Сетевая библиотекаСетевая библиотека
Где папа? Юлия Кузнецова Едва ли есть на свете кто-то, кого Лиза любит больше, чем отца. Как вообще можно не любить такого папу, который ладит со всеми? Папу, убеждённого, что каждому в детстве нужна прививка доброты? Папу, помогающего советом и знающего про других людей всё? Но, похоже, можно: его вдруг забирают в тюрьму. На пять лет. А главное – случается это именно тогда, когда так много хочется папе рассказать: о новом друге Андрее, о его бестолковом желании попасть в дурную компанию Фокса, но больше всего – об Андреевой младшей сестре Кьяре. Эта двухлетняя девчонка так изменила жизнь Лизы, что ей – той, кого в школе все зовут Немой, – безудержно хочется болтать, смеяться, в деталях рассказывать о проведенных в компании Кьяры днях. Героини Юлии Кузнецовой, девочки-подростки, всегда противоречивы и в самом лучшем смысле слова рефлексивны. Лиза Макарова из повести «Где папа?» наблюдательна, она постоянно сравнивает себя с окружающими и пытается разобраться как в поступках других людей, так и в собственных эмоциях. Когда тебе 13 лет, часто бывает так, что у семьи времена тяжёлые, а твоя жизнь, наоборот, расцветает. Первый опыт такой оторванности болезнен и бесценен одновременно. Умение автора несколькими фразами описать даже второстепенного героя, создав запоминающийся характер, делает книги Юлии Кузнецовой особенными. Отмечают это и читатели, и критики: повести «Дом П» и «Первая работа», изданные «КомпасГидом», получили восторженные отзывы и быстро стали хитами. Произведения Юлии Кузнецовой отмечены премиями «Заветная мечта» и «Книгуру», Международной детской премией им. В. П. Крапивина. Повесть «Где папа?» адресована прежде всего подросткам и их родителям. Юлия Кузнецова Где папа? Предисловие Никто и никогда не писал еще такой книги. Нам всем кажется, что суд и тюрьма – это дело взрослых. Дети не считаются, дети – они такие сидят себе где-то в уголке, пока взрослые занимаются Действительно Важными Проблемами. Взрослым кажется, что суд и тюрьма – это они, важные проблемы. А самые важные по-прежнему дети. Сколько бы им ни было – пять или пятнадцать, они самые главные. Они по-своему переживают свалившуюся беду, по-своему взрослеют, несут свои новые знания и переживания – кому? Ведь самым близким взрослым сейчас не до них, когда в семью пришла Большая Проблема. Прочитайте эту пронзительную книгу. Положите ее аккуратно на столик своему ребенку – сколько бы ему ни было, пусть эта книга будет его оберегом. Вы же не знаете, что может случится в жизни. Никто не планирует садиться в тюрьму, но случается так, как произошло с папой героини этой книги. Простым хорошим папой, любящим и любимым. Оглянитесь вокруг – и, уверяю вас, если вы будете достаточно внимательны и тактичны, вы обнаружите, например, одноклассника своего ребенка, у которого случилась такая же Большая Проблема. Берегите себя. Берегите детей. И твердо знайте: тюрьма – далеко не самое страшное испытание, которое может случиться в жизни. Она делает сильнее сильных, она делает настоящие чувства ярче и стирает наносное и случайное. Это же важно – вовремя разобраться, что в твоей жизни наносное, а что настоящее. Именно про это книга, которую вы держите сейчас в руках. Про счастье, которое ты обретаешь в самых сложных обстоятельствах. А значит – ценишь и хранишь. Ольга Романова, благотворительный фонд помощи осужденным и их семьям «Русь Сидящая» Глава 1 Апельсин Я режу апельсин. Положила его на доску. Держу правой рукой, левой режу. Главное – тонко резать. Тонко значит долго. Только не надо глупых аналогий. Апельсин – не вена. Я не собираюсь умирать. Из-за Алаши тем более. Просто режу апельсин. Тонко и долго. Потому что мне надо как-то дождаться папы. Чтобы он объяснил мне, что я должна была ответить Алаше. Алаша Алаша меня остановил уже на подходе к дому. Отделился от тусовки, над которой возвышалась голова Фокса. Сунул руки в карманы кожаной куртки. Чуть сгорбился, наклонил голову набок, улыбнулся. Приблизился ко мне, весь такой блестящий – от чёрных вьющихся волос до лаковых ботинок. И спросил: – Тебя как зовут, красавица? Алаша учится у нас первую неделю. Но уже стал частью компании Фокса. Даже его правой рукой. Почему так быстро? Почему же я… – Так как, красавица? Он издевается. Я вижу, что он издевается. Фокс видит. Оба видят, что я далеко не красавица. Но я пытаюсь сохранить достоинство. Показать им, что я не дура. Что я понимаю, что они издеваются, но мне хватит сил держать удар. – Допустим, Лиза. И иду дальше. – А без «допустим»? – вдогонку говорит Алаша. Я не знаю, что ответить. И бормочу жалко: – А без допустим… без допустим… тоже… Лиза! Компания хохочет. Фокс кривится и зовёт: – Алаха! Отстань от повара! Я чувствую, что краснею. Повар, значит… Это из-за… Я тороплюсь к дому. Врываюсь в подъезд. Срываю ненавистную шапку, белый уродский колпак, из-за которого я только что получила ещё одну кличку. Мало мне первой… Вытаскиваю мобильник, набираю папин номер. Можно позвонить и из дома, но папа необходим мне сейчас, вот именно в эту секунду. Он должен сказать, что всё нормально. Что земля круглая. Что она вертится. Что за днём будет ночь. И наоборот. И много-много дней-ночей, а потом я вырасту и ходить в школу будет не нужно. А в эту субботу мы пойдём в музей. И потом – в пиццерию. И ещё поедем на Воробьёвы горы. Будем там бродить и мечтать, как летом приедем сюда с великами. Мне срочно нужно услышать от папы эту мечту про мечту. Но папин телефон выключен. И я иду к лифту, а лифт едет долго, и я пока ещё не знаю, есть ли у нас апельсины. Когда вернутся родители… Стемнело, а я так и не включила свет. Режу третий апельсин. Он круглый и напоминает землю, которая (всё-таки!) вертится. Мне немного лучше. Хотя до конца меня приведёт в чувство только папа. Он просто придёт домой после работы. Помоет руки и обязательно прокричит из ванной: – А вам не кажется, что я похудел? – Нет! – крикнем мы с мамой хором. Папа боится худеть. Ему кажется, что худеют только больные. – А я всё-таки похудел, – с тревогой скажет он, – у меня ввалились щёки. – Лучше бы у тебя живот ввалился, – скажет мама и хлопнет его легонько по майке. – Я попрошу, – скажет папа, усаживаясь за стол, – не проявлять жестокости к похудевшему от душевных страданий. – Ой-ой-ой, – скажет мама и со стуком поставит на стол тарелку. – Селёдочка! – обрадуется папа и забудет о душевных страданиях. И я забуду. Буду отмокать в их разговорах и смехе, как в ванной. А потом папа подсядет к компьютеру, чтобы «накропать» очередной рассказик для детского журнала, а я сяду рядом на диван. И он скажет: – Ну, сыпь свой крыжовник! Это цитата. Из «Дорога уходит в даль» Александры Бруштейн. Мы с папой любим одинаковые книги. И часто напоминаем друг другу разные фразочки. Папа ещё любит цитировать: «Тётенька Цвой так и заливалась смехом… Нет, нет, Альфонс, рассказывай! Мы это обязательно сделаем» и «Бруно попробовал несгоревшие макароны, но тут же выплюнул прямо мне на ботинок». Это из «Злоключений озорника». А мне нравится: «Нет, мы не разбивали голубой чашки. Это всё только серые злые мыши». Это из Гайдара. Когда папа скажет: «Сыпь!» – я вывалю ему всё. Сначала он придумает что-то смешное. А потом серьёзно скажет: – Плюнь. И разотри. Они одноклеточные сейчас, мальчики ваши. Поверь. Им сейчас нужно только одно. – Ну и разговоры у вас, – проворчит мама, которая потащит в это время на балкон кастрюлю с оставшейся картошкой. Мама откроет дверь, и мои коленки обдаст холодом. Папа долгим взглядом посмотрит на маму, а потом скажет: – Я не об этом. Им сейчас нужно только поклонение. Они завоёвывают, им поклоняются, и они идут дальше – завоёвывать. И так до бесконечности. Пока не захочется жениться. А жениться им захочется на ещё не завоёванных. Так что, Муськин-Пуськин, плюнь. У тебя есть сейчас дело. Учёба. Ну и делай его потихоньку. Грызи гранит. А эти… Приползут ещё. – Очень они нам будут нужны, – добавит мама, закрывая балкон. Моим коленкам снова станет тепло. И тут зазвонил телефон. Где папа? Звонила тётя, жена маминого брата. Они живут в Подмосковье, но видимся мы с ними редко. И разговариваем в основном только по праздникам. Если