как изогнутые под разными углами доски и пронзающие небо мачты постепенно соединяются в одно целое и превращаются в прекрасные фантастические сооружения. И хотя в тот первый день мы в спешке буквально промчались по этому двору чудес, мне было достаточно и этого.

Иными словами, именно Венеция – по крайней мере, на какое-то время – освободила меня от тяжести мучительных воспоминаний о неком предыдущем существовании, о целом сонме истин, вновь сталкиваться с которыми я не хотел.

Если бы не Венеция, со мной не было бы и моего Мастера.

Не прошло и месяца со дня нашего знакомства, а он уже успел между делом рассказать мне обо всем, чем ценен был для него каждый из итальянских городов, о том, как он любил смотреть во Флоренции на поглощенного работой великого скульптора Микеланджело, как слушал в Риме прекрасных ораторов и учителей.

– Но история венецианского искусства насчитывает тысячу лет, – говорил он, берясь за кисть, чтобы расписать стоявшую перед ним огромную тонкую доску. – Венеция сама по себе – произведение искусства, великий город, где каждое здание по красоте своей не уступает храму. Они стоят бок о бок, образуя своего рода восковые соты, а бесконечный приток нектара непрерывно обеспечивают трудолюбивые, как пчелы, люди. Взгляни на наши дворцы, уже одни они – достойное зрелище.

По прошествии времени он, как и остальные, рассказал мне об истории Венеции, особое внимание уделяя Республике, которая, несмотря на деспотизм своих решений и яростную враждебность к чужакам, тем не менее обеспечивала «равенство» людей. Флоренция, Милан, Рим – эти города находились под властью элиты, небольшой горстки отдельных личностей и семейных кланов, в то время как Венеция, невзирая на все ее недостатки, отдавала бразды правления своим сенаторам, могущественным купцам и Совету Десяти.

В день моей первой прогулки по Венеции во мне зародилась вечная любовь к ней. Она не переставала удивлять меня и, несмотря на обилие хорошо одетых и ловких нищих, казалась удивительно гостеприимным домом, лишенным кошмаров, – средоточием потрясающей роскоши, благополучия и пылких страстей.

И разве в мастерской портного меня не превратили в настоящего принца, такого же, как мои новые друзья?

К тому же я собственными глазами видел меч Рикардо. Все они были дворянами.

– Забудь все, что с тобой было раньше, – сказал Рикардо. – Мастер – наш правитель, а мы – его принцы, его королевский двор. Теперь ты богат, и ничто не сможет причинить тебе вред.

– Мы не просто ученики-подмастерья в обычном смысле слова, – сказал Альбиний. – Нас пошлют в университет Падуи. Вот увидишь. Нас обучают не только наукам и литературе, но и музыке, танцам, хорошим манерам. Позже ты встретишься с мальчиками, которые приедут, чтобы навестить нас. Все они благородные господа со средствами. Джулиано, например, стал преуспевающим адвокатом, а еще один мальчик – доктором в Торчелло, в городке на острове неподалеку отсюда.

– Все, кто покидает Мастера, получают независимые средства, – объяснял Альбиний. – Дело только в том, что Мастер, как все венецианцы, порицает праздность. Мы такие же богачи, как и иностранные лорды, которые бездельничают и только пробуют наш мир на вкус, как будто он блюдо с едой.

К концу этого солнечного дня – дня моего первого знакомства с правилами, установленными в школе Мастера, и обычаями его великолепного города – я был причесан, подстрижен и одет в те цвета, которые он счел предпочтительными для меня и в дальнейшем. На мне были небесно-голубые чулки, короткая подпоясанная куртка из полуночно-синего бархата и туника очень светлого оттенка лазури, на которой толстыми золотыми нитями были вышиты французские геральдические лилии. К такой цветовой гамме рекомендовалось добавить немного винно-красного, например в отделке или меховом подбое, который понадобится зимой, когда морской бриз задует сильнее и в этом раю наступит то, что в представлении итальянцев называется холодами.

К наступлению ночи я уже важно расхаживал вместе с остальными по мраморным плитам и даже пытался немного потанцевать под звуки лютни, на которой играли мальчики помладше, а также под аккомпанемент спинета, первого увиденного мной в жизни клавишного инструмента.

Когда над каналом за узкими остроконечными аркообразными окнами палаццо померкла красота сумерек, я стал бродить по дому, ловя свои отражения в многочисленных темных зеркалах, выраставших от мраморного пола до самого потолка коридора, салона, алькова и прочих прекрасно обставленных комнат, попадавшихся мне на пути.

Я пел новые слова в унисон с Рикардо. Великое Венецианское государство называлось Серениссима. Черные лодки на каналах – гондолы. Ветры, которым скоро предстояло задуть и свести нас с ума, – сирокко. Верховный правитель этого волшебного города именовался дожем. Автором книги, приготовленной на сегодня учителем для чтения, был Цицерон. Музыкальный инструмент, оказавшийся в руках у Рикардо, который нежно перебирал пальцами его струны, – лютня. Огромный навес над царским ложем Мастера – балдахин, его каждые две недели подбивают новой золотой бахромой. Я пришел в экстаз.

Я получил не только меч, но и кинжал.

Какое доверие! Конечно, остальным я казался сущим ягненком, да и себе тоже. Но никогда еще никто не доверял мне такое оружие из бронзы и стали. Память вновь принялась за свои фокусы. Я умел бросать деревянное копье, умел... Увы, все заволокло клубами тумана – осталось лишь смутное сознание того, что мое предназначение состояло не в умении владеть оружием, а в чем-то ином, всеобъемлющем и требующем от меня полной отдачи сил. А оружие носить мне было запрещено.

Нет, хватит об этом! Хватит! Хватит! Хватит! Смерть поглотила меня и забросила сюда, во дворец Мастера, в гостиную с великолепными изображениями батальных сцен, с нарисованными на потолке картами, с окнами из толстого фасонного стекла. Со свистом выхватив меч, я направил его вперед, словно нацеливаясь в будущее, а потом, внимательно рассмотрев украшавшие рукоять кинжала изумруды и рубины, одним взмахом лезвия рассек пополам яблоко.

Мои новые товарищи смеялись надо мной. Но по-дружески, по-доброму.

Скоро придет Мастер. Младшие мальчики, которые не ходили с нами в город, быстро пробегали по комнатам, поднося к факелам и канделябрам тонкие свечки. Я стоял в дверях, переводя взгляд с одного на другого, и не переставал удивляться тому, как много их в доме. Огонь вспыхивал беззвучно, и вскоре все помещения были ярко освещены.

Вошел высокий сухопарый человек с потрепанной книгой в руке. Длинные жидкие черные волосы и черное свободное, простого покроя шерстяное одеяние только подчеркивали суровость его облика. Несмотря на мелькавшие в маленьких глазках веселые искорки, бесцветные тонкие губы придавали лицу воинственное выражение.

Мальчики дружно застонали.

Высокие узкие окна закрыли, чтобы не впускать ночную прохладу.

С канала доносилось пение – звонкие голоса людей, проплывавших мимо дворца в длинных узких гондолах, рассыпались искрами, ударяясь о стены, и постепенно стихали вдали.

Я без остатка съел сочное яблоко. В тот день я съел больше фруктов, мяса, хлеба, конфет и всяких сластей, чем способен съесть любой нормальный человек. Но я не был нормальным человеком – я был голодным мальчиком.

Учитель щелкнул пальцами, достал из-за пояса длинный хлыст, постучал им по ноге и повернулся к мальчикам.

– Прошу вас, – сказал он.

При появлении Мастера я поднял глаза.

Все ученики, от мала до велика, бросились навстречу своему господину, стремясь обнять его и прижаться к его рукам, в то время как он внимательно рассматривал созданные за долгий день рисунки и картины.

Учитель почтительно поклонился хозяину дома и застыл в молчаливом ожидании, а когда мы всей компанией отправились на прогулку по галереям, смиренно последовал за нами.

Мастер протянул к нам руки. Каким удовольствием для всех было ощутить прикосновение его длинных холодных пальцев или хотя бы коснуться плотной ткани свободно свисавших красных рукавов.

– Идем, Амадео, идем с нами.

Но я жаждал только одного, и мне не пришлось долго томиться в ожидании.

Мальчиков отослали вместе с человеком, который должен был читать им Цицерона. Твердые руки господина со сверкающими ногтями развернули меня в нужную сторону, и мы направились в его личные покои.

Сюда допускали не всех. Расписные деревянные двери тотчас были закрыты на засов, жаровни благоухали ладаном, от медных ламп поднимался ароматный дым. На кровати лежали мягкие подушки и, казалось, цвел сад из раскрашенного по трафарету и вышитого шелка, атласа с цветочными узорами, плотной синели, парчи с замысловатым рисунком. Он задернул алый полупрозрачный полог кровати. Куда ни глянь, везде царил красный цвет – красный, красный, красный... Это его цвет, объяснил он мне, а моим будет синий.

Он нежно обращался ко мне на каком-то универсальном языке, осыпая меня образами.

– Когда в твоих карих глазах отражается пламя, они похожи на янтарь, – прошептал он. – Да, но они блестящие, темные, два сияющих зеркала, где я вижу свое отражение, в то время как они – темные врата твоей богатой души – хранят собственные тайны.

Я буквально тонул в застывшей голубизне его глаз и не в силах был оторвать взгляд от блеска гладких, кораллового оттенка губ.

Он лег рядом со мной, поцеловал, легко и ласково провел пальцами по волосам, не дернув ни за один завиток, отчего у меня по коже головы и между ног пробежала дрожь. Его большие пальцы, такие холодные и твердые, гладили мои щеки, губы, подбородок, возбуждая всю мою плоть, полуоткрытые губы с голодной страстью прижимались к моим ушам...

Для других удовольствий я был еще слишком мал.

Наверное, мои ощущения были близки к тем, которые испытывают в подобных обстоятельствах женщины. Казалось, этому не будет конца. Я вновь и вновь погружался в мучительный восторг, запутавшись в его объятиях, не в состоянии выбраться, содрогаясь, изгибаясь и раз за разом взлетая на вершины блаженства.

Потом он научил меня словам нового языка: холодные твердые плиты на полу – это «каррарский мрамор», портьеры сделаны из «шелка», на подушках вышиты «рыбы», «черепахи» и «слоны», а на самом тяжелом покрывале-гобелене изображен «лев».

Я завороженно слушал, стараясь не упустить ни одной, пусть даже самой мелкой, детали. Он рассказал мне о добыче жемчуга, усыпавшего мою тунику, о том, что его достают из морских раковин. В пучину моря ныряют мальчики и выносят на поверхность эти драгоценные круглые белые сокровища, держа их во рту. Изумруды поступают из рудников, из земных глубин. Из-за них люди убивают друг друга. А бриллианты...

– Нет, ты только взгляни на бриллианты! – Он снял свой перстень и надел его мне на палец, проверяя, подошел ли он, и ласково поглаживая при этом мою руку. – Бриллианты – белый свет Господа, – сказал он. – Бриллианты чисты.

Господь... Кто такой Господь? Меня затрясло. Вдруг показалось, что все вокруг вот-вот повергнется в прах.

В течение всей нашей беседы он не сводил с меня внимательного взгляда, и иногда я отчетливо слышал его слова, хотя он не шевелил губами и не издавал ни звука.

Я нервничал. Бог! Не позволяй мне думать о Боге! Будь моим Богом сам!

– Где твои губы? – прошептал я. – Где твои руки?

Мой голод изумил его и привел в восторг.

Он тихо смеялся, отвечая мне новыми поцелуями, ароматными и вполне безобидными. Его теплое дыхание тихим шелестящим ветром обвевало мой пах.

– Амадео... Амадео... Амадео... – не уставал повторять он.

– Что значит это имя, господин? Почему ты дал его мне? – Кажется, в тоне, каким был задан вопрос, прозвучало нечто от моего прежнего «я», хотя, возможно, эти почтительные, но тем не менее дерзкие интонации принадлежали уже одетому в золото и дорогие наряды новоявленному принцу.

– Возлюбленный Бога, – пояснил Мастер.

Нет! Услышать такое было выше моих сил! Бог! Никуда от него не деться. Я разволновался, меня охватила паника.

Взяв меня за руку, он согнул мой палец так, чтобы тот указывал на крошечного крылатого младенца, запечатленного золотыми каплями бисера на потертой квадратной подушке, лежавшей рядом с нами.

– Амадео, – сказал он, – возлюбленный бога любви.

В кипе моей одежды, валявшейся у кровати, он нашел тикающие часы. Он взял их, внимательно рассмотрел и улыбнулся. Просто отличные, сказал он, такие встречаются нечасто. Они весьма ценные и вполне достойны королевской руки.

– Ты получишь все, что пожелаешь, – добавил Мастер.

– За что?

В ответ опять послышался его смех.

– За вот эти каштановые локоны, – сказал он, перебирая мои волосы, – за глаза необычайно насыщенного и красивого коричневого цвета. За кожу, похожую на свежие молочные сливки поутру, за губы, не отличимые от розовых лепестков...

Под утро он поведал мне легенды об Эросе и Афродите; он убаюкивал меня рассказами о бездонной печали Психеи, возлюбленной Эроса, не имевшей возможности увидеть его при свете дня.

Потом я шел рядом с ним по холодным коридорам. Сжимая пальцами мое плечо, он показывал мне изящные белые статуи своих богов и богинь, любовников: Дафну, чьи грациозные руки и ноги превратились в лавровые ветви, в то время как ее любви отчаянно добивался бог Аполлон; беспомощную Леду в объятиях могучего лебедя.

Он проводил моими руками по изгибам мраморных тел, по тщательно высеченным и гладко отполированным лицам, по напряженным икрам сильных, крепких ног, по ледяным расселинам полуоткрытых ртов... А потом он заставил меня коснуться пальцами его собственного лица и в эти мгновения показался мне такой же мраморной статуей, но только вырезанной еще искуснее остальных и ожившей. И когда он приподнял меня своими мощными руками, я почувствовал исходящий от него жар – жар ароматного дыхания, вздохов и неразборчивых слов...

К концу недели я не мог вспомнить ни слова родного языка.

Не находя среди множества известных мне прилагательных достойных эпитетов, я стоял на площади, зачарованно глядя, как Великий Совет Венеции шествует по Моло, слушая доносящиеся с алтаря Сан-Марко слова Великой мессы или наблюдая за судами, плавающими по зеркально гладкой поверхности Адриатики; или следил за тем, как обмакиваются в краски кисти, как смешиваются в глиняных горшочках розовая марена, киноварь, кармин, вишневая краска, лазурь, бирюза, все оттенки зелени, желтая охра, темно-коричневая умбра, лимонный краситель, сепия, фиолетовый caput mortuum – все такие красивые – и густой лак под названием «кровь дракона».

Я добился больших успехов в танцах и фехтовании. Моим любимым партнером был Рикардо, и вскоре я осознал, что по своим умениям почти не уступаю этому мальчику из старших, превосходя даже Альбиния, который до моего появления считался вторым после Рикардо. Надо сказать, однако, что Альбиний не держал на меня зла. Эти мальчики стали для меня братьями.