честно, когда её номер высветился на экране, я испугалась: вдруг я забыла какой-то семейный праздник? Может, забыла кого-то поздравить с днём рождения? – Алло? – осторожно произнесла я. – Лиза… Где папа? – Я не знаю… То есть на работе… Хотя он сегодня же поехал в… А… А что? – Я не знаю, – сказала тётя, – я не знаю, лучше позвони маме. Что-то звучало в её голосе… У меня заныло в груди. Так бывает, когда смотришь кино. И вдруг в голове щёлкает: бац-бац! И понимаешь, что угадал, чем закончится фильм. В общем, что-то где-то внутри меня щёлкнуло: бац! И заныло. Я позвонила маме. Недоступна. Я позвонила Ирке. – Я у ученика, – прошипела сестра в трубку и отключилась. Я позвонила папе. Недоступен. Я снова позвонила тёте. Я как будто неслась на салазках. Вниз! Вниз! Дыхание перехватывает, по телу мурашки, но ты несёшься вниз. Вжих! Тётя не подошла к телефону. Вжих! Снова мама… Снова папа… Ирка. Это не сложно – долбить всех звонками по мобильному. Просто выбираешь имя из списка контактов и долбишь. Это примерно как резать апельсин. Наконец мама позвонила сама. Белый свитер Голос у мамы был такой, словно она бьётся в когтях у хищной птицы. Она захлёбывалась словами. Словами и слезами. – Его! Забрали! Только что! Забрали! – К-куда, мама? – В тюрьму! – Почему в тюрьму? Как в тюрьму? Его же не должны были… Он же просто так в суд ездил… Поддержать своих… Он так говорил… Мама! – Забрали! Только что! Увели! Мы молчим. – Когда его отпустят? – Если приговор подтвердят… Через пять лет… Мама замолкает. Не слышно даже всхлипываний. Кажется, она просто онемела от ужаса. Я тоже молчу. Слёз нет. – Прямо из зала суда взяли и забрали, – сказала мама чётко. – Прямо в белом свитере. Господи… Глава 2 Мир и Мы Надо прояснить. Необходимо прояснить. Папа всегда был в ладу с миром. У нас в семье есть разделение. Мама с миром борется. Точнее, с его несправедливостями. Исправляет его ошибки. Я от мира прячусь. Ирка – и борется, и прячется, и ладит. Когда что. На работе – борется. На учёбе – прячется. С Костей, своим бойфрендом, – ладит, конечно. Но вообще иногда и прячется. Это если ругаются. Но папа… Папа у нас всегда со всеми ладит. Даже с Костей. А это, между прочим, не так просто. Мама говорит, что, когда Бог создавал Костю, человеческий материал закончился, и пришлось использовать дерево. – Ну уж, ну уж, – примиряюще говорит папа. – Это ты из жалости к Ирке, – спорит мама. – Она в него как дурочка влюбилась. Но папа защищает Костю не из-за Иры. И не из-за самого Кости. Из-за себя. Потому что папа не переносит конфликты. – Знаешь, кто я, Муськин-Пуськин? – спрашивает он у меня. – Я ручеёк. Любой камень обегу. И если надо – могу в землю уйти. – Конечно, – ворчит на это мама, – это я у вас – бульдозер. – Ты – двигатель прогресса, – говорит ей папа. Он у меня мастер – найти такие слова, чтобы и человеку было приятно их слышать, и чтобы это было правдой. Папа Когда папа был маленьким, он был страшно мнительным. Когда он делал себе бутерброды перед сном, то спрашивал у своего папы, моего дедушки: – Папа, а мне хватит двух бутербродов, чтобы не умереть от голода? – Ты так хочешь есть? – спрашивал дедушка. – Нет, но я же не буду есть всю ночь. Вдруг я за это время умру от голода? – Не умрёшь, – успокаивал его дедушка. – Двух – вполне хватит. Бабушка эту историю терпеть не может. Ей кажется, что она о том, как папа голодал в детстве. Но она совсем не об этом… Она о том, как папа переживает за всё на свете. Например, когда он учился в школе, бабушка оставляла ему на кухне обед. Куриную лапшу. А папа, как любой ребёнок, терпеть не мог нормальную еду. И потихоньку выливал суп в унитаз. А сам мазал хлеб вареньем, лопал и читал книжки. Но бабушке он никогда не говорил, что не ест лапшу. Он боялся её обидеть. Правда, однажды бабушка обнаружила целёхонькую куриную лапу в помойном ведре. Но это не потому, что папа решил её обидеть. – Просто книжка была интересная, не хотелось далеко от неё уходить, – объяснял мне папа, рассказывая эту историю. – Ну конечно, – ехидничает мама, – просто кому-то было лень тащиться до унитаза. – А бабушка сильно обиделась? – спрашиваю я в этот момент. – Дело не в том, что я обиделась, – говорит обиженно бабушка, – а в том, что я за него переживала. Что он такой худенький и ничего не ест. Готовила так, чтобы посытнее ему было. – И что, никак его не наказала? – удивляется Ирка. Она считает, что всех детей необходимо наказывать как можно строже. Это потому, что на своей практике в институте она успела повидать настоящих детей. – А как же, – говорит дедушка, еле сдерживая смех, – заставили съесть эту куриную лапу из ведра. – И остальные три лапы доесть, – шепчет папа мне на ухо. – Они ведь мне четырёхлапых кур варили. Чтобы посытнее. Мама Моя мама – бухгалтер. Мама любит две вещи. Порядок и цифры. Я понимаю, что это какая-то карикатура на бухгалтера. Но это правда. Она действительно больше всего на свете любит, чтобы во всём был порядок. Она постоянно что-то моет, протирает спиртом, пылесосит, выбивает пыль, относит в химчистку, расставляет по порядку, выстраивает рядами, укладывает по убыванию или возрастанию. Как она «Икею» с её ящичками и коробочками обожает, это что-то! Папа говорит, им надо придумать такой комод, куда можно убрать не только все вещи, но и нас двоих, каждого – в свой ящик. Тогда у мамы не будет мучений, куда нас девать, пока она моет пол на выходных. А мама говорит, что у неё мучений и так нет. Выгнала нас на улицу гулять – и хозяйничай. И цифры мама любит, да. Отметки, счета, даты, ценники, кроссворды судоку, наконец! Когда она убегает на кухню после ссоры с папой, то считает там до десяти, а то и до двадцати. Когда варит яйца, считает минуты. Чтобы уснуть, считает до ста. А когда стирает, для развлечения (честное слово) возводит числа в квадрат. – Дай мне, – говорит иногда, – свой учебник по алгебре. Задачки пощёлкаю. Она и утешает меня всегда цифрами. «Когда тебе будет двадцать, тебе будет на всё это плевать». А ещё: «Если бы ты занималась собой, то вполне могла бы убрать эти пять лишних сантиметров с талии». А вот ещё: «Не хочешь есть? Ну тогда три ложки каши и пять – творога. И ещё – четыре черносливины. И я от тебя отстану». Она считает, что мы с папой не слишком приспособлены к жизни. Без неё бы пропали, однозначно. Ирка вот как-то из-под маминой опеки вывернулась. Мама, конечно, считает, что Ирка всё делает неправильно: и готовит не так, и работает не там, а уж про Костю лучше помолчать. Но всё-таки, по маминому мнению, Ирка справляется худо-бедно без неё. А мы с папой – как птенцы с вечно открытыми ртами. Нас даже в магазин послать нельзя. Принесёт папа пакет с помидорами, а мама поставит на стол и начнёт перебирать их и ворчать: – Вот заразы! – (Это про продавщиц.) – Накидали гнилья. Обманули такого порядочного мужчину! Видят, что не разбирается, и кидают всякую дрянь в пакет. – Вот, Муськин-Пуськин – Папа поднимает в воздух палец. – Я, между прочим, порядочный мужчина. И неважно, в общем-то, что эти помидорцы сам выбирал… Человек, который распрямляет стальные клетки А я вот не считаю, что папа не приспособлен к жизни. Нет, ну, конечно, он явно не спец в вопросах, где и что купить, и парит в основном в облаках, придумывая свои рассказы. Но он умеет делает такое, чего не умеет никто. Помню в детстве одну игрушку. Я её ненавидела. Сложенная клетка. Сверху ручка. Дёргаешь ручку резко вверх. И клетка распрямляется. Становится объёмной. Тогда можно открыть дверцу и посадить в клетку игрушечную птицу. Кажется, у птицы на пузике то ли кнопка, то ли рычажок, и она может петь. Мне было страшно смотреть на эту игрушку, которую только что, на моих глазах распрямили одним движением. Потому что я была уверена: когда-нибудь эта клетка сложится обратно сама и придавит птичку. В школе моя клетка постоянно складывается. Но меня ей не раздавить. Потому что всегда рядом папа, и он ловит клетку за ручку всякий раз, когда она собирается сложиться. И спасает меня. Такой вот он, мой папа. Просто маленький великанчик, как в книге у Цыферова. Хлеб-с-Вареньем Меня папа зовёт Муськин-Пуськин. А я его – Хлеб-с-Вареньем. Ночью я смотрю канал MTV. Клипы. Я смотрю внимательно, чтобы запомнить, что есть личности, которые круче моих одноклассников. Которые уже чего-то добились в жизни. И тогда, на фоне этих ярких, красивых людей, которые так умело поют и двигаются, меркнут звёзды моего класса, – Алка, Фокс, Алаша и остальные. Как-то я пыталась объяснить маме, зачем смотрю MTV. Она посмеялась и посоветовала смотреть канал «Культура». Мол, те, кого показывают по «Культуре», добились гораздо большего, чем те, кто кривляется на музыкальном канале. Я пробовала, но там показывают совсем старых дядек, каких-нибудь пожилых мушкетёров или завывающих усатых поэтов, которые устраивают творческие вечера, а старые тётеньки с фиолетовыми волосами, в малиновых платьях и брошках на широкой груди, хлопают им со слезящимися глазами. Вся эта компания не переигрывает Фокса и Алку. Так вот, когда я смотрю ночью клипы, приходит папа. Он долго щурится со сна на экран, потом ворчит: – Тьфу, надо же какую гадость показывают! (Это про Леди Гагу в одних трусах, но в кепке.) А потом спрашивает неуверенно: – Муськин, а у нас нечего поесть-то? Я достаю ему хлеб, открываю банку клубничного конфитюра или абрикосового джема, и тогда он говорит: – О! И намазывает варенье на хлеб. И жуёт, всё так же щурясь в экран. А потом крышкой от варенья закрывает Леди Гаге голову. Получатся инопланетянин в трусах. Она бегает по сцене, а папа водит по экрану крышкой, и мы оба смеёмся. А потом он намазывает второй бутерброд, и я всегда думаю о том маленьким мальчике, который спрашивал у папы, хватит ли ему двух бутербродов. И у меня каждый раз дрожит что-то в сердце от любви к папе. Тогда я встаю и понимаю, что у меня есть силы идти завтра в школу. – Спокойной ночи, Хлеб-с-Вареньем! Не забудь экран протереть, а то утром всем достанется. Глава 3 Плохая новость Я повесила трубку после разговора с мамой. В ушах ещё звучал её голос, звенели её слёзы. «Бабушка», – вспомнила я. И позвонила. – Лизочка, – тихо сказала бабушка, – на сколько его забрали? Я растерялась и прошептала: – На пять лет. – Ой… Бабушка словно зажала себе рот. Послышался стук – упала трубка. – Лиза! – крикнул дедушка. – Что ты ей сказала? Я повторила. – Ну зачем ты? Прежде чем он бросил трубку, я услышала: «Погоди, погоди, солнышко, это какая-то ошибка!» (Это он бабушке.) Тут я совсем растерялась, окончательно. Что я должна была сказать? Как я должна была сообразить, что должна сказать что-то другое?! Как он может… И тут до меня дошло. Что от моей новости бабушке может сейчас стать плохо. Так плохо, что хуже не бывает. Так плохо, что даже думать об этом страшно. И я буду в этом виновата. Ведь именно я сказала ту новость, от которой… Нет. Нельзя об этом думать. Просто нельзя. Надо думать о сказках. Русских народных или каких там… В которых гонцу, который принёс плохую весть, отрубали голову. И когда читаешь такие сказки и удивляешься жестокости обычаев, то никогда не думаешь: а был ли выбор у гонца? Мог ли он сказать что-то ещё? Ирка А потом позвонила Ирка. – Ты уже знаешь? – Угу. А ты? – Угу. – За что, а? Ты поняла? Он ездил туда поддерживать своих коллег, разве не так? Как его могли арестовать? – Не знаю… – Или, может, нам не рассказывали всей правды? – вдруг доходит до меня. – Может, это его во всём обвиняли, а не коллег? Ирка молчит. Я понимаю: она что-то знала. Может, и Костя знал? И мама, значит, тоже? Почему они все не рассказали мне? – Ты с мамой говорила? – спрашивает Ирка. – Надо её держать сейчас. Чтобы она с ума не сошла. – Да, – говорю я. У нас обеих – замороженные голоса. Потому что мы обе не знаем, каким должен быть голос в ТАКОЙ ситуации. – Ты приедешь? – спрашиваю я. – Меня Костя ждёт на проспекте Мира. – А… Мама Наконец приходит мама. С чужим лицом. У неё расширенные глаза и сжатые губы. Я вроде протягиваю к ней руки, но она отстраняет меня, глядя наверх, на вешалку. – Шапка! Она тянется, не может достать. Я достаю папину шапку. Маленькую, чёрную. – Положи на стол, упакуем, – бормочет мама, разуваясь, – хотя могут и не пропустить. Дальше начинается кутерьма. Мама носится по комнатам, пакует папины вещи, приговаривая: «Положу, но могут и не пропустить». Она собирает его вещи, раскладывает по пакетам, перевязывает, что-то поручает мне, потом тут же выдёргивает вещь у меня из рук, делает сама, поручает мне что-то ещё, и так без конца. Ещё без конца звонит мобильный, и мама что-то кричит в него. Иногда задаёт вопросы. Иногда на что-то раздражённо отвечает. Иногда просит. Ей звонят: бабушка, дедушка, дядя, адвокат, жена того папиного коллеги, которого забрали вместе с папой, Ирка. – Приезжай! – кричит мама ей. – Приезжай сегодня! Мы должны пережить эту ночь вместе! И снова начинает носиться. А когда у шкафа вырастает очередь из разноцветных пакетов, набитых доверху, она ложится спать. Просто выключает свет и ложится на кровать прямо в костюме, в котором пришла с работы. Закутывается в одеяло. Я топчусь неловко на пороге. Надо бы подойти, обнять её. Но я почему-то не могу. Я же стою. Как-то неловко обнимать лежачего. Мама и Ирка Потом всё-таки приезжает Ирка. Она вбегает в комнату прямо в ботинках. И ложится на маму, накрывая её полами своего пуховика. И плачет: – Как я без него буду, как? – А я? – плачет мама в ответ, обнимая Ирку. – Погоди, погоди… Надо обсудить… Папина машина. Она осталась у здания суда. Скажи Косте… Тысячи злобных «почему» начинают роиться у меня в голове, как озверевшие пчёлы. Они разговаривают приглушёнными голосами, словно обсуждают самый важный в мире секрет. И словно меня это всё не касается. Я хлопаю дверью в комнату, но никто не слышит. Письмо Я запираюсь в комнате. И пишу папе: «Папа, помнишь, ТЫ – РУЧЕЁК? Обойдёшь любой камень. Если надо, спрячешься в землю. Но достигнешь цели. Люблю тебя. М-П». Заглядывает мама. Она всё-таки сняла костюм и надела ночнушку и халат. За ней стоит Ирка в выцветшей детской пижаме, которая ей мала. В руках у неё зубная щётка, на плече – полотенце. – Лиза… Совсем забыла, – говорит мама. – Вы ведь можете написать папе записку. Что-то поддерживающее. Только не грустное, ладно, потому что… – Я уже написала, – перебиваю её. Встаю и отдаю листик. – Вот ты молодец, – говорит Ирка за маминой спиной, – сама сообразила. В её голосе – то ли зависть, то ли восхищение, то ли удивление, что я сообразила о чём-то раньше неё. – Если надо, – говорю я, – я могу прогулять школу завтра. У нас ОБЖ и два труда… – Не надо, – говорит мама. – Нам ещё придётся прогуливать. Всем. Она смотрит в пол. Ирка кладёт ей руку на плечо и тоже смотрит в пол. Во мне снова разгорается огонёк ревности, но я его тушу. Ну ладно, ладно. Не до конца тушу. Но прикручиваю. Мама протягивает мне руку, и я сжимаю её ладонь. Мы отражаемся в зеркале моего шкафа. – Прямо мушкетёры, – грустно говорит Ирка, – все за одного. «А папа где-то там, – думаю я, и волна боли начинает подниматься во мне, – один. Без всех». Глава 4 Горе Вот проснулся ты утром. Что ощущаешь? Мягкую подушку. Зайца или мишку, с которым спишь в обнимку, хотя тебе давно уже не три года. Слышишь треньканье будильника в телефоне. С кухни пахнет яичницей. Если с помидорами, то пахнет противно. «Не буду есть, – сонно думаешь ты, – если с помидорами. А то опять там сопли непрожаренные будут попадаться. Я творог буду, и пусть ругается, что холодное на голодный желудок». И смотришь, как солнце воровато пролезает в щёлочку между шторами и хихикает над тобой, что у всех суббота, а у тебя – шко-ола. А потом с противным звуком, вроде как пенопластом по стеклу, или металлом по асфальту, или сверлом бормашины по зубу, в тебя пролезает горе. Пролезает и тоже улыбается, не хуже солнца, да только ты холодеешь от этой улыбки. Вспоминаешь, что папу вчера забрали. Забрали, хотя он был не виноват. И никому не объяснишь, что он был не виноват, не докажешь. И никак с ним нельзя связаться. Позвонить, сказать, что ты его любишь… Что не можешь без него жить! Даже дня! А самое главное, ты понимаешь, что всё это не сон. И это самое ужасное. На прощание мама… Да нет, не обняла меня. Она сказала: – Никому не говори. Ты поняла это? Никаким подружкам! – У меня нет подружек, – хотела ответить я, но промолчала. Готовилась к школе. Готовилась молчать там. У мамы было