Они водили меня в дом прекрасной куртизанки Бьянки Сольдерини – стройной, гибкой, несравненной чаровницы с волнистыми локонами в стиле Боттичелли и миндалевидными серыми глазами, обладавшей благородством, умом и добрым сердцем. Когда бы я ни пришел, меня всегда с радостью принимали в ее доме, где молодые женщины и мужчины часами читали стихи, увлеченно обсуждали казавшиеся бесконечными иностранные войны или способности недавно заявивших о себе художников – кто из них и когда сможет получить следующий заказ и каким этот заказ будет.

Негромкий, почти детский голосок Бьянки как нельзя лучше сочетался с ее девичьим личиком и крошечным носиком. Рот ее походил на настоящий розовый бутон. Но она была умна, независима и неукротима. Она холодно отвергала любовников-собственников, предпочитая, чтобы вокруг нее всегда толпились люди. Любой прилично одетый или носящий меч человек автоматически получал доступ в ее гостеприимный дом. Здесь не отказывали в приеме практически никому, за исключением тех, кто стремился обрести власть над хозяйкой.

У Бьянки можно было встретить гостей из Франции и Германии, и всех без исключения – как иноземцев, так и местных жителей – интересовал вопрос о нашем таинственном и загадочном господине, Мариусе. Однако нам было запрещено отвечать на вопросы любопытствующих, и когда нас спрашивали, не намерен ли он жениться, согласится ли написать тот или иной портрет, будет ли дома в такой-то день и примет ли у себя того или иного человека, мы лишь молча улыбались.

Иногда я засыпал на подушках кушетки или даже на одной из кроватей и смотрел сны под аккомпанемент приглушенных голосов зашедших в гости дворян и неизменно убаюкивающей и успокаивающей музыки.

Бывало – хотя и очень редко, – что там появлялся наш господин собственной персоной. Он забирал нас с Рикардо, вызывая небольшую сенсацию в портего – главной гостиной. Он неизменно отказывался от предложенного кресла и стоял, не снимая плаща с капюшоном. Однако всегда любезно улыбался в ответ на уговоры присоединиться к собравшимся и иногда даже дарил Бьянке написанный его рукой миниатюрный портрет.

Они и сейчас явственно стоят перед моими глазами – великое множество усыпанных драгоценными камнями миниатюр, преподнесенных Мастером Бьянке на протяжении тех лет.

– Вы в точности воссоздаете мое лицо по памяти, – говорила она, подходя поцеловать его.

Я видел, с какой осторожностью он удерживал ее на расстоянии – подальше от жесткой, холодной груди и лица, запечатлевая на ее щеках поцелуи, хранящие чары мягкости и нежности, которые развеяло бы его настоящее прикосновение.

Под руководством учителя Леонардо из Падуи я часами читал книги, стараясь вторить ему в унисон. Освоив латынь, я перешел к итальянскому, потом вновь к греческому языку. Мне одинаково нравились и Аристотель, и Платон, и Плутарх, и Ливий, и Вергилий. Откровенно говоря, я толком не понимал ни одного из них – я просто выполнял задание Мастера, а знания тем временем сами собой копились у меня в голове.

Я не видел смысла в том, чтобы подобно Аристотелю бесконечно говорить о неодушевленных предметах. Жизнь и биографии древних, с таким воодушевлением изложенные Плутархом, представлялись мне гораздо более интересными. Однако я хотел узнать поближе современных людей. Я предпочитал дремать на кушетке у Бьянки, а не спорить о достоинствах того или иного художника. К тому же я знал, что мой господин лучше их всех.

Мой мир ограничивался просторными комнатами с расписанными стенами, озаренными щедро льющимся светом, а за их пределами – напоенным ароматами воздухом и бесконечной вереницей модно и шикарно одетых людей. Я к нему быстро привык, ибо никогда не видел страданий и несчастий городских бедняков. Даже прочитанные книги рассказывали об этом новом для меня царстве, где я настолько прочно закрепился, что ничто не могло бы заставить меня вернуться в прежний, исчезнувший мир хаоса и страданий.

Я научился играть песенки на спинете. Я научился перебирать струны лютни и петь тихим голосом, правда, мелодии, как правило, были грустными. Мой господин любил эти песни.

Иногда мы собирались вместе и хором исполняли перед Мастером наши собственные сочинения, а иногда представляли на его суд разученные нами новые танцы.

В жаркое время дня, когда полагалось отдыхать, многие из нас играли в карты. Мы с Рикардо выскальзывали из дома и в поисках партнеров для азартных игр отправлялись в какую-нибудь таверну. Пару раз мы сильно напились. Узнав об этом, Мастер немедленно положил конец нашим приключениям. Особенно его ужаснуло, что я пьяным упал в Большой канал и меня едва спасли от смерти. Могу поклясться, что при этом известии он побледнел, – я собственными глазами видел, как от его щек отлила краска.

За это он отхлестал Рикардо хлыстом по ногам. Я преисполнился стыда. Рикардо неподвижно стоял в библиотеке у большого камина, повернувшись спиной, и стойко – без криков и мольбы о прощении – перенес наказание. Потом он встал на колени и поцеловал кольцо господина. Я поклялся впредь никогда не напиваться.

Однако на следующий же день я вновь напился. Правда, на этот раз у меня хватило ума доплестись до дома Бьянки и спрятаться у нее под кроватью, где можно было выспаться, не подвергаясь риску. Еще до полуночи господин вытащил меня оттуда. Я решил, что сейчас получу свое. Но он только уложил меня в постель, где я заснул, не успев попросить прощения. В какой-то момент я открыл глаза и увидел, что он сидит за письменным столом и пишет так же быстро, как и рисует, в огромной книге, которую ему всегда удавалось спрятать до ухода из дома.

Когда же остальных, включая Рикардо, все-таки охватывала дневная дремота – как правило, такое случалось в особенно жаркие летние дни, – я выбирался на улицу и нанимал гондолу. Я лежал на спине и смотрел в небо, пока мы проплывали по каналу в сторону залива, а на обратном пути закрывал глаза и старался расслышать самые тихие вскрики, доносившиеся из погруженных в покой сиесты зданий, шелест водорослей, биение воды о подгнившие фундаменты, плач чаек над головой. Меня не раздражали ни мошки, ни запах, поднимавшийся от поверхности каналов.

Однажды днем я не вернулся домой к назначенному для работы и занятий времени – я забрел в таверну послушать музыкантов и певцов. А в другой раз я попал на представление, которое давали на открытых подмостках посреди церковной площади. Никто не сердился на меня за отлучки. Никому ни о чем не докладывали. Никто не устраивал проверки знаний ни мне, ни другим ученикам.

Иногда я спал целый день и просыпался лишь тогда, когда мне самому того хотелось. Необычайно приятно было, вдруг пробудившись, обнаружить господина за работой – либо в студии, где он, стоя на лесах, писал большую картину, либо рядом с собой, за столом в спальне, самозабвенно погруженного в свои записи.

В любое время суток повсюду в изобилии стояли блюда с едой: блестящие грозди винограда, разрезанные на куски зрелые дыни, восхитительный хлеб из муки мелкого помола со свежайшим маслом. Я ел черные оливки, мягкий сыр и свежий лук-порей из садика на крыше. Молоко в серебряных кувшинах всегда было холодным.

Мастер никогда не ел. Это знали все. Днем он всегда отсутствовал. О Мастере никогда не говорили без почтения. Он умел читать в душах мальчиков. Мастер отличал добро от зла и всегда понимал, когда его обманывают. Наши мальчики были хорошими. Иногда кто-то приглушенным голосом упоминал о плохих мальчиках, которых практически сразу же выгоняли из дома. Но никто даже в мелочах не обсуждал Мастера. Никто не говорил о том, что я сплю в его постели.

В полдень мы все вместе обедали – жареной птицей, нежным барашком или толстыми сочными ломтями говядины.

Учителя приходили одновременно по трое или четверо, чтобы обучать небольшие группы подмастерьев. Кто-то работал, кто-то учился.

Из класса, где зубрили латынь, я мог свободно перейти в класс, где изучали греческий. Иногда я листал сборник эротических сонетов и читал некоторые из них, как умел, пока на помощь не приходил Рикардо. Вокруг него тут же собирались другие ученики, и начиналось бурное веселье, а учителям приходилось ждать, пока все успокоятся.

При таком попустительстве я делал большие успехи. Я быстро учился и с легкостью отвечал практически на любые произвольно заданные Мастером вопросы и в свою очередь задавал свои, те, которые меня волновали в тот или иной момент.

Четыре из семи ночей в неделю Мастер посвящал рисованию, обычно начиная с полуночи и вплоть до своего предрассветного исчезновения. Ничто не в силах было оторвать его от работы.

С поразительной легкостью и ловкостью, как огромная белая обезьяна, он поднимался по лесам и, небрежно уронив с плеч свой алый плащ, выхватывал из рук мальчика приготовленную кисть. Рисовал он так самозабвенно и неистово, что на нас, изумленно следивших за каждым его движением, расплескивалась краска. Он был истинным гением, и всего лишь за несколько часов на холсте оживали потрясающей красоты пейзажи или до мельчайших деталей выписанные группы людей.

Работая, Мастер всегда что-нибудь напевал вслух. Рисуя по памяти или на основе своего воображения портреты великих писателей или героев, он громко называл для нас их имена. Он обращал наше внимание на краски, которыми пользовался, на контуры и линии, на законы перспективы, позволявшие создавать едва ли не осязаемые изображения и помещать их в казавшиеся абсолютно реальными сады, дворцы, залы...

Мальчикам поручалось дорисовать наутро только некоторые детали: цветную драпировку, тон крыльев, крупные части тел персонажей, которым впоследствии – пока масляная краска еще будет оставаться подвижной – Мастер собирался придать бо?льшую выразительность. Сияющие полы дворцов прежних эпох по нанесении им последних штрихов превращались в настоящий мрамор, попираемый покрасневшими круглыми пятками его философов и святых.

Работа непроизвольно затягивала нас. В палаццо оставались десятки незаконченных полотен и фресок, настолько жизненных, что они казались нам вратами в другой мир.

Одареннее всех среди нас был Гаэтано, один из самых младших. Но любой из мальчиков, за исключением меня, мог сравняться с учениками из мастерской любого художника, даже с мальчиками Беллини.

Иногда в палаццо устраивали приемы. Перспектива принимать гостей вместе с Мастером заставляла Бьянку сиять от радости, и она приходила в окружении множества слуг, чтобы исполнить обязанности хозяйки дома. Мужчины и женщины из самых благородных домов Венеции стремились попасть на такие приемы, чтобы увидеть творения Мастера. Его талантом восхищались все. Прислушиваясь в такие дни к разговорам гостей, я выяснил, что Мастер почти ничего не продает, что практически все его работы остаются в стенах палаццо и что он создал собственные варианты самых прославленных сюжетов – от школы Аристотеля до распятия Христа. Христос... Их Христос был кудряв, розовощек и мускулист; их Христос представал в облике самого обычного человека, а иногда походил на Купидона или Зевса...

Тот факт, что я не умел рисовать так же хорошо, как Рикардо и остальные, а потому половину времени довольствовался тем, что держал им горшки, мыл кисти и затирал места, требовавшие исправления, ничуть меня не расстраивал. Я не хотел рисовать. Просто не хотел. При одной мысли о необходимости изобразить что-либо у меня тряслись руки, а в животе все сворачивалось.

Я предпочитал разговоры, шутки, предположения о том, почему наш Мастер не берет заказов, хотя к нему ежедневно приходят письма, приглашающие принять участие в конкурсе на создание той или иной фрески для герцогского дворца или роспись одной из тысячи церквей на острове.

Я часами наблюдал, как холсты превращаются в красочные картины. Я вдыхал запах лаков, пигментов, масел.

Иногда мной овладевала злость, вгонявшая меня в ступор, но вызвана она была отнюдь не отсутствием мастерства.

Меня мучило что-то другое – нечто связанное с фривольными позами нарисованных фигур, с их сияющими розовыми лицами, с кипенными облаками на раскинувшемся над их головами небе, с пушистыми ветвями темных деревьев.

Столь разнузданное изображение природы казалось мне безумием. С тяжелой головой я в одиночестве скитался по набережным, пока не нашел старую церковь, а в ней – позолоченный алтарь с суровыми узкоглазыми святыми, мрачными, осунувшимися, застывшими: наследие Византии, подобное тому, что я увидел в Сан-Марко во время своей первой прогулки по городу. С благоговением смотрел я на эти свидетельства старины, и у меня болела, болела, нестерпимо болела душа. Когда меня нашли мои новые друзья, я лишь тихо выругался и продолжал упрямо стоять на коленях, не подавая вида, что знаю об их появлении. Я заткнул уши, чтобы не слышать их смех. Как они смеют смеяться в пустой церкви, где измученный Христос льет кровавые слезы и кровь черными жуками сочится из его ран?

Иногда я засыпал прямо перед старинными алтарями. Я убегал от своих товарищей. На сырых холодных камнях я чувствовал себя одиноким и счастливым. Я воображал, будто слышу, как под полом журчит вода.

Я нанял гондолу до Торчелло и там отыскал великий старинный собор Санта-Мария Ассунта, прославленный своей мозаикой, – по мнению некоторых, как произведение древнего искусства не менее великолепной, чем мозаики Сан-Марко. Я прокрался под низкие своды, разглядывая древний золотой иконостас и мозаику апсиды. Высоко наверху, в дальнем изгибе апсиды, стояла Дева, Теотокос, Богоматерь. На ее лице застыло строгое, я бы даже сказал – недовольно-мрачное выражение. На левой щеке блестела слеза. В руках она держала младенца Иисуса, а также пеленку, символ Mater Dolorosa.

Несмотря на то что при взгляде на эти образы у меня застывала душа, я чувствовал, что они мне близки. Голова кружилась, а от царящей на острове жары и тишины, повисшей в соборе, сводило живот. Но я оставался на месте. Я бродил перед иконостасом и молился.

Я был уверен, что здесь меня никто не найдет. К закату я окончательно заболел. Я знал, что у меня жар, но забился в самый дальний угол церкви и нашел успокоение, распластавшись ниц на холодном каменном полу. Поднимая голову, я видел перед собой пугающие сцены Страшного Суда – души, приговоренные к аду. Я был уверен, что заслужил эти муки.

За мной пришел мой господин. Как мы оказались в палаццо, я не помню. Такое впечатление, что уже через несколько секунд он уложил меня в постель и мальчики протирали мне лоб прохладной тканью. Меня заставили выпить воды. Кто-то сказал, что у меня лихорадка, а другой голос приказал ему замолчать...

Мастер остался дежурить возле меня. Мне снились плохие сны, но, проснувшись, я не мог их вспомнить. Перед рассветом Мастер поцеловал меня и нежно привлек к себе. Никогда еще я столь сильно не любил холодную, твердую плоть своего господина, как в те минуты, когда, сгорая в лихорадке, обнимал его и из последних сил прижимался щекой к его лицу.

Он дал мне выпить что-то горячее и острое из подогретой чаши, потом поцеловал меня и заставил сделать еще несколько глотков. Мое тело наполнил целительный огонь.

Однако к моменту его возвращения на следующую ночь у меня опять началась лихорадка. Я не столько спал, сколько в каком-то страшном полусне бродил по ужасным темным коридорам и не мог найти ни одного теплого или чистого места. У меня под ногтями появилась земля. В какой-то момент мне привиделась лопата, я испугался, что меня засыплют землей, и заплакал.