такое лицо, словно она хочет, чтобы я её обняла. Но вот что-то не было на это сил. Я себя ощущала кастрюлей с кипятком. Надо было осторожненько донести себя до класса, чтобы не расплескаться и не обварить свои же ноги. Я и донесла. До класса ОБЖ. Открыла дверь, а там люди какие-то. Захожу. Хорошо, что мне недалеко – до первой парты. Я села. Достала тетрадь. Прислушалась к кипятку внутри. Кто-то прошел мимо, дотронулся до моего локтя, я отдёрнула руку. И вздрогнула. Потому что кто-то как будто на секунду приподнял целлофановый пакет, в который горе окутало мою голову. И я увидела, что люди вокруг – это вообще-то мои одноклассники. Бледные при свете дневной лампы, недовольные, но при этом смеются, перекидываются словечками. И я ещё вспомнила, что я – это я. Для них. В смысле я не кастрюля с кипятком, а просто девчонка, для них – довольно мерзкая (бу-э!). Может, от меня пахнет котлетами (мама жарила с утра, чтобы Костю накормить, когда он приедет на папиной машине, чтобы поставить её в гараж у дома), или, может, у меня из свитера нитки торчат. Или просто я угрюмая. Ну, в общем, я вспомнила, что у меня ещё, скорее всего, есть внешний вид. Вспомнила и надела на голову целлофановый колпак. Я и так-то еле выношу, когда вижу их оценивающие взгляды. А сейчас меня просто разорвёт, наверное. Бабах! Нет, лучше целлофан. Не только на голове, но и на сердце. Я Я сижу в классе, смотрю перед собой. Колпак на месте. Никто не догадается, никакие «подружки». Описать меня? Пожалуйста. Я – урод. Серьёзно. Честно. Когда я прохожу любые тесты на самооценку, они всегда показывают: реалистка. Так что я реально знаю, что я урод. Я глыба. Огромная, сутулая, с толстыми белыми руками и толстыми ногами. Мама покупает мне утягивающие колготы и плотные джинсы. Но стоит опустить глаза под парту, и вот они – две толстые сардельки, затянутые в джинсу. А если они ещё и расплющены по скамейке в «переодевалке» возле физкультурного зала… Или летом, в купальнике, у-у-у. Хоть в кусты ползи. Вылитый Груффало. Что у нас там ещё? Плоское лицо с острым носом. Бесцветные глаза. Подбородок, выдающийся вперёд. Волосы, которые всегда выглядят плохо промытыми, приклеенные к плоскому затылку. Наверное, с этим всем можно было бы что-то сделать. Мои одноклассницы всегда знают, что можно сделать с той или иной частью тела, чтобы она выглядела лучше. Говорят об этом между собой. «Попробуй тот крем, у меня от него прыщи сразу прошли!» «Не ешь свёклу, от неё толстеют!» «Ешь капусту, от неё растёт грудь! Вон смотри, Смирнова отрасти-и-ила!» А вот ещё: «Ты видела новую коллекцию “Орли”? Там специальный лак, чтобы ногти не ломались!» Если бы я разговаривала с одноклассницами, я тоже была бы в курсе всей этой Очень Важной Инфы. Но я не разговариваю. У меня прозвище – Немая. Да нет, я, конечно, говорю с одноклассницами. И все об этом знают. Ну, например, если нам задают диалоги на английском. Кто-то подсаживается ко мне, и мы начинаем что-то плести про нашу совместную (о да!) поездку в Англию. Или если кто-то не слышал задания, может переспросить у меня, я отвечу. Но просто так, обычный девичий трёп я с ними не веду. Когда перемена, и все шуршат, вскрывая целлофановые упаковки трубочек для сока, кричат, шепчутся, пшикают друг другу на запястье новыми духами, показывают друг другу новые колготки, вспоминают героев кино, посмотренного вместе (!) за выходные, прикалываются над учителями и друг другом, я сижу и смотрю на доску. Я не поворачиваюсь, не переглядываюсь, не смеюсь, не обсуждаю туфли ботанички и измазанную мелом юбку математички, не ворчу по поводу задания, не обсуждаю, как на меня посмотрел физрук, не ахаю, не ругаюсь с пацанами и не заглядываю им за воротник (как Алка Алаше заглянула и протянула: «У-у… Какой ты волосатый»). Я молчу. Иногда я рисую. Молча. Поэтому они называют меня Немой. Что я рисую До сегодняшнего дня я рисовала девочек. Девочек в профиль. Худеньких, конечно, не то что я. Одетых в пижамы. Или бальные платья. С большими глазами. Красиво уложенными волосами. С хрупкими руками, протянутыми вперёд. Иногда эти девочки будто тянутся к чему-то, а иногда сжимают перед собой свечу. И смотрят на неё своими большими глазами, как будто ждут. Сегодня я рисую замок. Его очень просто рисовать. Надо обвести сначала несколько клеток тетради в высоту. Потом некоторые закрасить. А в некоторых прорисовать окошки. А наверху – крыша треугольничком. Это башня. Я их рисую несколько штук. И все сажаю на основание. Это зал или что там у них… Кухня какая-нибудь. Конюшня. А может, помещение для карет? Точно! Там, внутри, – кареты! Их много, они просторные, обитые изнутри красным бархатом. В них запряжены лошади, которые могут мчаться со скоростью звука. Или света, что там быстрее? Я только собиралась нарисовать карету, отъезжающую от замка, как моего локтя коснулась рука Алаши. Он шёл мимо по проходу между партами и, как все мальчишки, горбился и задевал руками стены, парты, затылки одноклассников. И мой локоть. Алаша вышел к доске и стал рассказывать про землетрясения. Про то, что нужно прятаться в дверной проём. Когда он шёл обратно, то снова задел мой локоть. А когда сел на место, то громко сказал Фоксу: – Крепость какую-то рисует! – Тюрягу, что ль? – лениво спросил Фокс. Они оба заржали. Трых! Это порвался мой целлофан. Я стёрла ластиком линию, которую провела, чтобы изобразить карету. Захлопнула тетрадь. И ещё что-то внутри захлопнула. Крепко-накрепко. Чтобы не заплакать. Материнский капитал И вот тут меня подозвала Симба. Симба – это учительница ОБЖ, Наталья Николаевна Симбирская. Она пожилая, ходит всегда в одной и той же зелёной вязаной жилетке в рубчик, а от кокона её волос пахнет лаком для волос. Она сказала: – Макарова! Выйди на минутку. Сама тоже встала и направилась к двери за мной. Я решила, что она видела мой замок и сейчас начнет возмущаться, что я рисую, вместо того чтобы слушать про землетрясения. А что толку в том, что я буду знать про дверной проём? У нас всё равно не бывает землетрясений. Лучше бы было землетрясение, чем то, что случилось с папой. Симба посмотрела на меня пару секунду, а потом сдвинула брови и сказала: – Лиза… У меня к тебе поручение. Понимаешь, Наташа, дочка, второго родила. Нам материнский капитал положен. А там очередь, понимаешь? На Мичуринском. Ты можешь съездить записать её? В очередь записать. Я не знаю, может, ей номер какой-то дадут. Ты тогда мне этот номер привези. И спроси, сколько у них номеров в час успевают пройти. Чтоб мы время посчитали. Понимаешь, она кормит, надолго-то не отойдёшь. А там, говорят, большие деньги можно получить. Скажу честно, я плохо поняла, что от меня требуется. Но решила, что лучше сбежать из класса, где Алаша, Алка и Фокс. Я буду ехать в троллейбусе, думать о папе. Я кивнула и подумала, что Симбе, видно, нелегко приходится. У неё такие мешки под глазами. Наверное, этот их маленький не даёт им спать по ночам. Очередь Я доехала до Мичуринского. Долго плутала там по подворотням. Потом провалилась в снег и промочила ноги. Хотя продавщица, которая нам с папой всучила эти сапоги, клялась, что они непромокаемые. Мама ещё добавила: «Ну конечно. И стельки из золота сусального». Наконец я подошла к высоченному дому, у которого толпились тётки разных возрастов. Одни подпрыгивали на месте от холода, другие курили, третьи болтали и смеялись. Но их было очень много. Я глянула на подъезд – к нему вообще было невозможно подойти. Всё забито тётками. Я подошла к крайней. И вдруг поняла, что не могу говорить. Осипла. Почему вдруг? – Извините, – прошептала я, – как записаться на получение? – Что? – раздражённо переспросила крайняя тётка. На ней была тонкая фиолетовая куртка с дырочкой на плече, из дырки торчали белые синтепоновые завитушки. – Чего тебе? – Мне… На получение… – Получают без очереди! – со злостью сказала она. Она вроде сказала, а получилось – словно дала мне по уху мокрой варежкой. Я открыла рот, но вспомнила, что у меня нет голоса. Поплелась к подъезду. – Извините, – несмело начала я, пытаясь пробраться среди тёток. – Ты куда? – вдруг спросила одна, в красном пальто и чёрной шляпе, из-под которой торчали волосы явно немытые, со слипшимися прядями. – Я… на получение. – А письмо где? В котором сказано, что можешь приехать? – У меня ничего нет, – испугалась я. – Тогда не дадут ничего, можешь не толкаться! – Почему не дадут? – заволновались другие. – Да вот ей не дадут, она получать без письма собирается. – Обнаглела совсем? – спросили откуда-то в конце. – Мы тут что, идиоты все? Стоим, чтоб записаться, а она вон без письма хочет. – Да, бывают же такие бессовестные. Я вообще с Щукинской приехала. Просто прописана у родителей. – А у меня лялька уже три часа не кормлена. – А сколько ей? – Четыре месяца. – Так уже можно по три часа не кормить. – Ну конечно! Вы что, с ума сошли? Я по первому требованию кормлю! – Вот и сами виноваты, что избаловали! – На вашу посмотрю, как вырастет! Есть хочет дитё, а вы ей – по часам. – К порядку надо с детства приучать! А то и вырастают потом такие! Которые внаглую – без очереди, без письма! Надо им. Всем надо! – Да, молодая же, могла бы и постоять! – Слишком молодая, у тебя точно двое? – Да врёт небось… Я испуганно озиралась. Они ко мне обращаются?! Что я им сделала? Злобные курицы. Набросились. Клюют, клюют, клюют. – Девчонки, уходит! – Так я и говорю – халявщица какая-то. Денежки-то всем охота. А стоять неохота. Я не уходила, я убегала. Снова путаясь в домах, пытаясь выбраться к остановке. Но дома изменились. Они набухли, стали огромными, серыми, и снег был грязным вокруг и чавкал, пачкая мои сапоги, которые мы купили с папой. «Нет, вы подумайте, – сказала тогда мама, – обманули приличного мужчину. Ну зачем ты ей купил сапоги на рыбьем меху?» Я еще долго думала в тот вечер, какой такой у рыбы мех… Дома, лысые деревья, заляпанные грязью машины – все навалились на меня. Мне стало душно и страшно. Я бросилась бежать. К счастью, подошёл троллейбус. Я забралась в него, испуганно оглядываясь. Все пассажиры превратились в молчащие серые мешки, тюки с бельём. Подойди к любому, ткни его – он просыплется молча песком через дырку. Душно-душно, я сейчас задохнусь. В яме И тут вошёл он. Псих. Сгорбленный, худой, с козлиной бородкой, с рюкзаком, в потрёпанной одежде. Он стал петь и смеяться. Громко. Он трогал людей за плечи, и они отодвигались брезгливо. А псих смеялся и приближался ко мне. А потом близко-близко подошёл и приблизил своё лицо к моему. От него плохо пахло. Я зажмурилась. Сейчас взорвусь. Сейчас умру. Хочу, чтобы это был сон. Проснусь, и его нет. Ничего нет! Ни людей-тюков, ни злобной очереди, ни маминых расширенных глаз! – В яме! В яме! Эта в яме! – закричал псих мне в ухо. И пошёл дальше. Я не раскрывала глаз. Его слова были как серая гадкая вата. Они забились мне в уши, в рот, в нос… Он давно вышел из троллейбуса, а я не могла через эту вату дышать и слышать. Что случилось? – Зачем ты в очередь полезла? – всплеснула руками Симба. – Тебе надо было спросить, какой у крайней девушки номер. Я же тебе объясняла. Просто надо было узнать номер для Наташки моей. Конечно, они тебя попёрли. Там некоторые по четыре часа стоят на морозе. А Наташке нельзя после кесарева столько стоять. И я не могу… Я же тут как конь на привязи. Я плохо слышала Симбу через свою вату. – Ладно, ладно, – забормотала она, – ничего, не страшно… В другой раз… Может, кого другого попрошу. Ничего, Лиз, ладно. Я кивнула. – У тебя что-то случилось? – вдруг спросила она, вглядываясь в меня. – Что-то дома? Что-то не так? Я сглотнула комок ваты. – Всё в порядке. У нас ничего не случилось. Да. Дома и правда ничего не случилось. Это с миром какая-то ерунда произошла. Все взяли и отвернулись от меня. Я видела кругом только толстые серые спины, через которые ни достучаться, ни прорваться, ни крикнуть так, чтобы услышали. Глава 5 Розовая рубашка В воскресенье утром по дороге к бабушкиному дому вата слегка рассосалась. Мама отправила меня обедать к бабушке. Ей некогда готовить мне суп. Я могу и сама его сварить, но я понимаю, что дело в не в супе. Мама должна побыть одна. Она должна сосредоточиться. Потому что завтра понедельник. Можно отвезти папе передачу. Она должна собраться с мыслями, чтобы купить всё, что нужно. И чтобы прийти в себя перед завтрашним днём. Потому что она, как и я в школу, должна ходить на работу, словно ничего не случилось. Я вчера поняла уже, что это дико тяжело, и вот тут решила проявить солидарность. Оставила её – собирать вещи и мысли. У бабушки что-то с глазами. Она стала плохо видеть. – Давно? – спрашиваю я. – С пятницы, – говорит она грустно. Кипяток проливается из моей кастрюли и хлюпает мне на коленку. У меня даже «с-с-с-с-с» вырывается от боли. Ведь это я сказала бабушке в тот день ТУ новость. Значит, я виновата в том, что бабушка теперь плохо видит. – Прости, – бормочу я, утыкаясь ей в плечо. Она в старенькой, но очень красивой тёмно-розовой рубашке и в джинсах. Она так всегда одевалась, когда мы собирали на даче яблоки. Сочные, со сладким запахом. Бабушкино плечо пахнет мёдом и летом, словно впитало запах тех яблок. Хотя сейчас зима, и занавески на бабушкиной кухне колышутся от пробравшегося через заклеенное окно ветра. – Ты что? – пугается она. – Что ты… Что ты?! За что? Я объясняю. Она растерянно улыбается, потом набирает воздуха в грудь и выпаливает: – Что ты, глупенькая? Разве ты виновата? Что ты… Ну-ну… Давно ты мучаешься? Дурочка! При чём тут ты?! Я снова утыкаюсь в розовое, пахнущее яблоками плечо. Вдруг понимаю – я вон какая выросла дылда. Огромная, несуразная, как лошадь. А бабушка стала маленькой, сухонькой, как мотылёк. Если я захочу, легко могу её приподнять. А всё равно получается: она хоть и слабенькая на вид, внутри сильная, и даже такую лошадь может легко утешить. Папины кудри В комнате стол накрыт к обеду. Я не сажусь – застываю у шкафа. У бабушки полно фотографий. Цветные, чёрно-белые, они повсюду – в шкафу, на комоде. Там и мы с Иркой маленькие, и маленький папа, и бабушка с дедушкой молодые, смеющиеся, возле какого-то пансионата. Ирке не нравится её фотография, она всё бурчит, что она давно уже не этот толстый младенец с черешнями на ушах, а красавица. И в доказательство притащила бабушке целый ворох фотографий с Мальдив, куда они ездили отдыхать с Костей, где она позирует то так, то эдак на берегу океана. А мне Ирка нравится младенцем. Она тогда, наверное, не была такая вредная, как сейчас. Кстати, после того как она с Костей познакомилась, она ещё вреднее стала. Всё учит меня жить. Так делай, так не делай, а вообще школа – это ерунда, главное – работа. Ага, ерунда. Попробуй вон походи каждый день в место, где тебя считают немой. Но Ирке я о своих трудностях не рассказываю. Смысл? Я смотрю на фото маленького папы. Ему годика три. Он держит в ручках грузовик и рассматривает его с серьёзным видом. – У него такие ресницы были, что девчонки все завидовали, – говорит бабушка, входя в комнату с тарелкой квашеной капусты. – Они его дразнили: «Коля, дай нам ресницы, дай нам кудри свои!» Бабушка ставит тарелку на стол. – А он злился, – улыбаясь, сказала она. – Всё бегал, пытался волосы смочить, чтобы они не кудрявились. Я смотрю на её глаза. Они плохо видят сейчас. Но они всегда будут видеть то, что у бабушки уже внутри. И я тоже вижу то, что внутри. – А сейчас его постригли, наверное, – говорит бабушка и закашливается. Отворачивается и уходит. А я быстро открываю сервант и цел|ую папину фотографию. Ту, на которой у него кудри. Кудри, на которые он злился. Гости Звонят в дверь. Пришли гости – Костя и Ирка. Бабушка ахает, целует их обоих (непонятно, за что Костю – он что нам, член семьи?). И бежит. Сначала в комнату – ставить ещё два прибора, потом на кухню – делать бисквит. Потому что Костя любит бисквит. Тоже мне принц гадский. – Без бисквитов не можете? – шёпотом говорю я Ирке. – Ну зачем ты так? Попробуй её отговори! Но мне кажется, что это даже хорошо, пусть готовит. – Конечно! Всё для Костеньки, всё для любимого! – Дура ты. Это слышит Костя. Вопросительно смотрит на Иру. Я обижаюсь насмерть, просто на всю жизнь. Она мало того что этого болвана приволокла, так ещё и опозорила перед ним. Я, может, и дура, а она – предательница настоящая. – Я имела в виду, что отвлечётся немного! – говорит мне в спину Ирка, но я машу рукой и иду в ванную. Дедушка в это время приветствует