Рикардо все время оставался рядом и держал меня за руку, говоря, что скоро наступит ночь и тогда непременно придет Мастер.

– Амадео... – услышал я наконец голос нашего господина. Он поднял меня на руки, совсем как маленького ребенка.

У меня в голове вертелось множество вопросов. Я умру? Куда меня несет Мастер, закутав в бархат и меха? Зачем?

Мы оказались в какой-то венецианской церкви, в окружении новых, современных икон. Горели все свечи. Молились люди. Не спуская с рук, он развернул меня лицом к гигантскому алтарю и велел внимательно на него посмотреть.

Прищурившись, так как у меня болели глаза, я подчинился и увидел наверху Деву, коронуемую ее возлюбленным сыном, царем Иисусом.

– Посмотри, какое у нее милое, живое лицо, – прошептал Мастер. – Она сидит в той же позе, что и люди в этой церкви. А ангелы... Ты только взгляни на них – счастливые мальчики, сбившиеся в стайки вокруг колонн. Посмотри на их умиротворенные и кроткие улыбки. Вот рай, Амадео. Вот добро.

Я обвел высокую картину сонным взглядом.

– Видишь апостола, который шепчется со своим соседом? – тем временем продолжал Мастер. – Он выглядит совершенно естественно – так мог бы вести себя обычный человек на подобной церемонии. А наверху, смотри, Бог Отец с удовлетворением взирает на эту сцену.

Я попытался сформулировать вопросы, объяснить, что такое сочетание плотского и блаженного невозможно, но не смог подобрать достаточно красноречивых слов. Нагота маленьких ангелов была очаровательна и невинна, но я в это не верил. Это ложное верование Венеции, ложное верование Запада, ложь самого дьявола.

– Амадео, – старался убедить меня Мастер, – не бывает добра, основанного на страданиях и жестокости; не бывает добра, построенного на лишениях маленьких детей. Амадео, из любви к Богу повсюду произрастает красота. Посмотри на эти краски: они созданы Богом.

Чувствуя себя в его объятиях в безопасности, обхватив его руками за шею, я постепенно впитал в свое сознание детали огромного алтаря. Я вновь и вновь обводил его взглядом, стараясь не упустить ни одного мелкого штриха.

Я указал пальцем на льва, спокойно сидевшего у ног святого Марка, на лежащую перед святым книгу, страницы которой он листал, – казалось, они действительно переворачиваются... А лев выглядел совершенно домашним и кротким, как дружелюбный пес у очага.

– Это рай, Амадео, – повторил он. – Что бы ни вбило прошлое тебе в душу, забудь об этом.

Я улыбнулся и медленно, ряд за рядом, осмотрел фигуры стоящих святых, а потом тихо рассмеялся и доверительно шепнул господину на ухо:

– Они разговаривают, бормочут, болтают друг с другом, совсем как венецианские сенаторы.

В ответ послышался его приглушенный, сдержанный смех:

– О, я думаю, сенаторы ведут себя пристойнее, Амадео. Я никогда не видел их в таких фривольных позах, но это, как я уже говорил, и есть рай.

– Нет, господин, посмотри туда. Святой держит икону, прекрасную икону. Господин, я должен тебе рассказать...

Я замолчал. Меня бросило в жар, а все тело покрылось капельками пота. Глаза жгло, как огнем, и я ничего не видел.

– Мастер... – Ко мне наконец вновь вернулся голос. – Я в диких степях. Я бегу. Я должен спрятать ее среди деревьев...

Откуда ему было знать, о чем идет речь, – что я говорю об отчаянном побеге в прошлом, связное воспоминание о котором осталось в моей памяти, о побеге через степь со священным свертком в руках, со свертком, который нужно развернуть и укрыть под сенью деревьев.

– Посмотри, господин, икона...

Мне в рот полился мед. Густой и сладкий. Он тек из холодного источника, но это не имело значения. Я узнал этот источник. Мое тело превратилось в кубок, который встряхнули, чтобы взболтать его содержимое и растворить всю горечь, оставив лишь мед и дремотное тепло.

Когда я открыл глаза, то увидел, что вновь лежу на нашей кровати. Жар как рукой сняло. Лихорадка прошла. Я перевернулся и приподнялся, опираясь на подушки.

Мой господин сидел у стола. Он перечитывал то, что, видимо, только что написал. Его светлые волосы были перевязаны лентой. Ничем не скрытое лицо с точеными скулами и гладким узким носом казалось на удивление красивым. Он посмотрел на меня и улыбнулся.

– Не гоняйся за воспоминаниями, – сказал он, словно продолжая разговор, который мы не прерывали, даже пока я спал. – Не ищи их в церкви Торчелло. Не ходи к мозаике Сан-Марко. Со временем все эти пагубные вещи вернутся сами собой.

– Я боюсь вспоминать, – прошептал я.

– Знаю, – ответил он.

– Откуда ты знаешь? – спросил я его. – Это скрыто в моем сердце. Она только моя, эта боль.

Мне было стыдно за свою дерзость, однако, сколько бы я ни раскаивался, моя дерзость проявлялась теперь все чаще и чаще.

– Ты действительно во мне сомневаешься? – спросил он.

– Твои достоинства неизмеримы. Все мы это знаем, но никогда не обсуждаем, и мы с тобой тоже никогда не говорим о них.

– Так почему ты не хочешь довериться мне, вместо того чтобы цепляться за обрывки собственных воспоминаний?

Он поднялся из-за стола и подошел к кровати.

– Пойдем, – сказал он. – Лихорадки больше нет. Следуй за мной.

Он повел меня в одну из многочисленных библиотек в палаццо, в неубранное помещение, где в беспорядке валялись рукописи. Он редко работал в этих комнатах, а точнее, практически никогда. Он оставлял там свои новые приобретения, чтобы мальчики занесли их в каталог, а позже относил то, что считал необходимым, в нашу комнату.

Порывшись на полках, он отыскал нужную папку, большую, потрепанную, из старой желтой кожи, с протершимися углами. Белые пальцы разгладили большой лист пергамента. Он положил его на дубовый письменный стол так, чтобы мне было видно.

Картина, старинная...

Я увидел, что на ней изображена огромная церковь с золотыми куполами, необыкновенно величественная и красивая. На ней горели буквы. Они были мне знакомы, но я не мог заставить себя вспомнить их и тем более произнести вслух.

– Киевская Русь, – сказал вместо меня Мастер.

Киевская Русь...

Мной овладел невыразимый ужас.

– Она разрушена, сожжена! – непроизвольно вырвалось у меня. – Такого места нет! В отличие от Венеции его не существует. Оно разрушено, там царят холод, грязь, безнадежное отчаяние!.. Да, именно эти слова подходят больше всего...

У меня закружилась голова. Я почувствовал, что вижу путь к избавлению от безысходной скорби, но он был холоден, темен и извилист, с множеством поворотов, и в конце концов вел к миру вечной тьмы, где единственное, чем пахнут руки, кожа, одежда, это сырая земля.

Я попятился и убежал от Мастера.

Я промчался по всему палаццо.

Буквально слетев вниз по лестнице, я пронесся по темным комнатам первого этажа, выходившим на канал...

Вернувшись, я нашел его одного в спальне. Он, как всегда, читал – свою любимую в последнее время книгу: «Утешение философией» Боэция – и, когда я вошел, бросил на меня спокойный взгляд.

Я стоял, погруженный в размышления о своих болезненных воспоминаниях.

Я не мог их поймать. Да будет так. Они унеслись в небытие, как листья по аллее, – листья, которые время от времени непрерывным потоком падают, сорванные ветром, мимо окрашенных в зеленый цвет стен из маленьких садиков, устроенных на крышах домов.

– Я не хочу... – пробормотал я.

Существует лишь один Бог во плоти. Мой господин, мой Мастер.

– Когда-нибудь к тебе все вернется, когда у тебя хватит сил этим пользоваться, – сказал он, захлопывая книгу. – А пока... Позволь мне тебя утешить.

О да, к этому я был готов как никогда.
3


Как же долго тянулись без него дни! К наступлению ночи, когда зажигали свечи, я сжимал руки в кулаки. Бывали ночи, когда он вообще не появлялся. Мальчики говорили, что он уехал по делам чрезвычайной важности и что в доме все должно идти так же, как и при нем.

Я спал в его пустой кровати, и никто не задавал мне вопросов. Я обыскивал весь дом в надежде обнаружить хоть какие-то следы его пребывания. Меня мучили сомнения. Я боялся, что он больше никогда не вернется.

Но он всегда возвращался.

Едва заслышав на лестнице знакомые шаги, я бросался в его объятия. Он подхватывал меня, обнимал, целовал и после этого позволял нежно прижаться к его груди. Он словно не ощущал моего веса, хотя с каждым днем я становился, как мне казалось, все выше и тяжелее.

Мне суждено было навсегда остаться тем семнадцатилетним мальчиком, которого ты видишь перед собой. Но я не понимал, как мужчина такого изящного, как он, сложения мог с такой легкостью поднимать меня и держать на руках. Я не пушинка, никогда ею не был. Я сильный.

Больше всего мне нравилось – если приходилось делить его общество с остальными, – когда он читал нам вслух.

Поставив вокруг канделябры, он приглушенным приятным голосом читал «Божественную комедию» Данте, или «Декамерон» Боккаччо, или же – по-французски – «Роман о Розе» и стихи Франсуа Вийона. Он рассказывал о новых языках, которые мы должны понимать наравне с латынью и греческим. Он предупреждал, что литература отныне не ограничивается классическими произведениями.

Мы молча слушали Мастера, сидя на подушках, а иногда прямо на голом мраморе. Некоторые стремились встать как можно ближе к нему.

Иногда Рикардо под аккомпанемент лютни напевал мелодии, которым его научил преподаватель, и даже непристойные песни, услышанные на улицах. Он скорбно пел о любви и заставлял нас плакать. Мастер смотрел на него любящими глазами.

Я не испытывал никакой ревности. Только я делил с господином ложе.

Иногда он даже усаживал Рикардо у двери в спальню, чтобы он нам поиграл. Послушный Рикардо никогда не просил впустить его внутрь.

Когда за нами опускались драпировки, у меня бешено билось сердце. Господин стягивал с меня тунику, иногда даже весело разрывал ее, словно это были жалкие лохмотья.

Я опускался под ним на расшитые атласные покрывала; я раздвигал ноги и ласкал его коленями, немея и дрожа, когда он чуть согнутыми пальцами касался моих губ.

Однажды я лежал в полусне. Воздух стал розовато-золотистым. В комнате было тепло. Я почувствовал, как его губы прижались к моим и внутрь, как змея, проник холодный язык. Мой рот наполнила какая-то жидкость, густой пылающий нектар, такое сильнодействующее зелье, что оно распространилось по всему телу до кончиков пальцев. Я почувствовал, как оно постепенно спускается к самым интимным местам. Я горел как в огне.

– Господин, – прошептал я. – Что это было? Это еще приятнее поцелуев...

Он опустил голову на подушку и отвернулся.

– Дай мне это еще раз, господин, – сказал я.

Он давал, но только в те моменты, когда ему было угодно, по каплям, вместе с красными слезами, которые он иногда позволял мне слизывать с его глаз.

Кажется, так прошел целый год, прежде чем я вернулся как-то вечером домой, раскрасневшись от зимнего воздуха, нарядившись ради него в свои самые изысканные темно-синие одежды, в небесно-голубые чулки и в самые дорогие в мире, отделанные золотом туфли, – целый год, прежде чем я в тот вечер вошел, забросил свою книгу в угол спальни с выражением великой мировой усталости на лице, положил руки на бедра и свирепо посмотрел на него. Он сидел в своем высоком глубоком кресле с изогнутой спинкой и смотрел на угли в жаровне, поднеся к ним руки и наблюдая за языками пламени.

– Так вот... – дерзко начал я, откинув голову, очень по-светски, как искушенный венецианец, принц, окруженный на рыночной площади целой свитой жаждущих обслужить его купцов, школяр, перечитавший слишком много книг. – Так вот, здесь есть какая-то важная тайна, сам знаешь. Пора тебе все мне рассказать.

– Что? – спросил он довольно любезно.

– Почему ты никогда... Почему ты никогда ничего не чувствуешь? Почему ты обращаешься со мной как с куклой? Почему ты никогда...

Я впервые увидел, как он покраснел; его глаза заблестели, сузились, а потом широко раскрылись от подступивших красноватых слез.

– Мастер, ты пугаешь меня, – прошептал я.

– А что ты хочешь, чтобы я чувствовал, Амадео? – спросил он.

– Ты как ангел, как статуя, – сказал я, только на этот раз я словно вдруг протрезвел и дрожал. – Господин, ты играешь со мной, но твоя игрушка все чувствует. – Я приблизился к нему. Я дотронулся до его рубашки, намереваясь распустить шнуровку. – Позволь мне...

Он перехватил мою руку. Он поднес мои пальцы к губам и принялся ласкать их языком. Его глаза были устремлены прямо на меня.

«Вполне достаточно, – говорили они. – Я чувствую вполне достаточно».

– Я дам тебе все, что угодно, – умоляюще заговорил я, просовывая ладонь между его ног.

Он казался удивительно твердым. Ничего необычного в этом не было, но он не должен на этом останавливаться, он должен довериться мне.

– Амадео... – сказал он.

С необъяснимой силой он потянул меня за собой на кровать. Нельзя даже сказать, что он поднялся с кресла. Казалось, только что мы были здесь, а через мгновение упали на знакомые подушки. Я моргнул. Полог опустился за нами словно сам собой, под действием бриза, подувшего в открытое окно. Я прислушивался к голосам, доносившимся с канала, – так поют голоса Венеции, отражаясь от стен домов этого города дворцов.

– Амадео, – прошептал он, в тысячный раз прижимаясь губами к моему горлу, но на этот раз я почувствовал мгновенный укус, острый, резкий. Внезапно дернулась нить, сшивавшая мое сердце. Я словно перестал существовать... Осталось лишь ощущение того, что было у меня между ног. Его губы прильнули к моей шее, и нить порвалась еще раз, а затем еще, и еще, и еще...

У меня начались видения. Передо мной возникло какое-то новое, незнакомое место. Словно вернулись вдруг сны, которые я не в силах был вспомнить после пробуждения. Словно я ступил на дорогу, ведущую к жгучим фантазиям, посещавшим меня во снах, и только во снах...

Вот! Вот чего я от тебя хочу...

– Так получи же, – сказал я, бросив эти слова в почти забытое настоящее, плывя рядом с ним, чувствуя, как он дрожит, как возбуждается, как резко извлекает из глубин моей плоти некие нити, ускоряя биение моего сердца, едва ли не заставляя меня кричать, чувствуя, какое он испытывает наслаждение, как напрягается его спина, как трепещут и танцуют его пальцы, когда он изгибается, прижимаясь ко мне. Пей... пей... пей...

Наконец он оторвался от меня и повернулся на бок.

Лежа с закрытыми глазами, я улыбался. Я коснулся своего рта и почувствовал, что на нижней губе до сих пор осталась крошечная капля нектара. Я подобрал ее языком и погрузился в мечты.