в коридоре Костю. Я включаю воду посильнее, чтобы не слышать их разговор. – И что вы думаете? – слышу я Костин голос и не выдерживаю. Подминаю свою идиотскую гордость, включаю кран потише. Руки всё равно под него сую – вдруг Костя в ванную решит зайти. И слышу всё. Всё, что случилось с папой. Что случилось с папой Оказывается, он давно уже ездил в суд. Несколько лет. Шло следствие. Он был одним из обвиняемых. Его обвиняли в том, что он поставил свою подпись на одном документе, который не имел права подписывать. Дедушка сказал, папу заставили подписать этот документ на старой работе. Заставило начальство. По этому документу выходило, что это самое начальство получило огромные деньги. Незаконно. А подпись на нём стояла папина. Сначала обвинили начальство. Двоих мужчин и одну женщину. А они уехали в Швейцарию! И там скрываются! И тогда обвинили папу и одного его коллегу. Потому что им надо было кого-то обвинить. – Понимаешь, Костя, там такие деньги… – проговорил дедушка. – Мы даже и не слышали о таких… – Зачем же он подписал? – спросил Костя. «Всё тебе знать надо, всезнайка паршивый. Не виноват папа, и ладно!» – подумала я, но сама прислушалась. – Боялся потерять работу. Семья, двое детей. На дворе кризис был. – И что теперь? – Теперь… Подали на апелляцию. – То есть его могут отпустить? – Мы надеемся на это, – твёрдо сказал дедушка. Я выдохнула. Папу могут отпустить?! Да? Всё кончится? – А если… Если нет? «Заткнись, Костя, придурок! Его отпустят!» – Пять лет, – сказал дедушка, – в колонии. «Нет и нет, – подумала я. – Раз он невиновен, то его отпустят. Вот тогда я тебе вспомню твое “если нет”, Костя!» И только тут я поняла, что ошпарила руки! Сильно! Они стали ярко-розовыми, огромными! Будто надувными! Больно ужасно! Но это неважно. Главное – мне есть на что надеяться. Ирка и я Бисквит у бабушки вышел вкусный. Огромный как пароход. Бабушка призналась, что забылась и взбивала яйца дольше нужного. Поэтому такой высокий и вышел. Ирка толкнула меня под столом. Я пожала плечами. «Дуру» никто не отменял. После обеда я отправилась в комнату. Там стоял старенький патефон. И куча пластинок. – О, Джо Дассен! – обрадовалась Ирка, появляясь за моей спиной, забирая у меня одну пластинку и сдувая с неё пыль. – Помнишь, мы под него скакали на этой кровати? Я молчу. – Неужели не помнишь? Бабушка ещё переживала, что мы ей все банки разобьем с вареньем, которые под кроватью стояли. – Лиза! Ну ладно, прости за дуру… – Это была «Абба», а не Дассен. Или как её… «Баккара»! – А по-моему, Дассен! Она потянула меня к кровати. Мы плюхнулись на неё, и что-то звякнуло. – Банки же! – восклицает Ира. – Забыли, дурилки. Я улыбаюсь. – Я с тобой в субботу поговорить не успела. Мы же с мамой ТУДА ездили. – Я знаю! – перебиваю я, но Ирка продолжает: – Ох, Лизка, что там творится… Грязно, все толкутся, орут. Психуют, что у них не возьмут. А всё строго по списку. Мы вот принесли карамельки. А их разворачивать надо было. С бумажками нельзя. Банки они все вскрывают. Чтобы понять, что мы их не сами закрутили и не впихнули что-то запрещённое. Хлеб передали. А его порезать надо было. Чтобы показать, что внутри ничего нет. У нас не было ножа. Мы руками поломали. – Грязными? Ира грустно улыбается. – Хуже всего, что она лекарства не могла ему передать. У него же давление. А лекарства пропускает только врач. А врач только по четвергам. – Как же он справится? – пугаюсь я. – Вот как-то… – А увидеться с ним можно? – Очень непросто… Адвокат его видел. Говорит, бледный. Но держится. Там ещё кафе есть… Мама заказала ему еды. Горячей. Кучу денег там оставила. – Деньги-то чего считать? – злюсь я. – Лиза… Мама говорит, их столько еще предстоит потратить… – Но за еду-то горячую мы в состоянии заплатить?! – Главное, чтобы ему досталось хоть немного. – А кому ещё? – Там сто человек. – В одной комнате?! – Да. Меня передёргивает. Папа, папа, милый папа, Хлеб-с-Вареньем и детские рассказы… Как он сможет там продержаться?! – Я напишу ему! – Пиши… Маме отдашь. Она завтра опять поедет. Опять попытается лекарства пропихнуть. Говорит, ей пропустить работу придётся. Как бы не выгнали. А она ведь теперь одна будет деньги зарабатывать… Мы молчим. Я не осмеливаюсь возмущаться про деньги. Они ведь все правы – никуда без них. – Ир… А адвокат что говорит? Отпустят его? – Этого никто не знает. – Но надежда есть? – Надежда есть… Мы опять молчим. Вдруг Ира порывисто вздыхает и обнимает меня. Я сразу вспоминаю себя и её на этой кровати, прыгающими под музыку. Да, это всё-таки был Джо Дассен. Я вижу в оконном стекле Костю. Он возникает на пороге. За окном темно, а в прихожей яркий свет, Костя хорошо отражается. Смотрит на нас. И тихонько уходит. Ночью А ночью я лежала и думала о том, что Ирка всё-таки может обсудить всё с Костей. Бабушка – с дедушкой. У меня есть мама. Но я боюсь её расстроить. Она иногда все слова шиворот-навыворот понимает, а говорить цифрами я пока не научилась. Нужен мне человек «моего калибра» (папино словечко). Вот Андрюша – моего. Жаль, что всё кончилось. Я лежала, смотрела на звёзды, которые приклеивали к потолку ещё мы с Иркой (у половины отклеились уголки), слушала, как у соседей внизу безнадёжно кричит ребёнок, и вспоминала, как всё получилось с Андрюшей. Глава 6 Андрюша Андрюша ниже меня на голову. У него странные карие глаза, они постоянно слезятся, словно он хочет заплакать. Волосы у него тёмные, на них видна перхоть. Он вообще такой… Неопрятный. Рубашка всегда мятая, грязь под ногтями, ботинки грязные даже в сухую погоду. Тетради и книги у него замусоленные, рюкзак в бурых пятнах. Хотя я не знаю, может быть, вблизи все мальчишки такие. Я их, если честно, не разглядывала. Только Андрюшу, да и то не по своей воле. Наша дружба (хотя я бы таких громких слов про наши отношения не произносила) началась со смешка. Был диктант. И прозвучала какая-то длинная фраза про степь. А Андрюша сидит за моей спиной, на второй парте. И он шёпотом сказал: «А степь через “а” или через “у”?». Так, никому, он один сидит. Я не удержалась и хихикнула. Хотя я обычно строю из себя немую и вообще на шутки одноклассников (тупые на редкость) не реагирую. А после уроков я, как обычно, отправилась в туалет. Я там пересиживаю то время, пока одноклассники одеваются внизу. Терпеть не могу, когда девчонки долго и манерно застёгивают ботинки, вздыхают, что поцарапали на этой дебильной физре маникюр, а парни ржут и стреляют сигареты друг у друга, а потом все вместе договариваются пойти поиграть в автоматы или зайти к кому-то на «кинцо да музончик». Я наблюдаю за школьным двором из окна туалета. Когда все расходятся, я спускаюсь. На этот раз в раздевалке остался Андрюша. Он запихивал в рюкзак пакет со сменкой, пакет не влезал. Тогда Андрюша выложил учебники и затолкал пакет, но теперь не влезали учебники. Я собиралась пройти мимо, как вдруг увидела, что в результате всех махинаций у него из рюкзака что-то выпало. Что-то белое, маленькое и твёрдое. Оно закатилось под стойку гардероба. Я наклонилась и вытащила белого зайца. Такого, с намагниченными лапками. Его можно прицепить куда угодно. Я открыла рот, чтобы сказать Андрюше о зайце, но он резко обернулся, заметил игрушку у меня на ладони и выхватил её. – Дай сюда! «Да пожалуйста!» – подумала я и побежала к выходу. Я решила, что в следующий раз подольше посижу в туалете. Андрюша догнал меня у школьных ворот. – Ну извини, – пробормотал он, – я думал, ты… – Что? – Да ничего. Я знаю, что это тупо – таскать его с собой. – … – Просто это… Мне папа подарил. И дальше, по дороге домой, Андрюша неожиданно вывалил на меня всю историю. О папе-дальнобойщике. Который перевозил грузы. А этот заяц у него на зеркале сидел. Андрюшке, тогда трёхлетнему, зайка понравился, и отец ему снял с зеркала. А через некоторое время мама ушла от папы. И папа уехал в Питер. Возит грузы в Финляндию. А заяц этот дурацкий, теперь живёт в кармане. – Ну это типа как… связь с ним, – бормотал Андрюша, – вроде телефона. Я вот думаю, у него наверняка есть другой заяц теперь. – Это необязательно, – сказала я, решив, что под другим зайцем он другого сына имеет в виду. – Да нет! Это было бы круто. Понимаешь, у него заяц на зеркале и