Он тяжело дышал, все еще вздрагивал и был мрачен. А когда его рука нащупала мою, она тоже дрожала.

– Ах! – тихо воскликнул я, все еще улыбаясь, и поцеловал его в плечо.

– Я причинил тебе боль! – сказал он.

– Нет-нет, что ты, мой милый господин, – возразил я. – А вот я причинил тебе боль! Теперь ты мой!

– Амадео, ты играешь с огнем.

– А разве ты не этого хочешь, господин? Тебе что, не понравилось? Ты взял мою кровь и стал моим рабом!

Он засмеялся.

– Так вот как ты все извращаешь?

– М-м-м. Какая разница? Люби меня – и все.

– Никогда никому не рассказывай об этом. – В голосе его не слышалось ни страха, ни слабости, ни стыда.

Я перевернулся, подтянулся на локтях и посмотрел на него, на его спокойный профиль, повернутый в другую сторону.

– А что они сделают?

– Ничего, – ответил он. – Важно, что? они подумают и почувствуют. А мне некогда объяснять им что-либо. – Он посмотрел на меня. – Будь милосерден и мудр, Амадео.

Я долго молча смотрел на него. Только постепенно я осознал, что мне страшно. На секунду мне даже показалось, что страх затмит теплоту этой сцены, ненавязчивое великолепие лучащегося света, проникающего сквозь занавеси, четких линий его гладкого лица, доброты его улыбки. Потом страх уступил место другой, более серьезной проблеме.

– Ведь ты вовсе не стал моим рабом, правда? – прошептал я.

– Ну почему же? – Он чуть было не засмеялся. – Я твой раб, если тебе обязательно нужно знать.

– А что произошло, что ты сделал, что случилось, когда...

Он приложил палец к моим губам.

– Ты думаешь, что я такой же, как остальные люди? – спросил он.

– Нет, – сказал я, но меня вдруг охватил страх, задушивший во мне обиду. Не в силах сдержаться, я порывисто обнял его и попытался уткнуться лицом в его шею. Однако плоть его была слишком твердой для этого. Тем не менее он обхватил рукой мою голову и поцеловал в макушку, а потом отвел назад мои волосы и просунул большой палец мне за щеку.

– Я хочу, чтобы когда-нибудь ты уехал отсюда, – сказал он. – Я хочу, чтобы ты ушел. Ты возьмешь с собой богатства и знания, которые я смогу тебе дать. С тобой останутся твои таланты и освоенные искусства: умение рисовать, умение сыграть любую музыку, какую я ни попрошу, – это ты уже можешь, – умение изящно танцевать. Ты заберешь свои достижения и отправишься на поиски тех драгоценных вещей, которые тебе нужны...

– Мне ничего не нужно – только ты.

– ...А когда ты будешь вспоминать об этих временах, когда в полусне по ночам ты будешь вспоминать меня, закрывая на подушке глаза, эти наши моменты покажутся тебе развратными и непонятными. Они покажутся тебе колдовством, выходками безумца, а теплая комната, в которой мы с тобой сейчас находимся, может превратиться в твоем воображении в затерянное хранилище мрачных тайн, и это причинит тебе боль.

– Я не уйду.

– Помни, что это была любовь, – продолжал он. – И что именно в этой школе любви ты смог залечить свои раны, снова научился говорить, даже петь, что здесь ты перестал быть запуганным, сломленным жизнью ребенком, от которого осталась только скорлупа... Ты возродился и подобно ангелу взлетел к небесам, расправив новые, более сильные и широкие крылья.

– А что, если я никогда не уйду по собственной воле? Ты выбросишь меня из окна, чтобы я взлетел или упал? Запрешь все ставни, чтобы помешать мне вернуться? Лучше запри, потому что я буду стучать, стучать, стучать, пока не упаду замертво. У меня не будет крыльев, чтобы улететь от тебя.

Он пристально всматривался в меня. Никогда еще я так долго не наслаждался его взглядом, никогда еще моим ищущим пальцам не позволялось так часто прикасаться к его губам.

Наконец он приподнялся рядом со мной и мягко прижал меня к кровати. Его губы, всегда нежно-розовые, как внутренние лепестки расцветающих белых роз, на моих глазах постепенно меняли цвет. Между ними показалась блестящая красная полоска. Постепенно расширяясь, эта полоска полностью окрасила тонкие линии губ, словно оставшееся на них вино, – только она, эта жидкость, сверкала... Губы его замерцали, а когда он приоткрыл их, красная жидкость вырвалась оттуда, как стремительно разворачивающийся язык.

Он приподнял мою голову. Я поймал ртом хлынувшую струю.

Мир выскользнул из-под меня. Я накренился и поплыл по течению с открытыми, но ничего не видящими глазами... А он тесно прижался губами к моему рту...

– Мастер, я от этого умру! – пытался прошептать я.

Я метался под его тяжестью, пытаясь найти опору в этой дремотной упоительной пустоте, дрожа и взлетая к вершинам блаженства. Мои конечности напрягались и вновь расслаблялись, вся моя плоть вытекала из него, из его губ через мои, она полностью растворялась в его дыхании и вздохах.

За этим последовал укол – крошечное и несоизмеримо острое лезвие пронзило меня до самых глубин души. Я извивался на нем, словно агнец на вертеле. О, это могло бы научить богов любви, что такое любовь. Вот оно, мое освобождение, – если только я сумею выжить!

Ослепший, дрожащий с головы до ног, я полностью слился с ним. Я почувствовал, как его рука прикрыла мне рот, и только тогда услышал собственные крики, теперь уже заглушенные.

Я обвил руками его шею, все крепче прижимая его к своему горлу.

– Ну же! Ну же! Ну же!..

Проснулся я уже днем.

Он давно ушел – этому раз и навсегда заведенному правилу он никогда не изменял. Я лежал в кровати один. Мальчики еще не заглядывали.

Я выбрался из постели и подошел к высокому узкому окну. Традиционные для архитектуры Венеции, такие окна не впускали в дома неистовую летнюю жару и преграждали путь неизбежно приносящимся с Адриатического моря холодным ветрам.

Я распахнул рамы с толстыми стеклами и, как делал это нередко, устремил взгляд на стены расположенных напротив моего убежища домов.

На верхнем балконе служанка вытряхивала пыль из тряпки. Я смотрел на нее с противоположной стороны канала. У женщины было багровое лицо, и казалось, что кожа на нем шевелится, словно покрытая тучами неких крошечных живых существ, например муравьев. Она ни о чем не подозревала! Я положил руки на подоконник и присмотрелся внимательнее. Понятно! Я видел жизнь, кипевшую внутри ее, работу плоти, делавшую подвижной каждую черточку ее лица.

Руки женщины производили особенно жуткое впечатление: узловатые, опухшие, каждая морщинка на них, каждая складочка была забита поднятой метлой пылью.

Я потряс головой. Слишком велико было расстояние, чтобы столь отчетливо видеть такие мелкие детали. В отдаленной комнате болтали мальчики. Пора за работу. Пора вставать – даже в палаццо ночного властелина, который днем ничего не проверяет и никого не подгоняет. Но ведь и мальчики сейчас очень далеко от меня – так почему же я слышу их голоса?

А этот бархат? Эта драпировка из любимой ткани Мастера? Когда я ее коснулся, бархат на ощупь скорее походил на мех – я различал каждое тончайшее волокно! Я уронил ее. И отправился на поиски зеркала...

В доме их были десятки, огромных декоративных зеркал, все в причудливых рамах и обильно украшенные крошечными херувимчиками. В передней я нашел высокое зеркало – оно висело в нише за покоробленными, но прекрасно расписанными дверцами – там я хранил свою одежду.

Свет из окна следовал за мной. Я увидел свое отражение. Но оказался не закипающей, разлагающейся массой, какой виделась мне та женщина. У меня было по-детски гладкое лицо – и абсолютно белое...

– Я этого хочу! – прошептал я. Я точно знал.

– Нет, – ответил он.

Это было, уже когда он вернулся той ночью. Я произносил какие-то напыщенные речи, бегал по комнате и кричал на него.

Он не стал вдаваться в длинные объяснения, будь то мистические или научные, хотя с легкостью мог дать мне и те и другие. Он только сказал, что я еще маленький, что нужно насладиться тем, что будет навсегда потеряно.

Я заплакал. Я не хотел ни работать, ни рисовать, ни учиться – я отказывался что-либо делать вообще.

– Пока что ты утратил ко всему интерес, но ненадолго, – терпеливо сказал он. – Но ты удивился бы...

– Чему?

– Тому, до какой степени ты пожалел бы о том, что навсегда исчезло, стань ты совершенным и навсегда застывшим, как я, а все человеческие ошибки оказались бы напрочь вытесненными новой, еще более ошеломительной цепью провалов и неудач. Не проси меня об этом, больше не проси.

Я потемнел от злости и отчаяния и готов был умереть. Забившись в угол, я ожесточенно молчал. Однако Мастер еще не закончил.

– Амадео, – сказал он глухим от печали голосом. – Молчи. Не надо слов. Ты получишь это, и достаточно скоро. Когда я решу, что время пришло.

Услышав последние слова, я подбежал к нему, как маленький, кинулся ему на шею и тысячу раз поцеловал его ледяную щеку, невзирая на его насмешливую, презрительную улыбку.

Наконец его руки застыли, как металл. Сегодня – никаких кровавых игр. Мне нужно учиться. Необходимо наверстать упущенное за день.

А он должен был встретиться с подмастерьями, вернуться к своим делам, к гигантскому холсту, над которым работал. Я сделал так, как он велел.

Но задолго до наступления утра я заметил в нем перемену. Остальные давно ушли спать. Я послушно переворачивал страницы книги, когда увидел, что он пристально смотрит на меня со своего кресла, словно зверь, словно какой-то хищник вытеснил из его души все человеческое и оставил только голод... Глаза Мастера остекленели, шелковые губы, внутри которых по мириадам тропинок бежала кровь, превратились в две тонкие багровые полоски...

Он поднялся как пьяный и совершенно чужой, не свойственной ему походкой направился ко мне, вызвав в душе леденящий ужас.

Его пальцы вспыхивали, сжимались, манили...

Я побежал к нему. Он поднял меня обеими руками, мягко сжал в объятиях и уткнулся лицом мне в шею. Я почувствовал его всем телом – от кожи головы до кончиков пальцев ног.

Куда он меня бросил, я не понял. Не то на нашу кровать, не то на поспешно собранные в кучу подушки в соседней комнате.

– Дай ее мне, – сонно попросил я и отключился, едва почувствовав, как она потекла мне в рот...
4


Он сказал, что мне следует посетить бордели и узнать, что значит совокупляться по-настоящему, а не в играх, как мы делали с мальчиками.

В Венеции таких мест было много, дело было поставлено на широкую ногу, что позволяло получить изысканное наслаждение в самой роскошной обстановке. Общепринято было считать, что подобного рода развлечения в глазах Христа не слишком большой грех, и молодые щеголи посещали эти заведения не таясь.

Я знал один дом с особенно изящными и искусными женщинами – высокими, пышнотелыми, светлоглазыми красавицами с севера Европы. Некоторые из них обладали совсем светлыми, практически белыми волосами – считалось, что они во многом отличаются от итальянок, которых мы видели каждый день. Не знаю, насколько важным такое отличие было лично для меня, так как с того момента, как попал в Венецию, я был просто ослеплен красотой итальянских мальчиков и женщин. Венецианские девушки с лебедиными шеями, с замысловатыми взбитыми прическами, в широких прозрачных вуалях оказались практически неотразимыми. Однако в борделе можно было встретить самых разных женщин, а суть игры заключалась в том, чтобы одолеть столько, сколько получится.

Мой господин отвел меня в это место, заплатил за меня целое состояние в дукатах и сказал полногрудой очаровательной хозяйке, что заберет меня через несколько дней. Дней!

Я бледнел от ревности и сгорал от любопытства, глядя, как он уходит, как неизменно царственная фигура в знакомом малиновом плаще садится в гондолу и хитро подмигивает мне, в то время как та уносит его прочь.

В результате я провел целых три дня в доме самых сладострастных девиц Венеции – спал до полудня, сравнивал оливковую кожу с белой, позволял себе неспешный осмотр волос в нижней части тела каждой из красавиц, отличая шелковистые от более жестких и вьющихся.

Я научился мелким прелестям наслаждения – например, как приятно бывает, когда в соответствующий момент тебя покусывают за грудь (слегка, причем не вампиры) или любовно подергивают за волосы под мышками. Мои гениталии намазывали золотистым медом, и его тут же слизывали хихикающие ангелы...

Конечно, там имели место и более интимные приемы, в том числе и совершенно бесстыдные акты, которые, строго говоря, считались преступлениями, но в этом доме служили не более чем разнообразными дополнительными украшениями в принципе не выходящих за рамки дозволенности, но дразнящих празднеств. Все делалось элегантно. Повсюду стояли большие глубокие деревянные кадки, и в любое время можно было принять горячую ванну; на поверхности ароматизированной, подкрашенной в розовый цвет воды плавали цветы, и я периодически сдавался на милость стайки мягкоголосых женщин, которые ворковали вокруг меня, как птички на карнизе, словно котята облизывали с ног до головы и завивали мне волосы, накручивая их на пальцы.

Я был маленьким Ганимедом Зевса, ангелочком, сошедшим с непристойной картины Боттичелли. (Многие из них, кстати сказать, висели в этом борделе, спасенные от «очистительных» костров тщеславия, устроенных во Флоренции непрошибаемым реформистом Савонаролой, подстрекавшим великого Боттичелли ни больше ни меньше... как сжигать свои прекрасные произведения!) Я был херувимом, упавшим из-под купола собора, венецианским принцем (хотя на самом деле таковых в Республике не существовало), брошенным врагами в руки прелестниц, дабы те распалили в нем желание и тем самым сделали его совершенно беспомощным.

А накал моего желания постепенно рос. Если уж кому-то суждено до конца дней оставаться просто человеком, то что может быть веселее, чем валяться на турецких подушках с такими нимфами, которых большинство мужчин видят только мельком, да и то лишь в волшебном лесу своих мечтаний.

Вино было великолепным, пища – просто чудесной, причем в меню входили изобретенные арабами подслащенные блюда со специями, а в целом кухня была намного экстравагантнее и экзотичнее, чем в доме моего господина.

(Когда я рассказал ему об этом, он нанял четырех новых шеф-поваров.)

Я, очевидно, спал, когда за мной явился Мастер и как всегда загадочным образом перенес меня домой, так что я проснулся уже в собственной постели.

Не успев открыть глаза, я понял, что, кроме него, мне никто не нужен. Такое впечатление, что греховные утехи последних нескольких дней только воспламенили меня, усилили плотский голод и возбудили желание посмотреть, отреагирует ли его восхитительное белое тело на изученные мной более тонкие приемы. Когда он наконец пришел ко мне под полог, я набросился на него, расстегнул на груди рубашку и впился губами в его соски, обнаружив, что, несмотря на свою поразительную белизну и холодность, они чрезвычайно мягкие, нежные и, несомненно, естественным на первый взгляд образом связаны с корнями его желаний.

Он лежал спокойно и грациозно, позволяя мне играть с ним так же, как играли со мной мои наставницы. Когда же он наконец приступил к своим кровавым поцелуям, они полностью затмили все мои воспоминания о человеческих ласках, и я лежал в его объятиях такой же беспомощный, как и всегда. Казалось, в эти моменты наш мир не просто становился царством плоти, но и оказывался во власти чар, не подчиняющихся никаким законам природы.

На исходе второй ночи, ближе к утру, я нашел его в студии, где он рисовал в одиночестве, в то время как ученики спали каждый в своем углу, как неверные апостолы в Гефсиманском саду.

Мои вопросы не заставили бы его прекратить работу. Поэтому я встал у него за спиной, обвил руками и, приподнявшись на цыпочки, прошептал прямо ему в ухо:

– Расскажи мне, Мастер, ты должен рассказать, как ты получил свою волшебную кровь?

Я слегка прикусил мочки его ушей и провел руками по его волосам. Он не отрывался от картины.

– Ты уже родился таким? Неужели мое предположение о том, что тебя... превратили... всего лишь ужасная ошибка?

– Прекрати, Амадео, – прошептал он, продолжая рисовать. Он увлеченно работал над лицом Аристотеля – бородатого лысеющего старца со своей великой картины «Академия».

– Бывает ли, господин, что ты испытываешь одиночество, побуждающее тебя с кем-нибудь поговорить, с кем угодно, – найти собеседника, друга, принадлежащего к той же, что и ты сам, породе, излить сердце тому, кто сможет тебя понять?

Он обернулся, пораженный моим вопросом.

– А ты, избалованный ангелочек? – Он понизил голос, чтобы сохранить в нем нотки нежности. – Думаешь, ты сможешь стать таким другом? Ты наивен! И останешься таковым до конца своих дней. У тебя невинное сердце. Ты отказываешься воспринимать истину, противоречащую глубокой неистовой вере, которая превращает тебя в вечного монашка, в мальчика-служку при алтаре...

Я отпрянул – никогда еще мне не доводилось столь сильно злиться на своего господина.

– Ну уж нет, я не такой! – заявил я. – Я уже мужчина, хотя и выгляжу как подросток, и тебе это прекрасно известно. Кто, кроме меня, размышляет о том, кто ты такой, об алхимии твоего могущества? Жаль, что я не могу нацедить чашку твоей крови, исследовать ее как врач, определить ее состав и узнать, чем она отличается от той, что течет в моих венах? Да, я твой ученик, твой верный и преданный ученик, но для этого мне приходится быть мужчиной. Когда это ты терпел невинность? Когда мы ложимся вместе в постель, это, по-твоему, невинно? Я – мужчина!

Он разразился изумленным хохотом. Мне приятно было видеть его удивление.

– Поведайте мне вашу тайну, сударь, – попросил я, обвивая его руками за шею и опуская голову ему на плечо. – Существовала ли мать, такая же белая и сильная, как и вы, родившая вас, как Богородица из своего священного чрева?

Он взял меня за руки и слегка отстранил, чтобы поцеловать, – поцелуй получился такой настойчивый, что я даже испугался. Потом он передвинул губы к моей шее, всасывая кожу, лишая меня сил и заставляя всем сердцем соглашаться стать тем, кем ему будет угодно.

– Да, я создан из луны и звезд, из царственной белизны, составляющей суть как облаков, так и невинности, – сказал он. – Но ты сам понимаешь, что не мать родила меня таким. Когда-то я был человеком и старел год от года. Смотри... – Он обеими руками поднял мое лицо и заставил смотреть прямо на него. – Видишь, в углах глаз еще виднеются остатки морщин, избороздивших мое лицо.

– Да их почти не видно, сударь, – прошептал я, стремясь успокоить Мастера, если его волновало подобное несовершенство. Он блистал в собственном сиянии, в своей глянцевой отшлифованности.

Представь себе ледяную фигуру, такую же совершенную, как Галатея Пигмалиона, брошенную в пламя, обожженную, тающую, но при этом чудом сохраняющую неизменными свои черты... Вот таким и был мой господин, мой Мастер, в те мгновения, когда им овладевали человеческие эмоции. Он сжал мои руки и поцеловал меня еще раз.

– Маленький мужчина, карлик, эльф, – прошептал он. – Ты хочешь остаться таким навеки? Разве ты недостаточно спал со мной, чтобы знать, чем я могу наслаждаться, а чем – нет?

Я победил его, и на оставшийся до его ухода час он стал моим пленником.

Но на следующую ночь он отправил меня в нелегальный и еще более роскошный дом удовольствий, дом, содержавший для удовлетворения страстей своих посетителей только молодых мальчиков.

Дом был декорирован в восточном стиле, и, полагаю, в нем смешивалась роскошь Египта с пышностью Вавилона. Золотые решетки делили помещение на маленькие отсеки, а латунные колонны, отделанные ляпис-лазурью, поддерживали над обитыми дамастом позолоченными деревянными кушетками балдахины из ткани лососевого цвета. От курящегося ладана воздух казался тяжелым, а неяркое освещение действовало успокаивающе.

Обнаженные мальчики, упитанные, уже вполне зрелые, с гладкими округлыми руками и ногами, горели желанием, были сильными и цепкими и при этом оживляли любовные игры своими собственными бурными мужскими желаниями.

Казалось, моя душа превратилась в маятник, раскачивающийся между здоровой радостью от завоевания и полуобморочным сознанием необходимости подчиниться, отдаться на милость более сильных тел, более страстных желаний и более мощных и ласковых рук.

Я оказался в плену у двух умелых и своевольных любовников. Меня пронзали и вскармливали, молотили и опустошали, пока я не заснул так же крепко, как спал дома в отсутствие Мастера и его чудес.

Это было только начало.

Однажды, очнувшись от своего пьяного сна, я обнаружил, что меня окружают странные существа неопределенного пола. Только двое из них были евнухами, обрезанными с таким мастерством, что их надежные орудия могли вздыматься не хуже, чем у любого мальчика. Остальные же просто разделяли пристрастие своих товарищей к краске. Глаза у всех были подведены и оттенены фиолетовым, ресницы закручены вверх и покрыты лаком, что придавало их лицам жутковатое, безгранично отчужденное и равнодушное выражение. Их накрашенные губы казались более твердыми и крепкими, чем у женщин, – и более требовательными. Они возбуждали и провоцировали меня своими поцелуями, словно мужское начало, наделившее их мускулами и твердым членом, добавило потенции даже их ртам. Улыбались они как ангелы. Их соски были украшены золотыми кольцами, а волосы в паху покрыты золотой пыльцой.

Я не протестовал, когда они на меня набросились. Я не боялся переходить границы и даже позволил им привязать к кровати мои запястья и лодыжки, чтобы они могли с большим успехом творить свои чудеса. Их было невозможно бояться. Я оказался словно распятым, но это не доставляло мне ничего, кроме удовольствия. Их настойчивые пальцы даже не позволяли мне закрывать глаза. Они гладили мои веки и заставляли смотреть. Они проводили по моему телу мягкими толстыми кисточками. Они втирали во всю мою кожу масла. Они всасывали, как нектар, пламенный сок, снова и снова вытекавший из моего тела, пока я не крикнул, что у меня его больше не осталось, что, впрочем, отнюдь их не остановило. Чтобы в шутку поддразнить меня, они начали вести счет моим «маленьким смертям», потом меня перевернули, связали, и я моментально погрузился в восторженный сон...

Проснулся я, не думая о времени и забыв обо всех заботах. В ноздри мне ударил густой дым трубки. Я взял ее и втянул дым в себя, смакуя знакомый порочный аромат гашиша.

Я провел в том доме четыре ночи.

Обратно в палаццо меня вновь доставили во сне.

На сей раз я проснулся без сил, раздетый, едва прикрытый рваной рубашкой из тонкого шелка кремового цвета. Я лежал на кушетке, перенесенной прямо из борделя в студию Мастера, а он сидел неподалеку и, видимо, рисовал мой портрет, отрываясь от маленького мольберта только для того, чтобы бросить на меня мимолетный взгляд.

В ответ на мой вопрос о том, сколько сейчас времени и какая по счету идет ночь, он промолчал.

– Итак, ты злишься на меня, потому что мне понравилось? – спросил я.

– Лежи спокойно, – ответил Мастер.

Я откинулся на подушки, замерзший, чувствуя себя невероятно одиноким, обиженным, и совсем по-детски мечтал в тот момент лишь об одном: укрыться в его объятиях.

Наступило утро, и он ушел, так ничего и не сказав. Картина была блистательным шедевром непристойности. Я лежал в позе спящего на берегу реки, словно фавн, а надо мной стоял высокий пастух, сам Мастер, в сутане священника. Окружавший нас лес был густым, живым, с шелушащимися стволами и гроздьями пыльных листьев. Вода в ручье была нарисована так реалистично, что казалась мокрой на ощупь, а я в изображении Мастера выглядел простодушным, погруженным в глубокий сон: рот полуоткрыт, брови нахмурены, видимо, под впечатлением от неспокойных видений.

Я в ярости бросил картину на пол, надеясь размазать все краски.

Почему он ничего не сказал? Зачем он навязал мне эти уроки, которые поставили между нами стену? Почему он злится на меня только за то, что я выполняю его указания? Интересно, не проверку ли моей невинности он устроил этими борделями? Неужели его наставления о необходимости получать удовольствие – одно сплошное вранье? Я сел за его стол, взял перо и нацарапал ему записку:

«Ты Мастер. Ты должен все знать. Невыносимо иметь господином того, кто не умеет управлять. Либо укажи мне путь, пастух, либо отложи свой посох».

Дело в том, что я чувствовал себя полностью вымотанным от удовольствий, пьянства, извращения всех моих чувств и к тому же одиноким – и все это только ради того, чтобы быть с ним, ради его руководства, его доброты, чтобы он убедил меня, что я принадлежу ему.

Но он ушел.

Я отправился на поиски приключений. Я провел целый день в тавернах, пил, играл в карты, намеренно обольщал хорошеньких девушек, готовых стать легкой добычей, чтобы держать их при себе во время разнообразных азартных игр.

Затем, с наступлением темноты, я ответил на авансы пьяного англичанина, бледного веснушчатого дворянина, потомка старейших родов Франции и Англии, именовавшегося графом Гарлеком, который путешествовал по Италии, чтобы посмотреть великие чудеса, и был полностью очарован многочисленными прелестями этой удивительной страны, в том числе и содомией.

Естественно, он считал меня красивым мальчиком. А кто так не считал? Он и сам был далеко не урод. Даже бледные веснушки обладали своеобразной привлекательностью, особенно в сочетании с медного оттенка волосами.

Он отвел меня в покои своего великолепного палаццо, где держал слишком много прислуги, и занялся со мной любовью. Это было недурно. Мне понравились его невинность и неловкость. У него были чудесные голубые глаза, светлые и круглые, удивительно мощные, мускулистые руки и ухоженная, но восхитительно колючая оранжевая бородка.

Он писал мне стихи по-латыни и по-французски и очаровательно их декламировал. Через пару часов игры в варвара-завоевателя он сообщил, что хочет, чтобы я оказался сверху. И это мне очень даже понравилось. Так мы потом и играли: я был солдатом-победителем, а он – жертвой на поле боя, иногда я легко хлестал его сложенным вдвое ремнем, отчего нас обоих бросало в жаркий пот.

Время от времени он умолял меня признаться, кто я такой на самом деле и где он сможет меня найти, но я, конечно, ничего ему не сказал.

Я оставался с ним три ночи, болтая о загадочных английских островах, читая ему вслух итальянские стихи, иногда даже играл ему на мандолине и пел все нежные любовные песни, какие помнил.

Он научил меня изрядному количеству грубых уличных английских выражений и заявил, что хочет забрать к себе домой. Ему придется прийти в чувство, сказал он; ему придется вернуться к своим обязанностям, к своим поместьям, к своей ненавистной порочной жене-шотландке, изменнице, чей отец был убийцей, и к своему невинному малышу, чьи ярко-рыжие кудри вселяли в графа уверенность в собственном отцовстве.

Он будет содержать меня в Лондоне, в прекрасном доме, подаренном его величеством королем Генрихом Восьмым. Он не может без меня жить, а поскольку все Гарлеки неизменно получали все, что хотели, у меня нет другого выхода, кроме как подчиниться. Если я – сын могущественного вельможи, то я должен в этом признаться, и он справится с этим осложнением. Кстати, не испытываю ли я ненависти к своему отцу? Его отец – мерзавец. Все Гарлеки – мерзавцы и были такими со времен Эдуарда Исповедника. Мы должны ускользнуть из Венеции сегодня же ночью.

– Ты не знаешь ни Венецию, ни ее дворянство, – доброжелательно заметил я. – Подумай. Стоит только попробовать – и тебя разрежут на кусочки.

Теперь я осознал, что он еще довольно молод. Раньше я как-то не задумывался о таких вещах, ибо любой мужчина взрослее меня казался мне старым. Графу не могло быть больше двадцати пяти лет. А также он был не в своем уме.

Он подскочил на кровати, отчего его густые медные волосы высоко взметнулись, выхватил свой кинжал, великолепный итальянский стилет, и уставился сверху вниз на мое обращенное к нему лицо.

– Ради тебя я способен на убийство, – гордо и доверительно сказал он на венецианском диалекте. Потом он вонзил кинжал в подушку, и из нее полетели перья. – Я и тебя убью, если возникнет в том необходимость.

Перья взлетели к его лицу.

– И что у тебя останется? – спросил я.

За его спиной раздался треск. Я был уверен, что за окном, за запертыми деревянными ставнями кто-то есть, хотя мы и находились на высоте трех этажей над Большим каналом. Я сказал ему об этом. Он мне поверил.

– Я родом из семьи зверских убийц, – соврал я. – Если ты попробуешь вывезти меня отсюда, они последуют за тобой хоть на край света; они по камню разберут твои замки, разрубят тебя надвое, отрежут тебе язык и половые органы, завернут их в бархат и отошлют твоему королю. Так что уймись.

– Ах ты, хитрый, дерзкий дьяволенок, – сказал он, – у тебя вид ангела, а ведешь ты себя, как мошенник из таверны, – и это с твоим-то певучим, сладким мужским голосом.

– Да, я такой, – радостно подтвердил я.

Я встал и поспешно оделся, уговаривая его повременить с убийством и обещая вернуться, как только представится возможность, ибо отныне мое место исключительно рядом с ним, потом наспех поцеловал его и направился к двери.

Он вертелся в постели, все еще крепко сжимая в руке кинжал; его морковного цвета голову, плечи и бороду усыпали перья. Вид у него и вправду был угрожающий.

Я потерял счет ночам своего отсутствия.

Я не мог найти открытую церковь. Ничье общество меня не привлекало.

Было темно и холодно. Вечерний звон уже пробили. Конечно, по сравнению со снежной северной страной, где я родился, венецианская зима представлялась мне мягкой, но тем не менее она оставалась зимой, гнетущей и сырой, и хотя город очищали свежайшие ветра, он казался негостеприимным и неестественно тихим. Безграничное небо исчезало в густом тумане. Холодом веяло даже от камней, как будто это были не камни, а ледяные глыбы.

Я сел на мокрые ступени одного из ведущих к воде спусков и расплакался. Чему меня все это научило?

Полученный опыт позволил мне почувствовать себя ужасно искушенным. Но тепла, способного надолго согреть душу, мне он не принес, и одиночество мучило меня сильнее, чем чувство вины, чем ощущение того, что я проклят.