у меня – в кармане. И мы как бы связаны этими зайцами. Как линиями телефонными. Бред, конечно, – хмыкнул он, поддавая ногой по камешку. Я не знала, что сказать. Я себя дико неудобно чувствовала. Как будто тоже должна рассказать историю про себя. Про то, как мне было плохо. Но я ничего не могла на тот момент припомнить. У меня есть и папа, и мама, и сестра, хотя она бывает довольно противной, особенно рядом с Костей. И все они меня не обижают. В общем, очень себя я чувствовала по-дурацки. Как на уроке, если страшно чешется горло, а кашлянуть стесняешься, и пытаешься сделать это с закрытым ртом, и понимаешь, что выглядишь как идиотка. – А ты на картонке любишь кататься? – спросил неожиданно Андрюша и, не дождавшись ответа, уточнил: – Где катаешься обычно? – Со стороны моста, – соврала я. Я не катаюсь на картонках по снежным горкам, но видела пару раз там девчонок на санках. – Прикалываешься? Это ж для малышей. Хочешь, я тебе настоящую трассу покажу? Там реальные виражи. Произнося это, Андрюша смотрел куда-то в сторону, на проезжающие машины, а пальцы дёргали за язычок молнии на пуховике. – Я вообще не очень люблю… – начала я. – Там полюбишь! – пообещал Андрюша, ещё яростнее дёргая за язычок молнии. – Давай сегодня в шесть? Ну пожалуйста. Просто я сам это место недавно открыл, и так хотелось с кем-то поделиться, а… Он оборвал себя, но я догадалась – он хотел сказать: «А не с кем». И кивнула. Как всё кончилось Мы тогда здорово накатались. Склон у реки был крутой, с зарослями сухой травы, торчащей из-под снега, и вот на этих кустиках мы здорово подпрыгивали. Я себе всю попу отбила, а Андрюха порвал рукав пуховика, зацепившись за ветку. Но всё равно было круто, потому что когда я съезжала, то Андрей складывал руки рупором и кричал: – Внимание, внимание! На старте команда бобслеистов из Южной Африки! Они в первый раз увидели снег и горки и сейчас отобьют себе все африканские конечности! Я падала набок уже наверху и съезжала, перекатываясь, вниз, а Андрюха, мигом перевоплощаясь в кого-то другого, называл меня асфальтовым катком, и это опять было смешно, а не обидно, потому что он с серьёзным видом благодарил меня за то, что я так аккуратно горку заасфальтировала. Накатавшись, мы залезли на мост, перегнулись через перила и стали смотреть на уток в речке. – Как думаешь, почему здесь вода не замерзает? – спросила я. – Ладно не замерзает, – хмыкнул Андрей, – посмотри, вон там вообще пар идёт. – Думаешь, в речку с заводов всякую дрянь сливают? Вот гады, а? – Нет. Я думаю, они дрянь выпивают, а в речку сливают дистиллированную воду. Лицо у Андрюши было очень серьёзным, и я даже не сразу поняла, что это шутка. А Андрюша тем временем достал из рюкзака своего зайца и прикрепил его намагниченными лапами к перилам. Получалось, заяц тоже смотрит на уток, а они – на него. Подошла бабушка в зелёном пальто, за руку она держала девочку в смешной шапке с кроличьими ушами. Бабуля достала из чёрного ридикюля батон хлеба, отломила кусок и дала девочке. Та принялась крошить батон уткам. Бабуля и нам протянула кусок батона. – Спасибо! – обрадовалась я и стала ломать его на маленькие кусочки, а Андрюша взял один и сунул зайцу в лапы. Мордочка у зайца стала горделивая – вот он какой, кусок у уток отхватил. – У тебя есть мечта? – вдруг спросил Андрюша, глядя на своего зайца. Я чуть не уронила весь кусок в воду от неожиданности. Конечно, у меня была мечта. Я хотела бы стать смотрителем на маяке. Купить кучу книжек и запереться с ними в своей каменной башне с прожектором. Но я никогда никому не говорила об этом. Да и как это можно сказать? Ведь любой нормальный человек спросит: «А где учат на смотрителей маяков?» Но тут я сообразила, что Андрей спрашивает, потому что сам хочет что-то мне рассказать. – А у тебя? – спросила я и кинула кусок потолще особо наглому жирному селезню, который вылез на снег. Кинула подальше, чтобы он дал возможность покормить уточку, боязливо ковылявшую за ним. – Есть. Хочу, чтобы меня Фокс и Алаша к себе приняли. – Фокс и Алаша? – удивилась я. – Они же п… Я прикусила язык. – Придурки? – просиял Андрюша. – Ну конечно. Они тебе и не могут нравиться. Ты такая вся спокойная, а они хулиганы. Я хотела возразить, что я не такая уж и спокойная, у меня бывает и торнадо внутри, но он не дал мне сказать: – Понимаешь, они настоящие парни. Сильные. Ничего не боятся. – Попадёшь к ним, сам станешь придурком, – прошептала я, кидая кусок хлеба уточке-хромоножке. – Не стану! – пообещал Андрей. – Понимаешь, если я к ним попаду, то, наоборот, смогу следить за тем, чтобы они гадостей не делали. Я буду вроде как шпионом, понимаешь? Я с сомнением посмотрела на Андрюшу. Мне показалось, он врёт. Ничего он не будет следить. Просто будет частью шайки, которая всех унижает. Но хочет, чтобы я это одобрила. Не дождётся! – Знаешь, они мне кажутся какими-то безжалостными. Они как-то стояли в «Пятерочке» передо мной и шутили с кассиршей, но шутки у них… издевательские, что ли. – А я буду следить, – упрямо сказал Андрей и, забрав у зайца хлеб, бросил его уткам. – Зато меня люди будут нормально воспринимать. Нормально на меня смотреть. – На тебя и так все нормально смотрят. Он что-то хотел возразить. Потом снял зайца и вдруг схватил себя за рукав куртки: – Уй! Порвал! Маман убьёт. Она кучу денег за неё выложила на Черёмушкинском. – Пошли к нам, зашьём, – предложила я, с грустью наблюдая за тем, как толстый селезень всё-таки спихнул в реку хромоножку, – чтобы она не сразу разглядела. Дома нам открыла моя мама. Она сидела на больничном, лечила ангину и ходила в повязке, чтобы меня не заразить. Мама налила нам чаю, разрезала пополам «калорийную» булочку, достала из холодильника маслёнку и пошла в комнату зашивать куртку. Мы, хихикая, выковыряли из булочки изюм и орешки, представляя, что это тараканы, как в истории про булочника Филлипова. – Что это, булочник? – грозно спрашивала я, изображая царя. – Изюм-с, – почтительно кланяясь, отвечал Андрей и отправлял «таракана», который крутился и извивался в его пальцах, в рот. Потом мама вынесла Андрюхе куртку. – Сейчас, – сказал Андрюша, – а у вас пуговицы не найдётся? И газировки? Мама принесла свою коробку с нитками, выдала Андрюхе пуговицу от моей детской шубы, большую и коричневую. Он кинул её в стакан с газировкой и сказал: – Пуговица, ко мне! И пуговица поднялась наверх. Потом он сделал руками пассы и сказал: – Пуговица! На дно! И она опустилась. Я захлопала, а мама улыбнулась под повязкой. – Папа научил, – скромно сказал Андрюха, надевая куртку, – когда я маленький был. Ну, спасибо, я пошёл. Мама закрыла за ним дверь. Я всё сидела на кухне, наблюдая за тем, как пуговица, уже без Андрюхиных пассов, то поднимается, то опускается. – А что, – спросила мама, – других кавалеров у вас в классе не нашлось? Без косоглазия? – Какого косоглазия? – не поняла я. – Ты что, не заметила? У него же глаза косят. Сколько ему? Твой ровесник? Тогда, скорее всего, глаз уже потерян. Родители у него дураки, что ли? В детстве надо было операцию сделать. Раздвинуть их. Это несложная операция. Помнишь Регину, у бабушки на даче? Ну, в очках. Ей эту операцию ещё в год сделали, и сейчас нормально всё, я с её мамой разговаривала. Мама сняла повязку и взяла стакан, в котором заварила ромашку. Я хотела сказать, что родители Андрюши не дураки, они в разводе, и что он здоровски шутит, но толку не было. Мама же сняла повязку, то есть разговаривать со мной не сможет. Не будет раскрывать рот, чтобы из него не вылетели бактерии и не сели на меня. Мама всегда заботилась о моём здоровье. Поэтому я молча сидела и смотрела на пуговицу, которая наконец-то утонула. Но это был ещё не конец нашей дружбы. Настоящий конец настал на следующее утро. Друг Дроботенко Вечером вернулась Ирка. Они с Костей тогда две недели жили у нас: подыскивали новую съёмную квартиру, к Костиной работе поближе. Целых две недели мне приходилось накидывать поверх ночной сорочки халат, чтобы Костя не увидел, и сушить своё бельё не в ванной, а у себя в комнате. И чистить картошку на Костю тоже. Так вот, вечером пришла Ирка, и, пока она ужинала, мама ей что-то говорила вполголоса. А потом Ирка пришла в мою комнату, разлеглась