Казалось, страх перед одиночеством победил во мне все прежние чувства. Сидя на лестнице, глядя на редкие звезды, плывущие над крышами домов, я сознавал, как ужасно будет потерять одновременно и моего господина, и чувство вины, быть изгнанным туда, где некому любить меня или проклинать, заблудиться и, спотыкаясь, идти по миру, имея в спутниках лишь обыкновенных и, по сути, совершенно посторонних мне людей – всех этих мальчиков, женщин, английского лорда с кинжалом и даже мою любимую Бьянку.

К ней домой я и пошел. Я спрятался под ее кроватью, как бывало в прошлом, и не хотел выходить.

Она принимала целую компанию англичан, но, к счастью, моего медноволосого любовника среди них не было – он, несомненно, все еще стряхивал с себя перья. А потом я решил, что, даже если мой красавчик лорд Гарлек и появится, он не рискнет позориться перед соотечественниками и строить из себя дурака. Бьянка вошла в спальню, очаровательная в своем фиолетовом шелковом платье, с бесценным ожерельем из сияющего жемчуга вокруг шеи. Она встала на колени и заглянула под кровать.

– Амадео, ну что с тобой случилось?

Я никогда не искал ее милостей. Насколько я знаю, никто этого не делал. Но в том состоянии подростковой лихорадки, в каком я в тот момент пребывал, самым логичным казалось взять ее силой.

Я выбрался из-под кровати, пошел к дверям и захлопнул их, чтобы нас не побеспокоил шум остальных гостей.

Когда я обернулся, она стояла на полу на коленях и смотрела на меня, сдвинув золотые брови, приоткрыв мягкие персиковые губы с выражением смутного удивления, которое я нашел очаровательным. Мне хотелось раздавить ее своей страстью, однако, конечно, соблюдая при этом меру, дабы впоследствии она вновь стала прежней, как если бы прекрасная ваза, разбитая на куски, могла из мельчайших частиц и осколков восстановить свою прежнюю форму и даже приобрести новый, более утонченный блеск.

Я потянул ее за руки и бросил на кровать. Все знали, что на этом великолепном, высоко взбитом ложе Бьянка всегда спит одна. Изголовье украшали огромные позолоченные лебеди и колонны, поднимающиеся к пологу, расписанному танцующими нимфами. Прозрачные занавески были сотканы из золотых нитей. Ничто здесь, равно как и в красной бархатной постели моего господина, не напоминало о царящей за окнами унылой зиме.

Я наклонился и поцеловал ее, приходя в неистовство от неподвижного, холодно-спокойного и пронзительного взгляда ее красивых глаз. Я сжал тонкие запястья и, сложив вместе ее ладони, схватил их одной рукой, чтобы иметь возможность разорвать ее изящное платье. Я рвал его торопливо, так, что все крошечные жемчужные пуговицы полетели в сторону, обнажая кружевной корсет на китовом усе. Потом я разломал и его, как плотную скорлупу.

У нее оказалась маленькая свежая грудь, слишком нежная и девичья для борделя, где пышные формы были в порядке вещей. Тем не менее я намеревался насладиться ими в полной мере. Я напел ей какую-то песенку и услышал ее вздох. Я спикировал на нее, все еще прочно сжимая ее запястья, быстро и энергично поцеловал по очереди соски и отстранился, а потом принялся игриво похлопывать по груди, пока кожа не порозовела.

Щечки ее раскраснелись, она не переставала хмурить свои золотые брови, отчего на гладком белом лбу появились едва заметные морщинки.

Ее глаза походили на два опала, и хотя она медленно, почти сонно моргала, она даже не вздрогнула и не сделала попытки отодвинуться.

Я закончил воевать с ее тонкими одеждами. Разорвав завязки юбки, я позволил ей упасть на пол, и наконец мне открылась восхитительная, прелестная женская нагота. Я понятия не имел, какие преграды можно встретить под юбками порядочной женщины. Здесь я не встретил ни одной – глазам моим предстало лишь маленькое гнездо золотистых волос под слегка округлым животиком, а еще ниже влажно поблескивали очаровательные бедра.

Я сразу понял, что она не намерена мне отказывать. Ее вряд ли можно было назвать беспомощной. А сверкающая влага на внутренней стороне бедер едва не свела меня с ума. Я устремился в нее, изумляясь миниатюрности ее сложения и чувствуя, что она слегка напряжена, – видимо, сказывалось отсутствие опыта, а быть может, я все же непроизвольно причинил ей боль.

Я действовал энергично и напористо, приходя в восторг от ее румянца и ощущения под собой охваченного страстью прекрасного женского тела. Золотые локоны Бьянки выбились из прически, украшенной жемчугом и лентами, она вся взмокла, порозовела и блестела, как внутренняя поверхность морской раковины. Наконец я услышал ее судорожный вздох и, не в силах больше сдерживаться, излился в ее тугое лоно. Мы словно превратились в одно целое и какое-то время еще покачивались в едином ритме. Тело ее было красным как кровь. Прошло еще несколько минут, прежде чем она тряхнула головой и расслабилась.

Я перекатился через нее и закрыл лицо руками, как будто ожидая пощечины.

Я услышал ее смешок, и неожиданно она действительно довольно-таки сильно ударила меня, однако удар пришелся по рукам. Ерунда. Я сделал вид, что плачу от стыда.

– Посмотри, во что ты превратил мое прекрасное платье, гнусный маленький сатир, отвратительный конкистадор! Ах ты, подлый, скороспелый ребенок!

Я почувствовал, что она встала с кровати, и услышал, как она одевается, тихо напевая что-то себе под нос.

– А что подумает об этом твой господин, Амадео? – спросила она.

Я убрал руки от лица и осмотрелся, гадая, откуда исходит голос. Она одевалась за раскрашенным деревянным экраном – парижский сувенир, вспомнил я, подаренный одним из ее любимых французских поэтов. Вскоре она появилась, одетая так же блистательно, как и прежде, в бледно-зеленое, цвета свежей весенней травы, платье, украшенное полевыми цветами – крошечными желтыми и розовыми бутонами, тщательно вышитыми плотной нитью на новом корсаже и длинных юбках из тафты. Она походила на райский сад.

– Ну, отвечай! Что скажет твой великий господин, когда обнаружит, что его маленький любовник – настоящий лесной бог?

– Любовник? – поразился я.

Она была очень ласковой. Она села и начала расчесывать спутанные пряди. Бьянка не пользовалась косметикой, и наши игры не запятнали ее красоту. Волосы окутали ее великолепным золотым капюшоном, обрамляя прекрасное лицо с гладким высоким лбом.

– Тебя создал Боттичелли, – прошептал я. Мне уже не раз доводилось говорить ей об этом, ибо она действительно напоминала красавиц с картин прославленного флорентийца. Со мной соглашались многие и часто дарили ей миниатюрные копии творений этого великого художника.

Я погрузился в размышления – о Венеции, о мире, в котором живу, и, конечно, о ней, куртизанке, с видом святой принимающей эти чистые, но сладострастные картины.

До моего внутреннего слуха долетело эхо слов, услышанных давным-давно, когда я стоял на коленях перед лицом древней блистательной красоты, считая, что достиг вершины, и мне сказали, что я должен взяться за кисть и рисовать лишь то, что «отражает Божий мир».

Я не испытывал никакого смятения чувств – только невероятную смесь настроений, наблюдая, как она заново укладывает волосы, вплетая в них тонкие нити с жемчугами и бледно-зеленые ленты, расшитые теми же цветами, что и на платье. Полуприкрытая корсажем грудь покраснела. Мне захотелось сорвать его еще раз.

– Красавица Бьянка, с чего ты взяла, что я – его любовник?

– Это все знают, – прошептала она. – Ты его фаворит. Думаешь, он на тебя рассердится?

– Если бы, – вздохнул я, садясь. – Ты не знаешь моего Мастера. Он ни за что не поднимет на меня руку. Он ни за что даже голоса не повысит. Он сам велел мне познать все, что должен знать мужчина.

Она улыбнулась и кивнула.

– Поэтому ты пришел и спрятался под кроватью.

– Мне было грустно.

– Не сомневаюсь, – сказала она. – Ну, теперь спи, а когда я вернусь, если ты еще не уйдешь, я тебя согрею. Стоит ли тебе говорить, мой непокорный мальчик, чтобы ты никогда не смел и словом обмолвиться о том, что здесь произошло? Неужели ты еще такой маленький, что я должна объяснять тебе подобные вещи? – Она наклонилась, чтобы поцеловать меня.

– Нет, моя жемчужина, моя красавица, не нужно мне объяснять. Я даже ему не скажу.

Она встала и принялась собирать рассыпанный жемчуг и смятые ленты – следы моего непрошеного вторжения. Потом разгладила постель. Она выглядела прелестно, словно лебедушка, под стать позолоченным лебедям ее похожей на ладью кровати.

– Твой господин все узнает, – сказала она. – Он великий волшебник.

– Ты его боишься? Я имею в виду – вообще, Бьянка, не из-за меня.

– Нет, – сказала она. – С чего бы мне его бояться? Все знают, что лучше его не злить, не оскорблять, не нарушать его уединения и не задавать вопросов. Но дело вовсе не в страхе. Что ты плачешь, Амадео, что случилось?

– Я не знаю, Бьянка.

– Так я тебе скажу, – сказала она. – Как и все великие люди, он сумел заменить собой весь мир. Такой человек становится для тебя всем, а его мудрый голос превращается в закон, которому подчиняется все на свете. А теперь ты оказался за пределами его мира и жаждешь вернуться. Все, что лежит вне поля его зрения, не имеет ценности, поскольку он этого не видит и не может оценить. Поэтому у тебя нет выбора: ты можешь только покинуть пустыню, не освещенную его сиянием, и вернуться к источнику. Ты должен пойти домой.

Она вышла и закрыла дверь. Я отказался оставить ее дом и заснул.

На следующее утро мы вместе позавтракали, и я провел в ее обществе весь день. Наша близость позволила мне взглянуть на нее совершенно другими глазами. Сколько бы она ни говорила о моем господине, я пока что хотел видеть только ее, хотел сидеть в ее покоях, где ею был пропитан весь воздух, где повсюду стояли ее личные, особенные вещи.

Я никогда не забуду Бьянку. Никогда.

Я рассказал ей – в той мере, в какой можно рассказать куртизанке, – о борделях, в которых побывал. Может быть, я и помню о них во всех подробностях только потому, что поведал о своих похождениях Бьянке. Конечно, я выбирал слова поделикатнее. Но я ей рассказал. В том числе и о желании Мастера, чтобы я всему научился, и о том, что он сам отвел меня в эти потрясающие академии.

– Отлично. Но тебе нельзя здесь оставаться, Амадео. Он отправил тебя в места, где ты мог наслаждаться большим обществом. Едва ли ему понравится, что ты проводишь время в компании одного человека.

Я не желал уходить. Но с наступлением вечера, когда ее дом заполонили английские и французские поэты, когда заиграла музыка и начались танцы, мне не захотелось делить ее с миром поклонников.

Я некоторое время наблюдал за Бьянкой, смутно сознавая, что обладал ею в ее личных покоях и что никому из этих поклонников не суждено пережить что-либо подобное. Однако утешения мне это сознание не принесло.

Мне нужно было получить что-нибудь от Мастера, хоть какое-то доказательство его страсти – нечто убедительное, способное стереть из памяти то, что произошло. Внезапно я отчетливо это понял и, раздираемый желанием, отправился в таверну, где постарался напиться, дабы осмелеть и вести себя дерзко и скверно. Только после этого я поплелся домой.

Я настроился на наглый, вызывающий и очень независимый лад, на том основании, что так долго пробыл вдали от моего господина и всех его тайн.

Когда я вернулся, он неистово рисовал, стоя на самом верху лесов, и я решил, что он выписывает лица греческих философов, творя, как обычно, чудеса, благодаря которым из-под кисти появлялись живые лики, как будто он снимал с них слой краски, а не наносил ее.

Он было одет в длинную, до пят, перепачканную серую тунику. Когда я вошел, он даже не обернулся. Такое впечатление, что все жаровни, которые нашлись в доме, были собраны в этой комнате, чтобы осветить ее так, как он хотел.

Мальчиков пугала скорость, с которой он покрывал холст красками.

Пока я заплетающимся шагом пробирался в мастерскую, до меня дошло, что он работает не над своей греческой академией.

Он рисовал меня. На этой картине я стоял на коленях – современный юноша с длинными локонами, одетый элегантно и неброско, так, как это было принято в высшем обществе, с невинным видом сложивший руки для молитвы. Вокруг меня собрались ангелы, как всегда, с добрыми и прекрасными лицами, но... с черными крыльями.

Черные крылья... Чем дольше я смотрел на полотно, тем более отвратительными виделись мне эти огромные крылья с черными перьями... Отвратительными! А он уже практически закончил картину. Мальчик с каштановыми волосами без вызова смотрел на небеса, как живой, а ангелы казались алчными и в то же время печальными.

Однако ничто не производило более чудовищного впечатления, чем вид рисующего Мастера, – вид его стремительно двигавшейся руки и кисти, хлещущей по холсту, оживлявшей небо, облака, сломанный фронтон, крыло ангела, солнечный свет...

Мальчики прижимались друг к другу, уверенные, что перед ними либо сумасшедший, либо колдун. Одно из двух. Зачем же он так бездумно открылся тем, чей разум до сих пор оставался непотревоженным?

Зачем он выставляет напоказ нашу тайну, демонстрируя всем, что он не более человек, чем нарисованные им крылатые существа? Как же он, властелин, позволил себе до такой степени утратить душевное равновесие?

Неожиданно он гневно швырнул горшок с краской в дальний угол комнаты, обезобразив стену темно-зеленой кляксой. Он выругался и выкрикнул что-то на совершенно незнакомом нам языке.

Он сбросил вниз остальные горшки, и с деревянных лесов полились густые сверкающие потоки краски. Кисти полетели во все стороны, как стрелы.

– Убирайтесь отсюда! Идите спать! Я не желаю вас видеть, невинные ангелочки! Убирайтесь! Уходите!

Ученики разбежались. Рикардо собрал вокруг себя самых маленьких. Все поспешно вышли.

Он сел высоко на лесах, свесив ноги, и смотрел на меня сверху вниз, словно не узнавая.

– Спускайся, Мастер, – сказал я.

Его растрепанные волосы были кое-где запачканы краской. Его не удивило мое присутствие, он не вздрогнул при звуке моего голоса. Он знал, что я пришел. Он всегда знал такие вещи. Он слышал, что говорят в других комнатах. Он знал, о чем думают окружающие. Из него ключом била магия, а когда я пил из этого ключа, у меня голова шла кругом.

– Давай я расчешу тебе волосы, – сказал я, в полной мере сознавая всю дерзость и оскорбительность своего поведения.

Туника на нем была грязная, вся в пятнах, он вытирал о нее кисть.

Одна из сандалий соскользнула с его ноги и ударилась о мраморный пол. Я подобрал ее.

– Мастер, спускайся. Если тебя обеспокоили какие-то мои слова, я их больше не повторю.

Он не отвечал.

Внезапно меня охватила неистовая злость. Ведь это по его приказу мне пришлось расстаться с ним на много дней и страдать от одиночества, а теперь, когда я наконец вернулся, он смотрит на меня безумными, недоверчивыми глазами. Я не намерен мириться с тем, что он отводит взгляд, игнорируя меня. Он должен признаться, что я – причина его ярости. Он просто обязан сказать об этом!

Мне вдруг захотелось плакать.

Я не в силах был видеть его измученное лицо, не мог и в мыслях допустить, что ему тоже бывает больно, как мне, как другим мальчикам. Все во мне протестовало против такого предположения.

– В своем эгоизме ты всех перепугал, мой властелин и хозяин! – объявил я.

Не удостоив меня в ответ даже взглядом, он вдруг исчез, подняв вокруг себя вихрь, и я услышал, как в пустых комнатах эхо разносит его быстрые шаги.

Я знал о его способности передвигаться со скоростью, недоступной для обыкновенного человека. Я помчался за ним, но дверь спальни захлопнулась прямо перед моим носом, и прежде, чем я успел ухватиться за ручку, засов скользнул на свое место.

– Мастер, впусти меня! – крикнул я. – Я ушел только потому, что ты так велел! – Я метался перед запертой дверью, понимая, что взломать ее невозможно. Я стучал по ней кулаками и пинал ее ногами. – Мастер, ты же сам послал меня в бордели! Это ты подверг меня проклятым испытаниям!

Так продолжалось довольно долго. В конце концов я сел на пол под дверью, прислонился к ней спиной и громко, с подвываниями заплакал. Он ждал, пока я прекращу весь этот шум.

– Иди спать, Амадео, – наконец послышался из-за двери его голос. – Мой гнев не имеет к тебе отношения.

Не может быть! Вранье! Я пришел в бешенство, я чувствовал себя оскорбленным, обиженным, я замерз. Во всем доме было чертовски холодно.

– Так пусть ко мне имеет отношение ваше спокойствие, сударь! – крикнул я. – Откройте же эту чертову дверь!

– Иди спать к остальным, – спокойно сказал он. – Твое место среди них, Амадео. Ты их любишь. Они такие же, как ты. Не ищи общества чудовищ.

– Ах, так вот кто вы такой! – воскликнул я презрительно и грубо. – Вы, способный рисовать, как Беллини или Мантенья, способный читать любые книги и говорить на любом языке, способный на безграничную любовь и терпение ей под стать, – чудовище? Я правильно понял? Значит, это чудовище дало нам крышу над головой и ежедневно кормит нас пищей, приготовленной на кухне богов? Да уж, поистине чудовище!

Он не ответил.

Это взбесило меня еще больше. Я спустился на нижний этаж и снял со стены большой боевой топор. Раньше я едва замечал выставленное в доме многочисленное оружие. Что ж, пришло и его время, подумал я. Хватит с меня холода. Я больше не могу. Не могу!

Я поднялся наверх и рубанул дверь боевым топором. Конечно, топор прошел сквозь хрупкое дерево, сокрушив расписную панель, расколов старинный лак и красивые желтые и красные розы. Я вытащил топор и снова ударил в дверь.

На этот раз засов сломался. Я толкнул ногой разбитую раму, и она упала на пол.

Он сидел в большом дубовом кресле и смотрел на меня в полном изумлении, сжимая руками львиные головы на подлокотниках. За его спиной возвышалась массивная кровать с красным, отороченным золотом балдахином.

– Да как ты смеешь! – сказал он.

В мгновение ока он оказался прямо передо мной, забрал у меня топор и с легкостью отшвырнул его, но так, что тот врезался в противоположную каменную стену. Потом он подхватил меня и швырнул на постель. Кровать затряслась, вместе с ней – балдахин и драпировки. Ни один человек не смог бы отбросить меня на такое расстояние. Но для него это не составило труда. Махая ногами и руками, я приземлился на подушки, отчего содрогнулась не только кровать, но все сооружение в целом, вместе с балдахином и занавесями.

– Презренное чудовище! – бросил я, стараясь принять удобное положение. Потом повернулся на левый бок, согнул ногу в колене и окинул его злым взглядом.

Он стоял ко мне спиной, намереваясь закрыть внутренние двери комнаты, которые раньше были распахнуты и поэтому не сломались. Вдруг он остановился и с игривым выражением на лице повернулся ко мне.

– Ах, какой у нас подлый нрав для такой ангельской внешности, – ровно сказал он.

– Если я ангел, – ответил я, отползая от края кровати, – рисуй меня с черными крыльями.

– Как ты смеешь ломиться в мою дверь?! – Он скрестил руки на груди. – Неужели я должен объяснять, почему я не потерплю такого ни от тебя, ни от кого-либо другого?

Он стоял и взирал на меня, приподняв брови.

– Ты меня мучаешь, – сказал я.

– Да что ты? Как именно? И с каких пор?

Мне хотелось заорать. Мне хотелось крикнуть: «Я люблю только тебя!»

Вместо этого я сказал:

– Я тебя ненавижу.

Он не смог удержаться от смеха. Он опустил голову и подпер пальцами подбородок, не сводя с меня глаз.

Потом он вытянул руку и щелкнул пальцами. Я услышал, как в нижних комнатах что-то зашуршало. Я выпрямился и сел, окаменев от изумления.

Я увидел, как по полу в дверь проскользнул длинный учительский хлыст, словно его двигало ветром; потом он изогнулся, перевернулся, поднялся и упал в ожидающую руку.

Внутренние двери захлопнулись за его спиной, засов влетел на место, раздалось звяканье металла. Я отодвинулся подальше.

– Приятно будет тебя выпороть, – сказал он, мило улыбаясь, с почти невинным взглядом. – Можешь записать это в очередные человеческие впечатления, как, например, выделывание курбетов со своим английским лордом.

– Давай. Я тебя ненавижу, – сказал я. – Я – мужчина, а ты это отрицаешь.

Он казался высокомерным, спокойным, но отнюдь не расположенным к шуткам.

Подойдя к кровати, он схватил меня за голову и швырнул лицом в подушки.

– Демон! – воскликнул я.

– Господин, – невозмутимо поправил меня он.

Я почувствовал, как его колено уперлось мне в спину, а следом за этим на мои бедра со свистом опустился хлыст. Конечно, из одежды на мне были только диктуемые модой тонкие чулки, поэтому с тем же успехом я мог быть и голым.

Я вскрикнул от боли, но сразу закрыл рот. Когда за первым ударом последовало еще несколько, я изо всех сил постарался молча снести побои, однако услышал собственный неосторожно вырвавшийся стон. Этот стон возмутил меня, точнее, даже привел в бешенство.

Он вновь и вновь опускал хлыст – на мои бедра, на икры... В неописуемой ярости я пытался приподняться, отталкиваясь ладонями от покрывала, – тщетно. Я не мог сдвинуться с места. Меня сковывало его колено, а он самозабвенно хлестал меня, не останавливаясь ни на секунду.

В конце концов моя бунтарская натура подсказала выход: я решил поиграть в одну игру. Будь я проклят, если стану просто лежать и плакать, – а к моим глазам уже подступали слезы. Я крепко зажмурился, сжал зубы и сказал себе, что каждый удар окрашен в божественный красный цвет, что мне это нравится и что горячая, сокрушительная боль – тоже красная, а тепло, разливающееся по моим опухающим ногам, – золотистое и ласковое.

– Какая прелесть, – сказал я.

– Ты доиграешься, мальчишка! – воскликнул он и принялся хлестать меня еще сильнее и быстрее. Мои прекрасные видения оставили меня. Мне было больно, чертовски больно.

– Я тебе не мальчишка! – выкрикнул я.

Я почувствовал, что у меня повлажнела нога, – по ней текла кровь.

– Господин, ты что, собрался меня изуродовать?

– Что может быть хуже для падшего святого, чем превратиться в мерзкого дьявола?

Новые удары. Я понял, что тело мое кровоточит уже в нескольких местах. Теперь я точно буду весь в шрамах. Я не смогу ходить.

– Я не понимаю, о чем ты говоришь! Прекрати!

К моему изумлению, он остановился. Я уткнулся лицом в руку и заплакал. Я долго всхлипывал, а ноги так горели, как будто побои все еще продолжались. Мне казалось, что он опять наносит мне удар за ударом, но это было не так. Я все надеялся, что боль вот-вот утихнет, перерастет в теплое, трепетное и приятное ощущение, как вначале, в первые два раза. Это будет терпимо, но то, что я испытывал в тот момент, было ужасно. Как же мне противно!

Вдруг я почувствовал, что он наклонился надо мной. Его волосы приятно защекотали мне ноги. Потом он ухватил пальцами порванные чулки и дернул, моментально сорвав их с моих ног.

Боль завибрировала, усилилась, а затем мне немного полегчало. Шрамы обдувал прохладный ветер. Когда к ним прикоснулись его пальцы, я испытал такое чудовищное удовольствие, что не удержался и застонал.

– Ты еще будешь ломиться ко мне в дверь?

– Никогда, – прошептал я.

– Ты еще будешь мне противоречить?

– Никогда, никогда, ни единым словом!

– Что еще?

– Я тебя люблю.

– Не сомневаюсь.

– Но это правда! – задыхаясь, сказал я.

Его пальцы гладили мою раненую плоть, доставляя мне невыносимое наслаждение. Я не осмеливался поднять голову, а вместо этого еще крепче прижался щекой к шершавой вышивке на покрывале, к огромному изображению льва, вдохнул побольше воздуха и дал волю слезам. Мне было спокойно – наслаждение лишило меня всякой власти над собственным телом.

Я закрыл глаза и почувствовал на своей ноге его губы. Он поцеловал один из шрамов. Я решил, что вот-вот умру. И попаду в рай, в более возвышенный и восхитительный, чем венецианский. В паху сама собой ожила благодарная, безрассудная сила...

На шрам потекла горячая кровь. По нему резким движением скользнул его язык, лизнул, надавил, и перед моими глазами запылало пламя – ослепительный огонь на мифическом горизонте во мраке моего слепого рассудка.

Он перешел к следующему шраму: на него тоже закапала кровь, последовало очередное прикосновение чуть шершавого языка – и гнусной боли как не бывало, осталось только пульсирующее наслаждение. А когда он перешел к новой ране, я подумал, что больше не выдержу...

Он быстро двигался от шрама к шраму, покрывая их своими волшебными поцелуями, сопровождаемыми прикосновением языка, а я дрожал всем телом и стонал.

– Ну и наказание! – внезапно выдохнул я.

Ужасные слова! Я мгновенно раскаялся.

Поздно! Я почувствовал жестокий шлепок пониже спины.

– Я не то хотел сказать, – пытался объяснить я. – То есть я не хотел... показаться неблагодарным... В смысле... прости меня за эти слова!

Но он ударил меня снова, так же яростно, как и в первый раз.

– Господин, ну пожалей же меня. Я совсем запутался! – закричал я.

Он опустил руку на еще горевшее от удара место, и я решил, что вот теперь он точно изобьет меня до потери сознания.

Но его пальцы лишь ласково сжали мою кожу, не разорванную, а просто слегка горячую, как после первых ударов хлыста.

Я снова почувствовал прикосновение его губ к моей левой икре... кровь... язык... По всему телу разлились приятные ощущения, и я беспомощно ловил ртом воздух.

– Мой господин, Мастер, я люблю тебя.

– Хорошо-хорошо, но в этом ничего необычного нет, – прошептал он, не переставая целовать мои ноги. Он слизывал кровь. Я содрогался под его рукой, лежащей у меня на ягодицах. – Вопрос в том, Амадео, почему я тебя люблю? Почему? Зачем мне понадобилось идти в тот вонючий бордель посмотреть на тебя? Я по природе сильный... какой бы ни была моя природа...

Он жадно поцеловал большой шрам на моем бедре. Я чувствовал, как он высасывает из него кровь, слизывает ее языком, а потом в рану потекла его кровь, сотрясая все мое тело. Я ничего не видел, хотя, как мне казалось, глаза мои оставались открытыми. Я хотел удостовериться, что это действительно так, но ничего не мог разглядеть – только золотистый туман.

– Я люблю тебя, очень люблю, – сказал он. – Но почему? Да, ты сообразительный, да, ты очень красивый, а внутри тебя скрыты опаленные останки святого!

– Господин, я не понимаю, о чем ты говоришь. Я никогда не был святым! Никогда! Я не считаю себя святым! Я жалкая, непочтительная, неблагодарная тварь. О, я тебя обожаю. Как же это восхитительно – беспомощно сдаться на твою милость!

– Прекрати издеваться.

– Да у меня и в мыслях не было издеваться! Я стремлюсь высказаться, поведать правду... Я хочу быть рабом правды, рабом... Я хочу быть твоим рабом.

– Нет, ты, похоже, действительно не издеваешься. Ты говоришь то, что думаешь. Однако сам не понимаешь, насколько это абсурдно.

Он закончил свое продвижение. Мои ноги напрочь утратили прежнюю форму, ту, которая существовала в моем затуманенном сознании. Я мог только лежать и содрогаться от его поцелуев. Он опустил голову на мои бедра, на все еще не остывшее после шлепка рукой место, и вдруг я почувствовал, что его пальцы коснулись самых интимных моих органов.

Мой член твердел в его руке, твердел от вливания его жгучей крови, но еще больше – от присутствия во мне молодого мужского начала, так часто смешивавшего по собственной воле наслаждение с болью.

Он становился все тверже и тверже, я метался под тяжестью головы и плеч Мастера, пока в конце концов в его скользкие пальцы безудержными, безостановочными толчками не хлынул бурный поток.

Я приподнялся на локте и оглянулся на него через плечо. Он выпрямился и сидел, уставившись на прилипшую к пальцам жемчужно-белую сперму.

– Господи Боже, ты этого добивался? – спросил я. – Увидеть в своих руках эту вязкую белую массу?

Он посмотрел на меня с несчастным видом. С ужасно несчастным.

– Разве это не означает, – спросил я, – что время пришло?

В его глазах читалась такая мука, что я не отважился приставать к нему с дальнейшими расспросами.

Сонный, ослепленный, я почувствовал, что он перевернул меня на спину, сорвал тунику и куртку, а затем чуть приподнял и... Далее последовало нападение, укус в шею... Сердце сжалось от резкой боли, но не успел я испугаться, как она ослабла. Я опустился рядом с ним на ароматную постель и заснул, прижавшись к его груди, согревшись под одеялами, которыми он укрыл нас обоих.

Когда я открыл глаза, стояла глубокая ночь. Благодаря ему я научился безошибочно чувствовать приближение утра. Но до утра было еще очень далеко.

Поискав глазами Мастера, я увидел, что он стоит в изножье кровати, одетый в свой самый изысканный красный бархат. На нем были куртка с разрезами на рукавах, плотная туника с высоким воротником и красный бархатный плащ, отороченный горностаем.

Тщательно расчесанные волосы, едва заметно натертые маслами, мерцали. Он откинул их назад, открыв чистую, прямую линию лба, а на плечах закрутил в искусственные локоны. Выглядел он, однако, очень печальным.

– Господин, что случилось?

– Мне нужно уехать на несколько ночей. Нет, не потому что я на тебя сержусь, Амадео. Одно из моих обычных путешествий. Я и так уже давно опаздываю.