на моей кровати, закинула руки за голову и спросила: – У тебя друзья вообще есть? – Да, – отчеканила я, сообразив, что именно сказала ей мама. – Андрюша. Дроботенко. – Андр-рюша, – повторила она, нажимая на «р», – Др-роботенко. Надеюсь, он ещё и Игор-ревич. А то «р» маловато. – Что тебе нужно, Ир? – Да мамуля беспокоится… Что у тебя нет друзей. – Как – нет? У меня есть друг! – Ну да, ну да, – повторила Ирка, но тут Костя позвал её смотреть кино. А утром в дверь позвонили. Я опаздывала в школу, поэтому стояла на коврике в прихожей в одном ботинке, во рту – бутерброд с колбасой, на тумбочке – недопитый чай. Ирка меня потеснила и открыла дверь. – О, – сказала она, – друг Дроботенко? Андрюша поклонился с дурашливым видом. Я быстро жевала бутерброд. Но тут в прихожую вышел Костя. Он высоченный, весь такой красиво одетый. У него только два костюма, но оба – «Версаче», и она страшно ими гордится. И вот вышел Костя в своём «Версаче», духами пахнёт за километр, и протянул руку моему «другу Дроботенко». А Ирка сделала мне сначала страшные глаза, потом покачала головой. Мол, ну и чудо этот твой Дроботенко. И я невольно сравнила их с Костей. Один высокий, другой – низкий. Один в «Версаче», другой – в мятой рубашке. Один нормальный, другой – с косоглазием, которое я сейчас действительно заметила. Я отвернулась от Ирки, допила чай. Андрюша направился к лестнице. – Поторопись, – прошептала Ирка, тыча меня пальцем в бок, – ухажёр ждёт! – Да не ухажёр он мой! – разозлилась я. – Он мне никто вообще! Абсолютно! Ирка закрыла дверь, я пошла к лестнице и увидела, что Андрюша стоял на лестничном пролёте и всё слышал. У него это на лице было написано. До школы мы шли молча. А в классе он сразу пересел на самую последнюю парту. Аж за Фоксом и Алашей. На вторую парту никто пересаживаться не хотел. Так она и осталась пустой. Как ров, окружающий мой замок на первой парте от врагов. Глава 7 Мои листочки Дни побежали быстро-быстро. Мама исхудала, побледнела. Стала молчаливой, раздражалась по пустякам. Ирка помогала как могла, я тоже старалась, но всё-таки маме приходилось всё тащить на себе. Она видела папу. Сказала, что он покрестился. И что у него выпал зуб, а вставить некому. И что он начал курить. Я всё кругом заклеила листочками. Такими липкими, разноцветными, на которых можно писать. Вот розовый листочек: «Когда папы нет рядом… Это как идёшь по улице в метель, а у тебя нет шапки, шарфа, варежек и даже карманов, чтобы спрятать руки, а снег больно, до слёз, бьёт тебя в лицо». Вот жёлтый: «Когда папы нет рядом… То идёшь по дороге вдоль шоссе, и каждую секунду хочется шагнуть туда, прямо в гущу машин, пролетающих со свистом». Вот оранжевый: «Когда папы нет рядом… Во всём виновата мама. Потому что больше некому». Иногда я срываю их, делаю самолетики и швыряю в окно. Мне немного легче. До следующего листочка. А потом произошло То Событие. После двух уроков труда мальчишки устроили мне «сюрприз», который я, наверное, никогда не забуду. Потому что теперь я никогда не смогу спать, укрывшись одеялом с головой. Если оно нечаянно накрывает меня, я просыпаюсь и сбрасываю его. Мне кажется, что это куртка Алаши, его дутый синий пуховик, который они набросили мне на голову у кабинета труда… Как правильно резать селёдку Это была суббота. Два урока труда. Ирина Евгеньевна объявляет: сегодня делаем винегрет. Мне поручают нарезать селёдку. Я пытаюсь где-нибудь приткнуться с разделочной доской и ножом, но всем мешаю. Тогда в конце концов пристраиваюсь сбоку. Надрезаю пакетик с селёдкой, масло проливается наружу. Я иду за тряпкой, вытираю пятно. Подцепляю селёдку вилкой, укладываю на доску, пытаюсь нарезать. Она скользит, выворачивается. Девчонки, сидящие за моей спиной, переговариваются и смеются. – Лиза, – говорит одна из них негромко, – а тебе было бы приятно, если бы тебе пукнули прямо в лицо? Я поворачиваюсь. Ах вот в чём дело! Я наклонилась так, что мой зад оказался прямо напротив лица одной из них. Но как ответить на такое? – Что? – переспрашиваю я, пытаясь выиграть время. – Ничего! – хором отвечают они. Одна из них прыскает, зажав рот. А я поворачиваюсь и режу селёдку. Режу и режу. Режу и режу. Как апельсин. Чем тоньше – тем дольше. – Макарова! В проходе между столами возникает Ирина Евгеньевна. Она ярко накрашена, и видно, что фартук подбирала себе по цвету к брючному костюму. Нежно-сиреневый. – Ты зачем так мелко селёдку накрошила? Это же форшмак какой-то! Девчонки улыбаются. – Так режет селёдку мой папа, – говорю я, не глядя ни на кого. – Папа – повар? – говорит Ирина Евгеньевна. – Вот тебе повезло! Нам, конечно, до поваров далеко. И не понять, зачем селёдку к винегрету крошить в паштет. Девчонки смеются. Когда Ирина Евгеньевна отходит, кто-то шепчет, что в сентябре её бросил муж. – Ага, – говорит кто-то вполголоса, исподлобья глядя на учительницу, – витамина «М» не хватает. Я не спрашиваю у них, что это за витамин такой. Мои щёки горят, в груди тоже жарко, и вообще я боюсь повернуться на этой псевдокухне со сдвинутыми столами. Я очень боюсь, что растаю, как Снегурочка, от напряжения, от страха снова быть замеченной, от слёз, которые уже подступили к горлу. Поэтому я первая выбегаю из класса, едва прозвенел звонок. И тут, у выхода, мне на голову набрасывают куртку, хватают за руку и в руку… суют… что-то мокрое и продолговатое. Мягкое и живое. Я кричу. Выдёргиваю руку, сбрасываю куртку и, к своему ужасу, обнаруживаю себя в толпе хохочущих мальчишек. У них раскрыты рты, видны зубы, и хохот такой злой, как разъярённый джинн, вырвавшийся из бутылки. – Что у вас происходит?! – гремит Ирина Евгеньевна, мальчишки разбегаются, и она усаживает меня на скамейку. Среди убегающих мальчишек я вижу Андрюшу. Лицо у него бледное, и он не смеётся. Трудовичка села рядом, и я неожиданно приникла к её плечу. От неё пахло винегретом. Последний звонок Андрюши – Это был палец! – кричал Андрюша в трубку. – Да ты пойми, Алаша водой палец намочил и сунул тебе в руку! Это старый прикол! И вообще, они не тебя ловили. Они Алке хотели этот прикол устроить. От неё же Фокс тащится, а она ему отказала. – Больше не звони, – прошептала я и, не проверив, услышал он меня или нет, повесила трубку. Глава 8 Папино письмо – Макароны – две пачки, – сказала мама. – Нет, давайте четыре, две – спагетти, две – рожки. Так. Сгущёнка. Восемь. Да, восемь штук. Мама произносила «макароны» и «сгущёнка» напряженно, а «две» и «восемь» – спокойно. Я стояла рядом, держала пакеты и вспоминала, как она обнимает Ирку. Ирка выше мамы. Когда мама её обнимает, Ирке приходится склонять длинную шею. Ещё она носит джинсы так, что те вечно волочатся по земле. Мама её ругает и за искривлённый позвоночник («Ну что ты горбишься? Вот бросит тебя твой Костя, такую горбатую!»), и за грязные штанины («Подтяни штаны, вот бросит тебя твой Костя, такую неряху!»), но всё равно обнимает. Потому что Ирка с шеей и джинсами похожа на «двойку». Я смотрю на своё отражение в витрине лотка, где продают колбасу и на весах разложены свиные рёбра. Думаю, что мама могла бы и не откармливать меня так, будто собирается на колбасу сдать в эту палатку. Не мешала бы мне не есть, если я не хочу… Тогда у меня была бы талия. И я стала бы похожа на цифру «восемь», и мама бы и меня обнимала… Мы купили кучу сигаретных блоков, сушек, конфет, упаковки с лапшой, рисом, кашами-«минутками», колбасу, сыр и ещё много-много всякой еды, которой папе хватило бы на месяц, если бы он был один и ни с кем не делился. Костя отвез маму к папе и помог с этой передачей. Вернувшись, мама привезла мне неожиданный подарок. Письмо! Из него выскочили бусы! Папа их сплел из крышечек от быстрорастворимой лапши. Плавил крышечки, чтобы они скатывались в шарики, и нанизывал на нитку. Я скорее распахнула сложенный вчетверо листок из детской тетрадки в клетку и проглотила письмо строчку за строчкой. Мою тревогу смыл водопад папиной нежности, ласковых прозвищ, которые он вспомнил. Он написал, что любит меня, и когда я это прочла – всхлипнула. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/uliya-kuznecova/gde-papa/?lfrom=334617187) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
КУПИТЬ И СКАЧАТЬ ЗА: 199.00 руб.