– Нет, Мастер, пожалуйста, только не сейчас! Прости меня, умоляю тебя, только не сейчас! Что мне...

– Дитя, я ухожу, чтобы увидеться с Теми, Кого Следует Оберегать. У меня нет выбора.

Сначала я ничего не говорил. Я старался разгадать подтекст его слов. Его голос упал, и слова эти он произнес нерешительно.

– А кто они, Мастер? – спросил я.

– Может быть, когда-нибудь я возьму тебя с собой. Я испрошу позволения... – Он не закончил.

– Зачем, Мастер? Когда тебе требовалось чье-то позволение?

Я хотел сказать это простодушно и искренне, но слова прозвучали чересчур дерзко.

– Ничего страшного, Амадео, – сказал он. – Я периодически испрашиваю позволения у своих Старейших, только и всего. У кого еще мне спрашивать?

Он казался усталым. Он сел рядом со мной, наклонился и поцеловал в губы.

– Старейшие, сударь? То есть Те, Кого Следует Оберегать, – такие же создания, как и ты?

– Будь добр к Рикардо и к остальным. Они тебя боготворят, – сказал он. – Они проплакали все время, пока тебя не было. Они даже не поверили, когда я сообщил им, что ты возвращаешься домой. Потом Рикардо увидел тебя с этим английским лордом и пришел в ужас, что я разорву тебя в клочья, и в то же время боялся, что англичанин тебя убьет. У него неплохая репутация, у твоего английского лорда, он стучит ножом по столу в каждой таверне. Тебе обязательно связываться с заурядными убийцами? Когда дело доходит до любителей лишать людей жизни, тебе нет равных. Когда ты пошел к Бьянке, они не посмели рассказать мне об этом и воображали всякие красочные картинки, чтобы я не прочел их мысли. Как же они понятливы и сообразительны!

– Они любят тебя, мой повелитель, – сказал я. – Слава Богу, ты простил меня за все те места, где я побывал. Я сделаю все, что ты пожелаешь.

– Тогда спокойной ночи. – Он поднялся, собираясь уходить.

– А на сколько ночей ты покидаешь меня, Мастер?

– Самое большее – на три, – бросил он через плечо. Высокая, величественная фигура в плаще направилась к двери.

– Мастер.

– Да?

– Я буду очень хорошо себя вести, как святой, – сказал я. – Но если не получится, ты отхлещешь меня еще раз?

Как только я увидел на его лице гнев, я немедленно раскаялся в сказанном. Зачем я все это говорю?

– Только не уверяй меня, что имел в виду не это! – сказал он, прочитав мои мысли и услышав мои слова, прежде чем я успел их произнести.

– Нет. Я просто ненавижу, когда ты уходишь. Я подумал – может быть, если я поддразню тебя, ты не уйдешь.

– Что ж, я уйду. И лучше не дразни меня. Это будет самым благоразумным с твоей стороны.

Уже в дверях он передумал и вернулся к кровати. Я ожидал самого худшего. Он ударит меня и уйдет, не поцеловав шрам.

Но все произошло иначе.

– Амадео, пока меня не будет, подумай об этом,– сказал он.

Я смотрел на него протрезвевшими глазами. Все его поведение вынуждало меня хорошенько поразмыслить, прежде чем проронить хоть слово.

– Обо всем, сударь? – спросил я.

– Да, – сказал он. Потом он подошел поцеловать меня. – Ты хочешь остаться таким навсегда? – спросил он. – Вот таким, какой ты сейчас, – таким молодым мужчиной?

– Да, Мастер! Навсегда, с тобой! – Мне хотелось сказать ему, что я умею делать все, что умеют мужчины, но это прозвучит ужасно глупо, к тому же ему это может показаться неправдой.

Он любовно положил руку на мою голову, отводя волосы назад.

– Два года я следил, как ты взрослеешь, – сказал он. – Ты достиг своего полного роста, но ты маленький, у тебя детское лицо, и, несмотря на отменное здоровье, ты хрупкого сложения, еще не тот крепкий мужчина, в которого, несомненно, должен превратиться с годами.

Я был слишком зачарован, чтобы перебивать. Даже когда он сделал паузу, я продолжал молчать.

Он вздохнул, глядя в сторону, как будто не мог подобрать слова.

– Этот английский лорд угрожал тебе кинжалом, но ты не испугался. Помнишь? Еще двух дней не прошло.

– Да, сударь, это было глупо.

– Ты запросто мог умереть, – сказал он, приподнимая бровь. – Запросто.

– Сударь, пожалуйста, раскройте мне эти тайны, – сказал я. – Расскажите, как вы получили свою силу. Доверьте мне свой секрет. Господи, сделайте так, чтобы я остался с вами навсегда. Меня не волнуют мои собственные суждения по этому поводу. Я подчинюсь вашим.

– Ну конечно подчинишься, если я выполню твою просьбу.

– Но ведь это тоже в своем роде подчинение, Мастер, – отдаться тебе, твоей воле, твоей силе. Да, я хочу получить ее и быть таким, как ты. Значит, господин, ты это мне обещаешь, ты намекаешь на то, что можешь сделать меня таким, как ты? Можешь наполнить меня своей кровью, которая делает из меня раба, и завершить этот процесс? Иногда мне кажется, я знаю, что ты можешь это сделать, но я не уверен... А что, если я знаю это только потому, что это знаешь ты? А что, если ты можешь сделать это со мной от одиночества?

– О! – Мастер закрыл лицо руками, как будто я вновь его взбесил.

Я совершенно растерялся.

– Мастер, если я оскорбил тебя, ударь меня, избей, делай со мной что хочешь, только не отворачивайся. Не закрывай глаза, смотри на меня, Мастер, потому что я жить не могу без твоего взгляда. Объясни мне все, Мастер, отбрось то, что нас разделяет; если дело только в моем невежестве, то положи ему конец.

– Да, положу, положу, – сказал он. – Ты такой умный, Амадео, и при этом так ловко вводишь в заблуждение. Да, из тебя вышел бы хороший раб Божий – ведь прежде тебя учили, что именно таким надлежит быть святому.

– Сударь, вы меня неправильно воспринимаете. Никакой я не святой! Я раб, да, потому что, как я полагаю, это форма мудрости, а она нужна мне, поскольку вы цените мудрость.

– Я хочу сказать, что на первый взгляд ты кажешься простодушным, но из твоей простоты рождается глубокое понимание. Я одинок. О да, да, я одинок, одинок – и от одиночества стремлюсь по крайней мере разделить с кем-то свои беды. Но кто осмелится обременять моими бедами такое юное создание, как ты? Амадео, как ты думаешь, сколько мне лет? Угадай мой возраст – только ответь искренне, со свойственной тебе откровенностью.

– У вас его нет, сударь. Вы не едите, не пьете, не меняетесь со временем. Вам не нужна вода, чтобы омывать свое тело. У вас гладкая кожа, она не поддается никаким природным явлениям. Мастер, мы все это знаем. Вы – чистое, возвышенное и цельное творение.

Он покачал головой. Я все больше расстраивал его, хотя стремился к противоположному эффекту.

– Я уже это сделал, – прошептал он.

– Что, мой повелитель, что ты сделал?

– Связал тебя с собой, Амадео, пока... – Он замолчал и нахмурился, но у него было такое доброе и удивленное лицо, что мне стало больно. – Нет, это эгоистичный самообман. Я мог бы дать тебе кучу золота и переместить в какой-нибудь отдаленный город, где...

– Мастер, лучше убей меня. Убей меня – или же удостоверься, что твой город лежит вне пределов исследованного мира, потому что в противном случае я непременно вернусь назад! Я потрачу последний дукат из твоей кучи золота, чтобы воротиться сюда и постучать в твою дверь.

Он дрожал и казался совсем несчастным. Столь похожим на человека я его еще не видел. Он отвел глаза и словно попытался заглянуть поглубже в разделявшую нас бездонную пропасть.

Я прижался к его плечу и поцеловал его. Теперь, после моей грубой выходки и всего, что произошло между нами несколько часов назад, наша связь стала еще более глубокой, зрелой и тесной.

– Нет, у меня нет времени на такие утешения, – сказал он. – Мне пора идти. Этого требует долг. Меня призывают к себе древние существа, те, бремя заботы о которых я так долго несу на себе. Я так устал!

– Не уходи сегодня, Мастер, возьми меня туда, где ты скрываешься от солнца. Ведь ты от солнца прячешься, не так ли, Мастер, – ты, кто рисует голубые небеса и сияние Феба с бо?льшим блеском, чем те, кто их видит, ты сам никогда их не видишь.

– Прекрати! – взмолился он, сжимая пальцами мою руку. – Прекрати свои поцелуи, прекрати строить догадки и делай то, что я говорю.

Он глубоко вздохнул и впервые за всю нашу совместную жизнь я увидел, как он достал носовой платок и стер влагу, выступившую на губах и на лбу. Ткань слегка покраснела. Он посмотрел на нее.

– Перед уходом я хочу тебе кое-что показать, – сказал он. – Одевайся, быстро. Давай я тебе помогу.

Меньше чем за несколько минут я полностью оделся и был готов выйти в холодную зимнюю ночь. Он закутал меня в черный плащ, подал отделанные горностаем перчатки и надел мне на голову черную бархатную шляпу. Из обуви он выбрал черные кожаные сапоги, которые прежде не хотел на мне видеть. Он считал, что у мальчиков красивые лодыжки, и сапоги не любил, хотя не возражал, чтобы мы носили их днем, в его отсутствие.

Он так расстроился, так мучился, и все эти чувства так явственно отражались на его лице, несмотря на его выбеленную чистоту, что я не смог удержаться от поцелуя – просто чтобы раскрыть его губы, просто чтобы почувствовать, как они ответят мне.

Я закрыл глаза. Его рука накрыла мое лицо и веки.

Вокруг раздался громкий шум, как будто захлопали деревянные створки, как будто по сторонам разлетелись обломки проломленной мною двери, как будто драпировки зашелестели на ветру.

Меня окружил холодный уличный воздух. Он поставил меня на землю, я ничего не видел, но понял, что стою на набережной. Я слышал рядом шум плещущейся в канале воды, словно зимний ветер растревожил ее и пригнал в город волнующееся море. А еще я слышал, как о причал монотонно бьется деревянная лодка.

Он отпустил пальцы, и я открыл глаза.

Мы находились далеко от палаццо. Меня смутило, что мы с легкостью и быстротой преодолели такое расстояние, но я не особенно удивлялся. Он умел творить чудеса и теперь продемонстрировал мне это на деле. Мы стояли в темных переулках. На маленькой пристани у узкого канала. Я никогда не осмеливался выбираться в этот гнусный район, где жили рабочие.

Я видел дома только с черного хода, обитые железом окна, нищету и кромешную тьму, я ощущал отвратительную вонь, так как на поверхности глубокого, волнующегося под порывами зимнего ветра канала плавали отходы.

Он повернулся и потащил меня за собой, в сторону от воды. На секунду я словно ослеп, а потом перед глазами сверкнула его белая рука. Я увидел, как он выставил один палец, и заметил, что в прогнившей гондоле, вытащенной из воды и поставленной в рабочем квартале, спит человек. Человек пошевелился и отбросил свое одеяло. Он встрепенулся, заворчал и выругался, так как мы нарушили его сон, и я рассмотрел его неуклюжую фигуру.

Я потянулся за кинжалом. Я увидел, как сверкнул его клинок. Белая рука Мастера, сияющая, как кварц, едва коснулась его пояса, а оружие отлетело от него и покатилось по камням. Одурманенный и взбешенный, человек неуклюже бросился на моего господина, чтобы сбить его с ног.

Мастер легко перехватил его – как большой сверток из шерсти, от которого несло пороком. Я увидел лицо господина. Его рот приоткрылся, обнажив два крошечных, острых, как кинжалы, зуба, и он вонзил их в горло оборванца. Я услышал, как человек вскрикнул, но лишь на мгновение, а потом его вонючее тело дернулось и застыло.

Изумленно и завороженно следил я, как мой Мастер опускает свои гладкие веки – во мраке его золотые ресницы отливали серебром, – и услышал тихий влажный звук, едва различимый, но подтверждающий самые чудовищные предположения: это лилась человеческая кровь. Мой Мастер еще крепче прижался к жертве, его сильные белые пальцы выжимали остатки жизни из умирающего тела, и вдруг он издал долгий сладостный вздох наслаждения. Он пил. Сомнений быть не могло – он пил... Он даже слегка нагнул голову, словно хотел побыстрее выжать последние капли, и от этого тело человека, на вид хрупкое и еще гибкое, содрогнулось в последних конвульсиях, а затем затихло, теперь уже навсегда.

Мастер выпрямился и провел языком по губам. Не видно было ни капли крови. Но саму кровь я видел. Я видел ее в теле своего господина, чье лицо теперь приобрело красноватый оттенок. Он повернулся, посмотрел на меня, и я отчетливо разглядел румянец на его щеках и яркий блеск губ.

– Вот откуда она берется, Амадео, – сказал он. Он толкнул труп в мою сторону, так что меня задели грязные одежды, а когда тяжелая мертвая голова запрокинулась, он подтолкнул ее еще ближе, и я был вынужден посмотреть в грубое безжизненное лицо обреченного. Он был молод, бородат, но некрасив и бледен, а еще он был... мертв.

Под обмякшими веками показались белые полоски. Из бездыханного бесцветного рта сквозь пожелтевшие гнилые зубы сочилась скользкая струйка слюны.

Я лишился дара речи. Ни страх, ни отвращение не имели к этому отношения. Я был просто до глубины души поражен. Если у меня и возникали в тот момент какие-то мысли, то лишь о том, что все увиденное совершенно невероятно.

Во внезапном припадке бешенства мой господин отшвырнул труп к воде, и тело с глухим плеском и бульканьем скрылось в глубинах канала.

Он подхватил меня, и я увидел, что мимо меня вниз падают окна. Я чуть не закричал, когда мы поднялись над крышами. Он зажал мне рот рукой. Он двигался так стремительно, будто что-то вытолкнуло или подбросило его в воздух.

Должно быть, мы описали круг, а когда я открыл глаза, мы стояли в знакомой комнате. Длинные золотистые занавески опускались на место. Здесь было тепло. В тени я увидел сияющий силуэт золотого лебедя.

Это была комната Бьянки, ее личное святилище.

– Мастер! – воскликнул я, испытывая страх и отвращение из-за того, что мы вот так, без предупреждения, не получив на то позволения хозяйки, проникли в ее покои.

Тонкая полоска света под закрытыми дверями расползалась по паркету и толстому персидскому ковру. Она накладывалась на резные перья ее лебединого ложа.

Чуть позже сквозь гомон легкомысленных голосов до моего слуха донесся звук ее поспешных шагов – видимо, она решила выяснить причину постороннего шума.

Когда она открыла двери, в комнату через распахнутое окно ворвался холодный зимний ветер. Она плотно захлопнула рамы, изгоняя сквозняк, – бесстрашное создание, а затем с безошибочной точностью потянулась к ближайшей лампе и вывернула фитиль. Зажегся огонек, и я увидел, что она смотрит на моего господина, хотя меня она наверняка тоже заметила.
Конец ознакомительного фрагмента.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/enn-rays/vampir-arman/?lfrom=390579938) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.